Kitabı oxu: «Разная жизнь»

© О. А. Казаков 2023
© Издательство «Сатисъ», 2023
Предисловие автора
Я родился в СССР в 1950-м году, в Грузии, в древнем добром Тбилиси. Практически всю жизнь занимаюсь литературным делом, включая журналистику. Эта книга представляет собою выборку из опубликованного мною в течение последних тридцати лет. В произведениях, любого автора всегда или почти всегда проявляются черты его личности и биографии, поэтому вполне понятно, что книга начинается с Тбилисской темы. Тбилиси – город, где я появился на свет, и где была прожита добрая половина моей жизни. Много связано у меня с этим городом…
Отслужил в армии, окончил Тбилисский Университет. На первых порах публиковался как журналист-корреспондент..
Тбилиси – город многоязыкий, мне же, как литератору русскоязычному необходима была своя языковая среда. Поэтому я имел давнюю мысль перебраться в Россию, лучше всего в Ленинград (тогда Санкт-Петербург так назывался). После яркой и обильной череды неудач и успехов я в 1981-м году попал в Северную Столицу.
Это великий город великих людей. Он щедр. Он подарил мне настоящую большую боль и настоящее несравненное утешение, т. е. настоящую жизнь. Так что, если
спросить, где бы я хотел быть похоронен: в Тбилиси или в Петербурге я затруднюсь ответом.
Только переехал – и пожалуйста – напечатаны мои переводы с грузинского, да ещё в «Неве» (журнал-то какой!). Так сподобился я, «по мере скорбных сил», заняться литературой, и Ленинградский Дом Писателей стал доброжелательной моей «литературной колыбелью».
Чем мне только не приходилось заниматься – от старшего политического редактора и искусствоведа до уборщика пляжа и стрелка 1-го класса военизированной охраны.
Переводил грузинскую поэзию и прозу; я начинал заниматься этим ещё в Тбилиси, а публиковаться стал в Ленинграде. Газеты, журналы, книги; Ленинград-Тбилиси-Москва. Благодарен, что довелось и читать перед публикой свои стихи, и переведенные. В оригинальных стихах я был одним из сравнительно малочисленных авторов, которые работали русский свободный стих, ошибочно (думается) называемый верлибром. Мои стихи печатались, например, в «Антологии русского верлибра», в «Антологии грузинской поэзии XX века», в сборнике «Молодой Ленинград», в собственном сборнике стихотворений…
Потом Ленинград стал опять Санкт-Петербургом. Особой Милостью Божией могу назвать моё обращение в это время к Христианской Православной вере. Уверовав, я изучал Православное христианство, его историю… Потом преподавал, работал в замечательном издательстве «Сатисъ», с которым дружен и по сей день… Остаюсь жителем Санкт-Петербурга, хотя теперь большей частью с любовью пребываю в старинном Российском городе Торопце…
А в остальном, надеюсь на вашу читательскую благосклонность и снисхождение.
Тифлисский Норд-Ост
Маленькая тетралогия

Первая смерть
Мы жили в Тбилиси, в большом и шумном тбилисском дворе. Жилища без удобств. Такие понятия, как центральное отопление, газ, ванна и т. п. принадлежали иным планетным системам.
На планете нашего двора был один кран, но вода из него – самая вкусная в мире. Наши мамы занимались домашним хозяйством (каких трудов им это стоило – отдельная книга). Наши отцы трудились с утра до вечера, зарабатывая на жизнь. Почти все работали на одном заводе; минут пятнадцать ходу от нашего двора. Есть выражение «натруженные руки»…
Про наших отцов я бы сказал, что это натруженные люди, а многие еще и прошли войну. Однако ропота я не припомню. Мы были сыты, нам покупали обновки, а на праздники в семьях накрывали столы. Хотя с иллюзорной высоты некоторых сегодняшних представлений это было бедно и убого, но ничего светлее, теплее и ласковее тех скромных застолий я более не встречал. Нас всех очень любили. В нашем дворе все очень любили детей. Мы были совсем уже послевоенные дети – дети мира.
Мне купили матроску и бескозырку; не помню, что было написано на ленточке. Однако надпись была золотая, и по обе стороны ее были золотые же якоря. Я сидел при всем этом «обмундировании» на железной лестнице, ведущей в галерейку и комнату, где жила семья моего товарища. Вошел во двор его отец – шаг усталый, а на лице – улыбка. Когда он ступил на лестницу, я встал и поздоровался, отдавая честь, как военный моряк. Он сказал, чтобы я сел, попросил разрешения посмотреть бескозырку. Я, конечно, великодушно позволил. Он повертел ее в руках:
– Ты, когда вырастешь, кто будешь?
– Я?! Капитан!
– Молодец. – Он погладил меня по голове, надел на неё бескозырку и толкнул дверь в свою галерейку.
Нас в детстве столько гладили по голове, что просто удивительно…
Не знаю, почему, но именно эта короткая ласка мне запомнилась. Может быть потому, что этому человеку, суждено было вскоре умереть…
* * *
Я не знал, что такое смерть. Вернее знал, что на войне умирали солдаты, что у меня, еще до рождения моего, умерли оба деда и одна бабушка. Но это было все-таки что-то очень далёкое, и к моей жизни никакого отношения не имело. Я был бессмертен, мои родители тоже, мои друзья – тоже. Пространство наших игр было бесконечным. В глазах стариков нашего двора нам с любовью улыбалась вечность.
* * *
Отец моего товарища, товарища детства моего, а потом и юности, и зрелости… Отец товарища моего был здоровым, сильным и молодым еще человеком, души в своей семье не чающим. Ничем он не болел. Хотя… наши отцы никогда ни на что не жаловались. И вот, умер он – неожиданно и сразу, на чьих-то поминках, как помнится.
Для меня это открылось страшным, никакого смысла не выражающим, но прямо бьющим в сердце, криком. Этот крик со двора проник сквозь все стены к нам и сразу вонзился в сердце непонятным, чуждым страхом. Мама, резко распахнув дверь, выбежала во двор. Я ринулся следом.
Кричала мать моего товарища. Она стояла, согнувшись, на верхней ступени железной лестницы, у самой двери галерейки, вцепившись обеими руками в свои волосы, как-то страшно мотала головой и – кричала. Со всех сторон двора бежали соседи, дети в галерейке плакали. Но крик этот перекрывал всё. Он отчаянно бился в пасмурное зимнее небо и, мне кажется, что непроницаемая твердь все-таки дала тогда трещину.
Внизу у лестницы, под деревом, понуро стоял человек, обыкновенный человек в невзрачном легком пальто, принесший страшную весть.
Никто в нашем дворе с этого дня до дня урочного, никто не включал радио, никто не смеялся в голос, никто не устраивал в своем доме праздника, даже если праздник приходился на эти дни.
Отец мой вернулся с работы, узнал обо всем. Он был не то чтобы очень потрясён, только в лице появилось что-то тяжеловатое. А говорить много он никогда не любил.
Человек умер, оставив вдову и шестерых детей, из которых сын – только один. Что тут еще скажешь?
Потом во дворе собирали деньги. Потом наступил день похорон. Кричали и рыдали все женщины, все матери.
Сжимали зубы и хмурились все мужчины, все отцы. Вдова совсем охрипла, слез у нее уже не было, только глаза были так красны, что, казалось, из них вот-вот покатятся капельки крови.
Эти рыдания, этот вопль, эти ослепшие от горя глаза, истошный, протяжный, скорбный плач зурны вырывали сердце из груди. И я расплакался, и плакал долго и горько. Не стану притворяться – не могу я сейчас сказать, что плакал именно от жалости к товарищу или его отцу. Вряд ли я тогда что-нибудь во всем этом понимал. Скорее всего, это плакала сама моя коротенькая шестилетняя жизнь, вдруг увидев этот ужас, эту скорбь, эту бесповоротность. От смертного страха, от смертной тоски плакала душа моя.
Мужчины подняли гроб и вознесли его над землей, положив на свои плечи. Процессия двинулась со двора. И я уже точно знал, что этого человека, который был так ласков, и который сейчас в гробу, я больше никогда не увижу. Истошно непрерывно плакала зурна.
Смерть неожиданно и грубо, вошла в мое детство, в мою жизнь. И дверь, которую она распахнула тогда, так и остается незакрытой.
Р. S. Всех шестерых детей взрастила вдова, всех поставила на ноги.
Санкт-Петербург, 1998
Первый ужас
Мы с двоюродным братцем затеяли драться подушками. День за распахнутыми окнами стоял огромный и яркий. Весна воцарялась в древнем благословенном городе.
Просторная комната была обставлена старинной тёмно-коричневой мебелью. Мебель была не роскошной, но крепкой. Солнце лилось и лилось в окна. Празднично-сиреневая кромка гор украшала горизонт.
Кровати были убраны по образцу того времени – заботливо и тщательно (это самый конец 50-х годов). Любовно взбитые подушки были водружены поверх гладко постланных покрывал и окинуты «накидками». Накидки тогда уже были разные – узорчатые и гладкие, полотняные, тюлевые, шёлковые, и, кажется, появлялись уже и нейлоновые.
Что послужило импульсом к «сражению», кто первый запустил в другого подушкой – не помню. Нам потом крепко досталось, потому что все эти накидки, составлявшие важную часть убранства, и подушки, оказались, сдёрнуты, измяты, истоптаны… К счастью, ничего значительного мы всё-таки не разбили.
В разгар поединка брат мой как-то забрался-попал в угол между тахтой и шкафом. Подушки летали, как разъярённые лягушки. Над тахтою, на стене, находились иконы. Тогда образа были не в чести, не стоило их всякому входящему демонстрировать, и место для них избрали бережное, не очень видное… Иконы – в серебряных (или серебристых) окладах. Темноватые лики. Чьи лики – знать не могу. Да в то время я и не был крещен, никаких икон не различал, и виделись они мне пустострогими и непонятными…
Момент был тактически для меня весьма удобный. Я запустил изо всей силы в братца подушкой… И… Промазал. Подушка пролетела над его головой. Ударила по иконе. Брат вылетел из угла и люто заорал: «Боженька накажет!!!» – дважды заорал, или трижды.
Не знаю, что со мной тогда случилось.
Ужас бросился на меня и заглянул мне в глаза, и остановился вплотную – холодный и сильный. Свет солнца в окнах не померк, скорее, стал жгуче-ярким и жгуче-холодным. Мир изменился. Мир остался без меня. А я находился в некоей внешней сфере, которая выворачивала душу, выворачивала, искажала разум, и не было пощады, и надежды не было.
Мне скоро 70 лет. Но за всю свою жизнь я испытал подобное ещё раза два-три – не более. Это не страх (страх— он страх и есть). Мне не единожды бывало страшно.
Ужас, о котором я говорю, связан не с бытовой вовсе, не «житейской» сферой жизни.
Иное жестокое, смертно-жуткое, чужое сердцу состояние всей личности. Не имеющее формы, холодное и пустое, где нет ничего, кроме ужаса.
Помню, как я заорал братцу: «Не-ет, не накажет!!!»
Битва прекратилась. Мы кое-как прибрались, да где там было «замести» все следы…
Солнце светило в окна. Праздничная сиреневая каёмка гор украшала горизонт.
Тбилиси-Торопец, 2015
Первое кафе
Солнечный день. Очень яркий. Тёплый. Тени резкие, как будто граненые. Мне уже тринадцать лет. Недавно исполнилось. Весенние каникулы… А может, я просто прогуливаю.
Докатилась до нашего двора весть, что на проспекте Руставели открыли новое дивное кафе. С треугольными (!) столиками с какими-то оч-чень стильными стульями, с удивительными, совершенно необычными «космическими» светильниками. Там потрясающий чёрный кофе. Можно просто прийти, взять только кофе и сидеть… сколько хочешь!
Для нас ребятишек, которым и до шестнадцати-то лет ещё далеко, такие разговоры, были хоть и интересными, но практического значения не имеющими.
О! Надо ещё напомнить, что для человечества космическая эра началась в апреле 1961 года полётом Гагарина. А на дворе – 1963-й. Поэтому по-новому сделанная мебель, светильники и всякие другие штуки, были выполнены в стиле… ну, что ли… продвижения, вхождения в космос, в «космическую» жизнь. Время восторга и необычайных надежд. Новые моды, новые интерьеры, новые дома. Казалось, мы вошли в космос, как во дворец, который достался нам по наследству. Дворец был наш. Оставалось только разобраться, где какая комната, и что надо отремонтировать…
Великолепный благоуханный тбилисский весенний день.
* * *
Как раз тогда, лет в тринадцать, я повадился гулять в одиночестве. Мне это нравилось. Не надо было соблюдать правила и «обычаи» компанейской жизни, принимать участие в общих замыслах, решениях и действиях, которые отнюдь не всегда меня увлекали. Можно было быть самому по себе… Если хотелось смотреть на дерево или здание (просто потому, что чем-то понравились) – спокойно делать это. Не опасаясь, что приятели остановятся и окликнут: «Эй! Ты чего там застрял?!», а у меня вот свои дела… Хотя друзей, и тогда, и теперь, я ценил и ценю, любил и люблю, часто и живу памятью о них или даже благодаря им.
Короче говоря, возымел я мысль в то кафе сходить. Причем – один. Здесь вот еще, какая штука. Я вообще имел и имею довольно сильную склонность к посещению заведений такого рода. Кафе, рестораны, бары – любимые мною места для встреч, отдыха, размышлений и вообще… Конечно, это, прежде всего, проявление моих внутренних вкусов, предпочтений, желаний. Одним словом – характер. Но кажется мне, что тому есть ещё одна причина. Это связано с моей мамой – Царствие ей Небесное.
Помню украинскую станцию «Помошная». Лето. Всё в зелени. Очень много солнца. Мы едем к нашим родственникам в уютный городок Ананьев. До поезда еще много времени. Мама повела меня обедать в ресторан. Как сейчас помню – открытая веранда, несколько столиков. Скатерти такие белые, что отливают синевой и вот-вот захрустят. Время сбора урожая вишни. Всюду ее множество. И на нашем столике стоит ваза с крупной «шпанской» вишней. Ощущение свежести и чистоты. Нам приносят обед. Белая посуда. У мамы в бокале немного вина янтарного цвета. Мама молодая, очень красивая. Вино поблёскивает… Компот, ясное дело, вишнёвый.
Был ещё один эпизод. Когда мне исполнилось лет 11–12, отец стал жить отдельно от нас. Самое первое время мы с мамой просто бедствовали. Мама была страшно растеряна и не знала, что предпринять. Думаю и отцу приходилось туго. Впрочем, не хочу об этом… Потом отец привёл свои дела в порядок и очень помогал нам.
И вот в бедственные наши времена нашлась для мамы какая-то неплохая работа – и по здоровью маме подходила, и зарплата была более или менее… Получила мама первую получку, раздала кое-какие долги, принесла всяких вкусных вещей. Жить стало по легче.
Приблизилось время следующей получки, и за день до нее мама сказала, чтобы я приехал к ней на работу. Мы куда-то должны пойти. Работа ее находилась далеко, почти за городом, а мы-то жили в центре, рядом с вокзалом… Однако я вполне благополучно добрался. Маме выдали зарплату, и мы с ней поехали в город. Пришли в магазин. Купили мне рубашку – тёмно-синюю! И уже на улице мама говорит: «А знаешь, Олег, пойдём-ка мы с тобой в кафе. Сядем за столик, и нам принесут, подадут, а мы будем сидеть и есть что-нибудь вкусное и разговаривать!»
– Пойдём, конечно, мама!
Мы куда-то поехали или пошли. И вот входим в кафе – просторное, очень опрятное и светлое. Сели за столик. Мама сделала заказ, нам всё принесли. Я помню посетившее меня тогда ощущение, что нечто тяжёлое преодолено, что можно просто посидеть, как тогда на «Помошной». Что-то в душе у меня тогда переменилось – к хорошему, к светлому.
Может быть, оттуда у меня тяга к посещению мест, которые иные благовоспитанные господа и дамы не одобряют.
* * *
Итак, я сказал, что мне «стукнуло» тринадцать лет. Кроме всего прочего, это означало еще и то, что когда мне доводилось носить пионерский галстук на улице, я носил его в виде эффектно повязанного шейного платка. Получалось очень даже… И не один я был таким франтом.
Вместе с решением пойти в ново-знаменитое кафе пришло и раздумье о том, что надеть. У меня был сравнительно новый синий костюм, состоящий из брюк и хорошо подогнанной (соседка делала, тётя Анико) короткой куртки. И я подумал, что если прибавить к этому почти новые светло-коричневые туфли, белоснежную рубашку (уж мама стирала и гладила, как для графа!) и алый «шейной платок», то я пожалуй сойду за какого-нибудь мыслителя. Слово «художник» мне тогда не пришло в голову.
Оделся. Повязал «шейной платок». Потом опять развязал – сравнить. С платком оказалось лучше. Не зная цен в означенном кафе, я пересчитал наличные деньги. Их было что-то около рубля. В душе мелькнула трепетная птичка робости: вдруг не хватит.
Я ссыпал монетки в карман и подпрыгнул. Считалось среди взрослых неприличным, чтобы мелочь звенела в карманах. Карман промолчал.
Метро в Тбилиси тогда ещё не было. Я доехал до места на троллейбусе зайцем.
Интересно, сохранилась ли там ещё очень колоритная скульптура: то ли сфинкс, то ли химера? Жаль, если она пропала. Я прошёл немного вверх по улице и свернул по направлению к Опере. Кафе оказалось буквально в двух шагах. Его стены были стеклянными, шрифт вывески сладко тревожил необычной энергией начертания. Дверь тоже была стеклянной!
Приостановился. Мне говаривали, что я выгляжу даже младше своего возраста… Уф… Но дверь надо открыть.
И вошёл я в кафе. Если может существовать выражение «замкнутый простор» – это был именно он. Один-два посетителя. Заведение действительно новое, «необжитое». Треугольные столики, странные стулья с мягкими сидениями. Официантка посмотрела на меня, приподняв брови. Я неторопливо (чего стоила мне эта неторопливость!) проследовал к одному из столиков. Сел так, чтобы видеть и стеклянную стену, и стеклянную дверь. К тому времени я уже где-то читал, что лучше всего в кафе занимать место именно так. Тихонько звучала милая городская грузинская песенка.
На другой стороне проспекта красовалась цветущая магнолия, радостно освещённая солнцем. Я уставился на магнолию. Не скажу, что я чувствовал в себе достаточно уверенности (мягко говоря). Подошла официантка. С иронической заинтересованностью (не лишённой, впрочем, приветливости) она спросила.
– Сделаете заказ?
– Кофе.
– Обычный? По-турецки?
– По-турецки. – Мне сейчас мнится, что сценка её заинтересовала.
– Если торопитесь, принесу счёт сразу. Что-то ещё?
– Только кофе (страшно боялся, что меня настигнет моё коварное заикание). Счёт, пожалуйста, сразу. – Я был рад, что она не спросила, а знает ли мама, где я?…
Она принесла кофе и листочек со счётом. О, этот тбилисский кофе, сваренный по-турецки! Дивен твой аромат! Мой благословенный Богом город! Город моего детства, моей неукротимой любви, моей непрерывной памяти!
Я облегчённо вздохнул: монеток моих на кофе вполне хватало. Я пригубил напиток. Мне он показался горьковат, но я притворно-одобрительно покачал головой и заставил себя «спокойно» откинуться на спинку стула. В зал из какой-то внутренней двери вошла женщина в тёмно-зелёном платье. Может быть, администратор? Но я тогда такими вопросами не задавался. Оглядывая зал, она наткнулась глазами на меня и остановилась, словно споткнувшись. Медленно подошла к присевшей за столик в глубине зала официантке. Наверняка, они думали, что разговаривают очень тихо. Они ошибались. Я слышал всё.
– Слушай, это кто-то из твоих?
– Нет. Пришёл вот… Заказал по-турецки!
– Хм… Ну и дети пошли! Ты бы хоть спросила, что он, кто, откуда…
– Интересно стало, как себя вести будет. Я – который год официантка – такого ещё не видела!
– И что.
– Хорошо держится.
– Ёлки-палки…
Я приободрился, положил ногу на ногу и рассматривал прохожих за витриной. Не могу сказать, что мне было так уж хорошо и вольготно. Я был довольно сильно напряжён, и это доставляло мне неудобство. Но, с другой стороны, уходить не хотелось. Нечто похожее я почувствовал гораздо позднее, когда впервые попал на танцплощадку. А с третьей стороны – сколько можно тут «красоваться»? А с четвёртой стороны – надо, наверное, посидеть ещё немного… Я постарался подумать о чём-нибудь значительном, чтобы это отразилось на моем лице и на всём моем облике. Самая серьёзная мысль, которая мне пришла в голову: как бы не спросили меня, сколько мне лет. И ещё я подумал, что хотел бы стать авиаконструктором. Цветущая магнолия была очень красива. Я отсчитал монетки (с некоторой прибавкой), положил их на квиточек со счётом, встал. Чувствуя напряжение, неловкость в руках и ногах (всё-таки непривычность ситуации сказывалась) направился к двери. Официантка взяла монетки и окликнула меня:
– М-м-м, молодой человек! – Я оглянулся (благо не вздрогнул) – Во-первых, спасибо – (Это за «чаевые»). Я чуть пожал плечами, мол, не за что. – И во-вторых, скажите, пожалуйста, какую книгу Вы сейчас читаете? – Тётя в зелёном следила за сценкой с интересом. Вопрос на самом деле был хорош. Официантка, видимо, предположила, что я вовсе книг не читаю, потому и шляюсь при своём малолетстве по заведениям. К тому же, это была ещё и попытка выяснить, кто я, не прибегая к «анкетному опросу».
Я без колебаний отчеканил:
– Роман… «Голова профессора Доуэля»… Вам тоже спасибо. До свидания.
Сейчас мне кажется, что она про такую книгу и не слыхивала. Я взялся за дверную ручку.
– Живи осторожнее… – послышалось за спиной.
Не оглянулся.
Вышел из кафе.
Солнце, уже заметно уходящее к западу, обняло меня и посмотрело мне в глаза своим горячим взглядом.
Прохожие были окутаны светом. Свет рисовал каждый их шаг, каждое движение.
Гораздо позже я напишу в моём тбилисском стихотворении: «Лица похожих увенчаны светом,/ Точно чела гениев светлых,/ Творящих жизнь твою!». Свет солнца струился по асфальту, по стенам зданий, по кронам и стволам деревьев…
* * *
Не вижу надобности выносить из рассказанного какую-либо мораль. Это – лоскуток жизни.
Не знаю, насколько правильно (в плане психологии, педагогики и проч.) поступила та официантка.
Но я и сегодня ей благодарен.
Тбилиси-Юханово, 2014
Кража
Большая загадка – вряд ли человеческий ум сможет разрешить её окончательно – каким образом и отчего люди становятся друзьями?
Бывает, говорят, дружба по расчёту. Стоит ли называть это дружбой? Ну ладно… Говорят ещё, что друзей, как и родственников, не выбирают. Это больше похоже на правду.
Я относительно благополучно (с двумя переэкзаменовками) перешёл в десятый класс, и зимние каникулы проводил уже десятиклассником. Как вам описать тбилисскую зиму? Я бы смог, наверное, изобразить в словах тбилисский снег, который касается лица крупными мягкими снежинками и тает с неожиданной нежностью. Словно Снежная Королева, вдруг влюбилась… и плачет от радости, прижимаясь к Вам щекой. И не стало холода в сердце холодном. Но вот – бесснежный наполненный отстранённым, словно никогда не знавшим летнего тепла, солнечным светом… Денннь… День, струящийся всеми оттенками фиолетовыми, всем отчуждением на которое способен цвет розовый, той леденящей, но сладкой тревогой, которая свойственна предчувствию любви…
Не претендую на верность описания, но гарантирую искренность памяти.
В один из таких зимних дней я возвращался домой с проспекта Руставели. Мне доводилось нередко там бывать. Но тут ешё мама заболела и попросила купить лекарство. В ближних аптеках его не было. Пришлось на проспект смотаться. Тогда уже метро в городе открыли. Э-э!
Нашлось лекарство. Потом, напротив оперного театра, в книжном магазине я увидел книгу в простой обложке. Автор? Ну, совсем незнаемый: Алексей Кольцов. Взял книжку с прилавка и развернул, и увидел: «Ты пахни в лицо, ветер с полудня…» (Действительно, помню это!) Книжку я купил. Домой пришлось идти пешком, но это чуть больше получаса ходу – всего лишь. Подхожу к самому повороту на свою улицу. В руке у меня авоська: та самая легендарная советская «сетка». В ней – лекарство (довольно объёмистая упаковка), что-то ещё, что просила купить мама, и книжка Алексея Кольцова.
И тут мне навстречу – Реваз. Вот с ним-то мы совсем недавно и подружились. Парень столь же яркий сколь и странный. Удивительная одарённость! Он тогда уже окончил школу, проявлял недюжинные способности. В то лето, когда я «готовился» к переэкзаменовкам, он сдавал вступительные в Академию Художеств. Сдал. Успешно. Потом вдруг забрал документы и ушёл. Усиленно занялся гуманитарными науками, в особенности историей. Всё это – сам по себе, без наставников. Его идеалом был Рихард Зорге. Почему именно Зорге? Не знаю…
Не помню, как мы подружились. Наверное, потолковали пару раз о мировых проблемах, я ему почитал «из своего», да он мне рассказал, «что-то из…». Во всяком случае, именно от него я узнал имя Эразм Роттердамский – таинственное имя, словно входишь в загадочный город. Реваз дал мне для прочтения книгу Эразма «Похвала глупости». Книга меня очаровала и очень напомнила (почему?!) «Обыкновенную историю» Гончарова. Я тогда весьма увлекался Гончаровым.
О, я вовсе не был хорошим учеником – школа была одно, литература другое. По химии, например, мне ставили вожделенные тройки почти автоматом, за то, что я талантливый, подающий надежды, поэт. По остальным «точным дисциплинам» тоже учитывалась моя одарённость, кроме того я и впрямь отличался. И я мог всласть вечерами, вместо приготовления уроков, читать.
К тому времени (из книг) я знал, что на свете есть город Париж. Там есть река Сена, бульвары, развалы и лавки букинистов. Там жили Гюго и Жюль Верн. И вообще!
* * *
Реваз был тяжеловатого сложения, но осанист. Крупная умная голова, римский нос, коричневое в крупную клетку пальто. Руки всегда в карманах. Воротник всегда поднят. Шапки не носил.
Я — тощ и жилист, классический череп, нос – в университете прозвали гоголевским. Серое пальто со светлосерым ворсом. Руки всегда в карманах. Воротник всегда поднят. Шапки не носил.
И вот на повороте к нашей улице, навстречу мне – Реваз. С насмешкой, с иронией он говорит мне:
– Что это ты, как рабфаковец в двадцатые годы?! С авосечкой, а в ней книжечка?»… – (Были в 20-е годы 20-го века такие «рабочие факультеты» для усиленного просвещения рабочего класса. Как, чем просвещали, не знаю).
– Ладно! Не твоё дело. Купил. Кольцов.
– Может, давай, в букинистический магазин сходим?
– Что-о-о! – Я своими глазами, и не раз, видел, что в Тбилисском зоопарке живёт крокодил. Но что где-то есть ещё и букинистический магазин!!! А ведь город я знал совсем неплохо,
– Когда?!
– Завтра – идет? Утром.
– У меня мать только в девять на работу уходит. (Мама, несмотря на нездоровье, на работу-таки ходила).
– Букинистический в десять открывается. В десять в окно позову. Сможешь?!
– Конечно! Давай!
Мы расстались. Он двинулся по направлению к железнодорожному мосту. Я свернул на нашу улицу.
Спал я вполне нормально. Утром мама ушла на работу. К тому времени я уже довольно активно покуривал, поэтому извлёк из укромного тайничка хороший окурок. Прикурил от обогревателя-рефлектора. И сделал сам перед собою вид, будто размышляю о тайнах творчества. Кстати, я и впрямь о чём-то там размышлял. Потом я принялся за Кольцова.
«Ты пахни в лицо, ветер с полудня». Непостижимо, но здесь на старинной Тбилисской улочке, где стоял когда-то его Императорского Величества Павловский полк, слова Воронежского прасола были безусловно понятны, и открытый за ними простор не казался совсем уж чуждым.
– Оле-ег, – негромко прозвучало под окном, лёгкий удар ладонью по оконной решётке подтвердил вызов.
– Иду, – тут же отозвался я, сунул руки в рукава пальто и вышел, бросив ключ в ящик старенького комода, стоявшего в коридоре.
Мы спустились по улочке, простучали башмаками по ступенькам, прошли под железнодорожным «чёрным» мостом, свернули направо, на вокзальной площади нырнули в метро и через несколько минут были на Проспекте.
Да я много раз бывал в этой части Проспекта! Почему не заметил букинистического магазина?! А вот так! Впрочем, здесь уже и не Проспект. Улица была иная. Реваз открыл дверь… Я слышал звяк дверного колокольчика в кино и в радиопостановках, и по телевизору. А теперь, вдруг, он звякнул наяву. И продавец, сидящий за столиком у двери, встал и вежливо с нами поздоровался. Это в моей жизни тоже было впервые.
Букинистический магазин. Небольшое обогретое пространство, наполненное золотисто-коричневатым светом – такой бывает на старинных холстах. Оно перегорожено вдоль от двери, кажется, двумя двусторонними стеллажами, по стенкам также стеллажи…
Тут я обмер: эти коричневые и чёрные с золотом корешки! Эти мощные несокрушимые переплёты! Этот ни с чем не сравнимый запах старинных книг! Эта золотистокоричневатая тёплая тишина… Здесь были и тоненькие брошюрки, и какие-то картинки, открытки. И повсюду встречался непривычный «Ъ» после согласных и таинственная «ЯТЬ».
Мы шли вдоль стеллажей, брали книги, листали их – всё это было можно! Шуршала тихонько папиросная бумага на иллюстрациях, шелестели страницы. Реваз углубился в какую-то толстенную книгу. Получилось так, что я продвигался чуть впереди Реваза, приглядываясь, вдыхая особые ароматы, прикасаясь. Кроме нас в магазине… Я даже не помню, был ли там кто-нибудь ещё. Взгляд мой наткнулся на тёмно-коричневый корешок, где золотом светилось: «Жюль Вернъ». Осторожно дотронулся до верха корешка и вытянул книгу, и взял её на руки, и раскрыл. Сами крышки переплёта были уже «новосделан-ные» даже без надписи. Раскрыл книгу: титульный лист с виньетками и загадочной гравюрой, имя книги: «20 тысяч лье под водой»… Изысканный шорох папиросной бумаги над гравюрами, едва ощутимый пальцами рельеф букв на страницах… Я уже видел «20000…» в районной библиотеке, конечно, в советском издании, просто руки пока не дошли. Читались ведь и Гончаров, и тот же Жюль Верн, и Гоголь и Беляев, и Пушкин и Ефремов – практически наравне. Вскоре должны были появиться и Ключевский, и Аристотель… Э-э!
А пока я взглянул на цену, закрыл книгу, понимая, что надлежит мне читать издание, которое в районной библиотеке, и водрузил книгу на место. Реваз едва слышно окликнул меня. Он стоял в двух шагах, держа в руках некий фолиант. В глазах Реваза, обращённых в тот момент на меня, я увидел странный огонёк. В нашем кругу в таких случаях не переспрашивали. Я подошёл вплотную. Приятель развернул книгу ко мне и стал показывать старинные цветные иллюстрации. Это была книга о Древней Месопотамии: пятиногие быки, зиккураты, фрагменты клинописи… Там, внутри книги, всё было живое, прошлого не существовало, только неизведанное настоящее, и надлежало его увидеть. Реваз едва слышно, сквозь зубы, вдруг произнёс:
– Прикрой…
Я чуть шагнул в нужную сторону. Он стремительно сложил книгу и, мгновенно впихнув её за пояс, запахнул своё клетчатое пальто. Тут же схватил с полки ещё книгу и стал листать передо мною.
– Что-нибудь выбрал? – Спросил он меня достаточно громко.
– Не-ет… я, наверно, ещё приду. Первый раз ведь… – Ответил я достаточно спокойно, чуть в растяжку.
Мы ещё немного посмотрели книги и двинулись к выходу. Не доходя двери, я остановился и наскоро просмотрел потрепанную брошюрку про акмеизм. Что это такое, я уже знал. Всё происходило очень натурально, и не вызывало никаких тревог, никакой настороженности. Мы вежливо простились с продавцом. Он немного покровительственно и одобрительно улыбнулся. Сладостно звякнул колокольчик. Мы резко взяли в противоположную от метро сторону, перешли улицу и поспешили вниз по какому-то узкому перешейку. Через полчаса мы были уже в своём «околотке». По дороге почти не разговаривали. Реваз только сказал:
– Кажется, получилось.
Я пожал плечами:
– Вроде…
Голове моей было холодно. Уши замёрзли. Реваза, кажется, тоже слегка потряхивало.
Достигнув родного перекрестка, мы пошли ко мне, мама ещё была на работе. Сели за овальный стол посреди комнаты, упёрлись в книгу. Это было неиспытанное, невыразимое ощущение роскоши. Эти гравюры! Эти виньетки! Реваз прочитал наугад отрывок текста. Конечно, я уже почитывал классиков. Но такой язык в какой-то, то ли научной, то ли учебной книге…
– Кайф? – Спросил приятель.
– Кайф… – Ответил я.
Реваз ушёл домой, не сказав, как он станет объяснять дома «приобретение».
* * *
Моя мама вернулась, отработав свою смену. Потом стемнело. Потом наступило время укладываться спать…
Городское проводное Тбилисское радио оставалось у нас всегда включённым. В поздние часы, когда мама уже спала, можно было потихоньку услышать интереснейшие редкостные вещи. И вот это радио мурлыкало.
Я не спал. Передо мною плыл лик возлюбленной одноклассницы моей, и полки букинистического магазина разворачивались таинственным и манящим пространством украшенным золотыми колоннадами корешков и книжных обрезов… И вдруг:
«Средь шумного бала, случайно…», – голос из радио возник тихо, но совершенно естественно и несокрушимо. На балах я на ту пору, что и говорить, не бывал. Однако воображение не скупилось. Я прилёг на бархатный диван, расстегнув воротник мундира, рубашка моя под мундиром была белоснежной… Мне незачем было беспокоиться о догорающих свечах. На это есть денщик. «В часы одинокие ночи люблю я усталый прилечь…» Я на всю жизнь помню даже оттенки солнечного света, когда она вошла в класс. Я увидел её, как совсем иную – эту сотни раз виденную одноклассницу.
«Мне стан твой понравился тонкий, и весь твой задумчивый вид…».
О, я был очень усталым, богатым, красивым, талантливым, одиноким… Едва нашёл в себе силы стянуть сапоги, чтобы не звать денщика, не нарушать ничем своего уединения.
У меня было великое преимущество перед поющим. Он пел: «Люблю ли тебя я не знаю, но кажется мне, что люблю…» Я знал точно и бесповоротно: Люблю! Мне хотелось встать с дивана, бросить взгляд на книжные полки с роскошными, глубокими томами. Сесть за просторный письменный стол и, придвинув к себе лист бумаги, начертать нечто о «ней»… Мама спала. По стене, где было радио, бродил отсвет от магазина напротив. Я поглубже зарылся в одеяло и совсем раздумал звать денщика. Закрыл глаза. И развернулся в глазах моих старинный том Жюль Верна. Прекрасный. Неосязаемый.
Пробуждение наступило, когда мамы уже не было дома. Я проснулся, с неохотой думая, что так или иначе, но когда-нибудь придётся вставать… Стало понятно, что Жюль Верна придётся попробовать выкрасть. А может, и старинный томик каких-то элегий… Ну, где я такие деньги на них наберу? Воровать что ли мне эти деньги?!
Утренний туалет занял у меня немного времени. Но за это время я понял, что красть сегодня ничего не надо, потому что вчерашняя пропажа в магазине, скорее всего, обнаружилась. И не хватало мне только – там «нарисоваться»… Я отправился к приятелю слушать магнитофон, где были Битлз вперемежку с Ивом Монтаном, Рози Армен, Эдит Пиаф, Чаби Чекером, Реем Чарлзом, Владимиром Высоцким…
Так прошло два или три дня. Вечерами я исправно ходил стоять под окном возлюбленной. За те дни я признал Алексея Кольцова большим поэтом. «Я был у ней, она сказала…» Кроме того я закончил чтение романа «Обломов». Хотите верьте, хотите – нет. От Гончарова я был в полном восторге. И откуда только этот восторг взялся?! Впрочем, я и сейчас чту весьма и «Обломова», и «Обыкновенную историю», и «Фрегат Палладу»… Не знаю, как они могут показаться скучны.
Жюль Верн не оставлял меня. Я прочитал как-то, взятую в библиотеке, прекрасно написанную (не помню автора) биографию великого фантаста. Ночные чтения новых рукописей, бдения в типографии, Париж – шумный и несравненный, акварели и наспех свёрстанные книжки стихов. Где тут о таком мечтать…
И наступило утро, когда я решил ехать в букинистический магазин. Вышел со двора и двинулся сквозь утро. Воздух – чудесная, холодная, радужная, прозрачная, сладкая, не ядовитая вовсе, а радующая и радующаяся ртуть. Сел в троллейбус.
Минут через десять троллейбус хлопнул дверцами словно ушами, и я оказался на тротуаре. До «бука» меньше ста шагов. Я пошёл. Всё уже было решено. Брякнул звонок. Вежливо привстал и улыбчиво поздоровался продавец. Это меня восхищало – не было такого в городских магазинах. Впрочем, а разве это не городской? Или он воспринимался, как страна другая?
Пальто я застёгивал редко, но тут, подходя к магазину, застегнул на все пуговицы, кроме самой верхней.
– Позволите посмотреть? – войдя, вежливо спросил я, указав благородным (как полагал) жестом на стеллажи.
– Извольте! – Неслыханный мною, безукоризненный ответ.
Я пошёл, тихо ступая… То одну книгу возьму, то другую. (В позвоночнике – стальная, чуть вибрирующая, пружина).
Вот! Я остановился, взял, уж не помню что, с нижней полки. Что-то листал. Делал внимательный взгляд. Я весь был слух и боковое зрение. Брякнул колокольчик, в магазин вошли. Тихие голоса; вежливые, мягкие слова.
Моя комплекция, позволяла мне сунуть за пояс книгу ещё скорее, чем это получилось у Реваза. Я поставил на место ту, что была у меня в руках, снял с полки «20 000…», развернул, и, держа книгу развернутой в одной руке, другой быстро (но немного нервно) расстегнул пальто. Вошедшие оставались ещё там – у самого входа в магазин. О чём-то тихонько переговаривались, что-то перелистывали. Я сложил книгу и (это было излишним усердием) втянул несуществующий живот. Гораздо позже, когда мне довелось прыгать с парашютной вышки, я испытал похожее чувство в самом начале прыжка – резкий режущий холод в паху и солнечном сплетении. Прыгнул с вышки я сам, без «помощи»…
Я взял какую-то книгу, из тех, что были рядом, и якобы углубился в неё, ничего при этом не видя. Постоял какое-то время и двинулся к выходу. В кармане была какая-то мелочь – мама почти всегда, хоть немного, но оставляла мне. Благо!
Я сделал два-три шага и увидел на полке целый рядочек брошюр. Стал их просматривать… Что-то вроде «Пролетарская поэзия против упадка символистов». Не припомнить… Цена – немножко копеек. Этой суммой я располагал. Взял брошюрку, подошёл к столику продавца. Положил перед ним книжицу. Он уважительно посмотрел на меня. Взял примерно треть цены, а остальное брать не стал:
– Если бы моё было… Я бы тебе вообще так отдал.
Брякнул колокольчик. Я двинулся тем же маршрутом, что и тогда с Ревазом. Не думал ни о чём. Прыгнул в совпавший со мною трамвай и доехал до своего «околотка». Свернул не к себе, а во двор к Ревазу. Двор был пуст. Я вошёл в сумрачный коридор и постучал в дверь. Приятель открыл. Мы сели (пальто я не снимал). Расстегнувшись, вытащил книгу и «предъявил» Ревазу.
– Ты что?! Прямо сейчас оттуда?
– От верблюда!
Реваз бережно, как спеленатого младенца, раскрыл книгу…
– Красиво как!… – Он закрыл книгу и отдал её мне, – Потом почитать дашь?
– Ты что, не читал?!
– Читал, но это другое…
– Слушай, пойду я…
– Давай.
Я вошёл в наше с мамой жильё. Сбросил пальто. Воткнул в розетку обогреватель. Лёг на кушетку. И медленно, насколько мог, медленно раскрыл украденную книгу. Предисловия не было, потом оказалось какое-то послесловие. Но это потом. А сейчас:
«1866 год ознаменовался удивительным происшествием, которое, вероятно, еще многим памятно. Не говоря
уже о том, что слухи, ходившие в связи с необъяснимым явлением, о котором идет речь, волновали жителей приморских городов и континентов, они еще сеяли тревогу и среди моряков. Купцы, судовладельцы, капитаны судов, Шкиперы, как в Европе, так и в Америке, моряки военного флота всех стран, даже правительства различных государств Старого и Нового Света были озабочены событием, не поддающимся объяснению…»
Я всем существом почувствовал, что вхожу в другой мир, где всё, захватывающе интересно и ярко. Ты идёшь по дорогам этого мира и не можешь насытиться. Глаза твои широко открыты, ноздри втягивают незнакомые влекущие ароматы, уши слышат удивительную музыку.
… А сейчас за окном русская метель белым днём – белое бунтует в перламутровом пространстве…
Не буду я выносить из рассказанного никаких моралей и нравоучений. Не то может показаться, что я вижу себя мудрее читателя. Всё отдаю на читательский суд.
Кстати, дорогой читатель, хочу напомнить, что если повествование ведётся от первого лица, это совсем не означает, что данное лицо сам автор. VALE!
Тбилиси- Юханово, 2014 Окончание тетралогии
Дорога от кладбища кораблей
Я шёл по возвышенной части острова. Сейчас мне кажется, что она похожа на хребет динозавра.
Это дорога от кладбища кораблей к маяку. День солнечный и тёплый. Море мерцает ласково. Оно исцеловано солнцем и нежится. Небольшую добродушную волну гонит мягкий южный ветер. Волна набегает на кромку острова, словно гладит его. На сердце – добрый покой. Мне без малого двадцать лет. Всё в порядке, да и служить осталось недолго…
Весь, или почти весь, остров покрыт измельченным в мелкую мелочь ракушечником. Это природа постаралась. При сильном ветре эта крошка взметается и больно колет лицо… Сильный, сердитый ветер бывает здесь северо-восточный – знаменитый норд-ост!
Тогда не ходит баржа, и могут начаться проблемы с хлебом (пользуем сухари), сливочного масла не жди. В худшем варианте – проблемы с водой (пресной, разумеется). Мне довелось видеть при затянувшемся шторме, как наполняют водой объёмистую резиновую ёмкость, около неё – кружка. Назначают порцию. Ставят вооружённого часового. В крайнем случае, воду доставляет с «берега» боевой катер, которому в шторм – по силам.
Как-то раз неподалёку от дороги, где сейчас пролегал мой путь, я нашёл человеческий череп. Здесь были развалины блиндажей, или бункеров, или… Осколки развалин бепорядочно-угловатой формы торчали в скалах среди толченого ракушечника. Говорят, что когда-то на этом острове содержали пленных и каторжников. И, конечно, расстреливали. Слыхивал я, что и черепа здесь иногда «выкатываются». Вот один из таких я и обнаружил; он подкатился мне под сапог, когда я полез в развалины. Полез я – так, из «культурного» любопытства. Подкатился ли череп «просто так», или то был «знак» некий – не знаю.
Он был серого, немного разбавленного жёлтым, цвета. Без нижней челюсти. Я принёс его в свою каптёрку и поставил на рабочий стол. Так он там и пробыл до самого конца моей службы, наблюдая мои поэтические опыты и, может быть, соучаствуя в моих довольно путанных и похожих на мечты, размышлениях. В общем, мы ладили. Окно каптёрки выходило на море…
И вот, я шагаю по хребту динозавра – беззаботный и безмятежный. Любуюсь игрой мелких искристых волн в солнечных лучах. Но, прямо на моих глазах, что-то стало меняться. Волны внезапно пришли в смятение, закипели. И побежали туда, откуда прибежали – к югу, размахивая белыми ажурными платочками пены. Правая моя щека явственно ощутила тугой и отчётливый удар северо-восточного.
Я повернул голову. Над белыми контурами города, просторно лежащего на горизонте, поднимались тёмно-серые тучи и шли они по небу к острову, к белой стройной башне его маяка. Темноватые, тяжёлые глыбы вставали из воды, окинутые белыми оплечьями, и шли неукротимо на ноздреватые скалы острова.
Всё происходило так вдруг, так резко, неожиданно и стремительно, что поначалу казалось не очень настоящим, «павильонным», что ли… Однако следующий порыв ветра заставил меня сойти с «хребта». Я наискось, немного пригибаясь, побежал по направлению к нашей позиции. Уже раздавался рёв и грохот волн, обрушившихся на скалы. Ветер выл, распарывая себя об углы техники и строений… Я бежал вдоль позиции по направлению к своей каптёрке. Вот и строение из розово-серого кирпича, первые двери, вот ещё один вход… А вот и дверь. Висячий замок. Ключ в кармане штанов. Замок проворно сброшен, дверь – на себя. Ия – в неяркой тишине. Стеллажи с инвентарём, несколько репродукций из «Огонька» приколото к боковинам. Стол, милый, добрый стол. Самодельный жестяной «шандал» с самодельной же свечой, тетрадки, две-три библиотечные книжки, инструкции, описания. Череп. Он был, бесспорно, отдельным объектом.
Я сел к столу перевёл дух, повернулся и взглянул в окно. Море с этой стороны острова убегало на юг, став почти одного мрачноватого цвета с небесами. Довольно заметная полоска вдоль берега, была обнажена ветром – он согнал воду…
Мне не так уж мало пришлось поездить по свету, жил я в разных краях и не единожды доводилось наблюдать и на себе испытывать резкую неожиданную смену погоды – от идиллически-тихой до гневно-буйной. Но, наверное, ни разу я с такой отчётливостью не увидел в этом образ жизни, судьбы – отнюдь не только моей…
Только – ох! – не всегда рядом есть каптёрка.
Баку-Торопец, 2016
Мы будем людьми
– У тебя красивая рубашка – в полоску…
– Я люблю в полоску…
– Это признак интеллигентности…
Удлиненные мечтательные светло-ореховые глаза. Даже в ночной тьме на плохо освещенной набережной их цвет различим. Река упруго шумит. Время от времени на её черном, непроглядном пространстве вскипают белые просверки. На небе нет звезд.
– Можно, я тебя поцелую? Ты очень красивая?
– Ты что, дурак?! Давно надо было меня поцеловать.
* * *
Несмотря на знойный август, становилось холодновато. Ветер, несущийся от истоков реки, откуда-то с дальних снежных вершин, становился все ощутимее. Надвигалась гроза.
– Пойдем отсюда. Я хочу тебе что-то сказать.
Они стояли на самой нижней ступеньке лестницы, которая спускалась к реке. Вода накатывала, оставляя нетронутыми два-три сантиметра до их ног. Еще раз поцеловались. Эх, знали бы они, что и это – грех. Хотя, что бы это изменило? Они не знали об ангелах, грехах… Они были – сами по себе.
Горы собирались на западе и словно надвигались на город – черные и в черноте своей невесомые. Тьма лишила их веса.
На набережной ни одного человека. Памятник. Статуя на высоком пьедестале. Человек в пенсне с высокой прической-«коком».
Они прижимаются к прохладному пьедесталу, и:
– Слушай, клянусь Тебе, вот здесь клянусь, я не умру, не умру неизвестным!
Горы как тучи, или тучи как горы готовились двинуться через реку – с того берега.
– Я верю в тебя… Я так верю в тебя! Хочешь, я тебе скажу… Я тебя люблю! У тебя рубашка в полоску. А когда вот это платье мне шили, я думала о тебе. Как хорошо, что ты уже вернулся и жив…
– Я верю тебе.
– Как тебя долго не было. И чем все это кончится?
– Наши имена очень похожи…
– Дурак, у нас одно имя. Одно имя и одна жизнь. Не в том смысле, что обязательно совместная…
– Поцелуй меня.
Целоваться. Целоваться. Целоваться.
– Скорее бы первое сентября. Я очень хочу, чтобы началась учеба. Университет. Я учиться хочу!
– Да я и сам, я сам очень хочу учиться!
– Давай прижмемся крепче к этому пьедесталу. Этот человек поможет, ты ведь согласен. Его ведь женщина любила юная, верная, великая… Знаешь, у меня никого нет дома и сегодня не будет. А сейчас – сейчас будет гроза. Пошли!
* * *
Ринулись. По переулкам, через проспект, сквозь светящиеся шторы фонарей. Бегут.
Шагов двадцать оставалось до её подъезда. Гром разорвал вселенную на куски. Вселенная вспыхнула молнией. Отверзлись небеса. И в считанные секунды они промокли насквозь. Но вот и подъезд. И комната.
– Я не буду включать свет.
– Конечно, не надо.
– Вот кровать, снимай всё.
– Ты тоже.
– Конечно. Но мы будем людьми. Подожди. Я развешу. Все мокрое.
Оба были наги. И не стыдились. И целовались. И стучала кулаком в оконные переплеты гроза. Надо, обязательно надо целоваться.
Она встала, чтобы понюхать цветы на столе. Нагая. Впрочем, не было видно наготы. Некий светлый изгиб, загадочный знак, ласковая, гибкая линия сквозь тьму.
Что удержало их от окончательного греха?
Неведомо. Они не знали об ангелах, как о реальности, не просили у них помочь, удержать страсти…
– Мне радостно…
– Тебе пора домой. Дождь кончается.
– Дождь кончается.
Санкт-Петербург, 1998
Сражение
По древней горской притче
Высоко в горах, на изумрудных склонах, среди пронизанных ласковым солнцем лесов, где звенят сверкающие стремительные реки, было в древние времена княжество.
Благоукрашенное и благоустроенное было княжество. Свобода и любовь светились на добрых лицах его жителей.
Ни щедрыми урожаями не обделил княжество Господь, ни погожими ясными днями.
Рождались дети здоровенькие; плакали, конечно, при рождении, как и полагается человеческим детям. Но уже потом все больше улыбались да радовались. Да и как не обрадуешься, особенно весной, когда нежнейшим цветом расцветает миндаль, а потом на изумрудных склонах вспыхивают алые маки.
Хорошо жилось в этом княжестве!…
Правила им Княгиня-Владычица, прекрасная и мудрая. Был у нее искуснейший военачальник. В груди его билось неустрашимое сердце, и ясный разум предугадывал все козни противника.
Имя Владычицы… Нет, не будем называть ее имени. А имя военачальника было Гавриил.
Стремительный, могучий, непобедимый военачальник! Враг и на двести верст не мог и не смел приблизиться к границам княжества. И не знало княжество беды. Не знало…
Однако, случилось все же так, что некий противник, будучи чрезвычайно изощрен в коварстве, сумел обмануть Гавриила, внезапно и дерзко двинул в бой свое вышколенное войско. И… проиграл Гавриил битву. Двинулся противник дальше к границам княжества, а Гавриил в ошеломлении, пытался собрать новые силы, не зная, что делать. Однако любой ценой надо было исправлять положение. А как?!..
Горестные вести летят быстрее радостных вестей. И дошло до Владычицы известие, что побежден ее военачальник и пребывает в растерянности… А ведь княжество в опасности!
Встревожилась Владычица, нахмурилась. Тут же без промедления послала гонцов, чтобы быстрее быстрого прибыл Гавриил к ней и держал ответ.
Оседлав коня лихого, испытанного, полетел Гавриил. По горным тропам летел, над самыми безднами. Жизнью рисковал, не смея длить ожидание Владычицы.
Спешился у лестницы дворцовой. Повели его стражники через роскошные покои, изысканно украшенные коридоры – в Тронный зал. Встретила его Владычица, лицо ее прекрасное – сурово, в глазах ее – не то чтобы холод, но царственная, вопрошающая прохлада.
Упал на колени Гавриил, безмолвствует. Ждёт.
Раздался голос Владычицы.
– Слыхала я, что воевал ты, Гавриил.
– Воевал, Владычица, – ответствовал воин, не поднимая головы.
– Слыхала я, что и сражение было, Гавриил.
– Было сражение, Владычица.
– И выиграл ты сражение, Гавриил?
– Я проиграл, Владычица…
– Какой же тогда был смысл в этом сражении, Гавриил?
Не сразу ответил воин. Задумался.
И приподняв голову, произнес тихо:
– В сражении всегда есть смысл, Владычица…
И отпустила его с миром Владычица. И остался он военачальником. И отбит был враг.
Тбилиси – Санкт-Петербург, 1990
Плач
Почти притча
Ласковая весна. Цветные, яркие, легкие облака – облака благоуханные. О, первая, чистая, невозбранная и невозвратная любовь моя! Ты и сейчас, когда столько лет прошло, когда столько морей и столько седины между нами… Ты и сейчас, я знаю, плачешь обо мне. Обо мне ты плачешь. Я в ту весну – предал тебя.
На нежно зеленых склонах, разубранных алыми маками, в садах, где расцветшие ветви осеняли трепетной ароматной тенью наши лица, совершил я предательство. Не желал становиться предателем. Почему-то – бесцельно, безвозмездно, бессмысленно – предал! Что было нужно мне? Чего искали мои ослепленные глаза, и что произносил мой глупый, никчемный, лживый язык! Но лгал ли он о любви, о верности?! Нет ведь, не лгал… Не лгал?! Нет…
Но словно кто-то тайно смотрел за мною, нашел слабину во мне; оказался я годен, подошел я ему. И родилось предательство – словно само по себе, словно кто-то мною его совершил. Не на снежных равнинах, скованных холодом, не под ножом или топором по-настоящему предают. По-настоящему предают в весенних садах. Так было с Адамом и Евою в Эдемском саду в весеннем месяце Нисан… В саду Божественной весны человек обручился со смертью – предал любовь.
О, как мне хотелось бы теперь, первая любовь моя, взять на себя все твои… все твои беды и напасти! Как хотелось бы в час казни положить на плаху свою голову вместо твоей! Но кто сказал, что я сделаю это, если я оказался не готов сделать это тогда?
Ты так милосердна, так сострадательна, что не сожгла еще мои глаза бессонницей, и душа моя еще в теле моём. Но рухнули все дела, все начинания мои, рухнула жизнь моя! Разрушилось что-то внутри меня. И не ты все это рушила, но тем предательством рушится все.
О, первая любовь моя, чистая, невозбранная, невозвратная, я знаю – ты прощаешь меня. Прощаешь… Но вместит ли грешное, жалкое, тесное, трусливое моё сердце величие и свободу твоего прощения? И как мне покаяться, чтобы расширилось сердце мое? Как мне покаяться, чтобы сердце стало – как должно быть – безбрежным?
И пригодны ли слезы мои, чтобы плакать о тебе, о, чистая любовь моя…
Санкт-Петербург, 2003
Искушение парикмахера
Холодный непогожий день. Ветер лупит по кровлям заводских цехов. Громыхает железо. Ветер называют в городе Суб (п) – Саркис, в словаре: Тифлисский Норд-Ост.
Рабочий день кончился. Завод притих. Только жёстко шваркает большая гильотина во дворе. То ли гильотинщику домой идти неохота, то ли побольше заработать решил, то ли то и другое вместе.
За окном маленькой конторки цеха, забранным решёткой, разносится ветром светло-серая струя пара из дырявой трубы, и гнётся чахлая акация… Это всё, что помещается между окном и красной кирпичной стеной завода.
В конторке тепло. Только что вошёл Сергей – старший наладчик и принёс колбасу, сыр-сулугуни и горячий хлеб-лаваш. Всего – вдоволь! На столе – несколько бутылок недорогого, но вполне доброго ординарного вина. Старший мастер сидит за столом, ОТК Тенго присутствует и ещё из механосборочного цеха мастер появился – Джумбер.
Конец квартала: чуть-чуть отмечают… Ну выпили. Ну закусили. А разговоры-то о чём? Опять завод. Вот, ещё немножко выпили… И уже пошли какие-то истории, а то и притчи. Разговор неторопливый, необязывающий… – для души, для беседы. И вот старший мастер, человек уже пожилой, стал рассказывать:
– Я одно время, лет тридцать назад, ходил в парикмахерскую, что у… ского базара.
– Знаменитый базар… – ОТК уважительно покачал головой.
– Во-от, и ходил я к одному и тому же мастеру. Имени не помню, а если бы и помнил… Зачем оно? Скажу вам: подстригал он замечательно, но брил… Это просто слов нет! Выходишь от него: лицо чуть-чуть горит, свежее; кожа радуется. Какие порезы?! Какое раздражение?! Мастер был, да и только. Сейчас, где таких возьмёшь?
Да… Ну, в общем, прихожу я как-то в эту парикмахерскую. Нет мастера. Другой раз прихожу – нет. Где, – спрашиваю, – такой-то? Уволился, – говорят. – А в чём дело? – Не знаем, – говорят, – то ли в семье что-то, то ли другую работу нашёл.
Ну, что тут сделаешь…
И вот, проходит год, или больше и захожу я как-то с приятелем в хинкальную на Воронцовском. Ох и хорошие там хинкали были!
– До сих пор! До сих пор хорошие! – Возгласил наладчик – Старое место! Хорошее место!
– Народу было там не так уж мало. Взяли мы с приятелем хинкали, пиво, ну, по сто грамм, и – к столику, за которым всего один человек сидел. Смотрю, а это – парикмахер тот самый! Здравствуй, говорю, уважаемый! Куда ты исчез? У меня с тех пор физиономия, как болванка нешлифованная. Но вижу: грустит он. Стаканчик перед ним, 3–4 хинкали в тарелке, явно остывшие… Я даже как-то осекся, приумолк. «Извини, – говорю, – если что не так.» Кстати, мой приятель тоже его знал.
– Нет, – отвечает, – дай Бог тебе здоровья. Только я больше не парикмахер. Складской работник я теперь. С накладных и фактур «щетину снимаю». На хлеб хватает. Нельзя мне больше парикмахером. И даже хочу сказать, почему. Не всем рассказываю, но вам почему-то хочу рассказать…
С некоторых пор (когда я еще работал парикмахером) стало у меня желание возникать: клиента по горлу – бритвой… И какое желание! Не дай вам Бог что-нибудь похожее почувствовать. Начал бояться уже, что всё-таки резану. Рука сама пойдёт, хочу я сам этого или нет. А кому расскажешь? К врачу пойти – в сумасшедший дом засадит. Мне и моей семье, вот только этого не хватало. Короче, один раз у меня рука всё-таки дрогнула. Маленьким порезом обошлось… Клиента я утешил, ублажил. Но в тот же день заявление подал: по собственному… А ведь я работу свою любил! Э-э, и клиенты меня любили. Что вспоминать…
– Ну… Поговорили мы с ним о том, о сём, выпили немножко и расстались. Больше я его не встречал.
После некоторого молчания ОТК сказал:
– Да… наверное, в каждом деле может что-то такое найтись, отчего ум за разум заглянет.
– Конечно, – согласился старый мастер. – Только само дело ни при чём. Это с человеком что-то начинается. Кто его разберёт?.. Наливай, Шота, – обратился он к наладчику. – Давайте выпьем! Чтобы сегодняшний ветер нам ума прибавил!
– Во-о! Дело говоришь!
Тбилиси – Санкт-Петербург, 2003
Старик
Терентий вышел за окраину города и стал подниматься вверх по тропинке. Горы вокруг были покрыты невысоким лесом, уже сильно осыпающимся, наполненным шорохами и ароматом осенней листвы. Щедро струился сквозь ветви свет осеннего, ещё тёплого, солнца. Тропа была довольно широкой; круто изгибаясь то вправо, то влево, она вела вверх. Время от времени попадались кусты кизила. С одного из них Терентий сорвал несколько ягод, их резко-кислый вкус был ему приятен. Хотелось забраться куда-нибудь подальше, присесть в уединении и хоть немного отвлечься от житейского кошмара, который терзал его уже не первый месяц, а сейчас всё зашло в такой тупик, что он уже просто не в состоянии был ни соображать, ни действовать. Встал утром и вместо того, чтобы идти по срочным делам и предпринимать что-то экстренное и неотложное, искать нужных людей и т. д., вышел из дома, увидел с облегчением, что его никто на улице не поджидает… Чуть ли не бегом поспешил на остановку. Вскочил в автобус и поехал – на конечную остановку, на окраину. Ни планов, ни намерений у него никаких не было, просто хотелось идти, идти… И до скрежета зубовного не хотелось возвращаться. Он действительно был замучен передрягами, из которых уже выхода не видел. Хотя, было, конечно, ясно, что вернуться придётся. Не в абреки-разбойники же подаваться и не в отшельники-скитальцы. Да и семья…
Тропа вывела на гребень горы. Внизу в котловине лежало небольшое продолговатое озеро – огромный, но воздушно-лёгкий, продолговатый лепесток лазури в обрамлении медно-жёлтой, золотой и зелёной растительности. На берегу было всего несколько человек. Он только-только загляделся на всю эту красоту, как вдруг шевельнулась знакомая, частая и всегда вызывающая досаду мысль. Ну почему родители дали ему такое малоупотребительное имя?! Что им вдруг вздумалось. Он несколько раз ссорился из-за этого с ними, кричал, грозился поменять паспорт. Однако они не давали (или не могли дать) никакого определённого объяснения. А теперь их уже и вовсе нет на этом свете. Паспорт он так и не стал менять. Решил остаться Терентием.
Терентий, спустился в ложбину, немного пройдя по ней, снова пошёл вверх и, перевалив через невысокую, довольно пологую гору, попал в уже действительно пустынное место.
Тропинки здесь тянулись узкие, он пошёл вниз по одной из них и набрёл на родник. Вода была чистая-чистая, по ней плавали, ниточки паутины, какие-то былинки, листья. Лучи солнца падали на родник, и листья высвечивались на хрустальной воде, словно неожиданные золотые блики. Терентий опустился на колени и попробовал воду. Она опалила губы и гортань холодом и свежестью, давно забытыми в пыльном городе. Напившись, Терентий огляделся и решил перевалить ещё за небольшой бугор и уж там где-то пристроиться посидеть, а может и полежать… За бугром открылась уютная, вся в солнечных пятнах, лощина. Терентий сел на землю на пологом склоне под деревом и призадумался.
Впрочем «призадумался» это не совсем верно. Мыслей определённых – никаких. Более того, он даже старался отогнать все мысли, о чём бы они ни были. Иногда в уме и сердце на минуту возникало некое свободное от мыслей пространство, и в этом пространстве, казалось, даже мерцает надежда.
Он опёрся спиной о ствол и поднял голову… На небе – два три кудрявых весёлых облачка. Чистая, умытая осенней свежестью лазурь открывалась в небесных глубинах. Он чуть опустил взгляд и поглядел на сине-фиолетовые очертания дальних гор.
– А вот, чего бы сейчас хотелось? – пронеслось у него в уме. – Ну вот, если бы мне какой-нибудь мудрец встретился и сказал, кто я, вообще, такой, и что мне делать, и как выпутаться, освободиться. Эй! Где только эти мудрецы?… Это была даже не мысль, а скорее – мечтание.
Солнце поднималось к зениту и становилось совсем тепло. Терентий расстегнул куртку и ещё раз огляделся. Теперь ему показалось, что место это очень открытое и если кто увидит его здесь, то вот так праздно сидящий человек может показаться странным и даже подозрительным. Но его это не смущало.
Двигаться не хотелось. Тишина словно обняла его сердце и утешала.
– Здравствуй, молодой! – послышался справа чуть надтреснутый хрипловатый, но приятный голос.
Терентий повернулся – спускаясь с противоположного склона, к нему приближался старик. На вид ему было лет семьдесят, может быть и больше. Но шаг достаточно твёрд. На спине он нёс вязанку хвороста. Потертая плотная куртка неопределённого цвета перепоясана. За пояс заткнут топор. Штаны заправлены в толстые шерстяные носки. Обут в калоши. На голове – чёрная суконная шапочка, из под неё выбиваются седые волосы; усы густые, желтоватые, на лице небольшая щетина.
– Здравствуйте, почтенный – откликнулся Терентий и, превозмогая лень, досадуя оттого, что и здесь покоя нет, заставил себя подняться перед старшим, и предложил помощь.
– О, нет, нет, – заулыбался старик; лоб его был чуть влажен, – свой груз я привык носить сам. А вот, если ты соизволишь сегодня стать моим гостем, большую любовь окажешь.
Терентий решил говорить напрямик:
– Простите, почтенный, но я совсем не могу сегодня с людьми разговаривать, хочется так, одному… Вы уж простите.
Между тем, поскольку старик, что-то продолжая говорить, не остановился, Терентию пришлось, хотя и неохотно, пойти рядом.
– Нет, никаких людей и не будет совсем, только я да ты. Это здесь, очень близко. Пойдём, я вижу, что тебе совсем не весело. Однако, пойми, человек для человека лекарством бывает.
– Неудобно…
– Пойдём, пойдём…
Терентий, не хотел никакого общения, но почувствовал какое-то особенное тепло, исходившее от старика, и, ничего не отвечая, пошёл рядом с ним. Они прошли лощину вдоль, повернули к западу, перевалили через небольшую горку, по ту сторону которой, оказалось, бежал тоненький чистый ручей. Немного пройдя по ручью, они вошли в редкий лесок и совсем скоро выбрались к небольшому домику. Участок, весьма малый, был обнесён жиденькой оградой, больше для обозначения, нежели для ограждения. Вошли на залитый ласковым солнышком двор. По правую руку под навесом был открытый очаг, а неподалёку под ореховым деревом стоял стол и две обычные деревянные скамьи. За этим столом могло поместиться от силы шесть-семь человек.
Старик предложил ему сесть, внёс вязанку под навес, потом вошёл в дом. Когда старик снова появился, в руках у него было деревянное блюдо с сыром и зеленью и круглый лаваш.
– Вот теперь помощь потребуется – весело проговорил он, улыбаясь в усы, – принимай. Терентий взял из его рук угощение и поставил на стол. Затем старик вынес большой кувшин с вином, маленькие глиняные чашки и фрукты – на деревянном чуть треснутом блюде.
– Чувствуй себя свободно, сынок, он округло повёл рукой, – вот, можешь моё «имение» осмотреть. У меня и сад есть, и огородик, и даже смоковница растёт. А хочешь, в сад пойдём, хочешь, в доме расположимся.
– Нет, нет, здесь лучше – запротестовал Терентий. Ему и вправду здесь нравилось. И всё происходило так неожиданно, само собою…
– Ну, что же, присядем. – Старик разлил вино по чашам. – То, что мы сегодня встретились – редкость. В ту лощину, хотя это совсем рядом с городом, редко кто забредает, а сюда ещё реже. Знаешь, такие встречи просто так не происходят. Другое дело, что мы, по неразумию, многому не придаём значения. Так вот, давай за встречу и выпьем. За встречу и за то, чтобы человек мог быть для ближнего лекарством.
Чаши были очень удобные и приятные. Старик неторопливо оторвал кусок от круглого лаваша, разделил его пополам и протянул половину Терентию. Тот поблагодарил, взял хлеб, взял с блюда сыр и зелень. И тут только вспомнил.
– Меня Терентий зовут, а Ваше имя почтенный?
– Георгий, – ответил старик после некоторого молчания, – налей-ка нам, сынок, ещё. Редкое сейчас, хорошее у тебя имя,
Терентий наполнил чаши.
– Сегодня день такой красивый, – продолжил старик, – давай выпьем за всех людей, и за тех, кто причинил нам зло и обиду, тоже выпьем. Но самое главное: за тех, кому сейчас трудно.
Терентий при последних словах внутренне слегка поёжился, но возражать не стал.
– Я вчера, – неожиданно для себя начал он, – странную старуху встретил – на улице в сумерках (почти темно уже) в городе. Иду сам по себе, о своём думаю.
Вдруг старуха седая, худая, вся в чёрном, поднимается со скамейки у каких-то ворот и кричит мне: «Гнусный ты, гнусный, и вся жизнь твоя гнусная!..» и ещё что-то. Я так опешил, что даже ничего не сказал и не спросил. Прошёл мимо.
– Хорошо сделал, что прошёл. О чём бы ты её стал спрашивать…
– Да, я чуть позже и подумал: может, больная… Что её слушать?
– Ты, сынок, на меня не гляди, – старик подобрал у стола белый камешек и вертел его в огрубевших пальцах, – годы мои уже… Ты наливай себе, пей. Тебе вино сегодня хорошо, полезно – в меру, конечно. Вообще это радость, что я тебя встретил. Сегодня у меня день значительный – и вдруг неожиданный гость – такое случайно не бывает!
Pulsuz fraqment bitdi.