Kitabı oxu: «Рождественские рассказы»

Şrift:

© А. С. Степанова, составление, 2025

© Оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025 Издательство Азбука®

* * *

Рождественские рассказы

В департаменте

За два дня до Рождества чиновники N-го департамента, получив награду, окончательно потеряли способность заниматься делом. На столах были разложены бумаги, дела в синих обложках, но никто за работу не присаживался. Началось усиленное курение папирос, хождение из одного отделения в другое, разговоры о гусе, о поросенке, о ветчине, о елке, о детских игрушках, о подарках вообще и разных предпраздничных приготовлениях. Даже столь любимое занятие на службе, как чтение газет, и то было оставлено на этот раз. В счетном отделении даже книги лежали открытыми кверху ногами. Все ждали, когда уйдет директор, чтобы разбежаться, но директор, как назло, не уходил. Сидели и начальники отделений по своим местам, но делами также не занимались, а кто составлял для себя смету домашних праздничных расходов, кто писал карандашом реестр праздничных подарков и предметов, нужных по хозяйству.

Вот в отделение входит бакенбардист с проседью в волосах, останавливается перед окном и смотрит на градусник.

– Хорошо, кабы такой мороз на Рождестве постоял. Можно бы съездить прокатиться на тройке в загородный ресторан.

– Михаил Павлыч, не ушел еще наш Вельзевул? – слышится от стола, около которого лысый бородач в очках покуривает папироску.

– Директор-то? – откликается бакенбардист. – Сидит еще, и долго просидит. Сейчас потребовал дело из второго отделения. Каракулев снес ему, но по ошибке засунул туда список покупок, который ему дома жена составила. Каракулев рассматривал его, заторопился, заторопился и думает, что сунул в дело, потому что списка у него нет.

– Это ничего. Это даже хорошо. Наш по крайней мере узнает список нужд чиновников. И чего он сидит! – вздыхает молодой чиновник с бородкой Генриха Четвертого.

– Вдовый чиновник, оттого и сидит. Вдовый и бездетный. Что ему дом? Отсюда, поди, поедет в сельскохозяйственный клуб обедать. А здесь, если вот тебе надавали из дома поручений по самую макушку, да еще просили, исполнив эти поручения, пораньше прийти обедать, так поневоле будешь торопиться скорей убежать из нашего чистилища. Я вот теперь стою и думаю: как это я все успею сделать к шести часам вечера? Дольше уж я не могу заставлять моих домашних ждать меня к обеду, – произносит лысый бородач.

– Нет, я все это жене поручил, – доносится от другого стола. – С моей стороны только разве ей и ребятишкам подарки…

– A y моей жены флюс, второй день у ней щеку раздувает. Она винную ягоду, в молоке сваренную, за щекой держит, так какие тут закупки! До закупок ли! Просила меня окорок ветчины купить, гуся, поросенка, елку ребятишкам, игрушки…

– О-го-го! И все это сегодня?

– Да завтра-то когда же?.. Завтра уж сочельник… Завтра надо уж запекать окорок, а не покупать его, из поросенка заливное делать, елку украшать.

– Да-да… Действительно… Так что же вы? Убирайте бумаги и уходите, – говорит американская борода с бритыми усами.

– Неловко. А вдруг он разлакомится и какое-нибудь еще дело потребует для просмотра, а дело это окажется в моем столе. «Где Петр Иваныч?» – «Ушел». Неловко тогда будет.

– Помощник ваш подаст дело.

– Ну, все-таки неловко. Ведь вы вот тоже не уходите, а я по лицу вижу, что и вам так же нужно уйти, как и мне.

– Да нужно-то нужно, что говорить! Нужно купить жене на платье – вот что нужно. Ну, духов, одеколону… Потом уж я и себе сбирался преподнести на елку золотые очки. А ведь вам, видите, и окорок, и гуся, и поросенка. Это совсем особь статья. Вы и окорок дома запекаете или варите?

– Запекаем. Жена не любит вареной ветчины.

– Ах, напрасно! Вареная ветчина – это блаженство. Вся Москва ест по трактирам вареную ветчину, а уж москвичи насчет ветчины знатоки.

– Жена не любит. Что ж вы поделаете, если она не любит! Вот поросенка мы варим и делаем заливное.

– А я поросенка люблю только жареного, только с кашей, но при этом чтоб каша представляла из себя фарш с луком, с перцем и с рублеными грибами. Да утробу-то эту начинить хорошенько, а кашу прожарить, лук истомить. Божественно!

Лысый бородач начал причмокивать.

– У нас гусь, чиненный кашей, будет в первый день Рождества к обеду, – сообщил бакенбардист.

– А вот, по-моему, гусь должен быть непременно с капустой, а то так с яблоками. И гуся я непременно люблю так, чтобы он был распарен. У меня дома как делают гуся? Пожарят, пожарят его на противне, а потом в котел, обмазанный маслом, крышкой прикрыть и жарить, и парить. Тут и кислая капуста, которая у него в брюхе распарится, и он сам. И гуся этого до того нужно распарить, что вот, например, за кость ноги его взял, а мясо с кости с него как чулок слезло бы. Вот это гусь! Это называется – по-польски. Жену в Западном крае научили так приготовлять, когда она к матери гостить ездила. Попробуйте так у себя дома.

– У меня жена ничего не любит пареного.

– Ну, значит, она ничего хорошего не любит. Индейка – вот эта птица пареной невкусна. А ветчину какую покупаете?

– Да обыкновенную.

– То есть где, собственно? У немца, у поляка или у русского? В какой колбасной?

– Просто в обыкновенной мясной лавке, на Сенной.

– В простой мясной лавке?

– Да, да, да…

– Ну, это не ветчина. Надо у немцев в колбасной лавке покупать. Тогда у вас будет настоящая ветчина. Свинство – это дело немецкое, немцы на нем собаку съели. Я не люблю немцев, но за ветчину и всякое колбасное свинство перед ними преклоняюсь. А на Сенной разве это ветчина!

– А то что же?

– Да так… Неизвестно что. Сильно прокопченная и просоленная нога борова, твердая, жилистая. На Сенной окорок покупать! Ну, батенька, вы не гурман. Гуся и поросенка вы можете покупать и на Сенной, это я допускаю, но окорок – ни-ни…

– Я даже думаю купить вместо гуся-то хорошего индюка.

– Индюка? Прекрасно, прекрасно, но индюк вам гуся не заменит.

– Знаю. Но у меня дети. Боюсь, как бы гусь слишком жирен не был. Индюк все-таки…

– Гусь… Жирен… Да где вы нынче жирного гуся найдете? Их нет. Нынче везде мужицкий сухой гусь, а уж прежнего помещичьего гуся нет. Позвольте… Ну а как у вас индюка приготовляют?

– Да просто изжарят.

– С чем? С чем подадут-то?

– Ну, с картофелем. Потом к нему соленые огурцы.

– Это, батюшка, значит портить добро. Кто же индюка с картофелем ест! Вы, пожалуй, еще с тертым… С каштанами индюка надо кушать, непременно с каштанами. А вместо огурцов – английские пикули, что вот возьмешь, а проглотить и не можешь, до того у тебя весь рот спалит.

– Так что же тут хорошего, если проглотить не можете? – улыбнулся бакенбардист.

– Эффект, вкусовой эффект. Потом проглотите и спасибо скажете. Но вот первый-то момент… А потом вам вкус освежит. Почувствуете эдакую встряску организма… А проглотили – и сейчас у вас из глаз слезы… Ну, тут сейчас кусок индейки в рот, затем каштан в рот, и чувствуете неизъяснимое блаженство. Попробуйте так поесть и вовек с этим блюдом не расстанетесь.

– Ну, я не гурман. Я такой тонкости в еде не понимаю. Мне и так вкусно, – сказал бакенбардист и прибавил: – Однако я пойду закупать провизию. Скоро три… Авось он меня сегодня не спросит. Прощайте.

– Прощайте. А гуся и индейку попробуйте по моему рецепту. Распарить гуся так, чтобы с ноги мясо как чулок снималось. Помните, как чулок…

Бородач протянул сослуживцу руку. Тот стал уходить. Вдруг навстречу ему вбежал жиденький чиновник с капулем на лбу и возгласил:

– Павел Иваныч! Идите. Директор требует дело о поставке строевого леса купцом Бобруевым, который забраковали при приеме. Мы ищем, ищем это дело и только сейчас вспомнили, что оно у вас.

Бакенбардист плюнул.

– Тьфу ты, пропасть! – сказал он. – Вот разлакомился-то на работе. И какие теперь дела перед праздниками! Дело о поставке строевого леса… Да кой шут знает, где оно! Мы, кажется, передали его не то в строительное, не то в счетное. Там оно. И подрядчик-то Бобруев давно уже умер. Ну где я его теперь разыщу? Теперь перед праздниками дела – гусь, окорок, поросенок, а вовсе не о поставке строевого леса, – продолжал бормотать бакенбардист и неохотно направился в свой стол.

Перед Рождеством

Рождественский сочельник. Мясники царствуют. Герой дня – пудовый окорок ветчины. Лучший подарок для семейного нетребовательного человека – мороженый гусь. Ласкающая взор картина для простого человека – окаменелая от мороза передняя часть борова, стоящая на снегу, как изваяние. Умиляющий душу предмет – младенец свинячьего рода – поросенок. А затем уж идут атрибуты этих праздничных снедей или их свита – мороженые индюшки, куры, тетерки, рябчики. Рынки завалены этой мороженой провизией. Где есть мясная лавка – перед ней горы мороженой провизии, разложенной в больших корзинах, ящиках или так наваленной на рогожах и пересыпанной снегом. Все это изукрашено рождественскими елками на крестах, которые нынче сделались также предметом торговли мясных и курятных лавок. Торговля в самих лавках происходит только наполовину. Приказчики толпятся около лавок, где лежит мороженая провизия, – и здесь-то происходит настоящий предпраздничный торг. И какого, какого только тут народа нет! Дама в собольем воротнике, баба в пестром клетчатом байковом платке, купец в еноте, купец на лисьих бедерках, придворный лакей в форменном пальто и форменной фуражке, разыгрывающий чиновника, артельный староста в суконной чуйке на овчине, романовский нагольный полушубок в валенках, салопница в старомодном ватном капоре. Все это закупает мясную провизию к празднику. Кухарок уж не видать. Явились исключительно хозяева или хозяйки. Мороз настоящий, рождественский. Он скрыл недостатки провизии и все предметы сбываются без брака. Приказчики с каким-то восторгом продают товары. Так продают они только перед Рождеством в хороший мороз. При говоре слова как-то проглатываются, что составляет особый приказчицкий шик. Каждый покупатель именуется чином выше. Простой мастеровой сапожник, от которого разит кожей и ворванью, зовется хозяином, нагольный полушубок – купцом, всякая форменная фуражка – высокородием, суконная чуйка – подрядчиком, пожилая баба – маменькой.

Окаменелые от мороза бараны с ободранной шкурой и с оставленной только на головах прической а-ля капуль слушают все это и умиляются.

– Енот! Енот! Господин енот, вернитесь, – окликает приказчик в желтых рукавицах покупателя.

Осанистый купец в енотовой шубе с воротником, поднятым кибиткой, и с примерзшей к нему бородой останавливается и вопросительно смотрит на торговца.

– Желаете за суповых кур последнее слово? Рубль десять за пару и ни копейки меньше! – объявляет торговец.

– Девять гривен.

– Позвольте! Да ведь кура-то правленная, тверская. Вы прибавьте что-нибудь. Верьте чести, за правленную нигде дешевле не заплатите.

– Ну, рубль.

– Эхма! Где наше не пропадало! Нет убытка и барыша – зато слава хороша! – машет рукой торговец и прибавляет: – Хорошо, извольте! Только уж для Рождественского сочельника! Четыре пары курочек?

– Три.

– Да возьмите уж четыре-то! Ведь дешевле пареной репы, а от навала люди разживаются.

– Три, три. Да нельзя ли переслать вот тут рядом во фруктовую лавку Иванова. Я там буду чай, сахар и гостинцы ребятишкам покупать, а уж оттуда на извозчика.

– Пошлем. Еще что прикажете? Рябов экономических не прикажете ли? Есть маленько порасстреленные. Повара для заливных и супов берут. Можно недорого взять.

– Не наш товар. Не по нашему вкусу. Что в нем, в рябчике-то?.. Толку мало.

– Поросеночка-сосунца не желаете ли? Такие есть младенцы аккуратненькие, что даже слеза прошибет от радости.

– Купили пару, – лаконически отвечает енот.

– Окорочек могу предложить генеральский малосольный. Такая ветчина, что восторг!

– Тоже купили. Что нынче генералы! Купеческий, настоящий купеческий окорок купили. Генералы нынче купцу не вровень. Купец об Рождестве куда лучшим окороком хвастается!

– Это точно-с… Это вы действительно.

– В настоящем месте купили, там, где специвалисты… Купили и малосольный, и с горбульком, и вес аховый. Тридцать четыре фунта без четверти. А за кур вот получите и пошлите в магазин Иванова.

– Услужить-то вашей чести еще чем-нибудь хочется, – бормочет приказчик, принимая деньги. – Ну, гуська?

– Былое дело. Сейчас в Иванову лавку гуся моего стащили. А почем индюки?

– Индюки? Один восторг – вот какие индюки есть.

– Да цена-то, цена-то?

– Чтобы услужить вашей части и без обмана – меньше двух рублей не могу вам индюка уступить. Конечно, есть каменьями и паклей набитые, так можно и дешевле взять, но этот индюк уж один восторг-с. Вот-с.

Приказчик берет из кучи птиц на рогоже индюка с вытянутой, как палка, окаменелой от мороза шеей и головой с синими щеками и подбрасывает на руках.

– За рубль восемь гривен, так приложи к курам.

– Верьте совести, только двугривенный и наживаем.

– Ну, тогда не надо.

Купец трогается в путь.

– Господин енот! – кричит торговец. – Хорошо, извольте для сочельника!

Купец расплатился, и на его месте оказалась барыня в шапочке с куницами и в пальто с куньим воротником. Торговец приподнял шапку и, глотая слова, перечислял товар:

– Курочек, рябчиков вашему превосходительству? Тетерки есть отличные, гусь мызный настоящий, индюшка банкетная, поросеночек самого невинного вкуса…

– Нет, мне елку… – отвечает дама.

– По особенному заказу есть елочки для вашей чести. Из Медного у нас поставщик. Прямо будем говорить, помещичьи, ворованные.

– Но здесь-то я ни одной хорошей елки не вижу, – говорит дама.

– Позвольте-с… Чем эта елка не елка? Вот-с… Для генеральских детей прямо…

– Орясина!

– Что вы, ваша честь! Елка самая кудрявая и первого калибра. Ведь елка, ваша милость, не веник, она не должна букетиться. Елка, понятное дело, рогатиться должна…

– Но все же она должна быть гуще. А эта гунявая такая…

– Сейчас такую точно повар для графских детей взял. А вот-с… Эта еще пофигуристее. Генеральским детям в самый раз…

– Верхушка гола.

– Верхушка? Так верхушку-то спилить можно. Зачем она, верхушка? Теперь у аристократов даже мода, чтоб верхушки спиливать.

– Вот разве что верхушку-то долой…

– Любезное дело. Статского генерала Пафнутьева изволите знать? Сейчас для их деточек взяли.

– Вот как вы врете! Пафнутьев бездетный, у него нет детей. Он даже вдовец.

– Виноват, ваше сиятельство. Стало быть, я перепутал. А эта елочка аховая.

– Ну а почем?

– Да чтоб не торговаться с вашей милостью, так как вы дамы нежные…

Торговец объявляет цену.

Начинается торг.

В рождественское утро

Дворники дома № 44 еще с вечера, то есть в сочельник, наносили жильцам дров, убрали мусор и отбросы и уж в рождественское утро были совершенно свободны.

Даже тротуарные тумбы вымазали они маслом с сажей с вечера, и для утра осталась только одна забота – слегка посыпать откосы у тротуара желтеньким песочком. Дворников было трое в доме № 44 – старший и два младших, то есть подручных, и случилось так, что ни одному из них не пришлось быть дежурным ни в ночь на Рождество, ни в рождественское утро. Всю ночь они спали спокойно – младшие в жарко натопленной хозяйскими дровами дворницкой при свете сильно коптившей маленькой жестяной лампочки, а старший, который жил с выписанной из деревни женой и двумя ребятишками, – в каморке за дворницкой, при свете лампадки, горевшей перед иконой в фольговой ризе, по бокам которой в киоте были две обгорелые венчальные свечки, перевязанные розовыми ленточками. Каморка дворника, как ни была мала, все-таки была разгорожена розовой ситцевой занавеской. За занавеской стояла кровать дворницкой пары, и сверху над кроватью висела на шесте детская зыбка в виде простого осинового корыта, с грудным ребенком, а перед занавеской, у крошечного окна, стоял стол, и на нем лежали паспортная книга и санитарная тетрадь и стояла чернильница с вечно обмокнутым в нее пером.

Старший дворник проснулся первый от удара в колокол на соседней колокольне. Он толкнул в бок жену и спросил заспанным голосом:

– Акуль!.. Никак это уж к ранней обедне?

– Спи. Чего будишь! К заутрене.

– Да так ли? Надо посмотреть, который час.

Он спустил босые ноги с кровати и вышел из каморки в дворницкую, чтобы посмотреть на часы. Часы показывали пятый час в начале.

– И в самом деле, к заутрене, – пробормотал он, напился попутно воды ковшом, висевшим около водопроводного крана, снова прилег на кровать, но уже заснуть больше не мог. В голове его мелькнули сегодняшние праздничные деньги, которые он, вместе с своими подручными, соберет по жильцам. Праздничные разгуляли его, и он стал о них мечтать.

«Хорошо, кабы рублишек семьдесят насбирать, – думал он. – В прошлом году шестьдесят два насбирали. Тридцать один мне пришлось и по пятнадцати с полтиной подручным. В прошлом году в двух номерах немки жили, а немки народ жадный. Одна тогда даже рубль дала. А теперь в этой квартире купец живет. Купец ласковый. Сколько раз я его пьяного в четвертый этаж до квартиры доводил, и наутро всегда три гривенника либо двугривенный. Потом полковница у нас жила. А она собачница. Ейные собаки у нас черную лестницу грязнят. А мы чистим ее. Так неужто уж эта на двух рублях отъедет. Вчера я говорил горничной: „Скажите госпоже полковнице, что при таких порядках нельзя. У нас дом чистый. Санитарная комиссия требует… Доктор каждую неделю ходит и нюхает“. Должна за собак рубля два отдельно дать. Я предупредил. Неужто она без понятиев к жизни!»

Дворник повернулся на другой бок и стал раздумывать дальше. Ему пришел в голову снимающий в доме лавку мясник Ерофеев, который осенью заколол трех телят на заднем дворе.

«А этот уж мне, как старшему, нынче должен дать прямо трешину отдельно. По мясной части телят бьют на дворе, по курятной кур колют, а нешто это порядок? Ведь если бы я дал знать околоточному, то и-и что бы тут было! Протокол… А затем к мировому судье… Адвокат… Штраф… Так нешто это в трешину обошлось бы?..»

Звонить на колокольне перестали. Дворник Геннадий слышал, как мимо подвального этажа дворницкой зашмыгали прохожие, идущие к заутрени.

– Пора вставать… Умоюсь, оденусь и пойду к обедне, – сказал Геннадий и стал вставать.

Кровать заскрипела. Вставая, он задел рукой жену.

– Нет на тебя угомона, – проговорила та. – Чего ты спозаранку? Ведь сегодня Рождество.

– Думаю к обедне сходить. А ты поваляйся еще да вставай самовар ставить.

– Ну вот… Уйдешь к обедне, а околоточный звониться начнет.

– Подручные останутся. Те выйдут на звонок. Большой праздник. Надо же хоть лоб перекрестить. Вернусь, так ты к тому времени приготовь ветчину закусить, что вчера колбасник мне прожертвовал. За киотой сороковочка у меня стоит припасена, так ты поставь и ее на стол, да смотри, чтобы подручные не выпили, – наставлял жену Геннадий.

– Ладно. А только далась тебе эта обедня!

– Да видишь ли… Я больше из-за шубы, чтоб шубу проветрить. А то на Николу думал одеть – не удалось.

– Иди, иди…

Геннадий подошел к глиняному рукомойнику, висевшему над ушатом у печки, и стал умываться. Проснулся один из подручных и приподнял голову.

– Я к обедне… А ты встанешь, так посыпь откосы у тротуаров песочком…

– Ладно, – был ответ.

– Да светать будет, так не забудьте лампы по черным лестницам погасить. Впрочем, к свету-то я уж вернусь.

Умывшись, Геннадий стал одеваться: надел новые сапоги с голенищами гармонией, затем – жилетку травками и новый пиджак и, повязав шею красным фуляром, полез за шубой, которая висела на стене над спящей женой. Он опять задел жену, снимая шубу.

– Вот угомону-то на человека нет! – воскликнула она.

– Да ведь и тебе пора вставать. Вот уж к обедне в колокол ударили. Дождались праздника.

В это время действительно начали звонить, и Геннадий перекрестился.

– Ну, я пойду, – сказал он, надев шубу, резиновые калоши, шапку простого бобра, и ушел из дворницкой.

Начал вставать подручный Ефим, коренастый рыжий парень с плохо растущей бородой и корявыми щеками. Поплескавшись около рукомойника, он тоже полез в сундук за новыми сапогами. Затем достал новую розовую ситцевую рубаху, пошуршал накрахмаленным миткалем, направился в каморку Геннадия и протянул руку к киоте с иконой. Акулина уж не спала и видела это.

– Ты чего там? Шиш! – воскликнула она.

– Дозволь, Акулина Степановна, деревянного маслица из бутылочки взять волосья помазать, – проговорил он.

– Знаю я ваше деревянное масло! За водкой лез. Там у мужа сороковка стоит.

– Вот те Рождество Христово – за маслом! Да вот она, бутылка-то… Смотри… Я чуточку.

Подручный Ефим налил на ладонь масла и принялся уснащать голову. Наливал он себе на руки раза три и все мазал волосы.

– Ты бутылку-то обратно поставь за божницу, а водки там не трожь… – послышался голос Акулины.

– Да неужто ж я, Акулина Степановна…

– Мне муж сказал, чтобы я его добро сохраняла. Ведь вот и масло – оно тоже денег стоит.

– Я вам ужотко пивка поднесу за него, Акулина Степановна.

Вставал второй подручный Алексей – сухощавый длинный мужик – и тоже доставал новые сапоги. Этот, прежде чем надеть, вздумал мазать их маслом с сажей, оставшимся в горшке от вчерашнего мазанья тротуарных тумб.

– Акулина Степановна, голубка, передники-то у нас чистые где? Надо передник чистый для праздника надеть, – спрашивал он жену старшего дворника.

– А вот встану, так выдам по переднику. Не горишь пока без передника, – отвечала она.

Послышался скрип кровати. Акулина вставала: надела на себя красные шерстяные чулки, польские сапоги с медными подковками на каблуках, накинула на себя юбку и тоже пошла умываться к рукомойнику.

– С превеликим праздником Рождеством Христовым, хозяюшка… – поздравлял ее подручный Ефим, расчесывая в это время смазанные деревянным маслом волосы.

– С праздником… Дай Бог всячески… чтоб, значит, в радости… – поклонился Алексей.

– Дайте лицо-то помыть, – огрызнулась она. – Чего вы спозаранку, как петухи.

Она умылась с мылом, вытерлась полотенцем, покрестилась у себя в каморке на икону и уж оттуда крикнула подручным:

– Ну, вот теперь и вас с праздником!

В это самое время на колокольне начали трезвонить.

Никитка и Калистрат

Еще недели за три до Рождества прачка-поденщица Варвара начала говорить всем и каждому из соседей по занимаемому ею с своим сынишкой углу в подвале:

– Нынче моему Никитке лафа привалила, большая лафа. Папенька крестный его, статский генерал Размазов, из-за границы приехал и живет на Фурштатской. Семь годов здесь в Питере его не было. То он на Капказе каким-то небольшим состоял, то по кислым водам по всем заграницам ездил, а теперь вот и приехал в Питер. Очень важный генерал и на груди вот какой большущий орден имеет.

Варвара, показывая величину ордена, показывала чуть не на пол-аршина.

– Вот в Рождество обряжу Никитку – пускай сходит, Христа ему прославит. Наверное, синенькую бумажку генерал ему даст, а то и больше.

– Синенькую! Хватила тоже… – скептически улыбнулся старик-сапожник, проживающий в том же подвале. – Всякому паршивцу по синенькой давать, так что же это будет!

– Не паршивцу, а крестнику, – обидчиво отвечала Варвара. – Родному крестнику. Да и генерал души непомерной. Помню я, когда мы с покойником-мужем у них в швейцарах существовали, а я родила Никитку и муж попросил его окрестить, так он мне такое платье на ризки закатил, что все прислужающие-то дивились. Рублей в десять. Право слово, рублей в десять. Шерстяное эдакое… травками желтенькими. И долго я его носила, да потом муж помер и нужда пришла, так в залог у жида оно у меня пропало. А Никитке, самому Никитке, три серебряные рубля в пеленки сунул. Рубли светленькие, новенькие, с иголочки. Нет, такого-то генерала еще поискать, да и поискать.

– Так пусть со звездой к нему славить Христа идет, коли генерал такой чудесный, – сказал безместный писарь, проживающий в том же подвале. – Клей, Никитка, звезду из цветной бумаги. Огарок туда вставим. Гореть будет. Со звездой казистее…

– Я не умею звезду… – отозвался Никитка, белокурый мальчик лет десяти в валенках и в вылинявшей ситцевой рубашонке, поверх которой была надета жилетка без нескольких пуговиц.

– Не умею! Обещай мне прожертвовать из пяти-то рублей на бутылку вина, так я тебе звезду склею. И золотой бумаги найду на бляшки и полоски.

Варвара, сидевшая в это время с Никиткой за ужином, состоящим из полубелого хлеба и астраханской селедки, отвечала за сына:

– На бутылку, дяденька Калистрат Григорьич, мол, много, а вы возьмитесь мне за сороковку звезду сделать.

Никитка не повторил слов матери, а только улыбнулся во всю ширину рта. Писарь отвечал:

– Ну, ин быть по-вашему. Смастерю и за сороковку.

– А ты молитвы-то петь знаешь ли? – спросил Никитку сапожник, постукивая молотком по каблуку сапога, в который вбивал гвозди.

– Знаю. Нас учили, – отвечал Никитка.

– Еще бы не знать! – прибавила мать, прочавкивая селедку. – Ты посмотри-ка, как их в училище учительница дошкуривает! Я раз пришла, а все мальчишки стоят на дыбах и во весь голос поют. Звезда-то, Никитка, у тебя будет, так ты можешь и по лавкам походить Христа пославить. Лавочники это любят. Кто трешенку, кто две копейки, а смотришь – оно и наберется мамке на кофей.

– Я себе сапоги куплю, – отозвался на слова матери Никитка.

– Сапоги ты себе купишь из денег папеньки крестного, а что от лавочников соберешь, то матери на кофей. Дурак ты эдакий, ведь мать тебя же самого вместе с собой будет кофеем поить.

– Мне еще варежки надо. Холодно рукам, когда в училище с книжками бежишь. Учительница мне даже говорила: «Непременно купи себе, Антонов, варежки».

– И варежки, и сапоги – все из папеньки крестного пятерки купим.

– Слышь… Варвара Игнатьевна, сапоги-то закажи мне, коли уж так явственно знаешь, что генерал ему пятерку даст. Мои сапоги будут прочнее в лавке купленных, – сказал сапожник.

– Да как же не явственно! Непременно пять рублей даст, а то и больше. Я тебе рассказываю, что генерал рубаха, души необыкновенной.

– Ну, вот и закажи. Я с тебя три с полтиной возьму и выростковый товар поставлю.

– Да делай, делай. Твои сапоги, знамо дело, для мальчишки прочнее будут, чем рыночные. Только уж деньги после праздника.

– То есть когда получит он от генерала.

– Ну да… Когда получит.

– Мне, мамка, ремень еще надо, чтоб книги таскать. У меня ремень украли.

– И ремень, и все будет из папеньки крестного денег. Только ты, Ефим Пантелеич, уж дай ему сапоги-то эти надеть, когда он к генералу пойдет, а то у него вон только одни валенки. Я уж и то хотела ему у Кокорихи от ее ребятишек сапоги-то в надевку просить. Ведь в валенках к генералу неловко, – обратилась Варвара к сапожнику.

– Ладно, ладно. Что хорошего в валенках! Серая необузданность. Опять же скажут: «Может статься, у него и мать пьяница». Ведь тебя он, генерал-то этот, поди уж и забыл давно.

– Как забыть, коли я к нему швейцарихой, может, раз двадцать даже в квартиру ходила. Генерал, одно слово, на редкость. Так вот Никитка и с сапогами будет к празднику. Рубашка кумачовая красная у него есть. А на шею я ему свой платок повяжу, – говорила Варвара.

После ужина Никитка, прыгая на одной ноге, тотчас же побежал в соседнюю квартиру в том же подвале и объявил проживающим там другим ребятишкам, что у него к Рождеству новые сапоги будут, что он пойдет к генералу Христа славить и что получит пять рублей.

– Новые сапоги! Новые сапоги! – припевал Никитка, выплясывая в холодном коридоре.

Ночью Никитке снились новые сапоги. Наутро он и в училище всем мальчишкам рассказал, что у него к празднику будут новые сапоги.

За неделю до Рождества сапожник снял с Никитки мерку и стал ему делать сапоги. Калистрат Григорьич, сдержав свое слово и выпросив у Варвары гривенник на цветную бумагу, мастерил из старых табачных коробок звезду для Никитки, обклеивал ее золотой бумагой в узор, добыл откуда-то кусок малинового стекла и намеревался его вставить в середину звезды. Работа происходила по вечерам. Никитка был около Калистрата и следил за работой.

– А то недурно бы тебе, малец, еще стихи в поздравление своему папеньке крестному выучить, – говорил Калистрат Никитке. – Это еще пользительнее будет, ежели генерал хороший. Христа-то ты при генерале перед иконой прославишь, а потом обернешься к генералу и скажешь поздравление в стихах.

– Какое поздравление? – спросил Никитка.

– А вот я тебе скажу, а ты выучишь.

И Калистрат начал:

 
Я маленький хлопчик,
Принес Христу снопчик,
С звездой Христа величаю,
А ваше превосходительство с праздником
……………..
поздравляю.
 

– Ах, какие хорошие стихи! – говорила Варвара, штопавшая тут же пятку шерстяного чулка, надетого на деревянную чумичку. – Выучи, Никитка, выучи. Как это будет хорошо, ежели ты генерала стихами поздравишь.

– Не только хорошо, а и пользительно. Думал генерал дать пять рублей крестнику – после стихов, смотришь, шесть дал.

И Никитка выучил стихи.

За два дня до Рождества была и звезда готова. Зажгли в ней огарок – горит отлично и светит красным огнем сквозь малиновое стекло. Никитка, освобожденный уже на праздники от ученья, раз десять в день напевал стихи: «Я маленький хлопчик, принес Христу снопчик». Накануне самого Рождества были готовы и сапоги. Никитка примерил их, и уже ему жалко было расстаться с ними. Сапоги были на толстейших подошвах и так громко стучали по полу. Сапожник, впрочем, велел их снять до завтра, и Никитка переобулся в валенки с сожалением и выронив из глаз три-четыре крупные слезы.

Вечером пришла мать с работы. Она ходила куда-то мыть полы и двери перед праздниками. Вернувшись домой, она принесла купленные на заработанные деньги кусок ветчины, ситнику, краюху ватрушки с творогом и фунт обрезков колбасы, припасы, долженствующие завтра служить для розговенья.

Поужинав вместе с сыном соленой треской, Варвара сказала Никитке:

– А ну-ка, Никитка, прославь Христа. Я хочу посмотреть, как ты завтра у генерала, у папашеньки крестного, Христа славить будешь.

Никитка тотчас же зажег огарок в звезде, встал перед потемневшей иконой и запел:

Христос рождается, славите…

– Хорошо, хорошо! – одобрил Калистрат. – А теперь стихи.

Никитка и стихи «Я маленький хлопчик» прочел.

Варвара совсем расчувствовалась и стала отирать слезы рукавом платья.

– Ей-ей, если на генерала благодушность найдет, то он завтра Никитке даже не синенькую, а красненькую даст – вот какой он чувствительный, – говорила она.

– А уж с красненькой не поскупитесь и на бутылку вместо сороковки, – сказал Калистрат. – Ведь вот надо и чеботаря попотчевать, – кивнул он на сапожника.

– Мне главное, чтобы три с полтиной за сапоги выдали, а уж попотчевать, так я и сам попотчую, – скромно отвечал сапожник.

Ложась спать, Никитка спрашивал у матери:

– Мамка, а какая эта самая синенькая бумажка бывает? Покажи мне.

– А откуда я тебе возьму ее, дурень? У меня синенькой-то бумажки со смерти твоего отца в руках не бывало. Вот завтра, ежели генерал даст тебе синенькую бумажку, так увидишь, какая она бывает, – отвечала мать.

Никитка уснул, и ему снились во сне новые сапоги, стукающие по полу, варежки и синенькая бумажка. Синенькая бумажка представлялась чем-то фантастическим, сияющим.

Наутро он проснулся рано. Мать была уже вставши и на шестке варила кофе в кофейнике.

– Я, мама, новые сапоги одену, – сказал он.

– Одень покуда валенки. Сапоги потом. К генералу теперь рано идти. Он еще спит. В девять часов пойдем, – отвечала мать.

– Разве и ты идешь? – спросил Варвару сапожник.

– А то как же? Где же генералу узнать, что Никитка его крестник! Нужно ему рассказать, напомнить. Меня-то он должен отлично помнить. Я у них, бывало, и тонкое белье стирывала, и все эдакое.

Напившись кофею и разговевшись ветчиной, Варвара и Никитка начали сбираться к генералу. Варвара надела праздничное шерстяное платье, желтый платок с разводами на голову. Сапожник выдал Никитке сапоги. Никитка с каким-то особенным удовольствием стучал подошвами их по полу и прислушивался к стуку. Мать надела на него красную кумачовую рубаху и повязала на шею платок. Никитка захватил звезду, и они отправились. Выходя на улицу, он напевал: «Христос рождается, славите…»

– Поторапливайся, поторапливайся, а то генерал-то не уехал бы, – торопила его мать.

В одиннадцать часов Варвара и Никитка явились домой обратно. У Варвары был съехавши набок головной байковый платок и даже лицо было перекосившись. Никитка плакал навзрыд и тащил порванную в нескольких местах бумажную звезду. Калистрат взглянул на них и сразу понял, что дело неладно.

– Что такое стряслось? – спросил он.

– Вообрази, Калистрат Григорьич, какая незадача! Уехал ведь генерал-то, в Москву уехал, на три недели уехал, – отвечала Варвара.

– Уехал? Стало быть, ничего не получила? – приступил сапожник.

– Да с кого же получить-то, ежели он в Москве. А генерал такой, что на первый сорт. Наверное крестнику синенькую дал бы.

Сапожник нахмурился.

– Черти! – сказал он. – А туда же еще бахвалятся. Снимай, Никитка, сапоги! Сейчас снимай, – крикнул он мальчику.

Никитка заревел и стал стаскивать с себя сапоги.

Горе его было велико.

Настино горе

В городском начальном училище для девочек готовилась елка в первый день Рождества. Учительница Дарья Романовна, пожилая девушка, была учительницей по призванию, любила это дело, любила вверенных ей детей и всегда разнообразила праздник рождественской елки, кроме показывания традиционных картин путем волшебного фонаря и чем-то вроде спектакля. Девочками около горящей елки изображались в лицах басни Крылова, сказка о дедке, посеявшем репку, или что-нибудь подобное. Из скудных средств, ассигновавшихся на елку, девочки шили себе театральные костюмы для ролей, учительница приобретала для них картонные маски кота, мыши, ягненка, волка, лисицы – и выходил незатейливый, но приличный детский спектакль.

Так было и теперь. Между несколькими баснями и песнями была назначена к разыгрыванию сказка о дедке, посеявшем репку. Настя Затравкина, тринадцатилетняя девочка, кончавшая уже через полгода курс в училище, должна была изображать на елке внучку пресловутого дедки, посеявшего репку, для чего учительница скроила ей из розового ситцу деревенский сарафан и, распуская школу на рождественские праздники, поручила Насте Затравкиной сшить этот сарафан к елке. В этом же сарафане Настя должна была танцевать русскую с другой девочкой, одетой мальчиком в красную кумачовую рубаху и русские сапоги.

В великом восторге прибежала Настя Затравкина к себе домой и хотела поделиться своей радостью с матерью, но матери дома не было. Настю встретил жилец, сапожник Петр Касьянов, сухой, жилистый, высокий, но всегда сгорбленный, черный, как жук, человек в грязном переднике и с ремешком, надетым на косматой голове. Он жил с ними в одной комнате, разгороженной пополам шкафом и ситцевой занавеской на шнурке, и владел половиной комнаты с одним окном, перед которым работал и где на подоконнике всегда валялись его инструменты, колодки и куски сапожной кожи.

– Пришла? – сказал Насте Петр Касьянов. – Вот и отлично. А то мать твоя ушла окна и двери мыть к доктору здесь на дворе, оставила Гаврюшку, а он кричит благим матом и совсем смучил меня. Я его и так и эдак, рожок ему в рот сую, а он еще пуще ревет. Посмотри-ка его. Может быть, ему сухую пеленку надо подложить. Да и рожок погляди – может быть, высосал.

– Хорошо, – сухо отвечала Настя и тотчас же развернула перед собой скроенный ситец для сарафана и начала любоваться им.

«Белые рукава у меня будут, в косе лента голубая… Дутые рукава… Дарья Романовна обещала на шею бусы дать надеть – прелесть это!» – в восторге рассуждала Настя, улыбнулась, взяла ситец, приложила его к своей юбке, взглянула на себя в осколок зеркала, вправленный в обойную бумагу и прикрепленный к закоптелой стене, но как ни старалась изловчиться перед осколком зеркала, в нем ничего не отразилось, кроме ее лица.

За ситцевым пологом на кровати заплакал ребенок.

– Опять! – воскликнул за занавеской сапожник. – Настюшка! Что же ты ребенка-то! Подсунь ему сухую пеленку да налей в рожок молока.

– Сейчас, – отвечала Настя и стала свертывать ситец. – А что ж вы мне сапоги-то? Сделаете к Рождеству? – обратилась она к сапожнику. – Ведь уж рубль пропили, что мама вам на товар дала.

– Не тебе меня корить. Ты девчонка, щенок и должна с почтением…

– Да ведь сапоги-то мне нужны к Рождеству. У меня до того мои прорвались, что уж я калош не снимаю, в калошах сижу.

– Делаются твои сапоги. Начаты…

– Да ведь уж они две недели начаты.

– Молчи, мразь. Ты козявка, сверчок из-за печки, а я тебе, может быть, больше чем отец.

– Хорош отец, коли у мамы все пропиваете! – огрызнулась девочка.

– А колодкой по затылку за это слово хочешь? – послышалось угрожающее из-за занавески. – Да что ж ты ребенка-то не поправишь! Орет благим матом. Качай его…

– Да ведь поправляю же я его, – откликнулась Настя и действительно подошла к кровати и стала переменять у ребенка пеленку. – Молоко-то есть запасное, что ли? – спросила она.

– А я почем знаю! Коли быть ему, то должно быть на окошке в бутылке. Посмотри.

– Нет тут ничего.

– Ну так возьми книжку заборную да сбегай в лавочку с бутылкой.

– Только пришла – и в лавочку бежать! Господи Иисусе! Вот наказание! Я сама еще ничего не ела. Оставила мне мама что-нибудь поесть от обеда?

– Мамка твоя сегодня в людях обедала. Где работает, там и ест. А я ел селедку да ситный. Там на окошке оставлено для тебя. Ситный есть.

– Голова да хвост? Благодарю покорно.

– А вот вернется мать, так она тебе разносолов настряпает. Ешь, что есть. Вот сейчас чай будем пить. Поешь, так самовар ставь.

– Еще самовар ставь! Да что вы сами-то, безрукий, что ли! Я и ребенка нянчай, я и в лавочку за молоком беги, я и самовар ставь, – плакалась Настя.

– А что ж такое? – возражал сапожник. – На то ты девчонка и есть, а я мастеровой человек, меня руки кормят.

Сапожник застучал молотком о каблук сапога. Настя укачала ребенка, и он умолк. Насте хотелось есть. Она достала из шкапа большой кусок ситного и стала его есть, отщипывая по маленькому кусочку, но сухой, крошившийся ситный не раздражал аппетита. Она жевала его без охоты и думала:

«Как я на елке русскую в худых сапогах танцевать буду? А Петр Касьяныч ни за что не сошьет мне новых сапогов к Рождеству. Это уж видно… Сегодня среда, и через два дня Рождество… Неужто тоже не снимаючи калош танцевать? Господи! что я за несчастная такая!»

На глаза Насти навернулись слезы, и она заплакала. Слезы все усиливались и усиливались и наконец перешли в рыдания. Сапожник услыхал.

– Ревешь? О чем ты, дура? – спросил он Настю.

– Да как же мне не плакать! Две недели тому назад взялись сапоги сшить, получили рубль в задаток, пропили, а я к празднику буду без сапогов. Уж хоть бы отдали маме рубль обратно, так она прибавила бы полтинник, да я дала бы ей полтинник, так она купила бы мне сапоги в лавке.

– Сделаю я тебе сапоги, в сочельник сделаю. Перед сочельником у меня спешная работа, и в сочельник я должен деньги получить. Я сдам работу, получу деньги и примусь за твои сапоги, – говорил сапожник.

– А получите деньги в сочельник, и запьянствуете! – воскликнула Настя. – Знаю я вас! Нагляделась уж. А мне сапоги так нужно к празднику, так нужно… Ах, горе мое!

Настя опять заплакала.

– Будут тебе сапоги! Чего ревешь, словно по покойнику! Брось…

– Хуже, чем по покойнику, плакать буду! Хуже… Мне сапоги до зарезу нужно, понимаете ли вы, почему нужно? Ведь вы не понимаете. У нас в училище в первый день Рождества елка, будет театральное представление, и я должна дедкину внучку играть и русский танец танцевать, – рассказывала Настя.

– Русский танец танцевать? Вот оно что… Так-так… Это действительно важная вещь, а я думал, что пустяшное, – иронизировал сапожник. – Ну, тогда надо все заказы бросить и тебе сапоги шить. А ты чем реветь-то, так ставь самовар, тогда мы чаю с тобой напьемся.

– Да ведь я в лавку за молоком должна бежать для Гаврюшки, – раздраженно проговорила Настя. – А вот пока я бегаю, вы и ставьте самовар.

Она утерла слезы, накинула на себя головной платок, взяла бутылку и отправилась в мелочную лавочку.

– А коли ты проговорилась, что у тебя полтинник есть, так забеги по дороге в казенку и купи мне на четыре копейки горького до слез! – крикнул ей вслед сапожник. – Порожняя посуда есть на окошке.

– Дожидайтесь! Как же! – откликнулась Настя.

Под вечер вернулась домой мать Насти с работы. Звали ее Авдотьей Андреевной. Это была не старая еще женщина, с довольно миловидным лицом. Явилась она с мокрым подолом юбки, с потрескавшимися руками от буры и соды, которые она примешивала в щелок при мытье дверей и окон, растрепанная. Настя сидела и при свете маленькой жестяной лампы точала себе юбку для сарафана.

– Вот намучилась-то! Еле ноженьки носят! – проговорила мать, входя. – То на табуретку вскакивала, то с табуретки, то на подоконник, то с подоконника. Возила, возила мочалкой-то по дверям и окнам – инда одурь взяла. Право слово… И не полный день работала, с десяти часов утра начала, а уж работа такая, что твои два дня.

– А почем рассчитали? – спросил ее сапожник. – Сколько денег домой принесла?

– Рассчитали-то хорошо. Что говорить! Докторша – мадам совестливая, а уж мученья было много.

– А коли хорошо рассчитали, то вот и попотчуй Петра Касьянова за ужином на четыре копейки. Пошли дочку в казенку с посудиной.

– Тебя? Ах ты, пьяница, пьяница! Только о вине и думаешь! Только и разговора, что о выпивке! – огрызнулась на него Авдотья Андреевна. – И связал же меня черт с таким идолом! Ребенка-то без меня покормили ли? – спросила она.

– Два раза давала я ему молока в рожке. Пеленку ему переменила, – похвасталась Настя.

– Ну, вот умница. А это что делаешь? Это что ковыряешь? Откуда у тебя такой ситец? – спросила мать дочку.

– Да уж я говорила вам, кажется, об елке, – сказала Настя и тут же передала подробности.

Мать не совсем поняла, в чем дело, и покачала головой.

– Глупостями вы, кажется, там в училище с учительницей вашей занимаетесь, – проговорила она. – Репку танцевать в сарафане. Какую там репку! Выдумают тоже! Ситчик-то веселенький тебе дали, – похвалила она. – Это уж совсем тебе, в подарок, или потом учительница отнимет?

– Сарафан до будущего года останется, – дала ответ Настя. – Он останется в училище, и в будущем году будет в этом сарафане другая девочка танцевать.

– А ты для другой девочки шьешь? Ну так брось… Успеется… Накинь кацавейку, возьми корзинку и ступай на соседнюю постройку щепки собирать, – сказала мать. – Теперь там пошабашили плотники, не работают, так можешь хороших дощечек без караула-то набрать.

Настя вздрогнула.

– Не пойду я, маменька, я боюсь… Там дворник дерется… – пробормотала она. – Прошлый раз по затылку…

– А у тебя от тычка-то голова отвалится? Вишь ты, актриса тоже! Актрису разыгрываешь.

– Я, маменька, лучше завтра утром… Завтра в училище не идти. Нас распустили на праздники… Позвольте завтра утром, – просила Настя. – Утром плотники сами щепки раздают, ласковые. Они не дерутся.

– Утром тебе Гаврюшку надо нянчить. Я опять на работу уйду. К полковнице звали.

– Я и за щепками сбегаю, и Гаврюшку понянчу. А теперь позвольте пошить, – упрашивала Настя.

– Баловство… – сказала мать, но согласилась.

Девочка продолжала шить сарафан, усердно ковыряя иглой. Мать развела на шестке в печи огонь и стала варить к ужину картофель. Сапожник Петр Касьянов постукивал молотком о сапоги при свете лампочки, проходящем сквозь подвешенный стеклянный пузырь с водой.

– Маменька, голубушка… Уж купи мне лучше в лавке сапоги к празднику, – начала Настя, обращаясь к матери. – У Петра Касьяныча с сапогами к празднику никакого толку не будет. А мне без новых сапогов на елке и танцевать будет нельзя.

– Петр! Да сошьешь ты Настюшке сапоги к празднику или нет? – крикнула мать на сапожника. – Что это, в самом деле! Девчонка в развалившихся сапогах к празднику должна остаться.

– Сошью. Сказано, что сошью, – ну и сошью, – откликнулся сапожник.

– Не сошьет он, маменька-душечка. Купите, маменька, в лавке, а я вам свой полтинник даже отдам, что я на кружевах заработала. Пускай он к сапогам идет.

– Да ведь я дала ему рубль на товар, и он купил товар-то, так как же…

– Ах, боже мой! Да ведь не могу же я в товаре «Репку» играть и танцевать!

Настя опять заплакала.

– Сошьет он тебе сапоги. Не реви… – утешала ее мать.

Настал сочельник. Сапожник Петр Касьянов снес заказчику работу, получил деньги и напился пьян. Время за полдень. Вот он лежит у себя на койке за занавеской и храпит. Мать Насти будит его к обеду.

– Вставай, ирод несчастный! Вставай, пьяница! – кричит она ему. – Похлебай хоть горошку-то, так авось очухаешься! Шутка ли, с утра хватил! Да сходи ты в баню перед праздником, неумытая твоя рожа! Баня-то ведь протрезвляет.

Петр Касьянов не откликался.

Настя сидела, шила сарафан и плакала, роняя горькие слезы на ситец.

– Маменька, ангелка! Купите мне в лавке сапоги! Ведь мне завтра на елке представлять и танец русский танцевать, а сапогов нет.

– Да провались ты с своими сапогами! На какие шиши я куплю тебе сапоги! – огрызнулась мать. – Важное кушанье танцы! Важное кушанье какая-то «Репка»! У меня только и денег осталось, чтобы ветчинки да колбаски на розговенье для завтрашнего праздника купить. Танцы… Еле на ветчину да на кофей хватит. Ведь тебя же завтра утром надо кофеем поить со сливками да с сухарями.

Настя разразилась рыданием.

– Ох, горе! Вот горе-то! Ну что же это только будет! – всхлипывала она.

Разбитые мечты

Васька, прачкин сын, мальчик лет десяти, ходил со своим приятелем Петькой, таким же маленьким мальчиком, как и он сам, славить Христа по мелочным и портерным лавочкам на Святках. Набрали они за славленье два рубля пятьдесят пять копеек и поделились. Так как фольговая звезда, с которой они ходили славить, была Васькина, то Васька, считая за собой преимущество, себе взял рубль сорок копеек, а Петьке отдал рубль с пятиалтынным. Тридцать пять копеек он проел на Святках на пряниках и употребил на покупку «уродской» маски в табачной, а остальные деньги – рубль и пять копеек – были у него спрятаны под половицей за печкой. На все просьбы матери отдать ей эти деньги на хранение он оказался непреклонен.

– Ну, смотри! Потеряешь эти деньги, то так я тебя выпорю, так, как сидорову козу! – грозилась мать.

– Не потеряю, – отвечал Васька. – Они у меня спрятаны.

– Где спрятаны-то?

– В таком месте спрятаны, что уж никто не найдет.

– Вынь их, да пойдем со мною в рынок, я тебе жилетку новую куплю.

– Не надо мне новой жилетки, у меня и старая хороша.

Каждый день раза по три Васька поднимал половицу и смотрел, целы ли деньги. Делалось это с большой предосторожностью. Он осматривался по сторонам и, видя, что никого в каморке нет, заглядывал под половицу. Сначала деньги лежали там в виде собранных медяков. Как были собраны, так и лежали. Потом Васька променял их на рублевую бумажку и положил под половицу бумажку, но через день передумал и разменял бумажку на серебро, а накануне Нового года снова выменял на бумажку. Каждый день, ложась спать, он мечтал о том, что он купит себе на эти деньги. Вот и теперь лежит он на койке и мечтает.

«Вот скоро мамка будет именинница и я куплю ей жестяной кофейник. А то наш кофейник течет. Паяли, паяли – и все течет, – бормочет он себе под нос и щурится на горящую перед образом лампадку по случаю завтрашнего праздника. – Потом куплю за гривенник бабку-свинчатку и буду ею играть. Свинчаткой можно много бабок наиграть. Вот и я также… Тридцать копеек истрачу матери на кофейник, да свинчатка гривенник, стало быть, сорок, а потом наиграю этой свинчаткой бабок, продам их и опять сорок копеек доложу. А то и на полтинник бабок наиграть можно. Свинчатка ловко вышибает, нужно только, чтобы со всей силой бить… Ежели на полтинник наиграть, то в Крещеньев день можно взять гривенник на черные стручки, на мороженое. Пойду в Крещенье на Иордань смотреть и куплю себе на пятачок стручков и на пятачок сахарного мороженого у мороженника. A рубль опять цел, и ежели до весны доживет, то на него можно будет купить картуз с глянцевым козырьком. Да на картуз даже и много рубля. Можно и органчик купить, чтобы на губах играть. Вон у Андрюшки какой хороший органчик за двугривенный! И я себе такой же в табачной лавочке куплю. Потом куплю себе пояс с молитвой у монашки. Перед Рождеством приходила на двор монашка и какие хорошенькие пояски продавала за гривенник! Теперь у меня сколько там под половицей? Рубль и пятачок. Ну, вот пятачок-то можно завтра для Нового года на пряниках проесть. Пусть ровно рубль останется. Грязную только бумажку очень лавочник дал. Замасленная такая. Завтра надо будет вынуть и попросить, чтобы лавочник переменил. Пойду матери за сливками к кофею и попрошу лавочника, чтобы переменил. А я ему за это стихи с поздравлением прочту».

И Васька стал про себя репетировать чтение стихов, которым он выучился в школе от других мальчиков: «С Новым годом поздравляю, счастья, радости желаю. Дай вам Боже многи лета и чтоб ваш счастливый век, как прекрасная комета, лучезарно бы истек».

«А за эти стихи лавочник, может быть, не только бумажку переменит, а даже и две копейки даст. Ведь дает же он на чай кухаркам, которые у него товар забирают для господ. Всегда дает на Новый год. Докторской кухарке, которой я письмо в деревню писал, даже рубль на Рождество дал. Я тоже у него для мамки товар забираю, так должен и мне дать. Я даже попрошу у него. Прочту стихи и попрошу: „Что, мол, дяденька Иван Митрич, вы никогда не даете мне халтуры. Забираю, забираю товар, а вы не даете. Дайте хоть пятачок для Нового года“. Да уж хоть бы пряниками дал! А даст пряники, тогда пятачок можно Богу на свечку… Пойду в церковь и в три копейки свечку поставлю за свое и маменькино здоровье. Две копейки еще от пятачка-то останется… Ну а на две копейки куплю у мясника печенки той Машке, что на лестнице сидит. Она такая несчастная, голодная, сидит на лестнице и все мяукает. Теперь помойные ямы замерзши и ей нечего есть. Пускай поест… А меня за это Бог помилует. У нас в книжке сказано: блажен, еже скота милует. А Машка скот… Пускай она поест. Мне на том свете за это будет хорошо… Не заставят сковороду каленую лизать».

Васька начал дремать.

«А деньги еще будут… – мелькало в голове у Васьки. – У меня еще пятачок впереди есть. Полковницкая прачка Аграфена после Нового года письмо в деревню писать просила и обещала пятачок дать. Вот эти деньги я…»

Тут мечта Васьки оборвалась. На этом он заснул.

Наутро, когда Васька проснулся, первое, что ему бросилось в голову, это половица и спрятанная под ней рублевая бумажка. Он взглянул в сторону матери, мать спала и храпела на своей койке. «Спит, – подумал Васька, – не увидит, где я рубль прячу», – и тотчас же соскочил со своей койки и бросился к половице, поднял ее, сунул туда руку и вынул только медный пятак.

– Господи Иисусе! Где же рублевая-то бумажка? – прошептал он и опять сунул руку под половицу, шарил там, но рублевой бумажки не было.

Его ударило в пот.

– Мамка! Мамка! Ты, верно, стащила мою бумажку! – завопил он вдруг.

Мать проснулась и заспанными глазами смотрела на сынишку.

– Отдай, мамка! Ну! как тебе не стыдно! Подглядела, куда я прячу, и стащила… – продолжал Васютка и уже плакал.

– Какую бумажку? – спрашивала спросонья мать.

– Да вот что я от славленья берег. Спрятал ее под половицу, и теперь ее нет.

– Потерял? – взвизгнула мать. – Ах ты, мерзавец, мерзавец! Ну не говорила ли я тебе, подлецу?! Ведь говорила: дай я спрячу, целее будет.

– Да она и у меня была спрятана.

Мать вскочила с койки и спрашивала:

– Покажи, где у тебя была спрятана бумажка?

– Да вот тут под половицей, за печкой…

– Давай скорей огня… Зажигай скорей свечку… Тут темно… Тут без свечки ничего не увидишь. И как можно в такое место бумажки прятать! Ведь тут крысы… Наверное, крысы и съели. Долго ли до греха… – бормотала мать. – Свети лучше… Да крысы и съели, – прибавила она. – Вот огрызки от твоей бумажки.

Она подняла несколько мелких источенных лоскуточков.

– Ах ты, подлец, подлец! Драть тебя мало. Ну чего ты задаром деньги-то загубил! – качала она головой.

– А склеить нельзя? – спрашивал Васька.

– Что тут склеить, коли ничего не осталось! У, идол!

Мать размахнулась и закатила Ваське полновесную затрещину. Васька, сознавая свою вину, даже и не отшатнулся. Он стоял, держал в руке оставшийся медный пятак и горько плакал.

Коньки

Васютка Водогреев, сын прачки Татьяны и некоего Михаила Трифонова, был очень смышленый мальчик. Еще не кончив учиться в городской начальной школе, он уже был настолько грамотен и умен, что писал своим соседям по подвалу, где он жил с матерью, слезные прошения к разным превосходительствам, преподобиям, степенствам и сиятельствам, где соседи эти, поздравляя благодетелей с праздником Рождества Христова, испрашивали на свою скудость денежную милость. Васютка писал прошения не даром, а за каждое прошение брал по пяти копеек, и таких прошений перед Рождеством он написал семнадцать. Заработано было восемьдесят пять копеек, из них пятнадцать копеек проедено на сладких булках, а семь гривен медью и серебром лежали спрятанными в квартире матери под половицей, на которой стоял большой сундук с их «добром», то есть с бельем, «матерчатым» платьем матери и суконной поддевкой Михайлы Трифонова, когда таковая не была где-либо заложена.

Васютка Водогреев хранил свои деньги под половицей тайно от матери и от Михайлы Трифонова, ибо они отняли бы у него эти деньги и употребили на домашние нужды. Васютка копил деньги. У него была заветная мечта, на которую нужны были деньги. Лакей доктора с их двора продавал за рубль неизвестно откуда доставшиеся ему коньки с хорошими ремнями, и вот эти-то коньки Васютка и хотел приобресть себе. Но денег было мало. Не хватало тридцати копеек, и эти-то тридцать копеек Васютка предполагал пополнить сбором от христославленья после рождественской ранней обедни. У него была склеена из бумаги звезда, с которой он вместе с своим товарищем по школе, «кучерихиным» сыном Ильюшкой, хотел походить по жильцам своего дома и лавкам. Сегодня, в Рождественский сочельник, они уж спевались на лестнице, идущей в подвал. «Христос рождается» выходило хорошо и «Рождество Твое, Христе Боже наш» тоже недурно, но на «Дева днесь» они путались. Ильюшка даже нетвердо знал текст и останавливался.

– Ты подучи, Ильюшка… Ведь так нельзя… Ну что хорошего, если у господ во время пения остановишься? Ты остановишься, и я собьюсь, – говорил ему Васютка. – За это по шеям выгнать могут. Молитвенник у тебя есть?

– Есть, – отвечал Ильюшка.

– Ну так ступай домой и учи. А я тем временем свечку к звезде приспособлю. Ведь вот свечку-то от отца из каретного фонаря ты обещался принести, да на посуле и отъехал, – прибавил Васютка. – А твой отец кучер, стеариновых огарков из кареты у него много должно быть.

– Я ходил к тятьке, но он был пьян и вместо свечки прибил меня, – сообщил Ильюшка.

На покупку свечки нужны были деньги, и Васютка отправился домой доставать их из-под половицы. Он торопился. Теперь ни матери, ни Михайлы Трифонова не было дома. Оба они были на работе. А вынимать деньги при них Васютка не решился бы. Они у него отняли бы их.

Васютка отодвинул сундук, поднял гнилую половицу и увидал деньги. Они лежали в коробочке из-под папирос. Он с наслаждением пересчитал их. Было семьдесят копеек. Он отнял от них медный пятак, прикрыл половицей и опять надвинул сундук.

В голове его мелькнули стальные коньки, которые продавал лакей, и в воображении обрисовался рубль.

«Теперь до рубля тридцати пяти копеек не хватает, – думал он. – Но уж эти-то деньги наверное у меня будут после христославленья. В прошлом году я без звезды с швейцаровым сыном ходил, а на двоих мы девять гривен насбирали, окромя булок».

К вечеру звезда была справлена, бумага в ее фонаре была промазана деревянным маслом, свечка вставлена, и Васютка с Ильюшкой опять репетировали, пели в дровяном сарае рождественские молитвы.

– Ну, теперь «Дева днесь» у нас лучше выходит, – сказал Васютка. – А все-таки ты, Ильюшка, ступай домой и зубри на сон грядущий. Надо знать на отличку.

Васютка пришел домой. Мать его и Михайло Трифонов вернулись уж с работы и переругивались друг с другом. Михайло Трифонов говорил, что на праздник надо непременно купить четверть водки, и требовал от Татьяны денег, которые она сегодня заработала. Татьяна же возражала, что водки довольно и бутылку купить, но денег вовсе не давала.

– Лучше же я на свои буженинки ради праздника на жарево куплю и кренделей к кофею, – говорила она.

– Буженина бужениной, а без четверти мне праздник не в праздник, – стоял на своем Михайло Трифонов. – И куда сквалыжничать!

– Не дам, не дам я тебе, сколько ты меня ни уговаривай! Вот двугривенный на сороковку. Твоя бутылка, моя сороковка, нам и за глаза.

Михайло Трифонов взял деньги и сказал:

– Благодари Бога, что я тверезый, а то я тебе за твое упрямство такую бы выволочку задал, что тебе небо-то бы с овчинку показалось.

Хотя мать Васютки с Михайлом Трифоновым и переругивались, но все-таки в их доме чувствовался праздник. У образа в углу ярко теплилась лампада; пахло ветчиной, кусок которой, завернутый в бумагу, лежал на полке; паутина в углах была обметена, топилась печка, и в ней грелся утюг, которым Татьяна собиралась выгладить Михайле Трифонову крахмальную манишку к завтрашнему дню. Даже Васютка не остался без подарка к празднику. Мать подарила ему розовую ситцевую рубашку и сказала:

– Завтра по квартирам Христа славить пойдешь, так наденешь. А много наславишь, так сам не забудь мать и ей на полфунта кофею удели.

– Да и мне на сороковку дай, – прибавил Михайло Трифонов. – Родителей всегда следует почитать.

– Я, маменька, на Христовы деньги хочу себе коньки купить у лакея Панкрата, – выговорил Васютка.

– Какие такие коньки? Вот еще что выдумал! Тебе штанишки новые надо себе купить, а не коньки. Ты все свои штанишки порвал, – сказала мать.

Но вот Васютка поужинал вместе с матерью и Михайлом Трифоновым и стал укладываться спать на сундуке, на войлочке, прося, чтобы его разбудили, как зазвонят к ранней обедне.

Вскоре он заснул. Во сне ему снились звезда, рубль, коньки.

* * *

– Вставай, Васютка! – раздался в рождественское утро над его ухом голос матери. – К ранней обедне звонят. Седьмой час. Христа славить пора идти.

Васютка горохом скатился с сундука и принялся одеваться. Он надел новую ситцевую рубаху, которая стояла колом.

– Умывайся скорей, да я тебя деревянным маслицем волосья примажу, чтобы вихор-то не торчал, – торопила его мать.

Через четверть часа Васютка, прифранченный, захватил звезду и побежал к Ильюшке.

– Ну а ты-то, дерево, что дрыхнешь! – крикнула Татьяна на Михайлу Трифонова. – Я пойду сейчас к обедне, а ты тем временем пол мокрой шваброй пройди хорошенько, половичек чистенький постели, что я вчера приготовила, да самовар поставь.

– Ладно! – крякнул с клеенчатого дивана проснувшийся и потягивающийся Михайло Трифонов и тоже принялся одеваться.

* * *

Татьяна ушла в церковь, а Михайло Трифонов остался дома один хозяйничать. Первым делом он помочил водой швабру и стал подметать пол. Он отодвигал диван, табуретки, стол и выметал из-под них сор и пыль. Вымел он сор и пыль из-под кровати Татьяны, которая стояла за ситцевой занавеской, отодвинул и сундук. И только что он стал ерзать шваброй по тому месту, на котором раньше стоял сундук, как почувствовал, что половица колеблется. Он ткнул палкой швабры в половицу, и она открылась. В глаза Михайле Трифонову бросилась коробочка от папирос. Он поднял, открыл ее и увидал мелкие деньги.

«Вишь, куда, подлюга, прячет от меня деньги, – сказал он себе про Татьяну и стал считать найденные деньги. – Шестьдесят пять копеек… Две с половиной сороковки, и на закуску есть. Ах, тварь! Ну да ладно! Теперь уж я тебе эти деньги не отдам. Вчера ты мне на четверть не помирволила, так уж сегодня эти деньги мои и на пропой пойдут».

Он положил деньги в карман, прикрыл половицей черный пол и опять заставил половицу сундуком.

* * *

Часу в одиннадцатом утра Васютка явился с христославленья и застал свою мать стряпающей в кухне у хозяйской печки.

– Ну что? Благополучно ли? Барышисто ли? – спрашивала мать. – Много ли насбирал?

– Плохо. Только рубль двадцать на двоих. По пятиалтынному мы, мамка, на сладких пирогах проели для праздника – и по полтине с пятачком поделили на брата. Эти деньги я, мамка, на коньки… – сказал Васютка.

– Нет-нет! Что за глупости! Давай сюда на штаны.

– Не дам, мамка, хоть зарежь, – отвечал Васютка решительно и ринулся в комнату, чтобы посмотреть на свой капитал, припрятанный под сундуком.

Посмотреть на капитал было не опасно, так как мать суетилась в кухне, стряпая обед, а Михайло Трифонов был уже пьян и спал на клеенчатом диване, храпя во все носовые завертки.

«Шестьдесят пять там да пятьдесят пять тут – вот уж рубль двадцать, – соображал Васютка. – А коньки рубль стоят; стало быть, двугривенный у меня еще останется».

Он осторожно отодвинул сундук, поднял половицу, и – о ужас! – ни коробочки, ни денег не было. Вся кровь бросилась ему в голову, и он закричал:

– Батюшки! Матушки! Что же это такое! Куда же деньги-то делись? Мамка, мамка! Несчастие! Деньги пропали!

Прибежала мать. Васютка со слезами рассказал ей о деньгах, припрятанных им, и плакал, плакал.

Мать развела руками и отвечала:

– Ну уж теперь реви не реви, а денег не сыщешь! Деньги фю-у! Фю-фю! Деньги он, ирод, слопал! – указала она на спящего на диване Михайлу Трифонова. – Он сегодня утречком комнату мел, пока я была у обедни. Он, он! Другому некому! Вон дрыхнет. Да и ты дурак. Уж носил бы деньги на кресте, в тряпочке, что ли! А то вдруг под половицу… Он до денег ой-ой какой! Он их на аршин под землей видит. Ништо тебе, дурень! Ништо!

Васютка истерично рыдал.

Pulsuz fraqment bitdi.

3,27 ₼