Kitabı oxu: «Неунывающие россияне»
© Литрес Классика, 2026
Коновал

Перенесемтесь, читатель, в Ямскую, в этот патриархальный уголок Петербурга, орошаемый замечательной по своей двухсаженной ширине речкой Лиговкой. Петербуржцы знают этот уголок; для провинциалов же скажем, что он преимущественно населен извозчиками; фабричными, мастеровыми, мелким купечеством и деревенским людом, пришедшим в Петербург на заработки. Поденщики, поденщицы, безместные лакеи, кухарки и горничные всегда здесь находят себе угол за рубль или полтора рубля в месяц. По своему внешнему виду и нравам уголок этот удивительно как походит на провинциальный городок. Для полноты сходства недостает только острога, этого неизбежного, наводящего уныние, здания каждого уездного города, и чиновничества. Чиновный люд часто хоть и гнездится в самых отдаленных кварталах Петербурга, но в Ямской, менее отдаленной от центра города, почему-то не живет. Итак, к делу.
В один прекрасный вечер на постоялый двор, содержимый в одной из улиц Ямской теткой Галчихой, пришел постоялец и потребовал ночлега. Постоялец этот только что приехал в Питер по железной дороге и отличался довольно странным видом. Он был невысокого роста, коряв и череп из лица, крив на левый глаз, имел щипаную бородку, глядящую куда-то в сторону и как-то странно вывернутую кверху ноздрю. На вид ему было лет под сорок. Таких людей, обыкновенно, называют плюгавыми. Невзирая, однако, на свою плюгавость, постоялец держал себя важно, говорил с расстановкой, поминутно подбоченивался, и потребовав на ужин щей, гордо косился своим единственным глазом то на хозяйку, суетившуюся около печи, то на сидевшего с ним за одним столом и евшего кашу мужика, то на разувавшегося на лавке отставного солдата. Похлебав щей, постоялец начал разбираться в принесенных им с собой мешках. Из одного он вынул лошадиный череп и синий кафтан, из другого – большой козлиный рог и банку со змеей в спирте. При виде этих предметов сидевший у стола мужик, покосившись, отодвинулся, хозяйка перекрестилась, а солдат кашлянул, и, проговорив «ишь ты какия штуки!», подошел к постояльцу.
– К чему-же, таперича, вам эти шкилеты будут? – спросил он и робко ткнул пальцем в лошадиный череп.
– Снадобья… все на потребу, от лихих болезней, – ответил постоялец, бережно осмотрел перед сальным огарком свое имущество, и, поставив его под собой под лавку, начал укладываться спать на разостланном тулупе.
Солдат в недоумении стоял перед ним и ковырял у себя в носу.
– Так, так… на потребу… Разные болезни есть. Что-же вы теперь будете? Лекаря, что ли? – спросил он.
– Коновалы и лекаря. Всякую болезнь лечить можем и всякую болезнь нагнать, ежели – все в нашей власти… – важно проговорил постоялец, и растянувшись на лавке, отвернулся к стене.
Солдат многозначительно взглянул на хозяйку и кивнул на коновала: «вот дескать какая птица!» Хозяйка видимо опешила. «Бог его знает, какой он такой человек! – подумалось ей – ещё болезнь какую ни-на-есть напустит». В голове её мелькнуло, что коновала надо задобрить.
– Что-же так-то лег? Сем-ка, я молочка подам. Похлебаешь… – продолжала она.
Коновал отказался.
– Кафтан-то из-под лавки под себя возьми. Здесь, ведь, постоялый двор. Ночь-то велика. Народу всякого понабраться может. Не ровен час…
– Не бойсь. Цел будет. Я слово заговорное знаю. Пусть-ко кто польстится, так из избы цел не выдет, – самоуверенно и не оборачиваясь, отвечал коновал.
От слов этих хозяйка еще более опешила. У неё даже задрожали ноги. Кой-как знаками она начала вызывать солдата и мужика на двор. На дворе составился совет.
– Ах грехи, грехи! Вот не было печали, так принес Господь лихого человека, – говорила она. – Как тут быть?
– Да чему ж быть-то? Сведущий человек. Такие люди бывают, – сказал солдат.
Мужик молчал, вздыхал и чесал живот.
– Всякую, говорит, болезнь напустить в нашей власти, – продолжала хозяйка;– не испортил-бы он меня!.. Голубчики, уж вы не оставляйте меня. Ложитесь со мной за перегородку, – упрашивала она мужика и солдата.
– Будь покойна, не оставим, – утешал солдат. – Чего-ж бояться! Ведь ему никто худого слова не сказал.
Мужик наотрез отказался спать в избе.
– Нет, уж ты там как хочешь, Андреяновна, а я под навес… потому христианской душе в одной избе с падалью ночевать не приходится. Вишь, там у него змей? Нешто это возможно? – сказал он, и действительно, невзирая на холодную осеннюю ночь, спал под навесом.
Хозяйка хоть и легла спать у себя за перегородкой, хоть и положила недалеко от себя солдата, но всю ночь не могла сомкнуть глаз и творила молитву. Раз десять в течение ночи окликала она и ощупывала солдата и поутру поднялась чуть только забрежился свет. Коновала уже не было в избе. Из-под лавки выглядывал лошадинный череп. Она вышла на двор. На опрокинутой кверху дном койке от телеги сидел коновал и покуривал трубку.
– Хозяюшке почтение! Желаю здравствовать! – сказал он. Это ваша коровка-то всю ночь мычала? Надо статься – хворает. Дай-ко я посмотрю, что с ней?
Услыша ласковый привет, хозяйка приободрилась.
– Да вот и сама не знаю, что с ней попритчилось. Вторую ночь мычит, – отвечала она и повела коновала в хлев. – Только ты, голубчик, не попорть её. Мы люди бедные… – добавила она, кланяясь.
– Зачем за ваши ласки портить? Мы её вылечим, потому, таперича, мы это дело туго знаем. Мы у помещика, у генерала Залихваньева шесть годов над всеми скотными и конными дворами главным коновалом состояли. Коровы были всякие: и тирольки, и лимонские. А что до лошадей, так были такие, что и цены не было, – говорил коновал, следуя за хозяйкой в хлев.
Прийдя в хлев, он осмотрел корову, пощупал у нее нос, хвост, уши и задумался. Хозяйка следила за ним взором.
– Червь у нее в животе. Нутро топит, сказал он наконец. – Кровь-бы ей из ноги кинуть, да коровенка-то молодая. Ну, да мы и так справим, добавил он – засучил рукава, пошептал что-то корове в ухо, три раза плюнул, и вырвав у нее из хвоста несколько шерстинок, подал хозяйке.
– Заверни в бумажку, да сожги ужо, как печь топить будешь. Червь сам выдет. Да вот еще что: как корм задавать будешь, так присаливай хорошенько.
– Все исполним. Много тебе благодарны, батюшка! Как величать-то?
– Данилой Кузьминым.
– Уж я тебя ублаготворю, Данило Кузьмин. Дай только печь истопить. Пообедаешь у меня.
– Ладно. Только за одно ублажи вот чем еще. Нет-ли у вас тут фатерки поблизости? Так гореньки крохотной. Потому мы тут остановиться думаем.
– Это что, это пустое дело, это можно. Вот тут рядом рубля за два с полтиной горенку отдадут.
– Ну, так и делу конец! Сватай! А мы тебя завсегда в почёте держать будем.
Часа через два рано пробуждающаяся улица, в которой остановился коновал, благодаря языку хозяйки и её боязливых знакомых, почти уже вся знала о появлении знаменитого коновала и лекаря, выгнавшего из больной коровы червя. Нашлись люди, которые разсказывали, что они сами видели этого червя.
– Большущий-пребольшущий и весь в шерсти, – разсказывала в трактире какая-то прачка-поденщица, пришедшая в трактир сварить кофий. Вышел он из неё и пополз, и пополз…
– С крыльями? спрашивал прачку кто-то из присутствовавших.
– Не заприметила, голубчики. Греха на душу не возьму, не заприметила, отвечала она, и приложа руку к щеке, прибавила: Господи, какая нечисть на белом свете бывает!
– Вот-бы этому червю в нашего хозяина войти. Авось меньше-б над женою командовал. Вчера таких синяков понаставил, что живого места не найдешь. На силу отняли, – сказал мастеровой, прибежавший растопить клей, и захохотал.
– А ты что зубы скалишь? Нешто в человеке такой нечисти не бывает? заметил кухонный мужик. Ещё хуже. У нас в деревне у родного моего дяди змея в утробе сидела. Насмерть пил. Потому она этого самого винища требовала. А как выгнали из него, – и пить перестал.
– Спаси Господи и помилуй всякого человека! – закончила прачка и выбежала из трактира.
Часам к двум дня коновал, угощенный хозяйкой постоялого двора обедом, водкой, ночлегом и снабженный двугривенным денег, уже перебрался к себе на квартиру, которую нанял за два рубля в месяц, хотя квартира эта, то есть комната, и ходила прежде по три рубля. Домохозяйка, вдова ямщичка Поругаева, до того запугалась свирепым видом и славою о всемогуществе коновала, что отдала её не торгуясь, за то что он ей предложил.
Коновал поселился в маленьком, ветхом домишке с поросшей травою крышею и с покачнувшимися, вечно мокрыми воротами, полотна которых были испещрены местными живописцами и публицистами изображениями животных и надписями вроде: строго воспрещается… и т. п. На дворе дома в развалившейся избе жили извощики; под навесом помещались их лошади, экипажи. В лицевом флигеле, где находилась и коморка коновала, кроме его и домохозяйки, жила прачка-поденщица – молодая, красивая баба, вдова солдата, ходившая поломойничать и «стирать в люди», какая-то старуха, жившая щедротами доброхотных дателей и воспоминавшая о давно прошедших счастливых днях, проведенных ею в экономках у статского генерала Разструбина, и ярославец с женой, торговавшие в шалаше, устроенном в заборе: сбитнем, квасом, пряниками, мылом, ржавыми гвоздями и кнутами. Прийдя в квартиру, коновал тотчас-же начал устраиваться, вследствие чего в углу появилось ложе, сколоченное из досок и четырех поленьев, на подоконнике разложились и разставились пузырьки с «зельями», как он их называл, банка с змеей, козлиный рог, лошадиный череп и бумажки с толченым кирпичем, купоросом и пр. На стене развесились пучки сушеных трав, шкуры, содранные с угрей, и галочьи крылья.
Появление коновала в доме вдовы ямщички Поругаевой произвело сильную перемену в действиях обитателей дома. Голосистая, поющая песни прачка Василиса, стиравшая в сенях белье, умолкла; старуха-жиличка, генеральская экс-экономка, вечно переругивавшаяся с квартирной хозяйкой из-за кофейника и «переварок», – смирилась и только злобно кивала головой; торговцева жена, которой нужно было рубить на ужин капусту, удалилась для воспроизведения этого процесса на двор, под навес; сама-же хозяйка, обладавшая звонким голосом, говорила шопотом; когда же коновал, разместя свое имущество, задумал почить от дел, и, разостлав тулуп, улегся на свое ложе, она раз десять выбегала на крыльцо, чтобы кинуть щепкой то в раскудавшуюся курицу, то в горланившего петуха. Одним словом, на всех обитателей дома напала какая-то робость. Робость эта перешла в невольный страх, когда коновал, поспав с час, вышел на улицу погулять, а хозяйка и жильцы вошли в его коморку и начали разсматривать его имущество, разложенное на подоконнике и висевшее на стене.
При виде таких, в сущности обыкновенных предметов, как череп, змея и галочьи крылья, но в глазах обозревающих приобретших таинственное значение, все так и ахнули. Началось всплескиванье руками, отплевыванье, осенение крестным знамением и было решено, чтобы с жильцом обращаться как можно ласковее и предупредительнее, дабы не навлечь на себя его гнева, а с ним вместе и его последствий – в виде порчи, икоты и тому подобных болезней. Осмотрев имущество, все тотчас-же бросились поделиться своим впечатлением с соседями. Соседи пожелали убедиться лично, вследствие чего, на улице, около окна коновала, образовалась преизрядная толпа мужчин и женщин. Все это теснилось и старалось заглянуть в окно. Со всех сторон слышались предположения, что змея, находящаяся в банке, по ночам будет вылетать в трубу. Какой-то мастеровой с ремешком на голове решил не спать всю ночь, и во что бы то ни стало подкараулить змею.
Народ долго-бы еще толпился у окна, ежели бы из-за угла не показался сам коновал.
– Батюшки! Вон он и сам идет! – крикнула находившаяся в числе зрителей торговцева жена и опрометью бросилась к мужниной лавчонке.
Толпа, как-бы застигнутая на месте преступления, оробела и медленно начала расходиться, косясь на приближавшегося коновала.
Коновал шел важно, закинув руки за спину. Завидя народ у своего окна, он ещё выше задрал голову.
«Ага, разсматривают. Ну, погодите-же, не такую я вам еще штуку на показ выставлю, а почуднее. Дай только мне летучую мышь найти», проговорил он про себя и вошел на двор.
Начинало смеркаться. В кухне хозяйка пила чай.
– Чай да сахар! сказал, входя, коновал.
– Милости просим. Выкушайте, предложила она.
– Что-ж, побаловаться всегда можно, отвечал он и сел.
Разговор не начинался. Коновал пил чай, громко прихлебывая с блюдечка. После второй чашки, хозяйка, наконец, обратилась к нему с вопросом:
– Что-ж, вы это, таперича, будете лекарством заниматься?
– Да, лечить будем, потому мы коновалы и этому делу с измалетства обучены.
– Уж вы будьте надежны… У нас завсегда покой будет.
– Это точно. На счет спокою первое дело, потому я иногда в забытье… особливо, когда какое ни-на-есть мудреное снадобье требуется, – сказал коновал и начал разсказывать, что он у генерала Залихваньева шесть годов главным коновалом состоял, что лечил не только один скот, но из всех окрестных деревень к нему мужики приходили. Что он одного купца даже после особорования на ноги поднял; исцелил в своей деревне старостиху, которая была испорчена и целый месяц хрюкала по-свинячьи, и даже пользовал самого исправника, страдавшего ломотой в «коренной косточке». Во время разсказа в комнату вошла прачка Василиса, старуха генеральская экс-экономка, и торговцева жена и сели поодаль. Заметив слушателей, коновал воодушевился ещё более и поведал, что ученые доктора ничего не знают, что они только морят людей, что есть, правда, один ученый доктор Пирогов, который всякую болезнь лечить может, но и тот приобрел свою ученость не в книжках, а его научил один умерший «солдатик» в Севастополе, так как солдатику этому в «отражении» бомбой все нутро вывернуло. Во время разсказа слушательницы сидели молча и только изредка вздыхали и покачивали головами. В заключение коновал прочел целую лекцию по части анатомии и патологии человеческого тела, из которой слушательницы узнали, что человеческое мясо висит на костях, пришитое жилами, что внутри у человека «требуха», сердце и печенка, которая «с сильных сердцов» может лопаться, что вся требуха опутана жилами, в которых течет кровь, что в крови часто накопляется всякая «дрянь», вследствие чего человек бывает болен и нужно «бросать» кровь, что кровь эта выходит печёнками и чтоб остановить эту кровь, нужно непременно «заговорное слово» знать.
Выпив с полдюжины чашек чаю, коновал обернул кверху дном чашку, положил на донышко огрызок сахару и, раскланявшись с хозяйкой и её жиличками, ушел к себе в коморку.
Из паспорта, отданного коновалом хозяйке, было узнано, что он бывший дворовый человек. Такое столь не высокое звание и довольно ласковая беседа за чаем всех немного поуспокоили. В комнате хозяйки, однако, еще долго шептались о нём и ночь была проведена не совсем спокойно. Правда, сама хозяйка спала крепко, но благодаря чайной чашке водки, выпитой перед сном; экс-экономке же грезилось, что её кто-то хватил за пятки; а торговцева жена поутру всем и каждому разсказывала, что её всю ночь кто-то душил и на своём лице она даже чувствовала прикосновение какой-то шерсти.
На утро коновал проснулся рано – было воскресенье. Надев на себя кафтан и опоясавшись ременным поясом, на котором висели эмблемы его ремесла – в виде сумки, ланцетов с доброе долото и различных шил, он вышел на двор. На дворе извозчики мыли лошадей и экипажи. Завидя коновала, они поснимали шапки. Появление его на их дворе было уже передано им, с мельчайшими подробностями их артельной «маткой», то есть стряпухой. Коновал приблизился к ним, пощурил на лошадей свой единственный глаз, и, выбрав лошадку покрасивее, подошел к ней, с видом знатока, ударил её ладонью под пах и спросил «по чем дана?».
– Да не купленная, из доморостков, отвечал извозчик.
– Лошаденка жиденькая… процедил коновал и начал смотреть ей в зубы.
– Жидка-то жидка, лошаденка не видная, да зато хоть рысь есть, вмешался другой извозчик. А вон я лето-с у хозяина жил и у меня была лошадь: из себя король, а рысь – курица обгонит и к кнуту не почтительна. Хоть ты её зарежь! Ты её кнутом, а она хвостом…
– Ну, коли лошадь молодая и в силе, так значит порченная. Тут рысь нагнать можно. Заговор есть. У нас таких лошадей может тыща в переделе перебывало, похвастался коновал.
– Казали тогда коновалу, да без пути… Это, говорит, лошадь двухжильная, её под лом надо.
– Двухжильная! Много знает твой коновал! Двухжильных лошадей может на всю Расею штук шесть… За двухжильную лошадь, на царскую конюшню ежели, – сейчас десять тысячев дадут. Мели, знай!
– Что-ж лаешься! Коновал тогда брехал.
– Вы скрыпинские, почтенный, будете? – спросил коновала третий извозчик.
– Нет, мы из другого места. Уж скрыпинских-то коновалов теперь, брат, слава отошла и ничего они не составляют. Вся цена-то им грош.
– В славе были.
– Были да сплыли. Дай-ко ему лошадь от отпою заговорить – не сумеет, сказал коновал. Уж вы, ребята, коли что на счет лошадей, так я вот тут с вами живу, закончил он и начал уходить.
– Будь покоен… Не обойдем… Наслышаны… Зачем в чужие люди лезть? – послышалось ему в след.
Коновал отправился в трактир. Ему пришлось проходить мимо шалаша торговца, который жил с ним вместе на квартире. Шалаш был уже отворен. Торговец, рыжебородый, дородный ярославец, расправлял молотком на куске железа старое гвоздьё. Около него торчала его жена, грудастая баба, в длинном синем суконном шугае и в красном ситцевом платке на голове. Торговец и его жена поклонились коновалу. Тот ответил на поклон и сказал: «Бог помочь».
– Милости просим на перепутье. Не погнушайтесь, – пригласил торговец. Жена молчала и только кланялась.
Коновал вошел и сел на лавку.
– Сбитеньку не желаете ли?
– Благодарствуем, потому в трактир идем и там чайком побалуемся.
– Это точно, чаек много пользительнее. Яблочка не желаете ли?
Коновал взял яблочко, и спрятав в карман, начал обозревать лавчонку. Минут через пять торговец, страдавший каким-то недугом в ноге, показывал уже коновалу разутую ногу. Коновал щурился и тыкал в ногу пальцем. Баба стояла поодаль и отирала кончиком головного платка нос.
– Надо статься, это у него с перепугу, говорила она: – потому пужлив он очень. Летос тут у нас пожар был, а он в бане парился. Так испужался, что нагишом выскочил. С тех пор и началось.
– Нет, тут особь статья. Тут волосяник сидит. Червь такой есть. Верно в речке, где лошадей моют, купались, сказал коновал.
– Это точно… тут как-то об Ильине дне на Волково кладбище ходил – так баловался.
– Ну, вот он и влез. Его заморить нужно, а то он может под сердце подойти. Ужо толкнись ко мне, – я мази дам, заключил коновал, попрощался, в виде дани снял со стены связку баранок, запихал её в карман и пошел в трактир.
Пришедши в трактир, коновал потребовал чаю. Половой поставил перед ним прибор. Коновал начал уже полоскать стакан, как вдруг к нему подбежал буфетчик и схватил со стола прибор.
– Извините, заговорил он – не того чаю дали. Мы вас не знали, а этот чай, известно, для простого народу… Пожалуйте к буфету на купеческий стол. Другого засыпал.
Такого рода почёт приятно пощекотал нервы коновала. Он отправился на купеческий стол. Оказалось, что извозчик живущий на одном дворе с коновалом, прийдя также в трактир и увидав этого сведущего мужа, тотчас указал на него буфетчику и сообщил о его искустве и премудрости. Буфетчик, ещё вчера слышавший о знаменитом выгнании из Галчихиной коровы червя и имея нужду в коновале, счел за нужное почтить его «купеческим столом» и «особенным» чаем. Результатом всего этого было то, что когда коновал влил в себя два чайника кипятку, буфетчик подсел к нему и стал жаловаться на какое-то щемление под сердцем и «свербление» в затылке.
– Кровь пустить надо, сказал коновал: потому это значит, что она наружу просится.
– Да уж и то по весне, почитай, десять банок на спину накинул.
– Жильную пустить нужно. Та кровь ничего не составляет. Её хоть ведро выпусти – все без пользы. В нашем месте вот тоже один купец был болен, так тот каждый месяц себе банки накидывал, по полуштофу крови выпускал, и ничего не помогло, так и помер.
На прощанье буфетчик поднес коновалу стаканчик «с бальзанчиком», ничего не взял за чай, сказав, что «даже и первого вола в гурте не бьют» и просил «жаловать напредки».
Вечером коновала звали помочь какой-то купчихе – трудной родильнице. Коновал взялся помочь, послал родильнице угриную кожу, велел ей опоясаться, наделал топором на воротах дома, где жила родильница, несколько зарубок, потребовал её волос, и в присутствии мужа, зарыл их на дворе под камнем, за что и получил два рубля.
«Ну, дело кажется на лад идетъ», подумал он, ложась спать и радостно потирая руки;– «тут жить можно!» и окутавшись тулупом, начал засыпать.
Слава коновала Данилы Кузьмича росла с каждым днем и скоро распространилась по всей Ямской. Все знали его по имени и все ему кланялись. Лечил он и лошадей и людей от всех болезней. Не было такого недуга, перед которым бы он останавливался. Правда, лекарства его были не многочисленны, но зато, по уверению больных, отличались «пользительностию», Так «от живота» – настойкой на трилистнике и тысячелистнике; от лихорадки заговаривал и давал пить дубовую кору; раны прижигал купоросом; от ломоты лечил мазями, и предписывал ими мазаться непременно в бане, для того, чтоб «всякая дрянь» потом выходила. Мази эти он составлял сам и примешивал к ним всё, что попадется на глаза, или придет в голову: деготь, толченый кирпич, уголь, ладан, сулему, бадягу, лошадиный навоз и пр. Всякое лекарство давалось, обыкновенно, с какими-нибудь таинственными наставлениями вроде: пить по три зари сряду, предварительно продев посуду сквозь колесо от телеги, или перед натиранием, подержать себя за большой палец на левой ноге и помянуть Фрола и Лавра, и т. п. Вообще в наставлениях его о лечении фигурировали очень часто фразы: «кровь попорчена, много дряни накопилось, кинуть надо», и «возьми, купи полштоф водки, настой её (тут произносилось название травы) и пей всякий день по стаканчику, как только солнце сядет». Последнее наставление удивительно как приходилось по сердцу всем хворавшим обитателям Ямской и они исполняли его с буквальною точностию. От зубной боли коновал давал жевать какия-то бумажки, наставив на них таинственные каракули. Он был плохо грамотен, с трудом «разбирал по печатному», писать вовсе не знал и мог только ставить «цихвирь». Обстоятельство это он, впрочем, тщательно скрывал, потому что имел у себя на квартире огромную книгу в кожанном переплете – какой-то немецкий словарь – которую он впрочем называл «лекарской книгой» и в разговоре часто вставлял; «а вот мы в книжку посмотрим, что там прописано». Книга эта, впрочем, никогда не раскрывалась; она была завязана крест-накрест веревкою, концы которой были припечатаны тремя печатями, и лежала на окне. Коновал знал, что слава его происходит, главным образом, от таинственных предметов, которыми он себя окружил, и потому старался как можно больше «напустить» этой таинственности. Заметив, что лошадиный череп, змея и галочьи крылья, разложенные на окне, производили эфект и говор, он каждый день начал притаскивать к себе на квартиру что-нибудь особенное; так, на окне, среди уже вышепоименованных предметов, появились заячьи ноги, собачий хвост, летучая мышь, распяленная на доске, и какой-то большой камень, весь испещренный красным карандашом.
Коновал жил на квартире тихо и смирно. Правда, по временам напивался пьян, но не буянил, и по уверению хозяйки, «безобразиев не делал». Раз только ночью потребовал он у неё водки и когда она, за неимением её, отказалась дать, то начал колотить по столу и запел ей назло «со святыми упокой», но вскоре повалился поперег своего ложа и захрапел. На свои он пил редко. Он пользовался такою популярностью и таким почетом, что ему только стоило показаться в трактире или кабаке, как сейчас находились люди, желавшие его угостить. Хозяйка, питавшая к нему при переезде его к ней на квартиру какой-то непреодолимый страх, мало-помалу привыкла к нему, перестала трепетать в его присутствии, но все-таки по-прежнему была предупредительна в его малейших желаниях. Но всех больше боялась его и в тоже время имела к нему какую-то симпатию – прачка Василиса. Без приказания и просьбы с его стороны, она стирала ему белье, мыла два раза в неделю пол и окно в его комнате, прибирала его добро; всякий раз, когда пила сама, старалась ему предложить кофею, и раз, заметив даже, что у него всего на всё одно полотенцо, запихала ему под подушку своё собственное. И все это делала она безвозмездно, не слыша даже слова «спасибо». Коновал-же, наоборот, за все её услуги платил ей косым взглядом, грубостью и надменностью. Заварит ли она щёлок и начнет стирать бельё, он сейчас же является и говорит: «Опять навоняла! Вот-бы тебя саму этим щёлоком ошпарить»; вмешается-ли она в разговор, коновал сейчас обрывает её фразой: «уж молчи, сиди толчеёй, коли гирей пришибло». Слово «дура» и изречение, «что у бабы волос долог, а ум короток», слышала она на дню по нескольку раз. Нелюбезность его к ней дошла до того, что раз он заподозрил её даже в краже обмылка, который принес с собой из бани. А между тем, такую нелюбезность трудно было объяснить, так как Василиса кроме услужливости была красивая молодая баба, лет двадцати восьми. Она имела удивительно доброе сердце, не сердилась на грубости и брань коновала и продолжала ему услуживать. Достаточно коновалу было прилечь на постель, и, ежели это Василиса замечала, тотчас начинала ходить на цыпочках и каким-то шопотом с присвистом сообщала хозяйке и жиличкам, что «Данило Кузьмич опочивать легли». Выйдет ли он поутру из своей коморки умыться перед рукомойником, она тотчас же бросается к рукомойнику и подливает туда свежей воды. Ни ответа на поклон, ни ласкового слова Василиса до сих пор ещё не получала от коновала.
Однажды коновала позвали к какой-то вдове купчихе. Коновал отправился. Купчиха приняла его; когда же он спросил, какая у неё болезнь и что ей надо? она долго не решалась сказать, раза два убегала в другую комнату и наконец, закрыв лице платком, объявила, что ей нужно приворотного зелья. Оказалось, что вдова по уши втюрилась в какого-то молодого приказчика из Гостиного двора, но тот, невзирая на её палительные взоры и, как кузнечный мех, сильные вздохи, не обращал на неё никакого внимания. Выслушав чего от него требовали, коновал не смутился, пощипал свою бородку, высморкался, спрятал платок и, подбоченившись, сказал:
– Вам приворотного зелья? Можно. Такого дадим, что в месяц в щепу изсушит.
– Ах зачем вы? Он такой хороший. Когда-же вы мне этого зелья принесете? – спросила она.
– Послезавтра готово будет и доставим. Только зелье это не дёшево будет, потому тут, окромя собачей и кошачей крови, волчий зуб требуется. Меньше пяти рублеёв нельзя.
Вдова согласилась с радостью, тотчас же дала пять рублей, велела поскорее приносить зелье, и угостила коновала до отвала. Коновал пробыл у вдовы до вечера и напился у нея, как говорится, «до елико можаху», так что, по её приказанию, был посажен кухаркой и дворником на извозчика и отправлен домой. По дороге он раза два свалился с дрожек и весь вывалялся в грязи.
Хозяйка и жиличка сидели в кухне, перекидывались словами и уже собирались спать, как вдруг со двора раздался стук в двери и крик: «эй вы, чертовы матери! Отворяйте»! Дверь отворили. На пороге стоял еле державшийся на ногах коновал. Женщины так и всплеснули руками. Василиса бросилась было поддержать его, но он крикнул: «брысь», пихнул её в грудь, и цепляясь за углы и мебель, отправился к себе в коморку, где, разбросав свою одежду, повалился на кровать и заснул.
На утро коновал проснулся с страшною головною болью. Потянувшись и открыв свой единственный глаз, он увидел Василису. Она ходила по его коморке и подбирала разбросанные им с вечера тулуп, кафтан, шапку и жилетку. Из предосторожности, чтобы не разбудить его, она даже сняла башмаки и была босиком.
– Ты что здесь шаришь? – крикнул он на нее.
Она вздрогнула и уронила жилетку, которую держала в руках.
– Будьте покойны, Данило Кузьмич, всё цело будет, проговорила она, немного оправившись. – Я вот только приберу.
– Знаем мы это: цело-то будет. Вонь прошлый раз обмылок пропал.
– Данило Кузьмич, верьте Богу, вот образ сниму, – не брала я вашего обмылка!
– Заговаривай зубы-то! Знаем мы…
Последовало молчание. Коновал глядел на Василису. В комнату заглянула кошка. Василиса пихнула её ногой.
– Ах, Господи! Как вы извалялись! Cтрасти Божия! – прервала наконец она молчание, разсматривая полу кафтана. – Ужо замыть надо.
– Не твое, дело! Я извалялся, а не ты! – огрызнулся коновал.
– Я не в обиду, вам, Данило Кузьмич, а так только к слову… Данило Кузьмич, у вас голова-то, поди, смерть трещит, хотите я вам уксусу привяжу? предложила она.
Коновал подумал.
– Ну давай… только живо!
– Живым манером! Долго-ли тут…
Василиса бросилась из комнаты и через минуту уже воротилась и подвязывала коновалу голову полотенцем, обмоченным в уксусе. Кроме уксусу она принесла с собой и осьмушку водки. Повязав коновалу голову, она налила из осьмушки стаканчик, и, подавая ему, сказала:
– Выкушайте, Данило Кузьмич. Оно с похмелья-то освежает. Сейчас оттянет.
– Уж обшарила карманы-то там… Тоже народец! Не догляди только… процедил коновал, однако взялся за стаканчик.
– На свои, Данило Кузьмич, видит Бог на свои кровные купила.
– Знаем мы эти свои-то… Там у меня пять рублев было?
– Вот они. Как были в жилетке в кармане, так и остались. Золото рассыпьте и то не польщусь.
Коновал покосился на Василису, выпил стаканчик и закашлялся. Василиса пихала ему уже в руки кусок булки.
– Закусите вот скорей булочкой. Трудно оно после вчерашняго-то проходит. Булочка чистая, давеча только к чаю брала, добавила она.
– Чистая! Поди уж опакостила. – Потому это ваше самое любезное дело, сказал коновал, но взял кусок булки, понюхал его и начал жевать.
– Огурца-бы вам солененького… Огурцом-то оно лучше, да я-то, дура, забыла.
– Известно дура. А то кто-же?
Василиса замолчала и продолжала убирать комнату. Коновал сидел на постели и смотрел как мелькали её голые, полные локти, как изгибался стан. От выпитого вина в голове его сделалось легче. «А ведь баба-то важнец! Вишь сдобья-то сколько!» подумалось ему и он осклабился. «И работящая какая! Так шаром и катается».
– Василиса, хочешь я в тебя эту змею впущу? – сказал он наконец, указывая на подоконник, прищурил глаз и улыбнулся.
Заметив улыбку, Василиса приободрилась. Это была первая улыбка в разговоре с ней, со дня его переселения на квартиру.
– Зачем-же, Данило Кузьмич, этакую нечесть в меня впускать? отвечала она. – Мы знаем, вы люди умные, все можете, только зачем-же?
– Знамо дело, все могу. Захочу, так и изсушить могу. Вот как эта угриная шкура будешь.
– Я, Данило Кузьмич, к вам всей душой, а вы все этакое сулите… Вчера пришли хмельные, я вас поддержать хотела, а вы сейчас в грудь… Еще и посейчас больно…
– Так тебе и надо… Ништо, не суйся! – и коновал снова улыбнулся – Садись, что словно верстовой столб стоишь! – прибавил он.
Василиса так и зарделась от радости.
– Ничего, постоим, сказала она и села на стул.
– Ты вдова?
– Вот уж третий год вдовою. Муж был солдат, да на работах убило. Стену валили, стеной-то его и придавило. Не знаю, где и похоронен.
– Дети были?
– Нет, детей не было. Да и слава Богу, а то куда-бы я с ними теперь.
– Вишь локти-то как у тебя исцарапаны, заметил коновал. – Поди, все полюбовники обхватали?
– Нет, Данило Кузьмич. Что вы это?.. Видит Бог, нет… Я с полюбовниками не вожусь. Потому уж ежели сойтиться с человеком, так не на один день, не на месяц. Я себя соблюдаю, отвечала Василиса, потупилась и начала теребить руками передник.
– Ну вот, толкуй тут! – сказал он, замолчал и начал её рассматривать. Она была баба белая, полная, румяная – то, что называется кровь с молоком. До сего времени коновал совсем не обращал на неё внимания, но теперь она ему понравилась. Кроме лица, ему нравились в ней и её безответность, тихий и кроткий характер. Он встал с постели, прошелся несколько раз по комнате, выпил еще стаканчик водки, подошел к Василисе, ткнул её под мышку и спросил:
– Щекотки боишься?
– Как-же нашей сестре не бояться? Ведь щекотно, – отвечала она, вся съежилась и захихикала.
– Ну, ну, сиди смирно. Вишь жиру то нагуляла, словно коломенская купчиха! – сказал он, хлопнув её по спине, и сел с ней рядом.
Она немного отодвинулась. Сердце у неё так и стучало, лицо горело.
– Что рыло-то воротишь? Аль не люб?
– Зачем воротить, мы завсегда к вам с почтением, потому вы умные, – прошептала Василиса.
Коновал обнял её.
Весь этот день Василиса пробыла у коновала; два раза бегала за водкой, два раза ставила самовар и пила с ним чай.
Василиса переселилась к коновалу, но переселение это совершилось не вдруг. Сначала в его комнате на стене появилось её новое платье, на том основании, что у неё в комнате чугунка дымит, потом был поставлен сундук, так как он почему-то мешал гладить белье и наконец появилась кровать с подушками в ситцевых наволочках и в углу был повешен образ со стеклянной лампадкой. Положение её в отношении коновала, однако, нисколько не изменилось к лучшему, а даже ухудшилось. Проблески ласки проявились только на один день, и он по-прежнему стал обращаться с ней грубо и сурово и даже отымал у неё себе зарабатываемые ею деньги. Когда-же она не давала, то он и бивал её. Василиса втихомолку плакала.
Коновалу она, впрочем, очень нравилась, и он часто хвастался ею. За глаза он её звал «своей беззаконницей».
– Посмотри-ка: какова у меня беззаконница-то! просто кровь с молоком, – говаривал он кому нибудь в трактире.
Прозвание «беззаконница», данное ей коновалом, так и осталось за ней навсегда. Весь околодок звал её этим именем, но только за глаза, в глаза же звал Василисой Тимофеевной и, по коновалу, оказывал даже некоторыя почести. Одному только дивились все: как такая красивая, молодая баба связалась с таким плюгавым и ледащим мужиченком, как коновал.
– Ведь ни красы, ни радости в нем. Так – слюной перешибить. Просто мразь… говорили мужчины; женщины же решили, что он безприменно приворожил её каким-нибудь зельем.
Между тем как соседи переколачивали о Василисе и её сожителе, Василиса жила надеждами, что коновал изменится в обращении с ней к лучшему. К лучшему, однако, он не изменялся, а делался всё хуже и хуже. Она уже начинала каяться.
«Вот не было печали! Всё жила и горя не знала, так попутал бес связаться с человеком» – думала она часто, но бросить коновала всё еще не могла. Она любила его.
Коновал между тем делался всё драчливее и буйнее. Дело всегда происходило из-за денег и очень редко из ревности. Как только он напивался пьян, сейчас начинал подозревать её в утайке заработанных ею пятаков и гривенников и вымогал их побоями. Сначала побои эти производились валеным сапогом, потом кулаками и наконец в дело была пущена даже лошадиная челюсть. Синяки уже не сходили с тела Василисы, так как коновал, по причине увеличивающейся практики и неизбежного с ней угощения, очень часто напивался пьян, а, следовательно, и бил её. Она уже не плакала больше втихомолку, а всякий раз после первого удара бежала на двор и ревела там среди собравшихся на её плач соседок.
– Батюшки, убил! Совсем убил! Утюгом горячим пустил! – кричала она обыкновенно.
– Дура! Да что ты с ним на муку себе маешься! Уйди! Ведь не перевенчаны… – говорили женщины.
– Уйду, безприменно сегодня – же уйду от него кровопийцы! Голубушки, ведь все думала, что остепенится да обзаконит!
– Да, обзаконит он тебя как нибудь пудовой гирей в темя… – вставлял свою речь какой нибудь мастеровой.
– Ну, и обзаконит, а все бить будет, разсуждали женщины. – Тогда уж не убежишь – по этапу приведут.
– Да ведь то муж, голубушки, – шамкала, пригорюнясь, какая-то старуха.
– Чтож, баушка, мужнин-то кулак слаще, что ли? – отчеканивал мастеровой. – Что муж семь шкур спустит, что другой кто – сласть-то одна.
– Уйду, уйду! – вопила Василиса и точно уходила к кому нибудь из соседок, но только для того, чтоб переждать гнев своего сожителя и, спустя час, снова уже сидела в его комнате.
На коновала, впрочем, нападали и ласковые минуты. Минуты эти были, обыкновенно, на другой день после пьянства и учиненных им побоев, и заключались в том, что он приносил яблоко или пряник, взятые им в дань с какого-нибудь торговца в силу своей лекарской мудрости и всемогущества, и, подавая их Василисе, говорил:
– На вот гостинчика. Поешь.
– Не надо мне вашего гостинчика. Лучше-бы вы поменьше надо мной командывали.
– На-же, дура! Ешь, коли дают.
Василиса брала и ела, улыбаясь сквозь слезы.
Коновал ходил очень часто в трактир. Трактир был для него то-же, что для купца биржа. Отсюда его приглашали, обыкновенно, на практику. Здесь он узнавал о недугах лиц своего околодка. Однажды он пришел в трактир и заметил сидящего за чаем кучера купца Толстопятова. У Толстопятова были хорошия лошади, но коновала ни разу не призывали их лечить. Он уже давно точил на них зубы, потому что от богатого купца можно-бы было поживиться хорошо. Кучер был навеселе. Коновал подсел к нему. Слово за слово – разговорились. Оказалось, что кучер был недоволен хозяином, так как получал всего семь рублей в месяц жалованья и жил только потому, «что у купцов хлебно и езды мало».
– Да, жаден у вас хозяин. Вот и я копейки от него не видал, – сказал коновал. – Купца Толоконникова вон лечил от запою, подмешивал ему в вино мыло и лошадиную пену и хорошо поживился, а от вашего – синя пороха не видал. Что-ж, на овсе что-ли выгадываешь? – спросил он.
– Какое выгадываешь! Везде сам входит. Как слободен, так из конюшни не выживешь.
– А хочешь, я тебя научу нажить копейку?
– Зачем не хотеть? Научи.
Коновал наклонился к кучеру.
– Запусти жеребу-то шип под копыто. Пусть его маленько похромает, – сказал он, сдерживая голос. – А потом на меня и укажешь. Я вылечу, а деньги, что удастся содрать, пополам… Что-ж, в самом деле, он словно собака на сене. Нужно и от него пощетиться. Ходит, что ли?
– Это что! Это можно! – согласился кучер.
Результатом соглашения была потребованная с обеих сторон водка, вследствие чего коновал напился пьян и, придя домой, сильно избил свою беззаконницу и завалился спать.
Поутру, проспавшись, он отправился опохмеляться, а также узнать, запустил ли кучер жеребцу шип. Василиса осталась одна. Поглядев на себя в осколок зеркала, она увидала, что весь левый глаз был у неё в синяке. Поплакав ещё раз и решив бросить коновала, ежели побои повторятся, она принялась за работу и села у окна шить. Шила она не долго и вдруг услыхала, что кто-то спрашивает в кухне Данилу Кузьмича.
– Дома нет! По лекарскому делу ушел, а может в трактире торчит, – отвечала хозяйка.
– А сожительница их дома? – допытывался голос.
– Та дома. Ступай вон туда.
В комнату вошел небольшого роста мужчина средних лет. Он был с бритым подбородком, в усах, в пальто, и в брюках, запиханных в сапоги. В руках он мял фуражку.
– Нам-бы Данилу Кузьмича. Мы насчет болезни, так как мы жестянщики и оловом себе ногу облили, – проговорил он тихо и робко.
Василиса прикрыла платком подбитый глаз.
– Он скоро придет, зайдите ужо после обеда или подождите теперь, – сказала она.
– Лучше уж подождать. Конечно, хоть мы и не дальние, вот тут сейчас в улице, а все лучше… Пожалуйте это вам-с… кофейку… сказал он, вынув из кармана полуфунтовой тюрюк с кофеем и подавая Василисе.
– Зачем это? Не надо, – сказала она.
– Помилуйте, это ничего не стоит… Где-ж вам взять-то? Мы тоже о ваших страданиях наслышаны.
Василиса взяла кофей и попросила пришедшего сесть. Он сел, побарабанил себя пальцами по коленам и сказал:
– Буйны они очень, ну да это они от того, что все в забытье, своим ведомством заняты и к тому же малодушество к этому самому вину питают.
– Вон как разукрасил, – сказала она.
– Ай-ай-ай! – процедил сквозь зубы жестянщик и прибавил: избави Господи, кто пьет. Кажется, хуже и болезни нет. Я по себе знаю, потому не приведи Бог как пил. И все из-за жены. Только не я её бил, а она меня. Верите ли, приведет в дом полюбовников и заставит их, чтоб они меня били. И оттого я и малодушествовал к этому самому вину до того, что раз жизни себя лишить хотел. Вот оно питье-то до чего доводит! На всю жизнь отметка осталась. Жестянщик привскочил на стуле, подошел к Василисе и показал ей свое ухо, от которого осталась всего только четвертая часть.
– Отчего-ж это у вас? Зашибли? Спросила она.
– Никак нет-с, совсем в контру. Городовые оторвали, в чувство приводивши, – отвечал он.
Коновал всё не приходил. Жестянщик ждал его. Он оказался до нельзя разговорчивым и когда говорил, то у него даже брызгали слюни из рта. Через четверть часа Василиса узнала, что жена его была дочь извозчика, содержателя карет, но «только крепко набаловавшись с господами офицерами, так как те у них на постое стояли», что женили его обманом и подпоив; что теперь жена его хотя и жива, но уехала в другой город и живет с теми же «господами офицерами».
Также поведал он ей, что во время пьянства были ему всевозможные видения. То видел он сам себя висящим в петле удавившимся, то видел бесов, которые водили его по помойным ямам и отхожим местам и старались утопить, то вдруг икона запрещала ему, как «окаянному, смердячему грешнику» молиться себе и раз даже плюнула на него.
– Не человек я был в те поры, а просто червь какой-то, гад ползучий, продолжал он. И решил я покончить с собой – удавиться, потому что уж коли иконы меня к себе не принимали, так чтож-я был после этого? Снял с себя крест и полез в сундук, чтоб взять полотенца и разрезать их, так как веревки у меня не было. Открыл я крышку и уж запустил руку, глядь на нутро-то… А на нутре-то у меня картина была прилеплена: генерал князь Кутузов едет на коне и саблей машет. Взглянул на него – ну просто живой. Глазами на меня моргает, саблей машет и шепчет: Ан не удавиться тебе, Кузя! Ан не удавиться!..
– Ах, страсти какия! – всплеснула руками Василиса.
– Позвольте-с, – перебил её жестянщик. – Не удавиться, говорит, Кузя. Саблей это машет, да как звизданет ей самой меня в темя! Тут я всех семи чувств лишился, упал замертво и очнулся в больнице. Полтора месяца вылежал и с тех пор пить бросил. Вот уж третий год не пью.
Жестянщик замолчал. Василиса покачивала головой.
– Как вас звать-то? спросила она.
– Кузьма Семеныч.
– Натерпелись же вы, Кузьма… Кузьма Семеныч.
– Истощал-с, утробы даже лишился. Все кишки и печенки из меня вышли. А вас как величать?
Василиса сказала.
Вскоре пришел коновал. Осмотрев ногу, он велел жестянщику приходить каждый день, так как на ноге была рана и её нужно было примачивать сулемой и присыпать купоросом. К тому же это было и выгодно, потому что жестянщик, еще перед показыванием ноги отвалил за визит полтину. Василисе он очень понравился за его простоту и разговорчивость. По уходе его, она подумала: «вот кабы Данило-то Кузьмичь такой был. Рай красный с ним жизнь-то была-бы».
Жестянщик являлся почти каждый день. Коновалу он давал по полтине, а Василисе всегда что-нибудь съедобное: то фунт сахару, то булок, то ягод. Василиса привыкла к нему и, в тот день, когда он не приходил, даже скучала. Она любила слушать его разговоры о житье святых, о чудотворных иконах. Жестянщик был грамотный и много читал «божественных книжек».
Однажды, вечером Василиса сидела у открытого окна и плакала. Её опять побил коновал, и, побив, отправился в трактир. По улице шёл жестянщик. Завидя плачущую Василису, он остановился у окна, поклонился и спросил:
– Что, Василиса Тимофеевна, опять верно аспид-то вас теребил?
– Опять. Страсти Божия как! – отвечала она. – И из-за чего началось? Говорит, что я у него сальный огарок стянула.
– Ах, Господи! Что же с ним жизнь волочить. Надо же перепону сделать. Уходите это него, ведь вы не перевенчаны.
– Уйду, уйду, безпременно уйду! – твердила Василиса свою всегдашнюю фразу. – Обносилась я вся с ним. Что ни заработаю – всё отымет.
– А коли уходить будете, так перебирайтесь ко мне. У меня для вас завсегда почтение и угол найдется. Стряпать будете и ни копейки я с вас не возьму, а еще сам презентики делать буду. Что с ним, с извергом-то жить.
– Да уж и то правда. Благодарствуйте, Кузьма Семеныч. Верите ли, вся в синяках: как синяк сойдет, смотришь, уж другой наскочил.
– Жалости вы подобны… Верите-ли, сердце у меня надорвалось, на вас глядючи, – проговорил он, потупился, полез в задний карман пальто, вынул оттуда две винные ягоды, и подавая ей, сказал – покушайте-ка с приятством.
Василиса взяла, а жестянщик завидя приближающегося коновала, снял шапку и пошел своей дорогой.
По уходе жестянщика, Василиса окончательно решила уйти от коновала, о чём и объявила ему тотчас-же по его приходе.
– Ну, Данило Кузьмич, вот тебе мой сказ: как только ты меня теперь пальцем тронешь, сейчас я от тебя уйду, – сказала она ему: – потому что уж синяки мне надоели.
– Не бойсь, не уйдешь, – отвечал коновал, ухмыляясь.
– Нет, уйду! Как только побьешь – сейчас уйду.
Случай битья не заставил себя долго ждать. Не прошло и недели, как коновал пришел опять пьянее вина, и бросился было бить Василису, но та вырвалась от него, спряталась у соседа, и, выждав пока коновал повалился на свое ложе и заснул крепким непробудным сном – таким сном, что у него в это время, по уверению хозяйки, можно было горох на брюхе молотить, и то не услышит – она пришла в его комнату, вытащила оттуда все свои немногочисленные пожитки и на легковом извозчике переселилась к жестянщику. Когда коновал на утро, проснулся, его «беззаконницы» уже не было в доме, а о происшествии этом говорила чуть не вся Ямская.
Проснувшись, коновал не увидал ни платья Василисы, обыкновенно висящего на стене, ни сундука, ни образа, а от кровати остался один только деревянный, некрашенный остов. Коновал, как бы облитый водой, тотчас вскочил с постели и бросился в кухню к хозяйке.
– Где Василиса? – спросил он её.
– Уехала на другую квартиру, – отвечала хозяйка, дрожа всем телом. – Только, Данило Кузьмич, верьте, что я тут ни причем. Я даже ещё уговаривала её, дуру.
– Знаем мы, как ты уговаривала – то!
Коновал злобно сверкнул глазом, схватил картуз и бросился в трактир.
– Слышал про беззаконницу? – спросил он у стоявшего на углу городового.
– Слышал. Что ж, сам виноват. Зачем душу из неё вышибал? Тоже ведь человек.
– Да как из нея, из шельмы, не вышибать то было? Милый ты человек…
Коновал хлопнул себя по бёдрам и отправился своей дорогой. В трактире буфетчику был предложен тот же вопрос, что и городовому. Оказалось, что и буфетчик слышал.
– Плюньте вы на неё, Данило Кузьмичь, баба внимания не стоящая, – сказал он коновалу. Конечно, вы над ней тиранствовали, только, надо статься, за дело.
– Как-же не за дело, коли она меня, паскуда, каждый день обкрадывала. Где она теперь?
– Известно где: у жестянщика.
Коновала так и кольнуло в сердце.
– Нет, я её так не оставлю, я её испорчу, окаянную. Безпременно изведу, – проговорил он.
– Да и следует, – поддакнул буфетчик.
Выпив два стакана водки, он отправился домой.
Когда он шёл по улице, ему казалось, что все встречные над ним подсмеиваются. Всем и каждому он разсказывал о намерении своем напустить на Василису порчу. Пришедши домой, коновал сел на свое одинокое ложе и задумался. На его рябой и темной щеке блестела слеза. Он уже привык к Василисе, прожив с ней год. Он уже любил её. Весь этот день он не выходил из дома и ждал Василису. Ему все думалось, что она одумается и придёт. Но Василиса не приходила ни в этот день, ни в следующий.
– Нет, я её так не оставлю. Я на неё напущу порчу, – говорил он хозяйке. – Пусть её как щепка изсохнет, – и начал подкарауливать Василису у дома жестянщика, чтоб сообщить ей о своем намерении лично, запугать её и тем заставить воротиться к нему обратно.
Случай скоро представился. Коновал стоял за углом дома. Василиса вышла из ворот. Она шла зачем-то в лавочку и держала в руках тарелку. Коновал вышел ей навстречу. Завидя его, она вздрогнула, побледнела и прислонилась к стене.
– Кузьма Данилыч, ради Бога… ради Бога… Ей-ей, караул закричу, – заговорила она.
– Не трону, дура, не трону… – сказал коновал. – Слышь. Василиса, переезжай обратно… Бить не буду и платье матерчатое куплю.
– Не надо мне вашего платья. Не могу я к вам переехать.
– Не переедешь?
– Не перееду.
– Ну так ладно же: я на тебя напущу порчу и изведу.
– Что ж, уж лучше от порчи погибнуть, чем от ваших кулаков, – отвечала Василиса и направилась в лавочку.
– Смотри, твой след вырезаю! Худо тебе будет! – крикнул коновал.
Она обернулась и увидала, что он вырезывал ножем землю, где был её след, и собирал себе в платок. Она перекрестилась. «Пусть будет, что будет», решила она и продолжала свой путь.
Прошла неделя. Коновал все ещё не терял надежды на возвращение Василисы, но она не являлась; тогда он решился прибегнуть к последнему средству: к «напусканию порчи» через заклинание. Заклинание это, для наведения страха, он обставил со всевозможною таинственностию, какую мог только, придумать, а для того, чтоб Василисе это всё передали, пригласил, как зрительниц, всех соседок.
Заклинание совершилось на огороде. Коновал был одет в тулуп, вывороченный шерстью к верху и свою голову покрыл чугунником, в котором он обыкновенно варил лекарство. Бормотав таинственные слова, он разложил на трех кирпичах небольшой костер, вынул из кармана платок с землей от вырезанного Василисина следа и половину земли высыпал в огонь, а другую, положил себе на ладонь и пропев «какуреку», сдунул по направлению к тому месту где жила Василиса. Совершив все это, он залил костер кринкою молока. Во время этого заклинания, стоящия поодаль женщины и ребятишки шептались, толкая друг друга под бока и крестились. Но нашлись и скептики. Так один мастеровой также смотрел на это представление, прыснул от смеха и бежал. Коновал пустил в него камнем. Заклинание совершилось. Женщины обо всем этом, разумеется, передали Василисе. Сначала она испугалась, поскучала несколько дней, но к коновалу всё-таки не возвращалась. Соседи даже начали замечать, что она не только не изводилась и не сохла, но даже, видимо, начала полнеть. Синяки, разставленные по всему её телу коновалом, сошли, румянец заиграл на щеках. Коновал видел это и злился, однако всем и каждому говорил:
– Ничего, погодите, издохнет!.. Придет время… Это от того заговор так долго не действует, что я у неё, у шельмы, волос из её гривы не добыл.
Но Василиса не «издыхала» и цвела как маков цвет. Обстоятельство это жестоко повредило коновалу. Слава его начала меркнуть. Его перестали бояться. Прежняго уважения от соседей уже не было.
– Нет, братцы, это всё так… это всё зря… Какой он сведущий человек? Просто людей морочит. Уж ежели-бы он об этой порче понятие имел и в силе бы был, так неужто на Василису не напустил-бы?.. Будьте покойны! Человек злющий, – христианской души ему жалеть нечего! А то наткось, вместо порчи-то баба – что твой шар стала, – говорили скептики.
– Волос, говорит, её не добыл; а то-бы, говорит, в три дня извелась, – возражали некоторые.
– Толкуй тут. Мало он у неё их натеребил! Просто бохвал!
К обстоятельству с Василисой присоединилось и другое: купеческий кучер, тот самый, который по наущению коновала запустил под копыто хозяйской лошади шип и в конце концов обсчитанный коновалом, однажды в пьяном виде проболтался об этом в трактире буфетчику. Буфетчик, которому коновал успел значительно уже надоесть своим учащённым взиманием дани утробой, в виде чаев, соляночек и стаканчиков, рассказал об этом посещающим трактир извощикам. Извощики, услыша это, возмутились.
– Что-ж, братцы, как-же это возможно! Ведь эдак он и к нашим лошадям забраться может! И нашим лошадям шипы позапустит… – заговорили они.
– Какой он коновал! Нешто такие коновалы бывают? Просто мазурик! Настоящие коновалы скрыпинские, а это так с бугорков, да с горок. Нет, надо за ним присматривать, – решили извозчики и, разумеется, разглашали о том, что слышали, другим.
Толки росли. Толки эти доходили и до самого коновала. Он явственно стал замечать, что некоторые из его знакомых, отвешивавшие ему прежде низкие поклоны, вдруг перестали кланяться, а некоторые так при встрече с ним, и как-то странно улыбались. Буфетчик в трактире перестав давать в долг и требовал деньги. Квартирная хозяйка, вместо прежних двух рублей за комнату, требовала четыре и, насчитывала на него шесть гривен за разбитыя три стекла. От прежней славы осталось только то, что, на улице, у окна, можно было ещё иногда встретить толпу ребятишек, разсматривающих помещавшиеся на подоконнике лошадиную челюсть, заячьи ноги, змею и прочую дрянь, но и ребятишки не питали уже больше того страха и не очень то быстро разбегались при появлении коновала. Однажды он поймал двоих и вырвал у них из головы по вихру волос, но и это не помогло. Практика падала и месяца через три дошло до того, что коновала совсем уже перестали приглашать лечить от каких либо недугов. Его это злило. С горя он начал пить, и наконец, решил, что ему по добру по здорову нужно переселиться в какое ни на есть «новое место», вследствие чего, в один прекрасный день, жители Ямской увидали следующую сцену: по улице ехали роспуски. На роспусках лежали: сундук, кровать, самовар и узел, из которого выглядывали лошадиная челюсть и угол книги; сзади шел коновал в енотовой шубе и нёс в руках банку с змеёй и образ. Коновал переезжал в «новое место». Поравнявшись с городовым, стоявшим на углу он крикнул:
– Прощай, Пармен Иваныч! На новую фатеру переезжаю!
– Куда это? – спросил городовой.
– Туда за Измайловский полк! Кума у меня там, так к себе зовет.
– Ну, прощай! Коли сердит на что, так не сердись. С тобой страшно. Пожалуй и на меня такую-же порчу напустишь, как и на Василису напустил, – уязвил его городовой.
Коновал обернулся и показал ему кулак.
Из жизни забитого человека
I. От купеческого сына Михаила Григорьева Армякова, к другу его Пантелею Иванычу Мамзину, в Москву
Друг любезный Пантелей Иваныч!
Письмо твое я получил. Душевно радуюсь за тебя, что ты, наконец, на месте. Ты пишешь, что выговорил себе у хозяина право в свободное от занятий время читать книги, а также и уходить со двора без спросу. Это очень хорошо. Продолжая жить у моего тятеньки в прикащиках, никогда бы ты не дождался этого. Господи, дождусь ли я этой свободы! Как подумаешь о себе, так даже обидно делается. Третьего дня мне минуло двадцать четыре года, а я все еще у тятеньки на мальчишечном положении, и ежели хочешь сделать шаг из дома, то непременно должен спрашиваться. Даже никакой вещи не можешь себе приобрести по нраву. Поневоле приходится хитрить и обманывать. Живу я, Пантелеша, по-старому и учиться французскому языку продолжаю, но ещё с большею осторожностью от тятеньки, чем прежде. Вчера, в то время как тятенька был в трактире, к нам в лавку пришел знакомый француз-обойщик и я читал ему по-французски, но он говорит, что ничего не понял. Верно без учителя нельзя. Теперь начал сбирать себе библиотеку. На прошлой неделе купил себе сочинения Гоголя и похождения Ракамболя и прячу их у нас на голубятне. Там они будут многосохраннее, так как тятенька, по своей тучности, ни за что туда не влезет. Все скучаю, – дома брань да попрёки; только и отвожу душу, что у Кати, но ты сам знаешь, что мне приходится у неё бывать еле раз в неделю, и то украдкой. Ах, как она меня любит, Пантелеша! Все говорят, что возлюбленные разоряют своих друзей, но здесь совсем напротив, и мне часто приходится навязывать ей деньги силой. Вижу, что нужно ей, а не берет. Иголкой по нынешним временам тоже немного наковыряешь. Всё хочу купить ей швейную машину, да где сразу возьмешь семдесят рублей? Ты сам знаешь, тружусь я для тятеньки как ломовая лошадь, а положения никакого не получаю. За платье и за сапоги, правда, он платит, а на карманные расходы даёт всего три раза в год по красненькой. Велики ли эти деньги! Только и живешь тем, что из лавочной выручки успеешь взять украдкой, а ведь по нашей торговле много взять нельзя. Прежде меня мучило это, и я считал себя вором, но теперь, обдумавши хорошенько, нахожу, что я беру своё собственное за труд. Люблю я Катю, друг Пантелеша; с восторгом вспоминаю, как она, бывши ещё в ученьи у мадамы, бегала к нам в лавку за покупками, но часто кляну себя за то, что наша любовь зашла так далеко. Какой сюжет из всего этого выйдет? Ведь и думать нечего, чтобы я мог на ней жениться при жизни тятеньки. Он ищет мне невесту с деньгами и ещё вчера за обедом сказал, что ежели за меня пятнадцати тысяч не взять, то не стоит меня и кормить, – словно я лошадь. На твое место у нас наняли нового прикащика. Нанимая его, тятенька сказал про себя, что на руку скор, а тот в ответ: «помилуйте, говорит, за всяким тычком не угонишься». Прощай, будь здоров и пиши почаще.
Твой друг Михаил Армяков.
II. От Иерея Игоря Силоамского к купцу Григорию Кузьмичу Армякову
Боголюбивый Григорий Кузьмич!
Вы неоднократно присылали ко мне вашего прикащика за получением с меня по счету ста пяти рублей за забранный попадьёю моей в вашей лавке товар, но я, к прискорбию моему, никоим образом не мог сделать уплаты по оному; так как в настоящее время претерпеваю крайнюю скудость в деньгах. Теперь время летнее, именитые прихожане разъехались по дачам, треб очень мало и кружечный сбор плох. Молю вас о великой услуге: потерпите до Успенского поста. В пост сей у нас бывает достаточно говельщиков, и я, пооперившись от оных, с любовию с вами разсчитаюсь. Вместе с сим письмом, пользуюсь случаем сообщить вам кое-что о вашем сыне Михаиле. Делаю сие во имя любви к вам и желания блага сыну вашему, который, по юности своей, крайне неопытен. Мне доподлино известно, что молодой человек сей совращён некоею прелестницею, по имени Екатериною Кроликовой, и вот уже более полгода живет с ней в внебрачном сожитии. Все сие узнал я от некоей бедной и сирой вдовицы дворянского рода, обучающей моих малолетних дочерей игре на клавикордах. Сия вдовица нанимает от хозяйки горницу как раз рядом с вышереченной прелестницей, часто видает там сына вашего и в показаниях своих достоверна. Ежели найдете нужным, то можете своевременно прервать эту преступную связь и открыть очи очарованному юноше. Всё сие я мог бы сообщить вам изустно, но настоящую неделю состою очередным по церкви и обязан быть ежеминутно на месте для нужд прихожан, а попадья моя, которая свидетельствует вам свое почтение, одержима зубною болью и не подымается с ложа.
Вечный молитель о здоровии вашем и всего семейства вашего
Иерей Игорь Силоамский.
III. От купеческого сына Михаила Армякова к другу его Пантелею Мамзину
Дружище Пантелеша!
Ты пишешь, что успешно учишься французскому языку у вашего бухгалтера. Душевно радуюсь твоим успехам и с болью в сердце спешу тебе сообщить, что моё ученье совсем не подвигается вперед и кажется его нужно бросить. До ученья ли тут, коли с тятенькой нет никакой сообразности. Он от кого-то узнал про мою любовь к Кате и разсвирепел подобно дикому тигру. Прежде всего, он отнял у меня ключ от выручки и отдал прикащику Василью Панфилову. О ругательных комплиментах я уж и ни говорю. Потом перерыл у меня все вещи в моем комоде, и найдя в нем Катин портрет, плюнул на него, разорвал и называл её самыми мерзкими словами. Каково мне было все это вытерпеть! Этим, однако, дело не кончилось: он обыскал меня самого и велел даже снять сапоги. Теперь всюду следит за мной. В суботу я ходил ко всенощной и он за мной следом. Об уходе со двора нечего и думать. В понедельник я просился в баню, и то не пустил. И кто это ему сообщил о Кате? С ней вижусь теперь ещё реже, и то только по ночам. Наши улягутся спать, а я через кухню, да и драло из дома. Кухарка подкуплена, а молодцы, до поры до времени, молчат. Катя тебе кланяется. Она все нездорова и работать не может, и мне больше чем когда-либо приходится ей помогать деньгами. А где их взять в нынешнем моем положении? И смех и грех! Веришь ли, я стал даже подыматься на хитрости. В воскресенье просил, просил у маменьки денег, – не дает. А мне до зарезу было нужно. Тятеньки дома не было, я взял да и запел «со святыми упокой», потому знаю, что она смерть этого боится и считает за предзнаменование смерти. Она просит, чтоб я замолчал, а я не унимаюсь, и наконец сказал, «давайте двадцать пять целковых, а то целый день пропою». Что ж ты думаешь? ведь дала. Вот, друг любезный, до чего я дошел.
Твой друг Михаил Армяков.
IV. От купечесного сына Михаила Армякова к Пантелею Мамзину
Друг любезный, Пантелей Иваныч!
Сообщаю тебе и радость свою, и вместе с сим горе. На-днях Катя сказала мне, что у неё будет ребенок, а вчера тятенька объявил, что он мне нашел невесту и что в воскресенье мы поедем на смотрины. «Довольно, говорит, тебе по разным Катькам шляться, да отцовскую выручку выгребать; ведь им, безпутницам, чужого добра не жаль. Им бы только опутать человека да грабить». Веришь ты, – при этих словах у меня даже в голове помутилось; но я смолчал. Целый день ходил я как сумасшедший, а вечером убежал из дома, напился пьян и часа два во всю прыть носился на лихаче по Александровскому парку и стегал кнутом прохожих. Это я злобу свою вымещал. Два раза гнались за мною городовые, но я успел скрыться. Дома, разумеется, была мне страшная гонка, ну да наплевать. Я уж обтерпелся. Теперь нахожусь в одурении и совсем потерял голову. Катя больна и работать совсем не может. Деньги нужны до зарезу, а пение: «со святыми упокой» не помогает. Третьяго дня терзал им маменьку часа два, но тщетно – денег у неё нет. Просил её, чтоб стянула у тятеньки из бумажника, когда он спит. Обещала, но ведь тут нужно ждать удобного случая. Он нынче стал хитёр и бумажника зря не кладет. Вчера я решился на последнюю хитрость: объявил нашему прикащику Василию Панфилову, что буду смотреть на его хапунцы из выручки сквозь пальцы, ежели он будет со мной делиться. Сначала было он на дыбы и хотел жаловаться тятеньке, но потом смирился и дал десять целковых. Ах! чего, чего только не сделает человек, когда ежели ему круто приходится! Ночью был у Кати и просидел до заутрени. О смотринах не сказал ей ни слова.
Твой друг М. Армяков.
V. От Михаила Армякова к Пантелею Мамзину
Милый друг Пантелеша!
Спешу тебе поведать мои скорби. В воскресенье были смотрины. Невеста красивая и за ней двадцать тысяч чистоганом, и тятенька с радостию за неё ухватился. В тот же день по рукам ударили и Богу помолились. Меня не спросили даже, нравится ли она мне. Господи, что мне делать? Бедная Катя! Ежели обвенчаться с ней тайно, но ведь на это все-таки нужен паспорт и другие документы, а они у тятеньки. Как их взять от него? Ежели требовать их судом, то чем я буду жить после этого? Он прогонит меня, разскажет всем торговцам, что я его на левую ногу обделал, и меня никто не возьмет к себе в прикащики. Заняться другим делом? Но я ничему неучен и ничего не знаю. Чем я тогда буду содержать себя и Катю? Всю жизнь я жил за тятенькиной спиной и теперь весь в его руках. Правда, он говорит про меня маменьке: «мое детище, – хочу с кашей ем, хочу масло пахтаю». Друг любезный, подумай и отпиши, что мне делать? Ум хорош, а два лучше. Свадьба назначена через месяц, а я совсем как сумасшедший и в голове все перепутано. По ночам даже бред бывает и все страшные сны снятся. Вчера с горя послал мальчишку за полштофом водки и напился на ночь до безчувствия. Молодцы разсказывали, что я бушевал и хотел бежать бить тятеньку железным аршином, но я ничего не помню.
Твой друг Михаил Армяков.
VI. От Михаила Армякова к Пантелею Мамзину
Друг Пантелей Иваныч! Заочно целую тебя несчетное число раз и крепко обнимаю. Ты единственный человек, кому я могу поверить свое горькое горе. Свадьба – через неделю, а я ещё ничего не придумал, что мне делать. Бедная Катя всё еще ничего не знает. Во вторник я уехал от невесты раньше и был у неё. Хотел ей сообщить о моем горе, но и язык не поворотился. Пока я сидел у неё, она сшила мне галстух в подарок и сама навязала его мне на шею. Теперь она меня не иначе называет, как будущий папаша, и при этом слове вся кровь приливает мне в голову. Ах, какое мое положение! Злому татарину не пожелаю моей участи. На другой день после свидания с нею я решился на последнее средство, чтобы разстроить свадьбу, и объявил моему будущему тестю, что у меня есть душенька и что у неё скоро будет ребенок; но и это не помогло. Он потрепал меня по плечу и сказал: «быль молодцу не укор и с нами то-же бывало. Пусть тятенька тряхнет мошной и тогда десятерым душенькам можно глотку заткнуть». Мерзавец! Он думает, что она Бог знает какая! Да безкорыстнее её человека на свете нет! На утро он разсказал о нашем разговоре тятеньке. Тятенька позвал меня в верхнюю лавку и долго ругал. «Говори, говорит, где живет твоя мамзюлька? Делать нечего, – пойду к ней торговаться». Но как он ни приставал ко мне насчет её адреса, я все-таки не сказал. В сердцах он даже ударил меня по щеке и схватил за вихры. Говорят, что родителев следует любить и почитать, но как их почитать, когда они с своим детищем эдакие карамболи загибают? Ты пишешь, чтобы я просил заступиться за себя маменьку, но маменька у нас в доме ничего не значит и она составляет собою всё-равно, что кот в лавке. Думаю уж написать Кате письмо и объяснить ей моё положение. На словах я не могу этого сделать. Старший прикащик наш опять стал упираться насчет делёжки хапунца из выручки, и как я с ним ни бился, ничего не мог поделать. Вчера в отсутствии тятеньки я взял из лавки кусок атласу и заложил его ростовщику за шестьдесят рублей. Это уж воровство, но ведь надо же чем-нибудь содержать мою милочку Катю.
Прощай и пожалей твоего друга Михаила.
VII. От купеческого сына Михаила Армякова к Екатерине Кроликовой
Ангел небесный и друг сердечный Катюша! Радость моя неземная! Добрая моя крошечка! Решаюсь тебе сообщить о великом несчастий, постигшем меня. Словесно сделать это я был не в силах. Упадаю перед тобой на колени и целую твои белые ручки. Несчастие мое заключается в том, что тятенька собирается меня женить, и мне жениться необходимо. Чего, чего ни делал я, чтобы разстроить мою свадьбу, но ничего не помогло. Раз даже явился к невесте в самом пьяном виде и изругал её родственников, но и то сошло с рук. Пробовал говорить с тятенькой, но к нему и приступу нет. Начнешь говорить, а он сейчас: «Мишутка, береги свою вшивицу», да еще пустит в тебя, что под руку попадется. Я хотел обвенчаться с тобой тайно, но документы мои у тятеньки. Кроме того, чем-бы я мог содержать тогда тебя, моя милочка? Я должен-бы был скитаться тогда без места, подобно Каину, так как тятенька по злобе наверное обнес-бы меня вором или бездельником. Сегодня опять валялся у него в ногах, но он твердит одно: «прокляну». Больше я ничего не в силах сделать и завтра в четыре часа в церкви у Владимирской будет моя свадьба. Видно уж так Богу угодно! Умоляю тебя, помоги мне: приди в церковь и разстрой свадьбу. Я скандала не боюсь и даже обрадуюсь ему. Для тебя я все перенесу. Но хотя мне и придется обвенчаться, – верь, что я все-таки буду принадлежать тебе, и твой один мизинец будет для меня дороже моей жены. Помогать тебе и твоему будущему ребенку я буду до последняго издыхания сил.
Твой на веки и до гроба любящий тебя Михаил Армяков.
Pulsuz fraqment bitdi.