Kitabı oxu: «Переплёт»

Şrift:

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

РАСШИВКА

Расшивка — разъединение книжного блока на тетради с удалением старых нитей и клея. Производится в тех случаях, когда сохранение существующего переплёта невозможно или бессмысленно.

Из учебного пособия по реставрации документов

Глава 1

Ночная смена

В типографии всегда пахло одинаково — тёплой бумагой, спиртом и чем-то сладковатым, что Ася про себя называла запахом денег. Так пахнет свежая краска на мелованном листе в первые полчаса после печати, пока она ещё не встала. Через полчаса запах уходит, остаётся только бумага. Ася знала это, как женщина знает, сколько держатся её духи.

Было двадцать минут третьего.

Она стояла у приёмного стола четвёртой машины, и мастер Валера Гущин, немолодой, с ладонями цвета типографской краски, держал перед ней сигнальный лист так, как держат рентгеновский снимок — на просвет, чуть отставив.

— Гляньте, Анастасия Дмитриевна. Тридцать четвёртая полоса.

Она поглядела. Каталог сети гипермаркетов «Провиант», зимний выпуск, семьсот тысяч экземпляров, восемьдесят полос, полный цвет. Разворот с мясом. Кусок вырезки лежал на разделочной доске в окружении розмарина и был не красный, а лиловатый, будто мясо неделю пролежало на витрине и его подсветили из милосердия.

— Пурпур ушёл, — сказал Валера. — Мы дали компенсацию, вроде выправили, а через две тысячи оттисков опять поплыло. Резинка, наверное. Или у них файл кривой изначально, я профиль смотрел — там чёрт ногу сломит.

— Сколько уже отпечатали?

— Двадцать восемь тысяч.

Ася взяла лист сама. Поднесла к лампе. Мясо было мёртвое. Не то чтобы это кто-нибудь заметил — покупательница в Автозаводском районе, листающая каталог у почтового ящика, не разбирается в пурпуре и не должна. Но заказчик — Юля из маркетинга «Провианта», девочка двадцати шести лет с идеальным маникюром и абсолютной властью, — заметит обязательно, потому что ей за это платят, и заметит она это ровно на том развороте, куда положено смотреть.

Значит, вопрос был не в мясе.

Вопрос был в том, останавливать ли машину.

Остановить — это два часа простоя, перемывка, новые формы, смещение всего графика на сутки, ночная бригада на переработке и, скорее всего, срыв отгрузки в Киров. Не остановить — это риск, что Юля из «Провианта» найдёт лиловое мясо через неделю, когда весь тираж уже разъедется по складам, и тогда будет не два часа, а разговор про штраф в шесть процентов и «мы пересматриваем отношения с подрядчиком».

Ася считала это в уме и одновременно — с той второй, отдельной частью себя, которая работала всегда и никогда не выключалась, — считала кое-что ещё.

Что через семь часов у неё совещание.

Что дома в холодильнике осталась половина куриной грудки, и надо было по дороге заехать в магазин.

Что послезавтра ей исполнится тридцать семь.

— Валер, — сказала она. — Останавливаем.

Он посмотрел на неё с той особой благодарностью, которую испытывают к начальству, взявшему решение на себя.

— Тогда я Кольку подниму, он резинки поменяет.

— Поднимай. Я подпишу простой.

— Волин заругается.

— Волин заругается в любом случае, — сказала Ася. — Пусть заругается за то, чего не случилось. Это дешевле.

Она вышла в цех и постояла с минуту, ни о чём не думая.

Ночью типография была красива — по-настоящему, как бывает красив любой большой работающий механизм, если смотреть на него без цели. Четыре печатные машины стояли в ряд, длинные, как вагоны, и лампы над ними лежали ровными белыми полосами. Гудела вентиляция. С фальцевального участка доносился ритмичный, как метроном, стук. Пахло тёплой бумагой. Пахло деньгами.

Ася любила это место. Вот в чём была вся штука: она его любила. Ей нравилась точность, нравилось, что здесь всё можно измерить — плотность, влажность, линиатуру растра, отклонение по денситометру, — и что всякий спор здесь можно закончить, вынув прибор. Ей нравилось, что она за десять лет выучила это ремесло так, как женщины её круга учат языки, и знает про офсет больше, чем половина мужчин в этом цеху.

И ещё ей нравилось, что здесь она — Анастасия Дмитриевна, и когда она входит, разговор становится короче и точнее.

Она поднялась к себе на второй этаж, в стеклянный аквариум коммерческого отдела, и подписала акт о технологическом простое. Ручка была с логотипом «Гелиос-принт», их же продукции, из партии корпоративных сувениров, которые Ася три года назад придумала и до сих пор считала лишними.

Потом села и полминуты смотрела в чёрное окно, где отражался её собственный кабинет.

Женщина в отражении сидела прямо, потому что иначе к вечеру начинало тянуть между лопаток. Тёмные волосы собраны, чтобы не лезли в глаза у машины. Серый джемпер хорошей шерсти, купленный на распродаже в феврале. Всё в ней было в порядке. Настолько в порядке, что хоть в рамку ставь.

«Тридцать семь», — подумала Ася без всякого повода и удивилась, что подумала это дважды за ночь.

*

Домой она приехала в четверть пятого.

Двор спал. Их дом стоял на Верхневолжской стороне, не у самой набережной, но так, что если выйти на угол и пройти сто метров, открывался Откос и вся тёмная чаша заволжья с редкими огнями. Ася почти никогда туда не ходила. Вид, за который они переплатили при покупке, лежал в ста метрах от подъезда и был так же не использован, как абонемент в бассейн.

В квартире было темно и тепло. Она разулась в темноте, привычно, не включая свет, чтобы не разбудить.

Костя спал на своей половине, лицом к стене, подтянув колени. Он всегда спал так — компактно, аккуратно, занимая ровно свою часть кровати, как человек в поезде, который не хочет мешать попутчику. За четырнадцать лет он ни разу не разбросался во сне.

Ася легла и долго лежала на спине с открытыми глазами.

За стеной сосед сверху вставал в туалет, шумела вода. Потом стало тихо. Потом первый трамвай прошёл по Белинского, далеко, звук был мягкий, почти приятный.

Она попробовала уснуть привычным способом — разложить завтрашний день по пунктам, чтобы голова успокоилась, получив расписание. Совещание в десять. Волин, отчёт по марже за квартал. Разговор с Юлей из «Провианта» — обязательно позвонить самой, до того как позвонит она. Собеседование на менеджера в отдел. Записать машину на сервис. Продукты. Мама.

Пункты кончились.

И тогда в голове осталась одна фраза — короткая, ясная, не имеющая никакого отношения к пунктам, и лежала она там, как камешек в ботинке.

«А чего я хочу?»

Ася усмехнулась в темноте. Вопрос был подростковый, из тех, что печатают в глянце с пометкой «задайте себе». Взрослому человеку не полагается его задавать в половине пятого утра, имея ипотеку, должность и семьсот тысяч каталогов на складе.

Она честно попыталась ответить.

Хочу выспаться — это не то, это про усталость.

Хочу в отпуск — это тоже про усталость.

Хочу, чтобы «Провиант» подписал годовой контракт, — это не «хочу», это «надо», просто «надо» с хорошей маржой.

Она лежала и перебирала, и с каждым перебором становилось всё яснее, что где-то внутри, там, где у человека должен быть ответ, ничего нет. Не пусто в смысле боли — пусто в смысле тишины. Как в комнате, из которой вывезли мебель, и обои по краям темнее, чем в середине: видно, где стоял шкаф.

«Я не помню, чего я хочу», — подумала Ася.

И вслед за этим, спокойно, как диагноз:

«Я, кажется, не помню этого довольно давно».

Костя во сне вздохнул и повернулся. Ася замерла, чтобы не разбудить.

Заснула она в шесть, за час до будильника.

*

Утром всё было как всегда, и это было почти утешением.

В восемь она пила кофе стоя, у окна кухни, потому что сидя чувствовала, до какой степени не выспалась. Костя ел овсянку. Он ел овсянку четыре года, с тех пор как терапевт сказал про холестерин, и делал это с той же ровной обстоятельностью, с какой делал всё: разложил, посолил, съел, помыл тарелку, поставил в сушилку.

— Ты во сколько пришла? — спросил он.

— В пятом.

— Опять машина?

— Опять машина.

Он кивнул. Он всегда кивал. В этом не было равнодушия — Ася честно могла бы сказать под присягой, что равнодушия в этом нет. Костя пятнадцать лет проектировал схемы для приборостроительного завода и относился к жизни как к плате: если элемент работает, к нему не лезут. Жена приходит в пятом часу, потому что у неё производство. Элемент работает. Лезть незачем.

— В пятницу к маме твоей едем? — спросил он.

— Я хотела в субботу.

— В субботу у меня гараж. Мы с Сашкой договорились колёса менять.

— Тогда в пятницу, — сказала Ася.

— Тогда в пятницу, — согласился он.

Он взял ключи, поцеловал её в висок — быстро, без нажима, как ставят печать, — и ушёл.

Ася осталась стоять с чашкой.

Разговор занял сорок секунд и был исчерпывающим. Ни одного лишнего слова. Вообще ни одного слова, которое нельзя было бы отправить эсэмэской.

Она попробовала вспомнить, когда они в последний раз говорили дольше десяти минут не про логистику.

Вспомнилось такое: три года назад, в машине, застряли на мосту на полтора часа. Говорили про то, что если бы дали второе высшее бесплатно, кто бы что выбрал. Костя сказал — океанологию. Ася засмеялась и спросила почему, и он ответил очень серьёзно: «Потому что там всё ещё много неизвестного». Она это запомнила.

А что тогда сказала она? Что она выбрала бы?

Не вспомнилось.

Она вымыла чашку, поставила в сушилку и поехала на работу.

*

В одиннадцать, после совещания, на котором Волин двадцать минут говорил про «падение рынка коммерческой полиграфии на восемнадцать процентов» и ни разу не посмотрел на неё, Асе понадобилось на склад — проверить, отгрузили ли пробную партию по «Магнолии».

Склад был отдельным ангаром на задворках территории. Там всегда было холоднее градусов на пять и пахло уже не деньгами, а пылью и картоном.

Кладовщик Игорь Степанович нашёл ей паллету «Магнолии», отметил в накладной, и Ася уже пошла к выходу, когда увидела дальний угол.

Там стояли каталоги.

Не свежие — прошлого сезона. Осенний выпуск «Провианта», тот самый, восемьдесят полос, полный цвет, тираж семьсот тысяч. Не разъехавшиеся остатки, возврат. Паллеты стояли в три ряда, укутанные в стрейч-плёнку, и на каждой болтался жёлтый ярлык.

Ася подошла и прочитала:

МАКУЛАТУРА. ГРУППА МС-7Б.

Она стояла и смотрела.

Тут стояло тысяч тридцать экземпляров. За каждым — её звонки, её торг по цене за килограмм, её ночь у четвёртой машины в августе, когда точно так же поплыл пурпур, и она точно так же останавливала, и Валера точно так же смотрел на неё с благодарностью. Здесь лежала мелованная бумага сто пятнадцать граммов, шведская, которую они брали через Питер, потому что финская подорожала. Здесь была ультрафиолетовая лакировка на обложке. Здесь была её работа, аккуратная, точная, безупречная работа — тридцать тонн.

И вся она ехала в переработку по восемь рублей за килограмм.

Ася поняла простую арифметическую вещь, которую знала и раньше — но знала головой, а сейчас узнала всем телом, до холода в пальцах.

Средний срок жизни того, что она делает, — четыре дня.

Каталог кладут в почтовый ящик. Человек достаёт его вместе с квитанциями, несёт домой, листает две минуты, ищет, почём куриные бёдра, и кладёт на тумбочку. Через день его убирают. Через четыре дня он в мусоропроводе.

Четыре дня.

Десять лет по четыре дня.

Она стояла в холодном ангаре перед тридцатью тоннами лилового мяса, и ей было почему-то не горько, а тихо, — так тихо, как бывает, когда в квартире вдруг вырубают весь фон: холодильник, вентиляцию, все гудящие приборы, — и оказывается, что ты десять лет жил в шуме и не знал.

— Анастасия Дмитриевна, — окликнул Игорь Степанович от двери. — Закрывать?

— Да, — сказала Ася. — Закрывайте.

Она вышла на улицу.

Был ноябрь, тот его период, когда снега ещё нет, а свет уже зимний — плоский, без теней. Над забором торчали ржавые тополя. Из трубы котельной шёл пар и сразу ложился вниз.

Ася достала телефон, чтобы позвонить Юле из «Провианта», как собиралась, — и не позвонила. Постояла минуту, держа телефон в руке, как держат предмет, назначение которого забыли.

Потом позвонила. Разумеется, позвонила. Голос у неё был ровный и приветливый, и она первая, до Юли, сказала про тридцать четвёртую полосу, и про то, что они остановили машину, потому что «мы не отдаём то, за что нам потом будет неудобно», и Юля сказала: «Ой, Анастасия Дмитриевна, ну вы прям», и всё было отлично, и годовой контракт стал на четверть вероятнее.

А внутри, под этим разговором, ровно и негромко, как гудит трансформатор, шло другое.

Что ей послезавтра тридцать семь.

Что она не помнит, чего хочет.

И что где-то в этом здании, среди четырёх машин, восьмидесяти сотрудников и тридцати тонн лилового мяса, есть трещина, и она эту трещину только что увидела, и развидеть уже нельзя.

Так это начинается — не с решения, не с грома, не с того, что кто-то приходит и говорит: «Иди за мной».

Так это начинается: холодный ангар, жёлтый ярлык, четыре дня.

Глава 2

Тридцать семь

День рождения был в пятницу, и это оказалось удобно: всё равно ехали к маме.

Тамара Петровна жила в Советском районе, в кирпичной пятиэтажке шестьдесят третьего года, в квартире, где Ася выросла и где с тех пор ничего не сдвинулось больше чем на пять сантиметров. Тот же сервант с чешским хрусталём. Та же полка Большой Советской Энциклопедии, тридцать томов, купленная в семьдесят девятом по подписке. Тот же круглый стол под тяжёлой скатертью, которую вытаскивали по праздникам, и по нижнему краю у неё был штопаный ожог от утюга — Ася прожгла его в шестом классе и до сих пор, входя, автоматически проверяла глазами, там ли он.

Он был там.

— Проходите, разувайтесь, у меня натёрто, — сказала Тамара Петровна вместо здравствуйте, и это тоже было как всегда.

Она была маленькая, прямая, с короткой стрижкой и очень живыми глазами. В школе номер сорок один она тридцать четыре года вела русский и литературу и была из тех учителей, которых выпускники вспоминают через двадцать лет с придыханием, а собственные дети — с усталостью.

Стол был накрыт хорошо. Тамара Петровна это умела: селёдка под шубой слоями идеальной толщины, холодец, который она варила семь часов, пирог с капустой и яйцом, и торт — «Прага», разумеется, «Прага», покупная, из «Заречья», потому что «свою печь на одну тебя — не буду, ты всё равно не съешь».

— С днём рождения, доченька.

Она поцеловала Асю в обе щеки и отстранилась, придерживая её за плечи, и осмотрела — быстро, профессионально, как проверяют тетрадь.

— Похудела.

— Немножко.

— Не немножко. У тебя лицо. — Тамара Петровна произнесла это так, как произносят диагноз. — И серый цвет. Ты вообще спишь?

— Сплю, мама.

— По четыре часа — это не «сплю», это «дремлю». Костя, скажи ей.

— Я говорю, — сказал Костя миролюбиво и сел, куда посадили.

Ели. Тамара Петровна рассказывала про соседку Антонину Сергеевну, у которой сын наконец женился, слава богу, в сорок два, но на разведённой с двумя детьми, и про то, что в поликлинике опять всё через интернет и это издевательство над стариками, и про Славу Перевозчикова, своего выпускника девяносто восьмого года, который прислал ей на день учителя огромный букет из Мюнхена — «представляешь, из Мюнхена, через доставку, я плакала».

Костя ел холодец и кивал. Он вообще хорошо ладил с тёщей: ему было нетрудно кивать.

— А у тебя как на работе? — спросила Тамара Петровна.

— Нормально. Рынок падает, но мы держимся.

— Ну и слава богу. Держись за место. Сейчас такое время — держись за место.

Она сказала это, и Ася почувствовала знакомое, тысячу раз испытанное: мягкую тяжесть, будто на плечи положили пальто на два размера больше.

Держись за место.

Это была главная формула их дома, произносившаяся в разных редакциях с тех пор, как Асе исполнилось тринадцать. «Держись за место». «Сначала твёрдая почва, потом мечты». «Мечтать все умеют». И самая любимая, произносившаяся с особенной интонацией, почти нежно, как поговорка:

«Делать надо или как следует, или никак».

Ася выросла на этой фразе, как другие вырастают на молитве. Она и вправду делала всё как следует. Тридцать четыре года подряд.

Потом дошло до подарков. Костя подарил ей мультиварку — хорошую, ту самую, на которую она сама показала в августе в «Эльдорадо» и сказала «вот эту бы». Ася поблагодарила искренне: мультиварка была нужна и Костя честно запомнил, а помнить через три месяца — это, если разобраться, форма любви, просто не та, которую печатают в открытках.

Тамара Петровна подарила деньги в конверте — «сама купишь, что тебе надо, я не угадаю» — и это тоже было честно.

А потом она принесла из комнаты альбом.

— Я тут разбирала. Смотри, что нашла.

Альбом был старый, с коричневым дерматиновым переплётом, из тех, где фотографии вставляются в прорези по углам. Тамара Петровна открыла его на середине.

— Вот. Это тебе сколько? Восемь?

Ася наклонилась.

На фотографии была кухня — их кухня, с клеёнкой в жёлтую клетку. За столом сидел отец. Перед ним лежала раскрытая книга без обложки, стопка каких-то листов и что-то, придавленное двумя досками и стянутое верёвкой. Отец смотрел не в камеру, а на свои руки. А рядом, встав коленками на табуретку, чтобы дотянуться, сидела маленькая Ася и обеими ладонями давила на верхнюю доску.

Всем весом. С таким сосредоточенным лицом, будто от этого зависело всё.

Ася смотрела на фотографию, и с ней случилось что-то странное — раньше головы, в теле. Ладони. Ладони вдруг вспомнили дерево. Шершавую доску, тёплую снизу, и как надо давить не рывком, а ровно, и держать, пока папа затягивает верёвку, и как нельзя убирать руки раньше времени, потому что «поедет».

И запах.

Она даже повела носом, ей-богу, повела носом посреди маминой кухни: запах вспомнился раньше слова. Кисловатый, домашний, чуть сладкий — как от заварного крема, но не крем.

— Клейстер, — сказала Ася вслух.

— Что?

— Он варил клейстер. На кухне. Мука и вода, и надо было всё время мешать, чтобы без комков. И он давал мне мешать.

Тамара Петровна помолчала секунду.

— Варил, — сказала она ровно. — Вся плита была в этой муке.

— Мам, а что это за книга?

— А бог его знает. Он их таскал откуда попало. Списанные, с помойки, у знакомых выпрашивал. Придёт с работы, поест — и за стол. До часу ночи. — Она аккуратно расправила скатерть у своей тарелки. — Хорошее было хобби. Дорогое только.

— Почему дорогое?

— Потому что кожа денег стоит. И потому что за эти часы можно было заработать.

Она сказала это без злости, буднично, как говорят «в четверг дождь». Но Ася знала эту будничность — так у матери звучали вещи, о которых она думала сорок лет.

— Мам.

— А?

— А инструменты его где?

Тишина стала другой.

Костя поднял голову от торта.

— Какие инструменты? — сказала Тамара Петровна.

— Ну, у него был ящик. Деревянный, с крышкой. Там ножи такие, косые. Шило. Иглы. И молоточек маленький, с широким бойком.

— Я не помню.

— Мам, ты помнишь.

Тамара Петровна встала и понесла на кухню тарелки, которые не надо было нести.

— Выбросила, — сказала она уже из коридора. — После сорока дней. Всё выбросила. И правильно сделала, потому что нечего дом хламом забивать.

Ася сидела и смотрела на фотографию. На свои восьмилетние ладони, вдавленные в доску.

— Мам, — сказала она в коридор, — а зачем ты тогда альбом достала?

Из кухни донеслось, как течёт вода, слишком сильно открытый кран.

— Затем, что у тебя день рождения, — ответила Тамара Петровна. — И потому что ты на него похожа. Ешь торт.

*

Домой ехали молча. Костя вёл, Ася держала на коленях коробку с мультиваркой.

— Она не выбросила, — сказал вдруг Костя на Мызинском мосту.

— Что?

— Инструменты. Она не выбросила.

Ася повернулась к нему.

— Почему ты так думаешь?

Костя пожал плечами, не отрывая взгляда от дороги.

— Потому что человек, который выбросил, говорит «выбросила» сразу. А она сначала сказала «не помню». — Он помолчал. — Это как с гарантийным талоном. Кто выкинул — говорит «выкинул». Кто не может найти — говорит «где-то был».

Ася смотрела на него с изумлением. За четырнадцать лет она несколько раз натыкалась вот на это: Костя молчал-молчал, а потом выдавал одну фразу такой точности, что становилось стыдно, что ты держишь его за мебель.

— Слушай, — сказала она. — А ты правда думаешь…

— Я не думаю. Я говорю, что заметил.

И всё. И больше он ничего не сказал, и до самого дома они опять молчали, и Ася поймала себя на том, что ей хочется, чтобы он спросил: «А ты чего? Тебе зачем эти инструменты?» — потому что тогда она попробовала бы объяснить, и, может быть, объясняя, поняла бы сама.

Он не спросил. Он поставил машину, взял коробку с мультиваркой и понёс.

*

В лифте это и случилось.

Лифт у них был старый, с металлической дверью, и ехал восемь этажей медленно. Костя стоял с коробкой. Ася — рядом. Горела одна лампа из двух.

И вдруг сердце пошло вразнос.

Не заболело — именно пошло вразнос: ударило, пропустило, ударило часто-часто, и в ту же секунду стало нечем дышать, будто из лифта выкачали половину воздуха. Руки залило холодом от локтей до пальцев. И следом накатило то, чему не было названия: абсолютная, животная уверенность, что сейчас, вот прямо сейчас, она умрёт.

Ася схватилась за поручень.

— Ась?

— Ничего.

— Ты белая.

— Ничего. Останови.

Он не понял, какой «останови» — лифт уже приехал. Дверь открылась. Ася шагнула на площадку и села на подоконник у мусоропровода, потому что ноги были чужие.

Костя поставил коробку и стоял над ней, беспомощно держа руки.

— Скорую?

— Не надо.

— У тебя губы синие.

— Костя. Не надо. Дай минуту.

Он дал.

Через минуту сердце начало возвращаться. Через три — вернулось совсем, и стало только очень стыдно и очень пусто, как всегда бывает, когда тело поднимает большую тревогу и не объясняет о чём.

— Это давление, — сказала Ася. — Я не спала.

— Надо к врачу.

— Схожу.

Она не пошла.

Она встала, взяла его под руку, и они вошли в квартиру, и она разобрала мультиварку и вымыла чашу, чтобы завтра сварить кашу, и поставила её сушиться, и всё это делала с той аккуратностью, которая появляется у человека сразу после испуга.

А ночью, лёжа в темноте и слушая своё нормальное, послушное сердце, Ася думала об одной ерунде.

О том, что в лифте, в те несколько секунд, когда она была совершенно уверена, что умирает, она не подумала ни о работе, ни о «Провианте», ни о годовом контракте, ни даже, если честно, о Косте.

Она подумала: «Я так и не».

Просто: «Я так и не».

Без окончания.

И вот это отсутствующее окончание было теперь самым громким, что было в её жизни.

Глава 3

Как следует

В понедельник Волин вызвал её к себе в двенадцать.

Аркадий Юрьевич Волин был из тех, кто в девяностых начинал с одного ризографа в подвале общежития, а к пятидесяти пяти имел современное производство, дом в Зелёном Городе и привычку говорить с людьми, глядя чуть мимо. Он был неглуп, довольно щедр и абсолютно уверен, что жизнь — это последовательность правильных решений, а кто её понимает иначе, тот просто не работал по-настоящему.

— Садись. Кофе будешь?

— Буду.

Он налил сам, из своей машины, которая делала кофе лучше, чем в любой кофейне на Покровке. Это тоже был его метод: сначала кофе, потом плохая новость.

— Значит, так, Ася. — Он был единственный на предприятии, кто звал её так. — Мы режем издержки. Восемнадцать процентов - падение рынка, ты слышала. Дальше будет хуже, потому что «Провиант» через год уйдёт в цифру полностью, у них уже приложение, ты видела приложение? Нормальное приложение. Через год каталог им нужен будет тысяч на двести, а не на семьсот.

— Я видела.

— Ну вот. — Он сел напротив, не за стол, а в кресло рядом, что означало разговор доверительный. — Фонд оплаты труда надо ужать на пятнадцать процентов. По твоему направлению — четыре человека.

Ася поставила чашку.

— Четыре — это весь отдел предпечатной подготовки.

— Не весь. Один останется.

— Аркадий Юрьевич, один не потянет объём.

— Потянет, если убрать двойной контроль. — Волин сказал это спокойно, как человек, который уже всё посчитал. — У нас корректура смотрит после дизайнера. Это вчерашний день. Клиент присылает готовый макет, подписывает, что он готовый, — всё, дальше не наши риски.

— Наши.

— По договору — не наши.

— По жизни — наши, — сказала Ася. — Мы в августе поймали у «Магнолии» опечатку в цене. Было указано двести девяносто вместо двух тысяч девятисот. Если бы ушло в тираж, они бы по закону обязаны были продавать по напечатанной. Это им миллионов на шесть, и мы бы платили.

— Но не ушло же.

— Не ушло, потому что Лидия Гавриловна поймала.

Волин посмотрел на неё. Впервые за разговор — прямо.

— Ася. Я не спорю, что твоя Лидия Гавриловна золотая. Я говорю, что я не могу платить за золото по нынешней марже. — Он развёл руками, коротко. — Список до среды. Ты сама решишь кого. Я в твою кухню не лезу.

Вот это и было самое отвратительное.

Он не лез в её кухню. Он никогда не лез. Он просто ставил задачу и оставлял ей право выбрать, чьей рукой резать, и она всегда справлялась, и все всегда знали, что Анастасия Дмитриевна справится.

— Хорошо, — сказала Ася.

— Умница.

*

Список она сделала за час. Это было унизительно легко.

Двое молодых — эти найдут работу за месяц, у них портфолио и возраст. Верстальщик Сева, который всё равно наполовину фрилансил на стороне и не скрывал.

И четвёртая.

Лидии Гавриловне Спицыной было пятьдесят восемь. В типографии она работала одиннадцать лет, до этого — двадцать два года в областном издательстве, из которого её сократили в две тысячи девятом. Она носила кофты с брошками, приносила на Новый год домашние мандариновые цукаты в стеклянной банке и была единственным человеком на предприятии, который знал, что «в течение» и «в течении» — это разные слова.

Она была самой дорогой в отделе по окладу и самой бесполезной по формальным метрикам, потому что её работа состояла в том, чтобы ничего не случилось, а не случившееся не считается.

Ася смотрела на список и ясно понимала: чтобы уложиться в пятнадцать процентов, нужна именно она. Любая другая комбинация не даёт нужные цифры.

Она отправила список Волину в шестнадцать сорок.

А в среду позвала Лидию Гавриловну к себе.

*

Та вошла, села и сложила руки на коленях, и по её лицу Ася сразу поняла, что она знает. В маленьких коллективах всё известно за сутки.

— Лидия Гавриловна…

— Анастасия Дмитриевна, миленькая, не надо предисловий. — Голос у неё был спокойный, только руки на коленях лежали слишком ровно. — Я всё понимаю. Оптимизация?

— Да.

— С какого числа?

— С тридцатого. Два оклада компенсации я выбила.

— Спасибо. — Лидия Гавриловна кивнула. — Это хорошо, два оклада.

Помолчали.

— Вы знаете, — сказала она вдруг, — я в две тысячи девятом, когда издательство закрыли, очень плакала. Прямо очень. А сейчас нет. То ли привыкла, то ли возраст.

— Я найду вам место, — сказала Ася. — Я обзвоню всех, я знаю рынок, у меня в «Печатнике» знакомые…

— Не надо, Анастасия Дмитриевна.

— Почему?

— Потому что вы обзвоните, и вам скажут «пятьдесят восемь? ой, нет», и вы будете переживать. — Лидия Гавриловна улыбнулась ей — по-настоящему, с жалостью, и от этой жалости Асе стало нехорошо. — А переживать вам сейчас не по карману. У вас ещё троих увольнять.

Она встала.

— Можно я последний тираж досмотрю? «Магнолию». Он в пятницу.

— Конечно.

— Ну и хорошо. — Она пошла к двери и у двери обернулась. — Анастасия Дмитриевна. Вы позволите мне одну вещь сказать? Я всё равно уже уволена, мне можно.

— Скажите.

— Вы очень хорошо работаете.

Ася ждала продолжения.

— Это всё, — сказала Лидия Гавриловна. — Вы очень хорошо работаете. Я одиннадцать лет смотрю, как вы очень хорошо работаете. И знаете, что я думаю каждый раз?

— Что?

— «Господи, куда ж она так».

Она вышла и притворила дверь мягко, чтобы не хлопнула.

*

Вечером Ася осталась одна в аквариуме.

Все ушли. В цеху работала одна машина, вторая, на ней гнали бланки для налоговой — низкая маржа, зато объём. Гудела вентиляция.

Ася сидела и смотрела на список из четырёх фамилий, который она сделала за час.

За час.

Ей было тридцать семь лет, и она знала своё дело. За десять лет она ни разу не сорвала отгрузку, вырастила отдел с трёх до одиннадцати человек, знала поимённо всех крупных заказчиков в области и умела за четыре минуты по телефону превратить скандал в благодарность. Она была ровно тем, кем её растили: человеком, который всё делает как следует.

И вот сегодня она как следует уволила женщину, которая одиннадцать лет ловила чужие ошибки, чтобы никому не было стыдно.

Ася положила голову на сложенные руки, прямо на стол, как в школе на переменке.

«Господи, куда ж она так».

Куда.

Она попыталась представить себя через пять лет. Получилось легко и от этого страшно: тот же кабинет, чуть другой отчёт, «Провиант» ушёл в цифру, вместо него кто-то ещё, тираж меньше, требования выше, Лидии Гавриловны больше нет, потому что их всех уже сократили, а она — заместитель коммерческого директора, сорок два года, серый джемпер, всё в порядке.

Она попыталась представить себя через пятнадцать.

Получилось то же самое, только с очками для чтения.

И тут — вот тут, в пустом стеклянном кабинете, над списком из четырёх фамилий, — Ася Корнеева первый раз в жизни подумала мысль, которая до сих пор была ей недоступна по этическим соображениям.

Она подумала: а ведь это не обязательно.

Не «я несчастна» — несчастной она себя не считала: жизнь у неё была нормальная, крепкая, многими желаемая. Не «я всё брошу» — ничего она не собиралась бросать, у неё была ипотека до тридцать восьмого года.

А именно вот это, скромное, почти техническое: это не обязательно.

Мысль была маленькая. С неё всё и поехало.

Ася выпрямилась, закрыла ноутбук и поехала домой, и по дороге, стоя в пробке на Окском съезде, впервые за много лет не включила радио.

Глава 4

Выставка

В конце ноября она поехала в Москву на выставку.

«Полиграфинтер» проходил раз в год в Крокус Экспо, четыре дня, и был для отрасли примерно тем же, чем для деревни престольный праздник: все встречались, все хвастались, все пили, и по итогам заключалась половина годовых контрактов.

Ася ездила туда в девятый раз.

Стенд «Гелиос-принта» был скромный, двадцать четыре квадрата, но стоял удачно — на углу, у прохода к главной сцене. Волин на выставки не ездил принципиально («мне там нечего делать, я не барышня»), и все четыре дня стенд был на Асе.

Она приехала утренним «Стрижом», в девять была на площадке, в десять открылись.

И до семи вечера работала.

Ася любила выставки — и знала, что это стыдно, потому что все в отрасли обязаны говорить, что выставки — тягомотина. Она любила ту особенную концентрацию, которая наступает часу к третьему: когда перестаёшь думать про ноги, и разговоры начинают идти сами, и ты за сорок секунд определяешь, кто перед тобой — покупатель, шпион конкурента, студент или человек, который просто хочет поговорить.

На второй день к ней подошёл коммерческий директор одной крупной сети — не «Провианта», другой, куда «Гелиос» пытался войти три года.

Разговор шёл двадцать минут и вышел по-настоящему хорошим.

Ася вела его так, как ведут партию: не уговаривала, а спрашивала. Она задала одиннадцать вопросов подряд, ни разу не сказав про себя ни слова, и на одиннадцатом он вдруг сказал:

— А знаете, что нас на самом деле бесит?

— Что?

— Что мы не можем добиться одинакового цвета в двух городах, — сказал он. — У нас печатают в Питере и Ростове, и я эти каталоги кладу рядом, и они разные. Мой директор по маркетингу мне из-за этого нервы мотает второй год.

И вот тут Ася выиграла.

Не потому, что что-то придумала, — а потому, что знала простую техническую вещь, которой не знал он: что цветопроба и профилирование делаются один раз, а потом раздаются подрядчикам как обязательное приложение к договору, и что это стоит не миллионы, а сто восемьдесят тысяч и три недели.

Она объяснила это за четыре минуты, на салфетке, рисуя схему.

Он смотрел на салфетку.

— Почему мне никто этого не сказал за два года? — спросил он.

— Потому что вы спрашивали типографии, — сказала Ася. — А типографии на этом не зарабатывают.

— А вы зарабатываете?

— Нет, — сказала Ася. — Я вам сейчас бесплатно объяснила, как решить вашу проблему у ваших нынешних подрядчиков. Мне это выгодно ровно одним: вы теперь будете помнить, что в Нижнем есть «Гелиос-принт».

Он засмеялся, забрал салфетку и убрал её в карман пиджака.

Через семь месяцев они получили от этой сети первый заказ на два миллиона четыреста тысяч.

Ася знала, что она хороша. И весь второй день после этого разговора она ходила по выставке в том лёгком, приподнятом состоянии, которое даёт хорошо сыгранная партия, и думала о том, что вот же, вот же, всё нормально, всё правильно, глупости какие-то лезли в голову ночами.

А вечером третьего дня она встретила Риту.

*

Это случилось у кофейной точки в третьем павильоне, в половине седьмого, когда выставка уже выдыхалась.

Ася стояла в очереди, смотрела в телефон и услышала:

— Корнеева?

Она обернулась.

Перед ней стояла невысокая женщина в мешковатом сером свитере, с седеющими нестрижеными волосами, собранными в узел карандашом, в очках на верёвочке, с рюкзаком и с бейджем посетителя.

Ася смотрела на неё две секунды.

— Ритка.

— Она самая.

Они обнялись — неловко, как обнимаются люди, не видевшиеся пятнадцать лет.

Маргарита Шульман училась с Асей на филологическом с первого по пятый курс, сидела рядом на всех лекциях по старославянскому и была на курсе легендой: она в девятнадцать лет читала Гёте в оригинале и на семинаре по зарубежке однажды поправила преподавателя, и преподаватель проверил и признал, что она права.

— Ты какими судьбами?

— Я тут по работе, — сказала Рита. — Издательство прислало. Ищем типографию, у нас прежняя подняла цену на сорок процентов.

— Ты в издательстве?

— Я переводчик, — сказала Рита. — Но я ещё и редактор серии, и корректор, и, как выяснилось сегодня, специалист по типографиям.

Она усмехнулась.

— Издательство — три человека. Я, Митя и Митина жена.

Они взяли кофе и сели за высокий столик у стены.

*

— Ну рассказывай, — сказала Рита. — Ты кто?

— Я заместитель коммерческого директора типографии.

— Ого. — Рита посмотрела на её бейдж. — «Гелиос-принт», Нижний Новгород. Большая?

— Восемьдесят человек, четыре машины, оборот под четыреста миллионов.

— Ничего себе. — Рита отхлебнула кофе. — А я думала, ты в науку пойдёшь. Ты же на четвёртом курсе к Ямпольской собиралась.

— Собиралась, — сказала Ася.

— И чего?

— Денег не было.

Рита кивнула, как человек, которому не надо объяснять.

Они помолчали.

— А ты? — спросила Ася. — Ты же уехала в Германию.

— Уезжала. — Рита поставила стаканчик. — Три года в Тюбингене, магистратура, потом ещё два в Берлине на проекте. Вернулась в шестнадцатом.

— Почему?

— Мама заболела, — сказала Рита просто. — А потом уже как-то не собралась обратно.

Она поправила очки.

— Я перевожу с немецкого. В основном нонфикшн: история, немножко философия. За семнадцать лет — двадцать одна книга.

— Двадцать одна!

— Ну да. — Рита пожала плечами. — Из них четыре, за которые не стыдно, и одна, которой я горжусь. Остальные — работа.

— А чем гордишься?

Рита оживилась.

— Клемперер, — сказала она. — «LTI. Записная книжка филолога». Знаешь? Нет? Это дневник профессора-филолога, еврея, который выжил в Дрездене всю войну и все двенадцать лет вёл записи о том, как меняется немецкий язык при нацизме. Как слова портятся. Как исчезает одно и появляется другое.

Она говорила быстро, и глаза у неё стали совсем другими.

— Его уже переводили, был перевод девяносто восьмого года, хороший. Но каламбуры в нём неизбежно потерялись — их вообще нельзя перевести, их можно только пересобрать заново. А там же всё на языке, там каждая строчка про то, как устроено слово. Я его делала два года.

— Два года одну книгу?

— Два года, — сказала Рита. — И получила за неё сто девяносто тысяч.

Ася поперхнулась.

— За два года?!

— За два года. — Рита совершенно спокойно кивнула. — Ася, я тебя умоляю, не делай такое лицо. Я знаю, сколько это. Я живу на другое: я перевожу инструкции к медицинскому оборудованию, у меня договор с фирмой, это восемьдесят тысяч в месяц и это скучно до слёз, зато стабильно. А Клемперер — это то, ради чего.

Она наклонилась вперёд.

— Хочешь, я тебе покажу?

Она полезла в рюкзак, вытащила книгу — обычную, в мягкой обложке, с загнутым уголком, — и положила на столик.

— Вот. Смотри сюда, вот тут, страница двести четырнадцать.

Ася наклонилась.

— Тут у него в оригинале одно слово, — сказала Рита, водя пальцем. — Немецкое. Оно значит одновременно «организовать» и «раздобыть по-тихому», это лагерный жаргон. И на этом слове держится вся глава. Я четыре месяца искала русское. Четыре месяца, понимаешь? Я ходила и бормотала.

— И нашла?

— Нашла. — Рита откинулась и посмотрела на неё сияющими глазами. — «Достать».

Она засмеялась.

— Ты сейчас думаешь: и всё? А я, когда нашла, села на пол в коридоре и плакала.

Ася смотрела на эту женщину под сорок, в мешковатом свитере, с рюкзаком и в очках на верёвочке, которая четыре месяца искала одно слово и села от радости на пол в коридоре, — и с ней самой происходило что-то нехорошее.

Внутри поднималось раздражение.

Оно поднималось быстро, горячей волной, и Ася с изумлением его в себе фиксировала и не могла остановить.

— Рит, — сказала она. — А тебе не обидно?

— Что?

— Ну вот это всё, — Ася повела рукой. — Инструкции к томографам. Сто девяносто тысяч за два года. Ты же самая способная была на курсе, тебя Ямпольская называла «наша немецкая надежда».

Рита посмотрела на неё с интересом.

— Обидно, — сказала она. — Иногда очень. Особенно когда я вижу однокурсников в фейсбуке.

— И?

— И потом я иду работать, — сказала Рита. — Ась, ты пойми, я же не святая. Я в двадцать девять лет чуть не ушла в фарму, там платили втрое больше. Я даже собеседование прошла.

— Почему не ушла?

Рита подумала.

— Потому что я тогда переводила одну штуку, — сказала она. — Не Клемперера, другое, ерунду. И у меня был кусок, который никак не шёл, три недели не шёл. И вот я иду с этого собеседования, довольная, с оффером, — и на переходе у меня в голове вдруг встаёт фраза. Целиком. Готовая.

Она развела руками.

— И я поняла, что если я уйду, то у меня перестанут вставать фразы. Просто перестанут. Оно же не по требованию приходит.

Она допила кофе.

— Знаешь, я даже думала, что это красиво звучит, — сказала она. — А потом поняла, что ничего красивого. Это просто выбор, за который я плачу каждый месяц. У меня нет квартиры, Ась. Мне тридцать восемь, я снимаю однушку в Кузьминках за пятьдесят пять и не накопила ни на что.

Она посмотрела на Асю.

— А у тебя, судя по бейджу, всё в порядке.

— В порядке, — сказала Ася.

— Ну и слава богу, — сказала Рита совершенно искренне.

*

Они проговорили ещё сорок минут, и это были очень хорошие сорок минут: вспоминали курс, преподавателей, кто где, кто умер, кто спился, кто уехал.

Потом Рита посмотрела на часы и заторопилась.

— Мне на «Ласточку», у меня утром сдача.

Она стала запихивать книгу в рюкзак и вдруг остановилась.

— Слушай, а возьми, — сказала она. — Правда, возьми. У меня их всё равно пять авторских.

— Рит, неудобно.

— Да брось. — Она вынула ручку, раскрыла на титуле и написала. — Вот. Только не читай сразу, там надо в правильном настроении.

Они обнялись, обменялись телефонами и разошлись.

*

Ася вернулась в гостиницу в девятом часу.

Она сняла туфли, легла на кровать поверх покрывала и минут двадцать лежала, глядя в потолок, и не могла понять, почему у неё такое отвратительное настроение после отличного дня.

Она села и стала раскладывать всё по пунктам, как привыкла.

Пункт первый: сегодня был хороший разговор с сетью, они, скорее всего, войдут, это два-три миллиона в год.

Пункт второй: она отлично отработала выставку, у неё сорок один контакт, из них девять горячих.

Пункт третий: она встретила Ритку.

На третьем пункте застряло.

Ася встала, достала из сумки книгу и открыла на титуле.

Рита написала быстрым неразборчивым почерком:

«Аське — от Ритки, которая до сих пор не может ничего, кроме слов. Береги себя. М. Ш.»

Ася прочитала это раза три.

«Не может ничего, кроме слов».

Она села на кровать с книгой на коленях.

И отчётливо поняла, откуда взялось раздражение.

Она злилась на Риту не за то, что та бедная. Ей было совершенно наплевать, что Рита бедная. Она злилась, потому что Рита была счастливая.

Не благополучная — счастливая. Со своими пятьюдесятью пятью тысячами за однушку в Кузьминках, с медицинскими инструкциями, с рюкзаком и очками на верёвочке, — она сидела за высоким столиком в третьем павильоне и рассказывала про слово «достать» с таким лицом, какого у Аси не было ни разу за десять лет.

И самое невыносимое было даже не это.

Самое невыносимое было то, что Ася знала: она могла бы так же.

Она была не слабее Ритки. Она в двадцать один год написала курсовую по фонетике, которую Ямпольская отдала на конференцию. Она читала «Хождение за три моря» без словаря. У неё был слух на язык — тот самый, который или есть, или нет, и который никакими стараниями не заводится.

Просто в двадцать один год ей стало нужно платить за квартиру, потому что мать после смерти отца тянула одна и просить было нельзя, и тётя Валя знала кадровичку в типографии, и Ася пошла на два месяца, чтобы заработать.

И осталась на шестнадцать лет.

Она сидела на гостиничной кровати в Красногорске, в половине десятого вечера, и делала то, чего никогда себе не позволяла: считала, что было бы, если бы.

Потом закрыла книгу.

— Хватит, — сказала она вслух.

Она встала, умылась, легла и попыталась заснуть, и не заснула часа полтора, и в какой-то момент вдруг подумала совершенно постороннюю мысль:

«А ведь она эту книгу два года делала. И вот она у меня в руках. И будет лежать у меня на полке, когда Ритки не станет».

Мысль была неприятная и почему-то очень успокаивающая.

Ася повернулась на бок и уснула.

*

Она вернулась в Нижний в пятницу.

Книгу Клемперера она поставила на полку в комнате, и Костя однажды спросил, что это, а Ася сказала: «Однокурсница подарила».

Она открыла её только через восемь месяцев — в августе, уже после того, как начала мыть листы по субботам, — и прочитала за четыре ночи, и на второй ночи поняла, зачем Рита ей её дала.

Там на девяносто третьей странице было место, которое Рита, надо думать, и имела в виду.

Клемперер писал о том, что в тридцать пятом году, когда его выгнали из университета и запретили пользоваться библиотекой, он стал вести свою записную книжку — не для науки и не для публикации, потому что публиковаться было невозможно, а просто чтобы каждый день делать что-то своё.

Он писал, что тетрадь была для него шестом канатоходца: не спасением от падения, а тем, чем каждую секунду выравнивают себя над пропастью.

Ася закрыла книгу и записала в блокнот своими словами — и потом перечитывала это раз двадцать:

Равновесие — не состояние. Это то, что находят заново каждую секунду.

Глава 5

Женя

С Женей Ковальчук они дружили с первого курса, хотя учились в разных вузах и в разных концах города, — а познакомились нелепо, в очереди на почту, где обе стояли за посылками из дома.

Женя пошла в медицинский, потому что «людей жалко», и через двадцать лет стала анестезиологом-реаниматологом в шестой больнице, то есть человеком, который каждый день имеет дело с той тонкой границей, где кончаются планы.

Виделись они раз в месяц, обычно в одном и том же месте: в кафе на Ковалихинской, между её сутками и Асиными вечерами. Женя приходила в одинаковых чёрных водолазках, коротко стриженная, с обгрызенными ногтями и абсолютно ясным взглядом.

— Ну? — сказала она, сев и не сняв куртки. — Ты мне писала «надо поговорить». Это на моей памяти четвёртый раз за двадцать лет. Первый — когда ты замуж собиралась. Второй — когда… ну, ты помнишь. Третий — когда мать в больницу с сердцем легла. Что теперь?

— Ничего не случилось, — сказала Ася.

— Отлично. Значит, случилось.

Она сняла куртку и заказала селёдку с картошкой и графин чая — она всегда после суток ела как грузчик и не стеснялась.

Ася начала рассказывать.

Она рассказала про Лидию Гавриловну. Про Волина. Про восемнадцать процентов рынка. Про то, что «Провиант» уходит в цифру и через год объёмы упадут, и что надо будет искать новые ниши, и что она вообще-то уже думала про упаковку, потому что упаковка растёт, но там другое оборудование и другие инвестиции, и Волин не даст, потому что боится, а бояться ему логично, потому что кредиты…

Она говорила минут двенадцать. Женя ела селёдку и слушала внимательно, ни разу не перебив.

Потом отложила вилку.

— Ась.

— А?

— Ты в курсе, что ты мне это уже рассказывала?

— Я тебе рассказывала про Лидию Гавриловну?

— Я не про Лидию Гавриловну. — Женя вытерла рот салфеткой. — Я про историю. Ты мне рассказываешь эту историю примерно год назад. Меняются фамилии. В прошлом году был Севастьянов и «Магнолия», до этого была Юля и вкладыш. Сюжет один: всё сложно, все идиоты, а ты держишь всё на себе.

— Ну, это моя работа.

— Я не спорю. — Женя налила себе чаю. — Я говорю, что ты рассказываешь мне производственный роман. Каждый год. И ни разу за год ты не сказала мне ни одного предложения, которое начиналось бы с «я».

Ася засмеялась.

— Я всё время говорю «я». «Я поехала», «я подписала».

— Это не «я». Это «я» как подлежащее при глаголе. — Женя посмотрела на неё поверх чашки. — Я про «я хочу». «Мне больно». «Мне надоело». «Я боюсь». Вот такое. Такого от тебя не было ни разу за год, а я, между прочим, считаю, у меня работа такая — считать.

— Жень.

— Что?

— Ты сейчас как психолог из телевизора.

— Я как реаниматолог из шестой больницы, — сказала Женя спокойно. — Я к тебе с другой стороны иду. Хочешь, расскажу с моей стороны?

— Расскажи.

Женя помолчала, глядя в стол.

— В прошлый вторник у меня умер мужчина. Пятьдесят один год. Обширный, догоспитальный, привезли уже никакого, мы четыре часа тянули, не вытянули. — Она говорила ровно, без эффектов. — Приехала жена. Сидим с ней в коридоре. И она мне говорит — знаешь что? Не «за что» и не «как же так». Она говорит: «Он в июне лодку купил. Резиновую, с мотором. Так ни разу и не съездил. Всё говорил — вот отпуск возьму».

Она подняла глаза.

— Ась, я эту фразу слышу три раза в месяц. Три раза в месяц, двадцать лет. Она всегда одна и та же, только предмет меняется. Лодка. Дом в деревне. «Мы собирались в Питер». «Он хотел играть с внуком в шахматы». Знаешь, я в какой-то момент подумала: господи, да это же одна и та же женщина сидит в этом коридоре. Просто в разных пальто.

Ася молчала.

— И вот я двадцать лет сижу с этой женщиной в разных пальто, — сказала Женя, — а потом прихожу к тебе в кафе, и ты мне про восемнадцать процентов рынка коммерческой полиграфии.

— Это несравнимо.

— Абсолютно сравнимо. Только у тебя срок побольше и ты его не знаешь.

— Жень, ну это шантаж.

— Да, — согласилась Женя без всякого раскаяния. — Это шантаж. У меня из инструментов только шантаж и адреналин.

Она подвинула к себе картошку.

— Ладно. Не буду. Скажи мне одну вещь, и отстану.

— Какую?

— В четверг у тебя в лифте что было?

Ася вздрогнула. Она не рассказывала. Она никому не рассказывала.

— Костя написал, — сказала Женя, не поднимая головы. — Он мне написал в пятницу утром. Спросил, что делать, если у человека белые губы и он не даёт вызвать скорую.

Ася почувствовала, как заливает щёки.

— Он написал тебе?

— Ага. Первый раз за четырнадцать лет он мне написал. — Женя усмехнулась. — Причём знаешь как? «Здравствуйте, Евгения». Как в поликлинику. Мне было смешно и жалко.

Она отставила тарелку.

— Ась. По описанию это паническая атака. Классика. Сердце в порядке, но проверься, обязательно проверься, я тебя к Соколовой запишу. Но по-хорошему это не сердце.

— А что?

— А это когда человек долго-долго не разрешает себе бояться, — сказала Женя, — и тело в какой-то момент говорит: ладно, раз ты не боишься, я само.

Она пожала плечами.

— Тело вообще довольно тупое. Но упорное.

Помолчали. За окном шёл дождь пополам со снегом, и мокрая Ковалихинская отражала фонари.

— Жень, — сказала Ася. — Я не знаю, чего я хочу.

Женя подняла голову.

Она смотрела на Асю несколько секунд, и лицо у неё было такое, будто ей только что показали результат анализа, которого она ждала год.

— Вот, — сказала она тихо. — Вот это оно.

— Что «оно»?

— Предложение, которое начинается с «я». Первое за год. — Женя откинулась на спинку стула. — Поздравляю, подруга. Ты только что вышла из наркоза.

*

Они просидели ещё два часа, и это был первый за много лет разговор, который Ася потом помнила целиком.

Женя ничего не советовала. Она задавала вопросы, короткие и неудобные, и после каждого молчала, пока Ася не отвечала по-настоящему.

— Когда тебе в последний раз было хорошо? Не «нормально», а хорошо.

Ася долго думала.

— В июне. Я вышла из офиса в обед, а на территории у нас растёт липа, и она зацвела. И я минут десять просто стояла.

— Десять минут за полгода. Записываю. — Женя загнула палец. — Дальше. Что ты делаешь такого, чего тебя никто не заставляет?

— Работаю.

— Тебя заставляет ипотека.

— Тогда ничего.

— Ничего, — повторила Женя. — Тридцать семь лет, ноль занятий, которые не оправданы деньгами или долгом. Дальше. Что тебе снится?

— Жень, ну какие сны.

— Такие. У меня в реанимации люди в первую очередь про сны рассказывают, когда просыпаются. Так что тебе снится?

И Ася вспомнила. Не сон даже — обрывок, повторяющийся, привязчивый, из тех, что снятся годами и о которых не думаешь днём.

— Мне снится, что я что-то держу. Двумя руками, вот так, — она показала, — сверху вниз. И надо не отпускать. И я держу и думаю: только бы не поехало.

Женя медленно поставила чашку.

— Ты сейчас это показала, — сказала она, — и у тебя лицо стало на десять лет моложе.

— Не выдумывай.

— Я не выдумываю, я на лица смотрю профессионально. — Женя подалась вперёд. — Ась. Что ты держала?

И Ася рассказала — про фотографию, про кухню в жёлтую клетку, про доски, стянутые верёвкой, про клейстер, который нельзя переварить, иначе будет комками, про ящик с косыми ножами, которого больше нет.

Она рассказывала минут семь и в середине заплакала, чего с ней не случалось с похорон отца, и сама этому удивилась больше, чем Женя.

Женя дала ей салфетку и не стала обнимать — она знала, что от объятий в такие моменты становится хуже.

— Ну вот, — сказала она наконец. — Значит, книжки.

— Что «книжки»?

— Ты чинила с отцом книжки. Тебе тридцать семь, и ты плачешь в кафе про клейстер. Значит, книжки.

— Жень, это смешно. Это детское воспоминание, у всех есть детские воспоминания. Я в детстве ещё на фигурное катание ходила, мне теперь на лёд?

— Ты про фигурное катание сейчас сказала совершенно другим голосом, — заметила Женя. — Сухим. А про клейстер — мокрым. Это, между прочим, диагностика.

Она положила деньги на стол, поверх счёта, не считая, — она всегда так делала.

— Слушай сюда. Я тебе ничего не советую, потому что советы — это вообще самое бесполезное, что бывает между людьми. Я тебе скажу одну вещь как врач.

— Скажи.

— У человека есть привычка думать, что перемена — это большое событие. Что надо сначала созреть, потом решиться, потом ба-бах — и новая жизнь. — Женя надела куртку. — Это неправда. Я видела кучу людей на границе, и я тебе говорю: там ничего не бывает большого. Там всё маленькое. Человек живёт, потому что у него сердце сокращается семьдесят раз в минуту. Одно сокращение — это вообще ничего, ты его даже не чувствуешь. Из ничего складывается всё.

Она застегнулась.

— Так что не жди, пока созреешь. Не созреешь. Просто сделай одно сокращение.

*

Ася шла домой пешком, хотя было далеко и мокро.

Она поднялась по Ковалихинской, свернула, прошла мимо тёмного сквера, вышла на Верхневолжскую и первый раз за много лет дошла до самого Откоса.

Внизу лежала Волга — не видно, а слышно и чувствуется: огромное чёрное отсутствие, в которое упирается город. На той стороне редкой цепочкой горели огни Бора. Ветер шёл снизу, сырой.

Ася стояла у перил и думала про сокращение сердца.

Одно.

Потом достала телефон и, чувствуя себя полной дурой, набрала в поиске:

переплётное дело обучение нижний новгород

Выдало три ссылки: детский кружок при библиотеке, курс каллиграфии, где переплёт упоминался вскользь, и объявление на «Авито» — «Изготовление блокнотов ручной работы, мастер-класс, 2500 руб.».

Она смотрела на это довольно долго.

Потом стёрла и набрала другое:

реставрация книг нижний новгород

Первая ссылка была на страницу областной научной библиотеки. «Отдел консервации и реставрации библиотечных фондов». Телефон. Адрес: улица Варварская.

Ася не позвонила. Разумеется, не позвонила — быао половина одиннадцатого вечера, и вообще она не собиралась никуда звонить, она просто стояла на Откосе в мокром пальто.

Но телефон она сохранила в контакты.

И записала его не «библиотека», а — сама не зная почему, и потом много раз это вспоминала —

«держать».

Глава 6

Общая жилплощадь

Годовщину они не отмечали года три. Не поссорились из-за этого — просто как-то само сошло на нет, как сходят на нет открытки.

В этом году Ася вдруг решила отметить.

Решение было не романтическое, а почти инженерное: после разговора с Женей у неё в голове поселилась мысль, что если она не помнит, чего хочет, то, может быть, дело не в ней, а в том, что она давно ни у кого ничего не спрашивала — включая мужа. И надо начать с самого простого. Надо просто сесть напротив и поговорить.

Она заказала столик в «Пяти озёрах», на набережной, куда они ходили когда-то в первые годы. Выбрала платье — не новое, достала из шкафа тёмно-синее, которое надевала последний раз на свадьбу Костиного двоюродного брата, и оно неожиданно сидело хорошо.

Костя удивился, но пришёл вовремя, в пиджаке, и это было даже трогательно — он редко надевал пиджак.

Первые двадцать минут прошли отлично.

Они посмеялись, вспоминая ту свадьбу, где брат перепутал имя невесты в тосте. Обсудили меню. Костя рассказал про новый прибор, который они запустили в серию, и объяснял увлечённо, показывая руками, — и Ася с удовольствием смотрела, потому что когда он говорил про работу, у него менялось лицо.

А потом принесли горячее, и разговор кончился.

Он кончился не потому, что кто-то что-то сказал. Он просто кончился — как кончается лента в кассовом аппарате. Костя ел. Ася ела. За соседним столом громко смеялась компания.

И Ася поняла, что если она сейчас ничего не сделает, они молча доедят, попросят счёт и поедут домой, и это будет отмеченная годовщина.

Она отложила вилку.

— Кость.

— М?

— Скажи, ты счастлив?

Он поднял голову. Прожевал. Положил вилку тоже — аккуратно, поперёк тарелки.

— В каком смысле?

— В обычном.

— Ася, это очень странный вопрос.

— Почему?

— Потому что на него нет ответа. — Он говорил без раздражения, скорее озадаченно. — «Счастлив» — это не состояние, которое можно проверить. Это оценка. Оценки бывают у того, кто с чем-то сравнивает. Я не сравниваю.

— А если сравнить?

— С чем?

— Не знаю. С тем, как ты хотел, чтобы было.

Костя задумался — он действительно задумался, надолго, и Ася в очередной раз оценила это его качество: он никогда не отвечал сразу, чтобы отвязаться.

— У меня всё нормально, — сказал он наконец. — У меня интересная работа. У меня жена, которую я люблю. У нас квартира, через шестнадцать лет она будет наша. Я не понимаю, что тут можно улучшить настолько, чтобы об этом разговаривать в ресторане.

Он сказал «жена, которую я люблю» так же ровно, как «через шестнадцать лет она будет наша», и Ася знала, что это не бесчувственность — это его способ говорить самые важные вещи: коротко, один раз, без нажима, как ставят печать.

— А я, — сказала она, — не могу вспомнить, чего я хочу.

Костя посмотрел на неё.

— В смысле — сегодня на десерт?

— В смысле вообще.

Он помолчал.

— Это плохо, — сказал он серьёзно. — Это, наверное, от усталости. Тебе надо в отпуск. Давай в феврале возьмём, слетаем куда-нибудь, где тепло. Я посмотрю варианты.

— Кость, дело не в отпуске.

— А в чём?

И вот тут Ася сделала то, чего не делала никогда: сказала вслух то, что было, без обработки, без того, чтобы сначала превратить это в удобную формулировку.

— Мне кажется, я живу не свою жизнь.

Костя медленно откинулся на спинку стула.

Она увидела, как у него меняется лицо: сначала недоумение, потом — секунды на две — настоящий, чистый испуг, который он тут же убрал.

— Так, — сказал он. — У тебя кто-то есть?

— Что?! Нет!

— Тогда я не понимаю. — Он развёл руками. — Ася. Я тебя очень прошу, объясни мне нормально. Ты говоришь «не свою жизнь». Какую свою? Что конкретно тебе не подходит? Квартира не подходит? Я не подхожу? Работа? Скажи конкретно, я исправлю.

— В том-то и дело, что нечего исправлять.

— Так если нечего исправлять, — сказал он с той безупречной логикой, от которой хотелось выть, — то в чём тогда проблема?

Ася смотрела на своего мужа, на его хорошее, спокойное, немного постаревшее лицо, на пиджак, который он надел ради неё, и понимала с полной ясностью: он не издевается. Он правда не понимает. В его картине мира схема либо работает, либо нет. Схема, которая работает, но при этом невыносима, — это не неисправность, это ошибка измерения.

— Проблема в том, — сказала она осторожно, — что мне тридцать семь и я ничего в жизни не сделала, кроме того, что мне поручили.

— Ты вырастила отдел с трёх человек до одиннадцати.

— Кость.

— Ну а что «Кость»? Это факт. Это много.

— Это не моё, — сказала она. — Я не выбирала полиграфию. Я туда попала, потому что тётя Валя знала кадровичку. Мне был двадцать один год, мне нужны были деньги.

— И что? Я тоже не выбирал приборостроение, я пошёл, куда взяли после армии. — Костя пожал плечами. — Ася, никто ничего не выбирает. Все просто идут, куда открылась дверь. Потом привыкают и работают хорошо. Это и есть нормальная жизнь.

— А ненормальная какая?

— Ненормальная — это когда человек в сорок лет решает, что он художник, — сказал Костя.

Он сказал это без злобы, почти весело, как говорят очевидное. Он даже не заметил, что сказал.

Ася почувствовала, как внутри что-то мягко закрылось. Не хлопнуло — притворилось, как дверь, которую придерживают, чтобы не разбудить.

— Понятно, — сказала она.

— Что понятно?

— Что ты прав.

— Ась. — Он потянулся через стол и накрыл её руку ладонью — большой, тёплой, с квадратными пальцами. — Ты просто загнала себя. У тебя эта история с сокращениями, и Лидия Гавриловна, ты переживаешь. Тебе надо выспаться. Ну и к маме своей поменьше ездить, если честно.

Он улыбнулся, и она улыбнулась в ответ, и они доели, и всё было хорошо.

*

Дома, когда Костя лёг, Ася сидела на кухне и пила чай.

Она думала не про ресторан. Она думала про то, о чём они не говорили.

Они были вместе четырнадцать лет. За четырнадцать лет накопился список тем, вокруг которых они ходили, как ходят по комнате, где на полу лежит что-то бьющееся. Список был короткий, и она знала его наизусть.

Первая тема: деньги её матери — Тамара Петровна дважды давала им в долг и оба раза не взяла обратно, и оба раза это как-то отравляло воздух на полгода.

Вторая: почему Костя не поехал на конференцию в Новосибирск в шестнадцатом году, хотя его звали, — он сказал, что не хочет, а на самом деле, Ася была уверена, испугался.

И третья.

Третья была не темой, а комнатой в квартире, куда не заходят.

Семь лет назад Ася была беременна. Двадцать одна неделя. Всё шло нормально, они уже сказали родителям, Тамара Петровна уже начала вязать, и Костя, который вообще-то не умел радоваться вслух, однажды ночью сказал в темноту: «Слушай, а если девочка, давай Верой назовем?»

На двадцать второй неделе всё кончилось.

Врачи сказали, что это не было ничьей виной. Сказали, что можно пробовать снова. Они пробовали два года, потом перестали. Обследования не показывали ничего определённого, и в какой-то момент стало ясно, что если продолжать, то надо идти в клинику, протоколы, гормоны, деньги, — и оба, не сговариваясь, тихо отступили.

Ни разу за семь лет они об этом не говорили.

Ни разу — то есть буквально ни разу. Была одна фраза Кости через месяц после: «Давай не будем это обсуждать, я не смогу». И Ася сказала: «Хорошо».

И слово держала семь лет.

Она сидела на кухне, и до неё вдруг дошло — с той внезапной, поздней ясностью, с какой доходят вещи, лежавшие на виду.

Она не разучилась хотеть.

Она себе запретила.

Семь лет назад что-то очень сильно хотелось, и это отняли, и было так больно, что где-то внутри был установлен рубильник: больше не хотеть. Не хотеть громко, не хотеть заранее, не называть вслух, не вязать пинетки, не выбирать имена. И рубильник этот, установленный ради одного, отключил всё сразу — потому что он один на весь дом.

Ася сидела и держала чашку двумя руками.

За стеной ровно, спокойно спал Костя, который любил свою жену и не понимал, зачем что-то менять в исправной схеме, и который, между прочим, тоже семь лет назад что-то потерял и тоже ни разу об этом не сказал.

«Вера», — подумала Ася.

И заплакала второй раз за неделю, тихо, чтобы не разбудить, и сама на себя удивилась: надо же, оказывается, всё это никуда не делось, всё это лежало здесь, за фанерной перегородкой, семь лет.

Она вымыла чашку. Поставила сушиться.

А ложась, сказала себе отчётливо, почти вслух:

«Хорошо. Я не знаю, чего я хочу. Но я знаю, чего я больше не хочу».

И это было, пожалуй, первое честное предложение за много лет.

Глава 7

Книга, которую никто не починит

В субботу она поехала на Варварскую.

Формально — за подарком: у Костиной матери в среду день рождения, надо было что-то придумать, а на Покровке рядом есть приличный магазин посуды. Формально всё так и обстояло.

На самом деле Ася вышла из троллейбуса за две остановки и прошла пешком мимо областной библиотеки — большого желтоватого здания с колоннами, куда она в последний раз заходила ещё в университете, в читальный зал, за подшивкой «Русской речи».

Она прошла мимо и посмотрела на окна.

Потом прошла обратно и посмотрела ещё раз.

Потом сказала себе: «Ты идиотка», — и пошла на Покровку.

Дождь начался внезапно, как это бывает в ноябре: сначала косые редкие капли, а через минуту сплошная стена, с ветром. Зонта у неё не было. Ася пробежала полквартала, прижимаясь к домам, и нырнула в первую дверь, у которой была вывеска.

Вывеска была деревянная, облупленная, и на ней значилось: «БУКИНИСТЪ. Книги. Открытки. Гравюра».

Внутри было темно, тесно и пахло так, что Ася на секунду остановилась в дверях.

Пахло книжной пылью — тем сухим, чуть горьковатым, слегка ванильным запахом, который идёт от старой бумаги, когда её много. Пахло клеем и деревом. Где-то работал масляный обогреватель, и от него шёл добавочный привкус тёплой пыли.

За прилавком сидел старик в вязаной жилетке и решал сканворд.

— Промокли, — констатировал он, не поднимая головы. — Проходите, у меня тепло. Только зонтами не машите тут, ради бога.

— У меня нет зонта.

— Тем лучше.

Ася пошла между стеллажами.

Магазин был из тех, что держатся не бизнесом, а упрямством. Собрания сочинений в коленкоре. Полка «Военная история». Ящик открыток по двадцать рублей. Стопка «Роман-газеты» за шестидесятые. Дореволюционные корешки с золотом, за стеклом, с ценниками, от которых Ася отвела глаза.

Она стояла, слушала дождь по жестяному карнизу и ни о чём не думала — и это уже было редкостью.

А потом увидела ящик.

Он стоял на полу у батареи, картонный, и в нём вповалку лежали книги без цен. Сверху лежала бумажка, где от руки было написано: «УЦЕНКА. НЕ РЕМОНТИРУЕМ. 100–300 р.»

Ася присела на корточки.

Там были ужасы. Растрёпанные учебники. Том Дюма, разбухший от воды и высохший гармошкой. Детская книжка с вырванной серединой. Атлас с обведёнными шариковой ручкой границами.

И под всем этим — что-то в тёмно-зелёной коже.

Ася потянула.

Это была книга форматом чуть больше ладони, толстая, в кожаном переплёте, когда-то очень хорошем. Корешок отсутствовал начисто — наружу торчали шнуры, на которые сшивали блок, и старый, растрескавшийся, бурый клей. Верхняя крышка держалась на одном лоскуте. Углы сбиты до картона. Кожа по краям высохла и осыпалась, оставляя на пальцах красноватую пыль.

Ася открыла.

Внутри бумага была живая.

Вот это её и остановило. Снаружи — труп, а внутри бумага была плотная, чуть желтоватая, с неровным обрезом, и когда Ася провела пальцем по краю листа, палец почувствовал ткань. Не гладкость мелованного листа, к которой она привыкла за десять лет, а именно ткань: чуть шершавую, с ворсом, живую.

Тряпичная бумага. Не из древесины — из тряпья. Из старых рубах, простыней, парусины. Такая бумага не желтеет и не рассыпается двести лет, потому что в ней нет кислоты — ничего нет, кроме льна и хлопка, отбитых в воде.

«Она переживёт меня, — подумала Ася. — Она уже пережила семерых».

Титульного листа не было. На третьей странице шёл текст на французском, а сверху, в правом углу, кто-то очень давно написал коричневыми чернилами два слова и цифру, и разобрать можно было только цифру: 1817.

— Не берите, — сказал старик от прилавка.

Ася вздрогнула. Он, оказывается, подошёл и стоял рядом, глядя поверх очков.

— Почему?

— Потому что это не книга, а покойник. — Он говорил без всякой скорби, буднично, как говорят продавцы. — Хранцузская проповедь какая-то, интереса ноль. Блок ещё ничего, а переплёт — всё. Такое уже никто не починит.

— Совсем никто?

— Ну, теоретически, — он пожал плечами, — в Москве есть люди, в Ленинке. Только вы представляете, сколько это стоит? Такой переплёт заново поднять — это вам тысяч сорок. При том, что книге красная цена триста рублей. Понимаете арифметику?

— Понимаю.

— Ну вот. — Он забрал у неё книгу — Ася почувствовала мгновенное, острое, совершенно детское нежелание отдавать, — и небрежно кинул обратно в ящик. — В макулатуру пойдёт с остальными.

Слово упало и легло.

Макулатура. Группа МС-7Б.

— Сколько? — сказала Ася.

— Да триста, как написано.

Она достала кошелёк. Руки почему-то дрожали, и она злилась на себя за это.

— Заверните, пожалуйста.

— Нету у меня во что заворачивать, — сказал старик. — В газету вот.

— Давайте в газету.

Он завернул в разворот «Нижегородской правды» — небрежно, как заворачивают селёдку, — и перевязал бечёвкой. Ася смотрела, как его пальцы затягивают узел на переплёте 1817 года, и еле удержалась, чтобы не сказать: осторожнее.

— Вам зачем? — спросил он, отдавая. — Для интерьера?

— Нет, — сказала Ася.

— А для чего?

Она взяла свёрток и почувствовала его вес — неожиданно приличный, книга была тяжёлая, как все старые книги, — и очень спокойно, сама себя услышав со стороны, ответила:

— Я её починю.

Старик поглядел на неё с интересом.

— Умеете?

— Нет.

— Ну и хорошо, — сказал он неожиданно. — Хорошо, что нет. Кто умеет, тот не берётся: он же знает, сколько это часов.

Он вернулся к своему сканворду, а на пороге, когда она уже открыла дверь в дождь, сказал вслед, не поднимая головы:

— Клейстер варите на пшеничной. И тряпочкой прижимайте, не рукой. От руки жир остаётся.

Ася обернулась.

— Откуда вы знаете?

— Я тридцать лет в этой пыли сижу, — сказал старик. — Тут все рано или поздно берут из ящика.

*

Домой она приехала мокрая насквозь.

Костя был в гараже. Квартира стояла пустая, чистая, с гудящим холодильником.

Ася разделась, вытерла голову полотенцем, поставила чайник — и всё это делала быстро, слегка суетливо, потому что свёрток лежал на тумбочке в прихожей и она про него помнила каждую секунду.

Потом она принесла его на кухню.

Развязала бечёвку. Развернула газету. Положила книгу на стол, на чистое полотенце — почему-то ей сразу показалось, что нельзя класть прямо на клеёнку.

И села напротив.

За окном было темно, четыре часа дня, ноябрь. Горела лампа над столом. Книга лежала перед ней — разрушенная, без корешка, с торчащими шнурами, с осыпающейся кожей, — и Ася смотрела на неё и вдруг поняла, что впервые за долгое время ей никуда не надо.

Не «есть свободное время». А именно: никуда не надо. Ни в какую сторону. Вот стол, вот книга, вот руки.

Она осторожно взялась за верхнюю крышку и приподняла.

Крышка отошла с сухим потрескиванием. Под ней открылось то, что бывает видно только в разрушенной книге и никогда — в целой: изнанка. Картон крышки, сделанный не из промышленного картона, а из склеенных слоёв старой бумаги, — и на одном из слоёв просвечивал чужой печатный текст. Кто-то двести лет назад склеил обложку из типографского брака.

Ася засмеялась вслух, одна, в пустой кухне.

Двести лет назад, во Франции или где там, переплётчик, у которого не хватало материала, взял стопку испорченных листов и склеил из них крышку. Макулатура. Он тоже имел дело с макулатурой. И вот через двести лет она лежит на кухонном столе на Верхневолжской, и в ней всё цело, а в тридцати тоннах лилового мяса не будет цело ничего уже через полгода.

Она сидела долго.

Она гладила пальцем шнуры. Она смотрела на дырки от старых игл в сгибе тетрадей — крохотные, аккуратные, продавленные, а не проколотые, и на каждой тетради их было восемь, все на одном расстоянии, и это значило, что человек размечал.

И вот тут пришла память.

Она пришла не картинкой, а последовательностью — руками, как приходит навык, который не вспоминают, а узнают.

Сначала папа брал линейку и размечал корешок карандашом. Потом надевал на пальцы напёрсток, старый, чёрный. Потом брал шило и прокалывал, положив тетрадь на согнутое колено, — и говорил: «Не насквозь бей, Аська, ты не сапожник, ты чувствуй, где остановиться». Потом длинная нитка, вощёная. Она пахла воском и чуть-чуть мёдом. Он натирал её огарком свечи, всегда одним и тем же огарком, лежавшим в ящике.

Ася сидела на кухне и почти физически чувствовала на подушечке пальца воск.

А потом вспомнилось то, чего она не вспоминала никогда.

Последняя книга.

Ей было тринадцать. Отец сидел за столом уже не так, как раньше, — он тогда быстро уставал и часто вставал открыть форточку, и мать за это ругалась, что дует. Он делал что-то долгое: заказ, кажется, от кого-то с работы, юбилейный альбом. И он сказал ей — не глядя, продолжая работать:

— Аська, а хочешь, я тебя научу по-настоящему? Не держать доску, а всему. С весны начнём, летом времени много.

И тринадцатилетняя Ася, у которой были совсем другие планы на лето — у неё была Ленка Сухорукова, велосипед и первая в жизни влюблённость в мальчика из третьего подъезда, — сказала, не отрываясь от чего-то своего:

— Пап, ну это же скучно.

Он тогда ничего не ответил. Он просто продолжил работать. Он вообще был не из тех, кто обижается вслух.

Он умер в апреле — не дождавшись лета, в котором «времени много».

Ася сидела на кухне и плакала, третий раз за две недели, и на этот раз плакала громко и некрасиво, потому что дома никого не было и можно было.

Она плакала не о том, что он умер. Она плакала о том, что сказала ему «это скучно», и о том, что он тогда промолчал, — и о том, что вот эту минуту она несла в себе двадцать четыре года, ни разу не разворачивая, как несут в кармане камешек.

Потом умылась холодной водой.

Потом вернулась на кухню, села и посмотрела на книгу другими глазами.

И сказала ей вслух — спокойно, буднично, как говорят с собакой:

— Ну ладно. Я не умею. Но я научусь.

*

Костя вернулся в восемь, пахнущий гаражом и морозом. Увидел книгу на столе.

— Это что?

— Книжка.

— Она рассыпается.

— Да.

Он взял её в руки — Ася чуть не сказала «осторожно», — повертел, посмотрел на кожаную труху, оставшуюся на ладони.

— И зачем она?

— Я хочу научиться такие чинить, — сказала Ася.

Она сказала это ровно и вслух, впервые в жизни, и услышала, как это звучит в кухне: смешно.

Костя вытер ладонь о джинсы.

— Понял, — сказал он.

И пошёл мыть руки.

Он ничего больше не сказал ни в тот вечер, ни на следующий день, и Ася потом много раз думала, что вот это его «понял» было хуже любого спора. Спор означал бы, что он воспринял всерьёз.

Но в тот вечер ей было всё равно, потому что она уже сидела в интернете и читала статью «Пшеничный клейстер: варка, консерванты, применение в реставрации».

Глава 8

Билет

Билет появился в среду.

Женя приехала к ней на работу — это было небывалое дело, Женя никогда не приезжала к ней на работу, — позвонила снизу и сказала: «Выйди на пять минут, я на машине, мне через сорок минут на смену».

Ася вышла в куртке, накинутой на плечи.

Женя сидела за рулём своей побитой «Октавии», ела шаурму и выглядела так, будто спала часа четыре за двое суток.

— Садись. Я быстро.

Ася села. В машине пахло едой и антисептиком.

— Тебе привет от Романа Игоревича Сурова, — сказала Женя с набитым ртом.

— Кто это?

— Мужик пятидесяти двух лет, которого я в августе вытаскивала. Панкреонекроз, тяжёлый, три недели в реанимации, мы его вытащили. — Она прожевала. — Он теперь мне каждый месяц что-нибудь дарит. Я сказала — не надо. Он говорит: «Евгения Андреевна, я не могу не подарить».

— И что подарил?

Женя вытерла руки о салфетку, полезла в бардачок и достала конверт.

— Вот это.

Ася открыла. Внутри был плотный чёрный картонный прямоугольник с серебряным тиснением.

«ТОЧКА РОСТА»

базовый интенсив

Игорь Дробышев

13–15 декабря, отель «Ока», конференц-зал «Волга»

3 дня. Место 47.

Ася подняла глаза.

— Жень, ты серьёзно?

— Абсолютно нет, — сказала Женя. — Я считаю, что это херня. Я тебе сразу говорю, чтобы потом не было претензий: я считаю, что это херня для людей с деньгами и без друзей.

— Тогда зачем ты мне это привезла?

Женя дожевала, скомкала бумажку и посмотрела на неё.

— Затем, что Суров — мужик-кремень. Строитель. Такой, знаешь, «мужики не плачут», за три недели в реанимации ни разу не пожаловался, я таких видела. И вот он мне месяц назад привёз этот билет и сказал… — она поморщилась, — сказал очень смешную вещь. Он сказал: «Евгения Андреевна, вы мне тело починили, а я потом на этих трёх днях впервые за двадцать лет заплакал, и мне стало сильно легче жить».

Она включила дворники, потому что стекло запотевало.

— Я, честно, ржала. Я ему говорю: Роман Игоревич, вам это после наркоза кажется. А он говорит: «Может быть». — Женя пожала плечами. — И вот я с тех пор с этим билетом хожу. Мне не надо. И я подумала про тебя.

— Спасибо, — сказала Ася без выражения.

— Слушай. — Женя повернулась к ней всем корпусом. — Я тебе как есть скажу, чтобы совесть была чиста. Там будет девяносто процентов мусора. Там будет мужик с микрофоном, который знает, как на тебя нажимать. Там будут продавать вторую ступень и третью ступень, и на третьей ступени участие будет стоить как вся твоя зарплата. Там будут люди, которые ходят на такое вместо жизни, — я их видела, они на десятом тренинге и всё ещё «в процессе».

— И?

— И десять процентов там будет настоящих, — сказала Женя. — Потому что там тебя посадят и три дня подряд будут задавать тебе вопросы, на которые ты сама себе двадцать лет не отвечала. Просто потому, что три дня подряд ты никуда не денешься.

Она завела мотор.

— В этом весь фокус, Ась. Никакой магии. Просто три дня, где нельзя встать и пойти делать дела. Мы за такое, между прочим, в реанимации людям деньги платим, только у нас это называется «наркоз», и я тебе его не рекомендую.

Ася смотрела на чёрный картонный прямоугольник.

— Дорого стоит?

— Восемьдесят.

— Восемьдесят тысяч?!

— Ага. Поэтому и говорю: халява. Не пойдёшь — не пойдёшь, я не обижусь, отдам медсестре, она давно хочет. — Женя посмотрела на часы. — Всё, вылезай, мне ехать.

Ася вылезла. Наклонилась к окну.

— Жень.

— А?

— А ты бы пошла?

Женя подумала.

— Нет, — сказала она честно. — Мне нельзя. Я если начну три дня подряд себе вопросы задавать, я оттуда на работу не вернусь. — Она усмехнулась. — А кто-то же должен людей из наркоза выводить.

И уехала.

*

Ася носила билет в сумке одиннадцать дней.

Она несколько раз собиралась выбросить. Один раз даже отдала — предложила Наташе из отдела маркетинга, той было тридцать, она увлекалась психологией, — но Наташа посмотрела дату и сказала: «Ой, не смогу, у меня свадьба сестры».

Она загуглила Дробышева. Нашла сайт — очень дорогой сайт, с чёрно-белыми фотографиями и словами «трансформация», «ресурс», «подлинность». Нашла видео, где он выступал в Екатеринбурге: невысокий, плотный, стриженный коротко, в чёрной водолазке, ходил по сцене без бумажки, говорил быстро и странно завораживающе. Нашла отзывы — восторженные до неприличия, и рядом два разгромных, где писали слово «секта».

Всё это было ровно так, как описывала Женя. Ася закрыла ноутбук с ощущением, что вопрос решён.

А потом наступило одиннадцатое декабря.

Одиннадцатого декабря был последний рабочий день Лидии Гавриловны — его перенесли из-за тиража. Отдел скинулся на цветы и сертификат в «Летуаль». Лидия Гавриловна сказала спасибо, всех расцеловала, выпила полбокала шампанского из пластикового стаканчика и в половине шестого ушла.

Ася смотрела в окно, как та идёт через двор к проходной, — маленькая женщина в бордовом пальто, с букетом хризантем, аккуратно обходя лужи.

И вдруг увидела в этом всю свою собственную биографию, целиком, в сжатом виде.

Вот так и она однажды пойдёт через двор. Может быть, в пятьдесят восемь, может, в шестьдесят три. С букетом. Аккуратно обходя лужи. И кто-то молодой будет смотреть в окно и думать: «Ну, отработал человек, чего».

И тогда, ровно в тот момент, стоя у окна с чужой чашкой в руке, Ася достала телефон и написала Косте:

«В пятницу-воскресенье меня не будет, я на выездном мероприятии по работе».

Это была первая ложь мужу за четырнадцать лет. Не крупная, но именно ложь: не «я не сказала», а «я сказала не то».

Костя ответил через минуту: «Ок. В воскресенье привезти тебя?»

«Не надо, я на такси».

«Ок».

Ася убрала телефон и вдруг обнаружила, что у неё колотится сердце — но не так, как в лифте. Совсем не так. Тогда было «умираю», а сейчас было что-то другое, чему она не сразу подобрала слово, потому что не пользовалась им очень давно.

Это был азарт.

*

В пятницу тринадцатого декабря она приехала в отель «Ока» к девяти утра.

Было темно и холодно. У входа стояли машины — много, и хорошие, и это почему-то неприятно поразило её первым делом. В фойе за стойкой с надписью «ТОЧКА РОСТА» сидели три девушки в одинаковых чёрных футболках и невероятно, ослепительно улыбались.

— Доброе утро! Как вас зовут?

— Анастасия Корнеева.

— Настенька, добро пожаловать! — сказала девушка так радостно, будто ждала её всю жизнь.

Ася не любила «Настенька». Ася не была Настенькой с восьми лет.

Ей выдали бейдж на шнурке, блокнот, ручку и наклейку с номером 47.

— Телефоны сдаём вот сюда, в ячейку, — прощебетала девушка. — На все три дня. Это правило.

— А если у меня рабочие вопросы?

— Настенька, — сказала девушка проникновенно, — вот именно поэтому.

Ася постояла секунду. Потом положила телефон в ячейку номер 47.

И это оказалось неожиданно физическим ощущением — как снять с себя что-то тяжёлое.

Она пошла к дверям зала «Волга».

Двери были двустворчатые, высокие, обитые чем-то тёмным. Оттуда шёл гул — гул большого количества людей — и очень громкая музыка, которую Ася не любила.

У дверей стоял парень в чёрной футболке.

— Первый раз? — спросил он.

— Первый.

Он улыбнулся ей — обычной человеческой улыбкой, без ослепительности, и от этого ей стало легче.

— Не бойтесь, — сказал он. — Все первые три часа сидят и думают: «Куда я попал и как отсюда выйти».

— А потом?

— А потом по-разному, — честно ответил парень и открыл перед ней дверь.

Из зала ударило светом, музыкой и запахом двухсот человек.

Ася постояла ровно секунду на пороге — ровно столько, сколько нужно, чтобы понять, что назад ты уже не пойдёшь, — и вошла.

ИЗ ТЕТРАДИ ЕФИМА БОРИСОВИЧА

(записи разных лет, найдены среди рабочих бумаг)

О расшивке.

Ученики любят чинить. Никто не любит разбирать.

А между тем разбор — половина работы и вся её честность. Пока книга не расшита, ты видишь только то, что у неё снаружи, а снаружи всегда приличнее, чем внутри. Переплёт для того и делают, чтобы держало.

Когда снимаешь крышки и распускаешь нити, открывается настоящее положение дел: где бумага уже стала трухой, где кто-то до тебя подклеил скотчем, где страницы вставлены не в том порядке и семьдесят лет никто не заметил.

Это всегда неприятная минута. Книга в этот момент выглядит хуже, чем до твоего прихода. Всякий, кто зайдёт в мастерскую и увидит на столе развороченный блок, скажет: «Что вы с ней сделали».

Отвечать не надо. Надо работать.

Запомни: то, что разобрано, ещё не сломано. Сломано — это то, что склеено криво и держится, потому что боятся тронуть.

О первом действии.

Никогда не начинай с клея.

Первое действие реставратора — опись. Берёшь лист и пишешь: утрата корешка полная; утрата нижнего левого угла крышки, примерно двадцать на тридцать; следы плесени на листах с сорок второго по пятьдесят первый; блок разбит на три части; след от воды по нижнему обрезу.

Пиши без прилагательных. Не «ужасное состояние» — этого нет в природе. Есть перечень.

Пока не написан перечень, любая работа будет метанием: чинишь то, что виднее, а не то, что важнее.

И ещё одно, чего сразу не понимают. Пока состояние не описано, оно кажется бесконечным. Описанное — конечно. Даже если в описи сорок пунктов, это сорок пунктов, а не бездна.

Человек может справиться с сорока пунктами. С бездной не может никто.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ПРОМЫВКА

Промывка — обработка листов в воде для удаления загрязнений и продуктов старения. Операция необратимая. Перед промывкой обязательна проверка стойкости текста: не всё, что кажется грязью, является грязью.

Из учебного пособия по реставрации документов

Глава 9

Точка роста

Зал «Волга» был большой, без окон и без часов.

Ася отметила это сразу — профессиональная привычка человека, который двадцать раз в год сидит на выставках и знает, как устроены помещения для мероприятий. Ни окон, ни часов. Двести стульев без столов, полукругом. Сцена низкая, почти вровень с полом. Свет мягкий, тёплый, сверху. Играла музыка — что-то среднее между музыкой для йоги и рекламой автомобиля.

Она нашла место сорок семь, третий ряд, и села.

Люди вокруг были самые обыкновенные и от этого странные. Ася ожидала увидеть публику из интернета — экзальтированных женщин с бусами и молодых людей в поисках. А сидели: мужчина лет шестидесяти в свитере, похожий на инженера; две подруги, шептавшиеся и хихикавшие; крепкий парень с татуировкой на шее; девушка в очках, читавшая с телефона… нет, телефона не было, она читала книжку. Женщина в дорогом пиджаке, с очень прямой спиной. Ася профессионально прикинула: тут человек на пятнадцать миллионов рублей.

В девять ноль-ноль музыка выключилась.

Не затихла — выключилась разом, и в наступившей тишине стало слышно, как гудит вентиляция.

Дробышев вышел не из-за кулис, а сбоку, из зала, и это было первое, что он сделал правильно. Он прошёл через людей, кивая кому-то, и поднялся на сцену — невысокий, плотный, в чёрной водолазке, с микрофоном-петличкой, к которому не надо тянуться.

— Здравствуйте, — сказал он.

Голос был негромкий. Зал невольно подался вперёд, чтобы слышать.

— Меня зовут Игорь. Я не буду сейчас рассказывать, кто я такой, — у вас в папке лежит бумажка, там всё написано, и там всё написано так, как пишут в таких бумажках. — По залу прошёл смешок. — Скажу только одно: я работаю с людьми двадцать один год, и за двадцать один год я не изменил ни одного человека. Ни одного. Это невозможно.

Он помолчал.

— Так что если кто-то пришёл сюда, чтобы его изменили, — вон дверь, и на выходе вернут деньги. Я серьёзно. Аня, ты вернёшь?

Девушка в чёрной футболке у стены кивнула.

Никто не встал.

— Хорошо, — сказал Дробышев. — Тогда о том, что здесь правда происходит.

Он засунул руки в карманы и прошёл по сцене.

— Здесь три дня. Семьдесят два часа, из них двадцать восемь мы в зале. Всё, что я могу вам дать, — это двадцать восемь часов, в течение которых с вами не случится ни одного дела.

Он остановился.

— Вдумайтесь. Двадцать восемь часов, в которые вам некуда пойти. Нельзя проверить почту. Нельзя решить вопрос. Нельзя загрузить стиральную машину. Нельзя — и это главное — быть полезным.

Ася почувствовала, как что-то у неё внутри дёрнулось.

— Потому что почти каждый из вас, — сказал Дробышев спокойно, — устроил свою жизнь так, что каждую свободную минуту в неё падает дело. И это не потому, что вы такие занятые. Занятость — это анестезия. Дешёвая, легальная, всеми одобряемая. От неё не бывает похмелья и за неё ещё и платят.

Он развёл руками.

— Я вам сейчас отключаю анестезию. Всё. Больше я ничего не умею.

Зал молчал.

И вот тут Ася поймала себя на очень неприятном ощущении: она хотела возразить, у неё уже было готово возражение — что это дешёвый приём, что он сейчас в первые пять минут сделал невозможным несогласие, потому что любое несогласие теперь означает «я боюсь и цепляюсь за анестезию», — и одновременно с этим она понимала, что он прав.

Обе вещи были верны сразу. Это был приём. И это была правда.

«Ладно, — подумала Ася. — Держим глаза открытыми».

*

Первое упражнение он дал через сорок минут, после того как объяснил правила.

Правил было четыре, и они Асе понравились — трезвые, без мистики.

Первое: говорить только от себя. Не «люди в такой ситуации обычно», а «я».

Второе: не давать советов. Совсем. Ни одного совета за три дня, ни в зале, ни в перерыве, ни в курилке.

— Почему? — спросила женщина в дорогом пиджаке.

— Потому что совет — это способ уйти от чужой боли, не заплатив, — сказал Дробышев. — Человек вам рассказывает, что у него болит. Вам от этого неуютно. Вы говорите: «А ты попробуй бегать по утрам». И всё, вам легче. Ему нет.

Третье: то, что здесь сказано, здесь и остаётся.

Четвёртое: можно молчать. Всегда. Любое упражнение можно пропустить, сказав «пас», и никто не имеет права спросить почему.

Вот это четвёртое сильно успокоило Асю.

— Достали блокноты, — сказал Дробышев. — Пишем. Двенадцать минут. Тема: «Как есть».

Он подождал, пока зашуршат.

— Правила простые. Вы пишете, как на самом деле обстоят дела в вашей жизни. Перечнем. Без прилагательных.

Ася подняла голову.

— Без прилагательных, — повторил Дробышев, будто увидел. — Я объясню, это важно. Как только вы пишете «у меня ужасные отношения с матерью» — вы написали оценку, а не факт. Оценку нельзя проверить и с ней нельзя работать. Пишите: «Я звоню матери раз в две недели. Разговор длится четыре минуты. После разговора я час хожу по квартире».

Он прошёлся.

— Это, между прочим, не я придумал. Это придумали люди, которые чинят старые вещи. У реставраторов первое действие — не чинить, а составить опись утрат. Пока не написано, чего не хватает, любая починка — это самообман.

Ася замерла с ручкой.

— Двенадцать минут, — сказал Дробышев. — Пошли.

*

Первые три минуты она сидела, ничего не написав.

Потом написала:

Мне 37 лет.

Посмотрела. Стёрла «мне» — нет, ручка, не стирается. Ладно.

Я работаю в типографии 10 лет. Прихожу в 8:30, ухожу в 20:00. Два-три раза в месяц остаюсь до ночи.

Я замужем 14 лет. Мы разговариваем в среднем 15 минут в сутки. Из них 12 — про быт.

Мы не говорили о ребёнке 8 лет. Ни разу.

Рука остановилась. Ася посмотрела на эту строчку и почувствовала, как горит лицо.

Она обвела зал взглядом. Все писали. Мужчина в свитере писал очень мелко и быстро. Крепкий парень с татуировкой сидел, откинувшись, и смотрел в потолок.

Три недели назад я уволила Лидию Гавриловну Спицыну, 58 лет, потому что мне велели сократить фонд оплаты труда на 15%.

Я сделала список за час.

В ноябре у меня был приступ в лифте. Я не пошла к врачу.

Я не помню, чего я хочу.

Ася остановилась и посмотрела на последнюю фразу. Потом зачеркнула её.

Написала:

Я знаю, чего хочу, но не разрешаю себе это называть.

И вот от этой строчки, написанной собственной рукой в дешёвом блокноте с логотипом, ей вдруг стало по-настоящему страшно — гораздо страшнее, чем в лифте.

Потому что в лифте было ощущение. А это был текст. Текст можно перечитать.

Она писала ещё девять минут, и последняя запись была такая:

Мой отец умер, когда мне было 13. Он переплетал книги. Он предложил меня научить, я сказала, что это скучно. Он умер через месяц. Я не рассказывала это никому 24 года, кроме одного раза три недели назад.

*

— Кто хочет прочитать одну строчку? — спросил Дробышев.

Зал сжался. Ася физически почувствовала, как двести человек стали меньше.

— Одну строчку, — повторил он. — Не всё. Не самое страшное. Просто одну.

Поднялась рука в заднем ряду.

Встала девушка лет двадцати пяти, с крашеными в белый волосами.

— Я… — Она откашлялась. — «Я вешу 96 килограммов, и я вешу столько уже шесть лет, и я не села ни на одну диету, хотя купила абонемент в зал три раза».

Она села.

— Спасибо, — сказал Дробышев. Больше ничего. Ни сочувствия, ни поддержки, ни «вы молодец». — Ещё.

Встал мужчина в свитере.

— «Я не разговариваю с сыном одиннадцать месяцев. Он живёт в двух остановках».

— Спасибо. Ещё.

Так шло минут двадцать.

И постепенно с залом произошло нечто, чего Ася не ожидала и что она потом много раз пыталась объяснить себе технически, потому что объяснять мистически ей не хотелось.

Воздух стал другой.

Двести человек, которые час назад были двумястами посторонними, вдруг стали двумястами людьми, у каждого из которых есть строчка. И как только это стало известно — про сына, про девяносто шесть килограммов, про то, что мужик в третьем ряду четвёртый год живёт с женой, которая ушла, но не съехала, — оказалось, что стыдиться, в общем, нечего и не перед кем.

«Вот в чём фокус, — подумала Ася. — Никакой не гуру. Просто он собрал двести человек и заставил их сказать вслух то, что у каждого и так есть. И теперь всем легче на восемьдесят тысяч рублей».

Она подумала это иронически.

А потом подняла руку.

Она сама не поняла, как это вышло. Рука поднялась примерно так же, как поднимается рука в школе: раньше решения.

— Да, третий ряд, — сказал Дробышев.

Ася встала. Ноги были ватные. Двести человек смотрели.

— «Три недели назад я уволила женщину пятидесяти восьми лет, — прочитала она, и голос был чужой, — потому что мне велели сократить фонд оплаты труда на пятнадцать процентов. Я сделала список за час».

Она села.

— Спасибо, — сказал Дробышев.

И вдруг, впервые за всё это время, добавил:

— Как её зовут?

Ася подняла голову.

— Что?

— Как зовут женщину.

— Лидия Гавриловна, — сказала Ася.

Дробышев кивнул.

— Хорошо, — сказал он и пошёл дальше по залу.

И Ася сидела и не могла понять, почему у неё так колотится сердце от того, что кто-то посторонний спросил имя.

*

В обед она вышла в фойе и села у окна, где была настоящая зима.

К ней подсела женщина в дорогом пиджаке — та, с прямой спиной.

— Можно?

— Конечно.

— Марина. — Она протянула руку сухо и крепко, как мужчина.

— Ася.

— Вы, я вижу, из наших. — Марина кивнула на её осанку. — Руководитель?

— Замкоммерческого.

— Я так и поняла. Мы сидим по-особому. — Марина усмехнулась. — У меня стоматологическая клиника, три филиала. Второй раз здесь.

— Второй? — Ася постаралась, чтобы это прозвучало нейтрально.

— Да-да, я слышу, — сказала Марина без обиды. — «Ага, подсела». Я сама так думала про повторников. — Она отпила воды. — Скажу вам, как есть. Первый раз я пришла три года назад и вышла отсюда в полном восторге, с горящими глазами и с планом на двадцать пунктов.

— И?

— И через семь недель у меня было ровно то же самое, что до. — Марина посмотрела на неё прямо. — Вот вам вся правда про такие мероприятия, бесплатно, до того как вам начнут продавать вторую ступень. Здесь очень хорошо снимают. И совсем не учат ходить.

— Что снимают?

— Наркоз, — сказала Марина.

Ася засмеялась.

— Что?

— Ничего. Просто мне это уже говорили теми же словами.

— Ну, значит, у вас хорошая подруга, — сказала Марина. — Так вот. Я вернулась сюда через три года и знаете зачем? Не за озарением. Мне нужно уволить партнёра, с которым мы двенадцать лет вместе, и я это откладываю четырнадцать месяцев. Я приехала сюда, чтобы три дня не иметь возможности отложить.

Она встала.

— Совет вам не даю, тут нельзя. Просто скажу, что я поняла на своей шкуре: всё, что вы отсюда унесёте в голове, испарится к февралю. Останется только то, что вы успеете начать делать руками до того, как испарится.

*

Вечером первого дня было упражнение, после которого Ася почти сбежала.

Их разбили на пары. Ася оказалась с тем самым парнем с татуировкой на шее — его звали Артём, ему было тридцать два, он держал автосервис.

— Задание, — сказал Дробышев. — Один спрашивает, второй отвечает. Вопрос один и тот же. Двенадцать раз. Отвечать надо каждый раз по-новому. Вопрос: «Чего ты хочешь?»

Ася почувствовала, как холодеют ладони.

— Спрашивающий не комментирует, не кивает, не сочувствует. Просто задаёт вопрос снова. Начали.

Артём сел напротив. У него было простое, доброе, немного смущённое лицо, никак не вязавшееся с татуировкой.

— Ну… чего ты хочешь?

— Выспаться, — сказала Ася.

— Чего ты хочешь?

— В отпуск. Куда-нибудь, где тепло.

— Чего ты хочешь?

— Чтобы у меня на работе всё наладилось.

— Чего ты хочешь?

Ася замолчала. Верхний слой кончился на третьем ответе.

— Чтобы меня оставили в покое.

— Чего ты хочешь?

— Чтобы муж хоть раз спросил меня, как я, и подождал ответа.

Она сказала это и удивилась.

— Чего ты хочешь?

— Чтобы мама сказала, что я хорошая. — Голос сорвался. — Господи, мне тридцать семь.

Артём не кивнул и не пожалел. Он держал лицо, как ему велели, и только смотрел очень внимательно.

— Чего ты хочешь?

— Не бояться.

— Чего ты хочешь?

— Не бояться хотеть, — сказала Ася.

— Чего ты хочешь?

Пауза была секунд десять.

— Я хочу чинить книги, — сказала Ася.

Она сказала это вслух, второй раз в жизни, — первый был на кухне, а сейчас в шумном зале, где восемьдесят пар одновременно бубнили одно и то же, никто, кроме Артёма, этого не услышал.

— Чего ты хочешь? — сказал Артём.

— Я хочу мастерскую, — сказала Ася, и её затрясло. — Я хочу мастерскую, где пахнет клеем, и большой стол, и пресс, и чтобы приносили развалившиеся книжки и я их чинила, и чтобы я умела это делать так, чтобы никто не отличил, и чтобы у меня были ученики, и чтобы… чтобы это было моё, понимаешь, чтобы моё, а не потому что тётя Валя знала кадровичку!

— Чего ты хочешь? — сказал Артём.

— Всё, — сказала Ася. — Больше нет. Это всё.

Он опустил лист с инструкцией.

— Двенадцать было, — сказал он тихо. — Я считал.

Ася сидела, закрыв лицо руками, и её колотило крупной дрожью, как на морозе.

— Извини, — сказала она сквозь ладони.

— Да ты чего. — Артём почесал татуировку. — Слушай, я советов не даю, нам нельзя. Я просто скажу, что я видел, ладно? Тебе можно так сказать?

— Скажи.— Ты когда сказала «книги» — ты выпрямилась, — сказал Артём. — Ты весь вечер вот так сидела. — Он показал: чуть согнувшись, плечи внутрь. — А тут выпрямилась. Я на кузовщине двенадцать лет, я геометрию вижу.

Pulsuz fraqment bitdi.

Mətn, audio format mövcuddur
5,15 ₼
Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
03 noyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
280 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar