Kitabı oxu: «Сложный глагол «быть»»

Şrift:

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

В книге возможны упоминания организаций, деятельность которых запрещена на территории Российской Федерации, таких как Meta Platforms Inc., Facebook, Instagram и др.

© ООО «Лира», оформление, 2023

© Серия «Покет. Стихи», 2023

© Олеся Николаева, 2023

«Но вести затяжные, как ливни, бои с сонмом ангелов падших…»: несколько соображений о поэзии Олеси Николаевой

Об Олесе Николаевой написано и накомментировано к написанному немало. Во всяком случае, достаточно, чтобы получить представление о поэте. «Балладность и притчевость» (баллад и притч на круг выходит не больше, чем у любого русского поэта классической традиции), «фирменная длинная строка» (короткостопных и длинностопных стихов примерно поровну: активный поэт хронически озабочен метрическим разнообразием соответственно динамике каждого следующего опуса). Обозначения стиля поэта этим, пожалуй, исчерпываются.

Идеологемы тем более повторяются. Не воспроизводя их, замечу, что аллюзиями на Писание и Предание напичканы, как пирожок начинкой, произведения множества агностиков и прямых атеистов. Далеко не все исповедующие православие наделены поэтическим даром и обременены избыточным интеллектом. Напротив, простецы нам милее. А, например, Мандельштама, крестившегося у лютеранского пастора, никто не объявляет протестантским поэтом.

Культурная составляющая христианского мира не равна вероисповеданию. Неверующие в турпоездках посещают культовые объекты различных конфессий, в отдельных случаях читают на досуге Платона или Данте. Олеся Николаева много и подробно исследовала соотношение и взаимосвязи религии и культуры и высказалась более чем определённо: «Культура есть самосознание человечества в его истории, и отвергающие культуру отвергают и историю, в которой совершилось Боговоплощение. Отвержение истории всегда чревато сектантством и ересью. Поэтому культуру нельзя отвергать – в ней надо жить и преображать её изнутри».

А в стихах представляемой книги о цели творчества как такового и творчества православного христианина заявлено и того отчётливее:

 
Но вести затяжные, как ливни, бои
с сонмом ангелов падших, едва
отбивая у вестников смерти свои
силы, помыслы, чувства, слова.
 

В одной из работ Олеся недаром упоминает «идеи-верования» из одноимённой работы Ортеги-и-Гассета: «…эти идеи, которые поистине “верования”, составляют каркас нашей жизни… Достаточно указать, что это не идеи, у нас имеющиеся, – но идеи, которые суть мы». Так должно быть с каждым определившимся духовно человеком, и так есть с поэтом Олесей Николаевой. Система, в которой она живёт и работает, есть система неотъемлемости идей от верования. В цельности системы ценностей и состоит православное мировоззрение.

Предисловие как жанр – отнюдь не то же, что литературоведческая статья или монография. Предисловие призвано побуждать к прочтению – не более, но и не менее, иначе зачем вообще предварять книгу писателя известного и наделённого в восприятии читателя набором базовых характеристик. Тут важно найти так называемый эвристический алгоритм, то есть способ решения задачи, не гарантирующий оптимальности, но достаточный для неких выводов, особенно когда единственное решение не может быть найдено в принципе.

Не может же оно быть найдено по целому ряду причин. Во-первых, по причине более чем 40-летнего (согласно Книге Чисел, срок скитания евреев по участку пустыни, который можно неспешно преодолеть за месяц) плотного личного общения. Все мы в силу возраста отягощены памятью о жизни в египетском рабстве и долго не были готовы к битве с аморреями. Во-вторых, поиск алгоритма затруднён затяжным единомыслием: писать об оппоненте значительно легче, нежели о союзнике.

Близкие люди чаще продуктивно молчат либо благодушно подтрунивают друг над другом. А мы до сих пор произносим имена друг друга с юношеским уменьшительным суффиксом.

И вот после всех совместно пережитых приключений, на фоне взаимного знания, кто был или остаётся «в такие дела замешан, в боренья таких скорбей…», садишься и выводишь: «классик», «выдающийся» и т. п., заведомо зная, что описываемый со свойственною поколению принципиальной беспафосностью тебя первым и вышутит. И правильно сделает!

Однако «Всему есть своё время, и для каждого дела под небом есть свой час» (Еккл. 3:1). В стихах Олеси Николаевой меня всегда, с первой подаренной (но второй изданной) книжицы «На корабле зимы» (М.: Советский писатель, 1986), поражала и соревновательно взбадривала высочайшая дисциплина стиха. Это самое редкое качество современного стихосложения, распущенного, как старый добрый свитер, который носить бы не сносить. Причём вытянутые нитки не сматываются в тугой клубок, но безнадёжно в процессе распускания запутываются, и этот никчёмный ворох выдаётся за смелый эксперимент:

 
…и уверяет, что это – такая новация:
верить в Ничто и отчаянно плыть никуда.
 

Смелость, она, конечно, города берёт, но без железной дисциплины отчаянный штурм обречён. Нерасторжимости поэтического «плетения словес» учил нас в Тамбовском пединституте великий Б. Н. Двинянинов, приводя в пример жития, сплетённые Епифанием Премудрым – учеником преподобного Сергия Радонежского. Агиографическая манера в стихах Олеси чрезвычайно ощутима – её и принимают за «притчевость».

Вообще любителям сравнивать женскую поэзию с «рукоделием» хорошо бы немного подучиться. На Руси и вологодские кружева, и золотое шитьё, и многое другое, требующее филигранности, прибиралось к рукам женщинами.

Соревновательность в творчестве отрицает только тот, кто не понимает его природы. В высоком смысле, а не на уровне «это у вас от зависти» каждый из нас хочет в идеале писать не просто лучше другого, а изряднее самого себя вчерашнего. Каждый стремится знать себе истинную, а не назначенную критиками цену. Коррумпированность сегодняшней литературы заключается не во взятках, а в раздаче авансов и комплиментов, не обеспеченных содержимым исходника. Похвалишь ты – похвалят тебя. Единомыслие здесь только добавляет соблазнительности. Грибоедовское «ну как не порадеть родному человечку» на короткое время возносит таких человечков туда, где по лёгкости весовой категории им находиться не положено и гравитационно невозможно.

Олеся Николаева не обделена литературным успехом, но никакие премии, никакая релевантность, никакие похвалы никогда не снижали градус её творческого напряжения. Хотя, казалось бы: «И вот, искушённый, ты знаешь всех поимённо – и мир, и боль…» Нет – пишет «всеми силами своими», и год от года лучше и скрижальнее.

Случай перед нами особый, никаким выгодам давнего знакомства не подвластный. «Сложный глагол “быть”» – книга избранных стихов и объективно избраннического толка. Книга, исполненная исторического всеединства в его трагической диалектике:

 
Там горят синим пламенем девятнадцатый век,
И двадцатый век, и век двадцать первый.
 

История обрамляет и оформляет «прозреваемую ценность, интуицию идеального бытия» – так сама Олеся определяет смысл творчества. Н. Лосский называл это умозрением. Поэты, считающие прямое высказывание «низким жанром» и с глубочайшим презрением относящиеся к так называемой «гражданской поэзии», на самом деле почти без исключений не способны создать данную поэтическую модель. «Шёпот, робкое дыханье», что и говорить, красиво, безглагольно. Но от «публицистики» большого поэта, когда собственно общественный запрос или политический повод иссякает, остаётся образ и символ, которые не устаревают – более того, обладают свойством вечного обновления. А от агитки не остаётся ничего.

Я не сразу приняла название Олесиной книги. Но была вынуждена это сделать под давлением футуролога С. Б. Переслегина. Он считает, что мир входит в затяжную серию фазовых кризисов, чреватых катастрофами, и главная задача человека – бороться за сохранение сложного мышления.

Нам предстоит научиться архивировать огромные базы данных на неуничтожаемых носителях и работать с ними, если, паче чаяния, рухнет электричество и вырубится интернет. Но поэзия и есть архивация душевной, а в высших проявлениях духовной жизни человека, по Гераклиту, «скрытой гармонии», где «биг дата» умещается на маленькой флешке, то бишь ответы на вечные вопросы даются весьма лапидарно и экономно. Оставшись без света-интернета, человек вряд ли примется за романы Бальзака. А стихи имеют обыкновение запоминаться и всплывать применительно к случаю.

История предпочитает бытийно сложное, а примитивное стирает своим безжалостным ластиком. В поэзии, к примеру, Демьяну Бедному предпочитает Мандельштама. Вот ведь как получается! «Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее», – писал Толстой Страхову. В минуты роковые мы обращаемся к «гражданской поэзии», а не к «чистой лирике». И каждый, кто слагает стихи под прицелом вечности, а не микрофона и камеры, подспудно стремится к врезающимся в память формулам и не боится подлинной, в том числе и политической, актуальности. Целомудренность, неявность так называемой «лирической героини» вообще в высшей степени присущи поэтике Олеси Николаевой. В пространство этой книги лирическое «я, мне, моё» вкрапливается особенно гомеопатично – только когда без этих местоимений нельзя обойтись, когда обезличенное высказывание становится безответственным:

 
С миром державным я связана кровно,
стожильно.
 

Концепт России как «последнего Рима» диктует слог без привычной защиты иронией. «Глухая провинция у моря» обретает эпический адрес:

 
Если уж где-то жить, так в последнем Риме —
я так это поняла.
 

В идее старца Филофея выпущена возможность падения Третьего Рима. А он пал, и мы за 100 с лишним лет не пережили последствий этого. Но пропуск едва ли не осознан: коль скоро четвёртому – не бывать, значит, у Третьего есть шанс восстать из праха. Не случайно именно Олеся Николаева написала «Прощанье с империей», напоённое жгучим упованием встречи:

 
…я клянусь вам последним Римом упавшим:
здесь ему ещё присягнут не раз…
 

Ирония, которой, казалось, так силён постмодернизм, застарело больна цингой и теряет зуб за зубом. С постмодернизмом Олеся разобралась давно – въедливо, досконально, как всё, что она делает. Конечно, от этого симулякры не остановили свою безумную пляску, но как-то мультиплицировались. Мультяшные «Чаадаев» и «Герцен», спрыгнув с «философского самоката» по ту сторону Верхнего Ларса, жутко осмелели и активизировались. Но Герцена с Чаадаевым симулировать ещё можно. А Пушкина – никак! Поэтому памятники автору неправильного послания «Клеветникам России» следует авральным порядком снести. Вот и некогда бессменный телеведущий, критик и романист, homo cultura, заявил, что Пушкин «потерял авторитет».

Сопереживать заблуждающемуся – дело богоугодное. Но вспоминается почему-то невпопад: лучше с умным потерять, чем с дураком найти.

Кстати, о заблуждениях. В цельноисторической структуре книги о сложном глаголе присутствует тема «правоты неправого», вечно несбалансированного русского оппонирования. Грозный и Курбский, Аввакум и Никон, коммунист и монархист, Россия и Украина. Общая молитва, «одно сердце и одна душа» (Деян. 4:32) во время богослужения уравновешивает эти качели, удерживает на краю мир, с готовностью летящий в тартарары:

 
Как будто молят: умири
качнувшийся отвес —
войну, которая внутри,
ниспавшую с небес.
 

Можно было бы на этом и закончить. Но вышедшим из либерального доверия Пушкиным дело не обошлось.

Юный ведущий эвакуированного на ютюб «Эха» в день Входа Господня в Иерусалим заявил, что авторитет потерял теперь и Христос, а Библия для этого мальчика с изумлёнными от эфирного успеха глазами – не документ. Уж конечно! Документ – это загранпаспорт.

Но дело не в ежедневно изрекаемых глупостях и кощунствах. Дело в синдроме Адорно, философа, уверенного, что после Освенцима «любое слово, в котором слышатся возвышенные ноты, лишается права на существование». Это ведь о стихах, не так ли? И не уверовавшие ли в немецкую сентенцию уснащают каналы нотами невозвышенными, паллиативными? Адорно ещё повезло не дожить до нейросетей, которые охотно воспроизводят стихоподобия.

А вот тоже философ-герменевтик Гадамер полагал, что только в поэзии бытие являет себя как целое. И ещё он говорил, что художественное произведение «стоит посреди распадающегося мира привычных и близких вещей как залог порядка».

«Чудотворный образ мученика Филиппа» проступает сквозь зверства и бессудные казни. Красный и белый, правый и левый в последние времена сражаются по одну сторону. Ответ недоумевающим очевиден и напрямую связан со сложным глаголом «быть»:

 
Чтоб зверь из бездн на дряхлых лапах
здесь не добился ничего…
 

Марина Кудимова

I
Вспять

Вступление

 
……………………………….
……………………………….
Вычитывается один
роман из русской жизни
 
 
Он рос с крапивой пополам,
шёл от причин до следствий
сквозь области семейных драм
и социальных бедствий.
 
 
То снег, то зной его лепил,
и в нём дышал открыто
славянофила нежный пыл,
размах космополита.
 
 
Он был молитвою, игрой
и музыкою ада,
и он был сам себе герой
трагического склада.
 
 
Он был угрозою, мольбой,
дышал огнём из пасти,
и насмерть бился сам с собой,
и рвал себя на части.
 
 
Он гнал тюремный сленг в кругу
интеллигентской темы,
он знал все «ах», все «ни гугу»,
шурум-бурум богемы.
 
 
Стилистике наперерез
летел, слезами брызнув,
сквозь вековой шумящий лес
церковнославянизмов.
 
 
Он нёс прямую речь беды,
цитаты вёл под локоть
и нерв рабочей слободы
мог просторечьем трогать.
 
 
Он мог на птичьих жить правах,
слогов глотая дольки,
и он пожарами пропах
времён княгини Ольги.
 
 
Поди отбрось его – так нет!
Перепиши страницу —
себе же повредишь хребет
и вывихнешь ключицу.
 
 
Играя чувствами пятью,
к чему он в эпилоге
ведёт нас сквозь галиматью
гордынь и психологий?
 
 
Что видит он сквозь страх и стыд,
познав соблазны Рима,
когда у Сергия молчит
и возле Серафима?
 
 
И вдруг – от первого лица
кричит, что – не отсюда:
весь – в ожидании конца
и в предвкушенье чуда!
 

Вспять

«Унесите меня вспять, и я останусь в 70-х годах прошлого века навсегда!»

Блогер Юра

 
Не было макдональдсов, горящих туров,
                                                    Турций и Италий,
интернета не было, хамона, фуа-гра, зато
живы были папа-мама, Ася, Миша с Галей,
дедушка и то – донашивал довоенное пальто!
 
 
Да и ты был, Юра, юн, беспечен – сигарета
в длинных пальцах, шарф на шее, тёмные очки
поворачиваешь к миру, а сквозь них на то
                                                                или на это
золотые вспыхивают светлячки…
 
 
…Говоришь, то было время упованья, упоенья
братством, нищетой духовной, вдохновеньем
                                                                   и игрой,
хоть всю ночь гуляй, пируй, хоть пиши
                                                        стихотворенье,
тайнозритель, бессеребренник, герой!
 
 
Потому что – цвёл тот стебель!
                                       Сердце – плакало и пело!
Пламенея, удивленьем дивно изгибалась бровь,
и косила под бродяжку, робко прикрывая тело
неприступным светом, тайная любовь!
 
 
…Говоришь, то было время веры
                                              в торжество свободы,
в то, что где-то есть народы, в то,
                                          что где-то есть страна —
за лесами, за морями, «там, за далью непогоды»…
Да темна вода во облацех, слезой осолена!
 
 
И теперь ты, Юра, маешься,
                                      грезишь ты семидесятыми
века прошлого:
«Пожалуйста, отнеси меня, Борей!
Подхватите, гуси-лебеди, волки серые с волчатами
иль волною, Волга-матушка,
                                        к брегу давнему прибей!»
 
 
Поднимают гуси-лебеди, словно и не чуют
                                                                  бремени,
прибивает Волга-матушка к берегам,
                                                          дающим крен,
земли открывая чудные, где ни возраста,
                                                             ни времени,
где хранится всё любимое без ущерба и подмен!
 
 
Так ступай, гуляй-расхаживай по Подолу ль
                                                           с катавасией,
по Тифлису ль сладкогласому —
                                       всюду небосвод глазаст, —
с папой-мамой, Галей, Мишею, дедушкой в пальто
                                                                     и Асею
выпей чарочку бессмертия, закуси,
                                                       чем Бог подаст!
 

Прощанье с империей

I
 
Разувая глаза и не видя ни лыжника,
ни конькобежца,
ни над прорубью – рыбаря,
ни румяной бабы,
ни Жучки с собачьим смехом,
принимается сетовать и жалуется
                                                  от первого фонаря,
перебирая косточки под вытертым рыбьим мехом.
 
 
И, завидя скопленье жестикулирующих,
сутулящихся фигур
у каждого перекрёстка и полустанка,
гадает вместе со всеми, какая же из купюр
в тёплом чулке уцелеет верней,
чем в зубах Сбербанка…
 
 
И это – в последнем Риме,
кончающемся, с ума
сводившем, как будто с лестницы —
цепляющегося за перила,
выводившем на чистую воду каждого,
даже если зима
тёмная, как испод, и скользкая, как мокрое мыло!
 
 
Там, где азы зазубренные и затверженные зады
зарастают мелким кустарником —
колючим и своенравным, —
впору искать удаляющиеся, панические следы
той славной волчицы Ромуловой,
с её молоком державным!
 
 
И, не найдя ничего из прежнего,
                                          кроме тусклой Большой
провинциальной Медведицы,
пятясь по бездорожью,
оставляет запоздалого путника
с замороженною душой
просто так – посреди равнины —
                                                  на милость Божью.
 
II
 
Вспоминая жизнь свою посреди Империи —
на шершавой
и рельефной её ладони ширококостной,
я прощаюсь с волчьей моей,
отощавшей вконец державой,
подмерзающий хвост поджавшей
                                                    в степи морозной.
По Чудскому льду пробирающейся,
клоками
шерстяными сереющей по кустам, склонам,
за Кавказский хребет переваливающей,
облаками
горизонт задымившей…
И пахнет у нас – палёным!
Шалым ветром, шрапнелью,
разбором шапочным,
шантрапою…
Обрывая перечень, глаза возводя высоко,
всякий видит – крадётся, пятясь,
потайною волчьей тропою
то ли свет очей, то ли плач по зенице ока!..
Вспоминая жизнь свою посреди Империи —
на шелко́вой
мураве китайской,
песках персидских,
снегах гагачьих,
я её хороню под ближайшей сосной суровой,
под холмом осевшим,
под каждым камнем лежачим.
 
 
И глазами жуя этот жидкий снег
на слепой равнине —
на вечерне-утреннем перекате,
годовом переломе, —
никуда не спешащий,
не опаздывающий отныне
одичалый путник бредёт по гнилой соломе.
 
III
 
Потерявши родину с собственными следами,
прижимая к груди часть суши, с её водами
и возду́хами,
с нивою сжатою, наконец,
с ямщиком замёрзшим да с голой рощей,
да с морозом и солнцем,
я, как слепец,
что попало вытаскиваю наощупь.
И – стесняет дыханье поднятый воротник!..
И тогда Империя, бьющаяся в предсердье,
с языка пространства переводится на язык
времени —
как синоним вечности. Как бессмертье.
Потерявши жизни добрую половину,
словно путник, оглядывающий чужбину,
затаив виденья Отечества в безднах глаз,
я клянусь вам последним Римом упавшим:
здесь ему ещё присягнут не раз
всем рельефом обглоданным и уставшим!
 
 
Или – жизни жалко с золотом колесниц,
рухнувшей за последней державной чащей:
с поступью дерзновенной, с ликованьем птиц…
Или – правда – снежок имперский был чище,
а мёд был слаще!
 

Русский эрос

Г. Гачеву


 
Мне об этом сказал философ: «Вы так
удивляетесь, а ведь при всех режимах,
чтобы Россия вовсе не развалилась, её, как свиток,
увивают пелёны связей нерасторжимых.
 
 
Вся – в любовях вечных и безответных,
вся в порыве, в буйстве, в стремленье, в тяге,
в тайнах, клятвах, кладах, словесах секретных,
взорах – через степи, вздохах – сквозь овраги.
 
 
Вся она, выходит, как бы сплошь – разлука,
ибо страсть её – без отклика, роковая,
и стрела любая, пущенная из лука,
попадает мимо, калёная и кривая…
 
 
Этот любит ту, а та? А та – иного,
а иной – такую: в иноческое оделась.
Чтобы сверкал в пространстве воздухе ледяного
Богозданный Эрос».
 

Поля-пашни

 
Рано же просыпаетесь, поля-пашни!
Засветло поднимаетесь – по гудку электрички.
А у меня всё не так – со вчерашнего дня
                                                               не спавши.
Эх, бессонные мои ночи – обгоревшие спички!
 
 
Сложены в коробок, гремят себе бесполезно.
А бывало, чиркнешь любой – полыхнёт преярко.
А бывало, кругом пространство,
а некуда деться: тесно.
А бывало, вьюга в лицо,
а в груди и во лбу – жарко!
 
 
Да, по-всякому было, как вам только угодно:
гость с тортом войдёт – а душе больно и страшно,
возлюбленный крикнет: «Уйди!» —
а душе светло и свободно,
и смешно, когда говорят самодовольно и важно.
 
 
А у вас всё не так, снеговые поля, чёрные пашни, —
тычетесь мне в лицо, в мутные стёкла —
уже пробудились:
кто-де такая! почему, мол, за день вчерашний
руки не наработались, ноги не натрудились?
 
 
Или к земле не прикована дедовской цепью,
железом старым?
Или ремнём не порота на просторных
                                                        его конюшнях?
Или пруд позабыла – за самым старым амбаром,
наказывавший таких – заблудших
                                                    да непослушных?
 
 
Эх, поля-пашни, рвы некошеные, снега навалом,
сами-то пробиваетесь лесом, помрачаетесь вьюгой,
перебиваетесь елью,
на колени падаете пред столбом телеграфным
и вместе с гудком усталым
жмётесь к разбуженному жилью
с начинающейся канителью.
 
 
Сходитесь у моего порога в одну щемящую точку:
вот и это уже проехали, вот и то пережили…
– Спасибо, что торопили и что давали отсрочку!
Спасибо, что не оставили!
Спасибо, что проводили!
 

Отечество

 
Ходила я по земле Отечества моего,
и поняла я, что не всё оно здесь, перед глазами,
ибо и на безднах, и реках имя его,
и на горах – в ледниках и вулканах
с огненными языками…
 
 
Кажется, вот оно – размахивает тысячами
                                                                   ветвей!..
А оно – в небе своими корнями нас защемило,
ибо нет для Отечества моего
отошедших в персть сыновей,
но – почившие да усопшие
до побудки архангела Михаила.
 
 
И когда мы в день особого поминовения говорим:
«Вечная память убиенному Александру,
воину Николаю, заблудшему Глебу»,
мы всё ниже спускаемся по лестнице рода – к ним
и всё выше восходим по ступеням Отечества —
                                                                      к небу.
 
 
И когда человек выходит на дневные труды
и зерно опускает в землю,
и оно гибнет под градом,
у него остаётся надежда,
что небесные уцелели плоды,
и они обрастают кроной, окружаются вертоградом!
 
 
Так гадай после этого – где, как, отчего
да откуда докуда Отечество распространилось:
вот оно, под рукой, – а никак не ухватишь его,
вот оно, необъятно, —
а в сердце сполна уместилось.
 

Pulsuz fraqment bitdi.