Kitabı oxu: «Сон юности. Записки дочери императора Николая I»
© «Центрполиграф», 2024
От издательства
Мемуары королевы Вюртембергской Ольги, дочери русского императора Николая I, относятся к редким документам своего времени – в тот период члены дома Романовых, как правило, не предавали бумаге и перу тайны своей личной жизни, чтобы сделать их публичным достоянием. Личные письма, дневники и то, что никогда ни при каких обстоятельствах не должно было попасть на глаза чужим людям, писали многие, а вот мемуары с рассказами о семье и собственных чувствах – нет. Только после революции, в эмиграции, уцелевшие Романовы взялись за воспоминания, оставив ряд интересных свидетельств ушедшей эпохи. Впрочем, и мемуары Ольги Николаевны, родившейся в 1822 году и оставившей этот мир в 1892-м, увидели свет только в XX веке – королева Вюртембергская поставила условие: напечатать ее книгу можно только через полвека после ее смерти.
Над миром пронеслись войны, революции, рушились империи, набирали силу государства, прежде не игравшие никакой роли на политической арене, технический прогресс и новые социальные веяния радикально изменили жизнь человечества. Ставшие достоянием общества мемуары Ольги Николаевны, рассказывающие о событиях при русском дворе в первой половине и середине XIX века, казались старинной сказкой – балы, придворные дамы, путешествия в экипажах по маленьким европейским королевствам, дворцы, замки и принцы, добивавшиеся руки красавиц-дочерей батюшки-царя.
Принцы нашлись для каждой великой княжны, вот только счастье младшей дочери, сестры Ольги Николаевны, оказалось слишком коротким – Александра Николаевна в 18 лет вышла замуж за принца Фридриха Вильгельма Гессен-Кассельского, а через месяц после своего девятнадцатилетия скончалась от скоротечной чахотки, как в то время называли туберкулез, страшную болезнь, не щадившую никого. Ольга Николаевна обожала сестру, и ранняя смерть Александры, Адини, как называли ее в семье, отозвалась сильной болью в ее душе. Вся семья тяжело пережила эту трагедию. Николай I был уверен, что это наказание за кровь подданных, пролитую в начале царствования, за казнь декабристов…
Император Николай Павлович считался человеком строгим, суровым, «солдафоном», ему многое не прощали – кто-то разгром восстания декабристов, кто-то проигранную Крымскую войну в финале жизни, да и других обид у подданных было немало. Дочь Ольга явно поставила себе целью поменять взгляд будущих поколений на императора, представив его любящим отцом, нежным мужем и благородным человеком, любящим искусство.
С большой нежностью она рассказывает и о матери, и о сестрах и братьях, и о строгом дедушке, прусском короле, которого многие побаивались… На страницах ее воспоминаний мы видим счастливую, благополучную семью.
Заканчиваются мемуары Ольги Николаевны, как и положено сказке, свадьбой главной героини – венчанием Ольги и Карла, принца Вюртембергского. «После замужества начинается совсем иная жизнь, жизнь, к которой примешиваются также и горькие воспоминания, несмотря на счастье домашнего очага», – написала королева Вюртембергская в последней части своих воспоминаний.
Сложностей и проблем у Ольги Николаевны было много. Муж запутался в долгах… Чтобы помочь ему, она заложила фамильные романовские драгоценности, выкупить вовремя не смогла и потеряла свои лучшие украшения, с любовью переданные ей отцом. Впрочем, как и все члены дома Романовых, Ольга получала великолепное содержание, денег хватало и на их маленькую семью, и на щедрую благотворительность.
Унаследовав в 1864 году отцовскую корону, два года спустя Карл Вюртембергский, как и другие мелкие немецкие корольки и великие герцоги, фактически остался без реальной власти – формировался Северогерманский союз, Германия объединялась в единое государство, которое вскоре подмяло под себя и южногерманские земли, включая Вюртемберг и Гессен-Дармштадт, тесно связанные с Российской империей.
Но это было не самое страшное…
Мужа Ольги Карла Вюртембергского подозревали в интересе к мужчинам. Как бы то ни было, детей у супругов не было. А ведь именно мечта о семье и детях так вдохновляла Ольгу перед вступлением в брак!
Но в полном одиночестве королевская чета не осталась. К ним на воспитание прибыла родная племянница Ольги – девятилетняя Вера Константиновна. И прислали ее не для того, чтобы скрасить жизнь бездетной тетки, а чтобы скрыть от других неприятные семейные тайны. Вера была сложным ребенком, избалованным, капризным, у нее случались истерики и нервные срывы, когда она бросалась на приближенных с ножом. В высшем свете поползли слухи, что дочь великого князя Константина Николаевича нездорова, у нее проблемы с психикой… Великий князь с семьей переехал в Варшаву, но слухи об истериках и странном поведении его дочери продолжали распространяться. Тогда девочку отправили подальше от русского двора, к дяде с тетей в Штутгарт. В Германии были хорошие врачи, хорошие курорты, и королевская чета имела возможность уделять Вере время.
Вот тут и проявилось доброе отношение короля Карла к жене и ее семье – он очень заботился о ребенке, гулял с Верой, читал ей вслух, следил за ее образованием и развитием, не доверяя полностью ни русской, ни немецкой гувернанткам. Супруги Вюртембергские с пониманием относились к проблемам друг друга… Племянницу жены Карл полюбил как родную дочь.
Преодолев сложный возраст и получив много любви, Вера успокоилась, превратилась в скромную, застенчивую девушку. Влюбившись в дальнего родственника, своего четвероюродного брата герцога Евгения Вюртембергского, она, к большой радости Ольги Николаевны, вышла за него замуж и осталась жить в Штутгарте.
Королева Ольга писала своей приятельнице Марии фон Киндерлен-Вэхтер: «Мой проблемный ребенок теперь счастливая невеста, любящая и любимая. Я никогда не думала, что такое счастье может существовать. Евгений уже как сын королю».
Первенец молодых супругов Карл Евгений умер в младенчестве, семимесячным. Но вскоре у Веры родились две девочки-близнецы. Александр II, дядя Веры, находил ее непривлекательной. Однако в Германии ее любили, наследный принц Вюртемберга Вильгельм считал Веру «одной из самых удачных принцесс в Европе».
Семейное счастье Веры было недолгим – прожив в браке два года, она овдовела. Родные боялись нового нервного срыва, 23-летняя вдова с двумя грудными детьми – это и для женщины с твердой психикой тяжелое испытание. Однако Вера пережила вдовство внешне спокойно. Вот только замуж больше не выходила и избегала светских развлечений, посвятив себя детям и делам благотворительности, пойдя по стопам тетки. На предложение родственников вернуться в Россию ответила отказом – ее семьей теперь были дядя Карл, тетя Ольга и дети.
Ольга Николаевна и король Карл занимались девочками как родными внучками и очень их любили. Именно этим девочкам, Ольге и Эльзе, королева Вюртембергская и адресовала свои воспоминания…
Перевод на русский язык выполнен баронессой Марией Бурхардовной Беннинггаузен-Будберг.
Сонюности ЗапискидочериНиколаяI
От автора
Дорогие дети! Возможно, что в один прекрасный день, когда вы подрастете, вы захотите узнать, какова была юность вашей Бабушки в далекой стране, которая является также и родиной вашей матери. Возможно, что тогда уже не будет в живых никого из тех, кто жил вместе со мной, чтобы рассказать вам об этом.
Я постараюсь собрать свои воспоминания в одно целое, чтобы вы узнали, какой счастливой была моя юность под кровом отцовской любви.
Мое желание – вызвать в ваших сердцах любовь и почитание к памяти наших родителей, которых мы не перестанем любить и благословлять до нашего смертного часа. Им мы обязаны жизнью в драгоценном семейном союзе, который представляет собою единственное счастье на земле. Сохраните мой рассказ о нем неискаженным, чтобы отсвет этого тепла согревал вас всю жизнь! Этого желает вам ваша старая Бабушка Ольга.
Штутгарт
Начато в январе 1881 года
Закончено 18 января 1883 года
1822–1830 годы
30 августа 1822 года у Мама́ родилась девочка, которую назвали Ольгой. Пушечный салют, возвещавший стране о моем рождении, смешивался со звоном колоколов по случаю празднования дня памяти святого благоверного князя Александра Невского.
Мое появление было таким неожиданным, что Бабушка1, срочно вызванная из Таврического дворца, нашла меня уже лежащей в постельке моего брата Александра, так как не было даже времени приготовить мне колыбель и пеленки. Я родилась третьей и увидела свет в Аничковом дворце в Санкт-Петербурге. До меня родились: Александр в Москве в день Святой Пасхи, 17 апреля 1818 года, и Мэри, явившаяся на свет в Павловске в день Преображения Господня.
Во время моего появления на свет император Александр I был на конгрессе в Вероне2, последнем в своем роде, на котором монархи и министры сошлись вместе, чтобы обсудить европейские вопросы. По своем возвращении государь привез мне, как подарок к крестинам, бокал из зеленой эмали и такую же чашу, которые я храню до сих пор. Когда он снова увидел Мама́ во всей прелести ее юности, с ребенком на руках подле отца, смотревшего на нее с гордостью и любовью, бездетный государь был необыкновенно тронут и сказал: «Было бы ужасно и непростительно, если когда-либо в жизни один из вас разочарует другого. Верьте мне, существует только одно истинное счастье – семья. Берегите ее священный огонь».
Императора Александра я помню совсем смутно. Родители мои его обожали, отец всегда называл его своим благодетелем. Он часто приходил к нам отдыхать от государственных забот и хорошо себя чувствовал в нашем тесном кругу, в котором все, благодаря Мама́, дышало миром и счастьем сплоченной семейной жизни, так болезненно недостававшей ему. Государыня3, бездетная и тяжело больная, уже долгое время не разделяла своей жизни с императором.
Я не осталась последним ребенком у родителей. Мне не было еще и года, как Мама́ снова ждала ребенка. В том, 1823-м, году вводилась в Гатчине в общество великая княгиня Елена Павловна, в то время принцесса Вюртембергская, – невеста великого князя Михаила Павловича. Мама́, на девятом месяце ожидания, была так взволнована ее предстоящим дебютом, вероятно вспоминая себя саму десять лет назад, что стала нервно плакать. Золотой пояс, усеянный камнями, бывший в тот день на ней, не успели достаточно быстро распустить, и он причинил ей сильное ущемление. В ту же ночь она разрешилась мертвым сыном и тяжело захворала. Как только ее можно было перевезти в город, отец пообещал ей, чтобы несколько ее подбодрить, поездку в родной Берлин. В июле родители отправились в Доберан в Мекленбурге4, чтобы полечиться укрепляющими ваннами, а осенью проехали оттуда в Берлин. Там в то время принц Антон Радзивилл5устраивал свой знаменитый маскарад «Лалла Рук»6, о котором потом еще долго говорили как о верхе светского блеска и хорошего вкуса.
Новая беременность Мама́ положила конец этим развлечениям, и, невзирая на просьбы короля Фридриха Вильгельма III, своего отца, Мама́ с Папа́ возвратились домой в Россию, так как предпочитали свой собственный дом всякому другому.
12 июня 1825 года родилась всеми любимая наша сестра Адини (Александра), наш луч солнца, который Господь дал нам и который Ему было угодно так рано опять забрать к Себе! Но об этом речь будет позднее. Адини родилась в Царском Селе, где государь радушно предоставил в распоряжение моих родителей свой дворец. Там же происходили последние разговоры с императором, в которых им впервые было упомянуто слово «отречение». В августе он отбыл в Таганрог, куда уже раньше проследовала государыня. После заблуждений юности их души снова сошлись в молчаливом прощении в часы тем более знаменательные, что государыня Елизавета Алексеевна знала, что ее дни сочтены.
Никто не подозревал тогда, что государю суждено умереть до нее и что из этой поездки он уже не вернется. Об этой неожиданной смерти, унесшей его так скоро, поползли всевозможные слухи, например, что он будто бы был отравлен. Они были неправдоподобны, но внутриполитическое напряжение в этот момент помогло им зародиться.
То сильное влияние, которое государь приобрел в Европе после крушения Наполеона, он использовал вначале в либеральном направлении и носился с мыслью уничтожить крепостное право в своей стране. Однако, осознав опасность деятельности революционных тайных союзов, он все больше и больше склонялся к политике Меттерниха7и отказался от всех своих планов реформы. Насколько обоснованно было его настроение, доказывает бунт декабристов вскоре после его смерти.
Подготовленный тайными союзами молодых гвардейских офицеров, будто бы заступавшихся за права на трон великого князя Константина Павловича (отрекшегося в пользу брата), этот бунт имел целью введение конституции. Заговор был тотчас же подавлен, пять предводителей казнены, а остальные участники сосланы в Сибирь. Это было мрачным началом при вступлении на трон моего отца.
Как известно, у императора Александра I не было сына. Во время его царствования наследником считался второй сын императора Павла I, Константин Павлович. Последний был короткое время женат на великой княгине Анне Федоровне, принцессе Саксен-Кобургской, не жил с ней с 1801 года и разведен в 1820 году. Тогда же он женился морганатически на польской графине Грудзинской, которой государь даровал титул княгини Лович. Из любви к ней Константин Павлович отказался от престола, который, таким образом, предназначался третьему сыну императора Павла I, Николаю Павловичу.
Обстоятельства бунта декабристов 14 декабря 1825 года слишком известны, чтобы передавать их подробно, тем более что я хочу рассказать только о том, что сама помню. На меня произвели глубокое впечатление въезд траурной колесницы с телом государя, траурные наряды, что-то непонятное, скрывающееся за черными покрывалами. Все это поразило меня гораздо сильнее, чем беспокойство и горе людей. Длинное шествие, знамена, делегации, процессии детей, герольды в средневековых одеяниях, мрачная роскошь поразили мое детское воображение, и эти картины перемешались с грустью последующих дней.
14 декабря мы покинули Аничков дворец, чтобы переехать в Зимний, входы которого можно было лучше защищать в случае опасности. Я вспоминаю, что в тот день мы остались без еды, вспоминаю озадаченные лица людей, празднично одетых, наполнявших коридоры, Бабушку с сильно покрасневшими щеками. Для нас устроили наспех ночлег: Мэри и мне у Мама́ на стульях. Ночью Папа́ на мгновение вошел к нам, заключил Мама́ в свои объятия и разговаривал с ней взволнованным и хриплым голосом. Он был необычайно бледен. Вокруг меня шептали: «Пришел император, достойный трона». Я чувствовала, что произошло что-то значительное, и с почтением смотрела на отца.
В течение этой зимы нас два раза в день водили через длинные коридоры в покои, которые занимали наши родители в Эрмитаже. Мы видели их лишь изредка на короткие мгновения. Затем нас опять уводили. Это было время допросов. С одной стороны приводили арестованных, с другой приезжали послы и высочайшие особы, чтобы выразить соболезнование и принести свои поздравления. Мы же, бедные, маленькие, очень страдали оттого, что были так неожиданно удалены от жизни родителей, с которыми до того разделяли ее ежедневно. Это было как бы предвкушение жертв, которые накладываются жизнью на тех, кто стоит на высоком посту служения своему народу.
В августе 1826 года нас отправили в Москву с флигель-адъютантом Василием Перовским. Поездка продолжалась девять дней. Мне было в то время четыре года, и впечатление от нее осталось самое пестрое.
Шоссе не существовало, только одни проселочные дороги с брусьями с правой стороны, воткнутыми просто в песок. Так мы тогда путешествовали! В Новгороде я впервые увидела женский монастырь. Игуменья Шишкина была восприемницей Мама́ во время ее перехода в нашу веру. В Торжке пользовалась заслуженной славой, благодаря своим действительно превосходным котлетам, некто мадемуазель Пожарская. В Вышнем Волочке мы проехались каналом и осматривали шлюзы. В Твери мы с почтением посетили дворец, где жила великая княгиня Екатерина Павловна и где Карамзин читал ей свои первые труды по истории России. Там же мы видели комнату, в которой в 1812 году умер принц Георгий Ольденбургский, ее муж, жертва своих неустанных посещений госпиталей.
Наконец Москва. Кремль! Мое сердце билось. Пожар 1812 года, героическая борьба наших храбрецов – как близко было еще все это! Тогда я впервые и еще неясно ощутила, что значит Россия, Отечество.
Я была еще слишком мала для того, чтобы присутствовать на коронации родителей в соборе, и могла видеть только отблеск пышного торжества в Грановитой палате, где Их Величества сидели на тронах и обслуживались высшими сановниками, в то время как остальные гости и члены дипломатического корпуса стояли и, принеся свои поздравления, пятились с бокалами шампанского в руках. Вокруг нас – необычного вида женщины в восточных одеяниях: татарки, черкешенки, жительницы киргизских степей. Все это было ново и непривычно. Восток, его люди и обычаи – все это привлекало любопытство чужеземцев и создавало вокруг древнего города, с его золотыми куполами и причудливыми башенками, блестящий ореол.
Недели пролетели в празднествах и развлечениях. Мама́, принужденная беречься из-за своего хрупкого здоровья, приняла любезное приглашение графини Орловой-Чесменской переехать на ее дачу в пригороде Москвы. Там дышалось привольным деревенским воздухом, там можно было свободно бегать по саду без того, чтобы собиралась толпа и приветствовала нас криками «ура!».
В сентябре, в День святой Елизаветы, полкового праздника кавалергардов, Мама́ впервые, как шеф этого полка, принимала парад. Она была и польщена и сконфужена, когда Папа́ скомандовал «На караул!», и полк перед ней продефилировал. Это было и неожиданно, и ново. Папа́ умел придать нужную раму общественному почитанию своей супруги, которую он обожал. Музыка играла марш из «Белой дамы»8, в то время модной оперы, и этот марш стал, в память этого события, полковым маршем.
Следующей осенью, 9 сентября 1827 года, родился Константин, второй, долгожданный сын. Он родился уже как сын императора, в то время как мы, старшие, родились еще детьми не венчанного на царство отца. К крестинам нам завили локоны, надели платья-декольте, белые туфли и Екатерининские ленты9через плечо. Мы находили себя очень эффектными и внушающими уважение. Но – о разочарование! – когда Папа́ увидел нас издали, он воскликнул: «Что за обезьяны! Сейчас же снять ленты и прочие украшения!» Мы были очень опечалены. По просьбе Мама́ нам оставили только нитки жемчуга. Сознаться? В глубине своего сердца я была согласна с отцом. Уже тогда я поняла его желание, чтобы нас воспитывали в простоте и строгости, и это ему я обязана своим вкусом и привычками на всю жизнь. Одеваться было мне всегда скучно. Мама́ или гувернантки заботились вместо меня об этом, и, только будучи замужем, чтобы понравиться моему мужу, я научилась украшаться, и то только оттого, что мне было приятно, если Карл находил меня красивой и хорошо одетой.
После смерти государыни Елизаветы Алексеевны, супруги императора Александра I, Мама́ встала во главе всех отечественных женских институтов. Во время строительства одного из домов, для этого предназначенных, детей поместили в Александровском дворце в Царском Селе. Мы часто ходили туда и играли и танцевали на газонах с девочками. Нам сшили форменные платья, какие носили они, коричневые камлотовые с пелеринками, передниками и нарукавниками из белого перкаля, нас поставили между ними по росту. Бабушка, которую мы хотели этим удивить, уверяла, что она нас не узнала, подняла меня за подбородок и спросила, как моя фамилия. Начальница, госпожа фон Вистенгаузен, немного сгорбленная, с нежными чертами лица и выражением печали и страданий, завоевала наши сердца. Дочь, оставшаяся ей после четырех схороненных детей, выглядела, как все больные и слабогрудые, прозрачной. Мама́ послала ей своего врача, ослиное молоко и оказывала ей всевозможное внимание. Но все было тщетно: она угасла некоторое время спустя. Мать пережила ее, еще более согбенная и еще более покорная, добрый гений дома.
В 1828 году была объявлена война с Турцией. Папа́ последовал за войсками на Юг, Мама́ переселилась в Одессу, чтобы быть поближе к нему. Она взяла с собой только Мэри. Мы, четверо остальных, оставались в Павловске под крылышком государыни-матери. Дядя Михаил Павлович, брат отца, был также в армии, а тетя со старшей дочерью10– в Италии. Бабушка приходила уже с утра, со своей гобеленовой вышивкой, в маленький деревянный дворец, садилась в детской и принимала там доклады, в то время как мы вовсю резвились. Она изучала наши склонности и способности; Адини, проказница и ласковая, была le bijou11, кузина Лилли12, очень прямая, немного вспыльчивая и похожая на мальчика, звалась ею «честный человек», я, скорее сдержанная и застенчивая, получила от нее прозвище «хорошая и спокойная Олли», а в один прекрасный день – «председательница доброго Совета для Семьи». Я вспоминаю себя неразговорчивой, не слишком живой и резвой, но, невзирая на это, мои младшие сестры и братья меня любили. Мне постоянно приходилось быть судьей, когда они ссорились, и без лишних слов мне всегда удавалось восстановить мир. Любимцем между нами был, несомненно, наш Саша, L’Angelo sympathico13отца, как называла его Бабушка.
Она была очень деятельной. Каждую неделю ездила в Санкт-Петербург, чтобы навещать институты и госпитали, отдыхала немного в Смольном у старушки Адлерберг14, своей лучшей подруги после княгини Ливен. Если приходила хорошая весть с театра военных действий, Бабушка заказывала обедню в Казанском соборе и ехала туда в золоченой карете, сопровождаемая своим маленьким внуком Сашей в гусарской форме. Никогда не забывала она привезти нам с собой гостинец. У меня до сих пор хранится привезенный ею браслет с камеей, изображающей отца.
С некоторых пор я перешла из ведения английской няни на попечение гувернантки Шарлотты Дункер, шведского происхождения и протестантского вероисповедания. Она не знала иной родины, как шведский монастырь в Санкт-Петербурге, в котором она девять лет была ученицей и девять лет учительницей. Образованная и строгая, она внушала мне уважение к работе. В пять лет я могла читать и писать на трех языках. Что же касается музыки, то тут ее строгость не повлияла на успехи. Тетя Мария Павловна Веймарская (сестра Папа́), которая присутствовала на уроке, посоветовала оставить рояль. «У нее нет способностей», – сказала она. Я была необычайно горда, доказав ей в 1843 году противоположное, когда уже играла наизусть, что от меня требовалось, и аккомпанировала графине Росси (Зонтаг), когда она пела.
Моя кузина Августа Веймарская (теперь императрица Германская) провела это лето 1828 года вместе со своей матерью в России; ей было только шестнадцать лет, но она уже появлялась в обществе, хорошенькая девочка с ямочками, скорее пикантная, чем красивая. В Петербурге предпочитали красоту ее сестры Марии. Но Бабушка и некоторые господа придворные нашли, что у Августы есть уже и оригинальные идеи, несмотря на ее воспитание при маленьком немецком дворе, с его узостью, сковывавшей даже повседневные разговоры и не допускавшей ни малейшего послабления этикета. В один прекрасный день, когда она была уже императрицей (супругой императора Вильгельма I), она рассказывала мне, сколько трудов ей стоило быть естественной при ее странном воспитании.
В октябре захворала Бабушка. Заботы об обоих сыновьях в действующей армии подорвали ее здоровье. Взятие крепости Варна затянулось, когда же наконец произошло ее падение – это было ее последней радостью. Она, не знавшая в течение 69 лет ни устали, ни нервов, стала жаловаться на усталость. Ее старый врач, доктор Рюль, только качал головой. Папа́, извещенный об этой необычайной слабости, точно предчувствуя грозящую катастрофу, поспешил из Одессы, чтобы присутствовать при дне ее рождения 14 октября.
Мы были у обедни в маленькой часовне Зимнего дворца, когда раздался его голос в передней. Мы бросились ему навстречу. Мама́ за нами, через несколько минут мы все вместе опустились на колени вокруг кресла больной. «Николай, Николай, неужели это ты?» – воскликнула государыня, схватила его руки и притянула его к себе на колени. Никто не знает, почему и когда картины сплоченной семейной жизни запечатлеваются в детском сердце и когда они снова встают и захватывают его. Подробности эти кажутся незначительными, но как они сильны и негасимы! Такой осталась в моем сердце эта картина: Папа́ на коленях своей матери, старающийся сделать себя маленьким и невесомым.
Десять дней спустя, 24 октября 1828 года, государыня-мать скончалась в Зимнем дворце. Щедрость ее сердца превышала ее остальные качества. Добродетельная при дворе, который разрешал все, верная супругу, который жил своей собственной жизнью, мать, окруженная уважением и подчинением, как монархиня, заботилась об улучшении правления. С необычайной прозорливостью, например, привела она в порядок управление финансами России, создала в России первую Ссудную кассу, дававшую гарантии, и для доверия широкой публики она поместила туда свое и своих детей состояние.
После ее кончины Мама́ в тридцать лет встала во главе управления, которое, помимо женских и воспитательных учреждений, включало еще и промышленные предприятия, в свою очередь дававшие капитал для содержания приютов. Мама́ писала Софии Бобринской: «Мысль о том, что я должна заменить нашу любимую матушку, такую энергичную и деятельную, давит меня: я такая слабая, не созданная для того, чтобы повелевать».
Мама́ была совершенно иной, сравнивать их обеих было невозможно. В то время как одна была повелительницей, другая брала простотой и своею прелестью и скромностью. Казалось, что Мама́ говорила: что мы будем делать без государыни-матери! Помогите мне! И каждый был готов сейчас же оказать ей всяческое содействие.
В 1828–1830 годах мои родители жили в Варшаве из-за предстоявших там торжеств коронования и открытия сейма. Саша сопровождал родителей в Варшаву, а потом в Берлин, где он был представлен своему деду, королю Фридриху Вильгельму III.
Мы оставались в Царском Селе, под надзором княгини Волконской15, незначительной и очень некрасивой женщины, и князя Александра Голицына, старого друга семьи и бывшего пажа императрицы Екатерины Великой. Его благодарная память сохранила все картины той эпохи, он был неистощимый рассказчик анекдотов, умел их хорошо рассказывать, и мы не уставали его слушать. Я искренне сожалею, что никто в нашем окружении не догадался записать его рассказы. Это были бы прекрасные комментарии к эпохе великой императрицы Екатерины.
Обедали мы всегда вместе. Маленького роста, в сером фраке, с палкой в руках и флаконом венгерского вина в кармане, появлялся он каждый вторник у моих родителей. Он любил все розовое, женщин в ожидании и табакерки, которые он собирал. Его салоны были увешаны портретами из времен Петра Великого и Екатерины II. В его доме была часовня, освещавшаяся через купол из желтого стекла, что всегда придавало ей вид залитой солнцем. Он жил уединенно, вдали от света, всегда был озабочен своим здоровьем и окружил себя друзьями, разделявшими его мистически-религиозные взгляды. Подобные настроения разделял с ним император Александр I, бывший под сильным влиянием знаменитой баронессы Крюднер16. Князь Голицын просил своих друзей честно сказать ему в старости, когда его ум начнет слабеть, для того чтобы вовремя от всех удалиться. Впоследствии я часто слышала повторение другими этой просьбы, но как-то никто не считался с намерением ее действительно выполнить, князь же Голицын по собственному побуждению вовремя удалился от света. У него было поместье в Крыму, и там он закончил свое земное существование. Ему грозила слепота, но с христианским смирением выдержал он операцию катаракты и благодарил от всего сердца Господа, когда снова смог увидеть свои горы, море и колодцы, расположенные крестообразно. Его последние годы были заполнены добрыми делами и чтением духовных книг.
Но возвратимся опять к нашему детскому столу, за которым он бывал ежедневно, пока родители отсутствовали. Моя сестра Адини приветствовала его, она изображала хозяйку, принимавшую гостей, и оживленно болтала с ним. Ей и мне он подарил альбом с литографиями и подписался под посвящением «Prince aux Tabatieres»17.
Он вел дневник о нас, который еженедельно посылался Папа́. Тот отвечал со следующим фельдъегерем, письмами, на краях того же листа. Я не знаю, сохранились ли эти письма; они были снабжены рисунками и полны шуток.
В июле 1824 года воспитателем Саши был назначен Карл Карлович Мердер. Он был прирожденный педагог, тактичный и внимательный. Правилом его работы было развить хорошие черты ребенка и сделать из него честного человека. И этому правилу он оставался верен совершенно независимо от того, был ли его воспитанник простым смертным или великим князем. Таким образом он завоевал любовь и доверие ребенка. Он не признавал никакой дрессировки, не подлаживался под отца, не докучал матери, он просто принадлежал семье: действительно драгоценный человек! Никто из тех, кто окружал нас, не мог с ним сравниться. Судьбе было угодно, чтобы он не дожил до совершеннолетия Саши. Он умер в Риме в 1834 году.
Карл Карлович очень любил меня, маленькую и застенчивую. Он точно оценил искренность моих побуждений и взглядов: «Что она говорит, то она и делает: человек слова». Это определение принесло мне счастье.
Что же касается Жуковского (крупнейшего русского поэта), Сашиного второго воспитателя, этот был совершенно иным: прекрасные намерения, планы, цели, системы, много слов и абстрактные объяснения. Он был поэт, увлеченный своими идеалами. На его долю выпала незаслуженная слава составления плана воспитания наследника престола. Я боялась его, когда он входил во время урока и задавал мне один из своих вопросов, как, например, во время урока Закона Божия: «Что такое символ?» Я молчу. «Знаете ли Вы слово „символ“?» – «Да». – «Хорошо, говорите!» – «Я знаю символ Веры, „Верую“». – «Хорошо, значит, что обозначает символ Веры?» Мне сейчас 59 лет, но этот вопрос привел бы меня и сегодня в смущение. Что могла ответить на это девочка! Жуковский читал выдержки из того, что он написал о воспитании, нашей Мама́, которая после таких длинных чтений спрашивала его просто: «Что вы, собственно, хотите?» Теперь был его черед молчать. Я склонна признать за ним красоту чистой души, воображение поэта, человеколюбивые чувства и трогательную веру. Но в детях он ничего не понимал.
При выборе учителей считались с советами пастора Муральта, возглавлявшего лучшее частное учебное заведение Петербурга. Благодаря прекрасным преподавателям и Мердеру, с его практическим умом, влияние Жуковского не принесло нам вреда. Потом, после того как он женился на Елизавете Рейтерн, я полюбила его. Благодаря ей он встречался со строгим протестантом Рейтерном и пылким католиком Радовицем. Он сам, православного вероисповедания, был малосведущ в делах своей церкви. Он стал изучать православие, чтобы быть достойным противником в дискуссиях с ними. В то время Радовиц напечатал свой чудесный диалог о присутствии Господа Бога в государстве и церкви.
В то лето, когда у нас появился Мердер, Папа́ подарил нам остров около Петергофа. Саша и товарищи его соорудили там дом из четырех комнат с салоном, мы таскали кирпичи и делали дорожки через кустарники, где до тех пор жили только одни кролики. Нам подарили лодки для того, чтобы мы научились грести. Матрос следил за нашей маленькой гаванью и учил нас морским обычаям. В кухне мы готовили настоящие обеды – я сама умела только тереть корицу для молочной каши. Небольшое возвышение было названо «Мысом Доброго Саши», в этом видели счастливое предзнаменование.
По возвращении наших родителей в Петергофе была освящена Александровская дача, Александровский Летний дворец. Участок – бывшие огороды стоявшего в Петергофе полка – был подарен моим родителям императором Александром I, знавшим их любовь к морскому побережью. Дом был снаружи совсем простой, в английском стиле, внутри же все отделано прекрасной панелью в старинном готическом стиле, во вкусе того времени, как об этом можно было прочесть в романах Вальтера Скотта или в рейнских средневековых сказаниях.
Осенью мы жили в Аничковом [дворце]. Там мои родители находили снова тихий покой своей молодости, который они так любили, вне всякого этикета. Часто, после утомительных дней приемов и маскарадов, они уезжали туда, чтобы быть вдвоем. Страстную неделю они проводили всегда в Аничковом, там и мы все готовились к исповеди и причастию.
Вспоминается мне в то время один ноябрьский вечер. Мы только что были одеты в праздничные платья, чтобы ехать в Смольный институт, где воспитанницы так называемого Белого (старшего) класса ставили балет, как пришло известие, что экипажам отказано, Мама́ не может ехать. Испуганные, мы побежали наверх, чтобы узнать, что случилось. Камер-фрау не разрешила нам войти: «Государь читает Мама́ депеши, только что прибыл курьер из Варшавы с плохими известиями».
Это была польская революция 1830 года. За этим вечером последовала длинная, грустная зима, уход гвардейских частей и многое другое, печальное и мрачное. Вначале поляки побеждали нас, а после боев под Гроховом и Остроленкой русским войскам пришлось освободить всю польскую территорию, и только 7 сентября 1831 года они смогли снова взять Варшаву.
В наши учебные классы, в наш детский мирок проникало только слабое эхо событий. Адини и я часто болели в то время. Она страдала железами, у меня же был коклюш, и меня отделили в моей комнате вместе с Шарлоттой Дункер. Я не смела никого видеть, но процветала переписка и обмен маленькими подарками с сестрами. Уроков не было, кроме чтения по-русски и по-английски, меня берегли, и я казалась себе очень интересной. Иной раз под вечер заходила Мама́ с Сесиль Фредерикс18и играла со мной в лото.
Весной пришли скверные вести с театра военных действий: эпидемия холеры в армии и смерть великого князя Константина Павловича. Мы едва знали его, я видела его всего два раза. Его голос был груб, брови щетинились, форма туго стянута в талии, отогнутые полы мундира были подбиты желтым. Он называл Мама́ «мадам Николя» и часто приводил ее в смущение своими солдатскигрубыми манерами и речами. Но его братья относились с уважением к тем двадцати годам, на которые он был старше их. Уже позднее, из рассказов его современников, мне стала известна его личность. У него были качества полу-татарского, полурусско-цивилизованного характера. По натуре добрый и великодушный, не стесненный правилами и узами морали, он поднимался иной раз до геройства, что доказывает его поведение во время пожара Москвы. Но в обыденной жизни он не мог отказаться от всяких соблазнов. Он окружал себя шутами и любил незаметно вплетать в салонные разговоры анекдоты. Похожие черты, если и не так ярко выраженные, выявлялись и у дяди Михаила Павловича. Обоим не хватало человеческого достоинства, которым в такой степени обладал Папа́, той нравственной силы, которая возносит человека над самим собой.
Из оппозиции к Петербургу дядя Михаил хвалил свободную жизнь в Варшаве и прелесть и любезность польских дам, «от которых петербургским куклам нужно было только прятаться». Что же касается Константина Павловича и его пребывания в Польше, то Мама́ считала, что он заслужил быть повешенным, и называла его фрондером.
Саша получил титул цесаревича, который оставался за Константином Павловичем, хотя он и отказался от престола. Его адъютанты поступили в распоряжение моего отца. Между ними были чужие и безродные, умные люди или просто красавцы, как, например, американец Монро или Безобразов, любимец всех дам. Вдова великого князя Константина Павловича, княгиня Лович, ангелоподобное создание, которая, казалось, только и жила для того, чтобы смягчить грубость своего мужа, была полькой и перенесла много страданий. Она бежала с ним вместе от польских инсургентов, поначалу таких удачливых, ухаживала за ним до последнего вздоха в Белостоке и приехала потом к нам в Царское Село, где родители приняли ее как сестру. Сломанная душой и телом от всего перенесенного, она не оправилась больше и скончалась как раз год спустя после революции, оплакиваемая теми немногими, в кругу которых она светилась своей добротой.
Холера быстро распространялась вдоль по Волге. Ее еще не знали в Европе и думали, что можно ее сломить, как чуму, средствами дезинфекции. Как только она добралась до Петербурга, двор замкнулся в строгий карантин. Никто не имел права въезда в Петергоф. Лучшие фрукты этого особенно теплого лета выбрасывали, также салат и огурцы. Кадетские корпуса одели своих воспитанников во фланелевые блузы. Им посылался чай и вино. Мы, дети, не понимали опасности и радовались удлиненным каникулам ввиду того, что наши учителя не могли покинуть город. Папа́ выписал Сесиль Фредерикс с семьей из Финляндии, чтобы развлечь Мама́. Она была урожденной Туровской, ее мать, урожденная Бишофсвердер из Пруссии, выросла при дворе в Берлине. Мама́ знала ее со своих девичьих времен. В день ее свадьбы ее муж был произведен в адъютанты Папа́, и они вместе жили в Аничковом. Почти всегда в ожидании очередного ребенка, она проводила свои вечера с Мама́, в то время как мужья занимались верховой ездой или военными разговорами. Когда Фредерикс получил полк, они должны были переселиться в одну из казарм Московского полка. Там во время бунта декабристов он был ранен, когда пытался остановить своих офицеров. Он получил сабельный удар по голове и упал замертво на землю. Сесиль все видела из окна, от испуга ей сделалось дурно. С этого дня дружба Мама́ к Сесиль еще больше укрепилась, Сесиль была бесконечно предана Мама́.
Фредериксу был предначертан полнейший успех его карьеры. Он умер в чине обер-шталмейстера, честный человек, правда, немного ограниченный, но всегда добрый к своим подчиненным. Сесиль же была человеком особого склада. Очень красивая, с волосами цвета воронова крыла с синим отливом; слишком естественная для того, чтобы быть элегантной, с прирожденным умом, всегда готовая все воспринять. Когда ее положение подруги Мама́ стало очевидным и считалось утвержденным, ей стали льстить и под нее подлаживаться. Это же полностью обрисовало ее подлинный облик. Она не позволяла себе ни покровительствовать фаворитам, ни передавать слухи, какого бы они ни были характера.
Никогда она не была обременительной, хотя могла свободно входить к нам, когда хотела, и Папа́ и мы, дети, любили ее в одинаковой степени. Она пользовалась нашим доверием, знала о наших планах и маленьких заговорах и умела незаметно удалять нас из комнат родителей, когда мы слишком шалили. С Папа́ она обращалась совершенно свободно и не боялась даже строго побранить его, если считала, что он недостаточно бережет Мама́ и не замечает ее потребности в покое. В такие минуты он становился совсем смиренным и кающимся, покуда не начинал смеяться, схватывал Сесиль в свои объятия и раскачивал ее, как ребенка. Она охотно принимала на себя обязанности дежурной фрейлины; это было единственным влиянием, которое она себе разрешала. Подрастая, мы, дети, имели в ней верного друга, такого же справедливого, как и великодушного. Для Мама́ же она была долгие годы неиссякаемым источником помощи во всех обыденных делах, сочувствием ли или словом и делом. Она приходила к Мама́ каждый раз, когда ее переодевали к приему при дворе, и после таких приемов она еще сама шла куда-нибудь в общество. Она уже в молодые годы бросила танцы, но ее очень любили как собеседницу. С годами и заботами, которые принесли ей ее дети, она перестала любить общество. После смерти своего сына Димитрия она приняла православие. Этот шаг она уже давно обдумывала. Четыре ее сына были православными, и она надеялась таким образом быть ближе к душе своего любимого Димитрия.
Мама́ не разделяла взглядов Сесиль ввиду того, что не нуждалась в такой степени, как та, в утешении церкви. С тех пор посещения церкви стали помехой для ее частых визитов к нам. Богослужения и посты, исповедь и посещение монастырей – всему этому Сесиль отдавалась с жаром; это было для нее потребностью и удовлетворением, в то время как Мама́ это считала скорее святошеством и внутренне, может быть, даже осуждала. После живейших споров, которые со стороны Сесиль, может быть, были слишком упорными, с обоюдного молчаливого согласия решено было не трогать больше этих вопросов. Мы стали меньше видеться, и привычки изменились, когда обе начали прихварывать.
Мама́ сохранила свой интерес к молодежи, в сущности, она, несмотря на возраст, оставалась юной и веселой. Сесиль, которая прежде, может, сильнее израсходовалась, чувствовала потребность во внутреннем покое. Прелести и развлечения ее прежней жизни истощились, и ее опустошенная душа искала покоя и поддержки. Отсюда и ее потребность к покаянию и аскетизму. Последние годы ее жизни были грустными: в семье царствовал раздор и отсутствовало внимание друг к другу. Только ее младшая дочь Маша оставалась при ней. Мучительная болезнь прекратила существование Сесиль в мае 1851 года. Она умерла христианкой и была стойкой до конца. Никто из ее детей не походил на нее.
1831 год
В то лето 1831 года, когда холера удерживала нас в Петергофе, там же поселилась семья графа Виельгорского, возвратившаяся из-за границы. Дети, три прелестные девочки и два мальчика, стали товарищами игр и впоследствии нашими хорошими друзьями. Граф Виельгорский, будучи свободным художником, объединял в своем доме всех, кто был предан искусству, русских и иностранцев, поэтов, художников и музыкантов; многие стремились в его дом потому, что там можно было слышать прекрасную музыку, или только оттого, что считалось хорошим тоном бывать у него. Все всегда находили там радушный прием. Граф был доброжелательным человеком, но несколько поверхностного образования, масон и бонвиван; он был свой как в самых изысканных салонах, так и в кругу веселящихся повес, на пиру которых он, с бокалом шампанского в руке, пел зажигательные цыганские песни у ног какой-нибудь красавицы. Прекрасно читая и декламируя, он постоянно держал Мама́ в курсе современной литературы. Он умел скользить поверх предосудительных вещей.
Насколько мы, дети, любили его, настолько же не любили его жену. Она обращалась со своим мужем как с маленьким ребенком. Она была урожденной принцессой Бирон-Курляндской, католичкой, очень добродетельной безо всякой прелести и считала себя выше своего мужа. Она была женщина необыкновенно остроумная, ее язык жалил, как укус насекомого. После каждого злобного замечания она облизывала губы, точно для того, чтобы спрятать самодовольную улыбку. При этом она была то, что называется дамой с заслугами: сама, без гувернантки, следила за воспитанием своих детей и всегда сопровождала своих дочерей, если они приходили к нам. При этом от нее никогда не укрывалось ничего, что можно было бы не одобрить; замечания шепотом делались нашей няне Барановой, которая легко поддавалась ее влиянию. Потом замечания делались нам, к нашему большому неудовольствию, ведь мы знали, с какой стороны они исходили.
Наряду с очень строгим воспитанием, с другой стороны, нам предоставляли много свободы. Папа́ требовал строгого послушания, но разрешал нам удовольствия, свойственные нашему детскому возрасту, которые сам же любил украшать какими-нибудь неожиданными сюрпризами. Без шляп и перчаток мы имели право гулять по всей территории нашего Летнего дворца в Петергофе, где мы играли на своих детских площадках, прыгали через веревку, лазили по веревочным лестницам трапеций или же прыгали через заборы. Мэри, самая предприимчивая из нашей компании, придумывала постоянно новые игры, в то время как я, самая ловкая, их проводила в жизнь. По воскресеньям мы обедали на Сашиной молочной ферме со всеми нашими друзьями, гофмейстерами и гувернантками, за длинным столом до тридцати приборов. После обеда мы бежали на сеновал, прыгали там с балки на балку и играли в прятки в сене. Какое чудесное развлечение! Но графиня Виельгорская находила такие игры предосудительными, так же как и наше свободное обращение с мальчиками, которым мы говорили «ты». Это было донесено Папа́; он сказал: «Предоставьте детям забавы их возраста, достаточно рано им придется научиться обособленности от всех остальных».
Наши комнаты в Летнем дворце, находившиеся вблизи от Папа́, были очень маленькими. Мы проводили большую часть дня на балконах, которые нам служили и классами, и столовыми. Папа́ вставал летом в семь часов утра и, в то время как одевался, пил свой стакан мариенбадской воды, потом шел гулять с верным пуделем, а часто и в обществе Чичерина и Орлова, в Монплезир, чтобы выпить там свой второй стакан минеральной воды. После этого он садился в экипаж и с Эрдером, своим любимым садовником, осматривал работы в парке. Ровно в девять часов он уже был в Петергофском дворце, на докладе министров.
Это длилось до обеда; затем следовали до двух часов осмотр караулов, парады или же представления чиновников. Но когда за ним закрывались ворота нашего Летнего дворца, все заботы государства и власти оставались позади, и он предавался только радостям семейной жизни. В то время это еще было возможно, оттого что телеграф и железная дорога не перекрещивались с жизнью; почта из-за границы приходила только по средам и субботам, мы были ограждены от неожиданностей, которые в наше время, начиная с шестидесятых годов, так изнашивают нервы и характер.
Во время нашего карантина Мама́ была в последней стадии ожидания, которое ей причинило много беспокойства и волновало недобрым предчувствием. Папа́, очень обеспокоенный этим, отказался от всех путешествий, даже от всяких поездок. В один прекрасный июльский день этого лета, который был удушлив, как никогда, и в который солнце светило красным отблеском в сером чаду, пришло известие из Петербурга, что там поднялся бунт.
В отчаянье от холерной эпидемии, уносившей ежедневно до трехсот жертв, чернь восстала против врачей и начала их избивать, уверяя, что они отравляют больных. Папа́ сейчас же сел в свою коляску и, сопровождаемый Орловым, поехал прямо к рынку на Сенной площади. Его неожиданное появление оказало магнетическое действие. Все головы обнажились. «Дети, – воскликнул он своим низким, звучным голосом, покрывшим мгновенно гул толпы, – дети, что вы делаете? На колени – ваш государь требует этого, на колени и просите у Господа прощения».
И толпа, только что бунтовавшая, встала, рыдая, на колени. С этого дня порядок больше не нарушался. Через несколько часов Папа́ вернулся в Петергоф, взял ванну, переменил одежду и появился вовремя к столу, так что Мама́ не заметила его длительного отсутствия.
27 июля 1831 года легко и безболезненно появился в Царском Селе третий сын моих родителей, и Мама́ быстро оправилась после этих родов. Ребенка назвали Николаем – он родился в День святого Николая Новгородского. Вскоре после этого семейного события горизонт прояснился. Штурм Варшавы закончил Польскую кампанию, Папа́ опять повеселел и стал принимать участие в наших летних играх на воздухе.
В Царском Селе наша компания еще увеличилась благодаря детям соседей. Но мы предпочитали свои увеселения в небольшой компании, прогулки и поездки, цель которых почти всегда была молочная ферма в Павловске, где мы любили пить молоко. Мы ездили в одной коляске, называвшейся «линейкой», таких не видно больше теперь. Она походила на канапе dos-à-dos19и имела восемь мест, которые были расположены так низко, что можно было легко, без посторонней помощи, влезать и слезать. В Павловске толстая экономка родом из Вюртемберга угощала нас черным хлебом с маслом, картофелем, отваренным с луком, и сопровождала такие закуски маленькими рассказами о нашей Бабушке.
Если я не ошибаюсь, то именно этим летом в Петербург приехала певица Генриетта Зонтаг. Прекрасная, как цветок, с голубыми глазами и прелестными губами, которые во время пения обнажали два ряда мелких безупречных зубов, она вызывала восхищение, где бы ни появлялась. Она пела как-то днем у Мама́ по-немецки и сама аккомпанировала себе.
Нам пообещали посещение царскосельского театра в одно из воскресений, если мы будем иметь хорошие отметки в течение недели. Наступила суббота, мои отметки были лучшими, а у Мэри ужасные. Решили, что ни одна ни другая в театр не пойдут, чтоб не срамить Мэри, старшую. Я смолчала, но в глубине души была возмущена, считая, что меня можно было по крайней мере спросить, согласна ли я принести эту жертву моей сестре. В следующую субботу та же история! В этот момент Папа́ неожиданно вошел в комнату и сказал: «Олли, иди!» Я была совершенно взбудоражена, когда узнала, что меня в театр все-таки возьмут. Давали «Отелло»; это была первая опера, которую я слышала.
Если Мэри плохо училась, несмотря на свои хорошие способности, то помимо ее детского легкомыслия это было виной мадам Барановой, не имевшей и тени авторитета. Очень добрая, очень боязливая, в частной жизни обремененная заботами о большой семье, на службе, кроме воспитания Мэри, еще и ответственная за наши расходы и раздачу пожертвований, она не умела следить за порядком в нашей классной. Каждую минуту открывалась дверь для гостя или лакея, приносившего какую-либо весть, и Мэри пользовалась этим нарушением, чтобы сейчас же вместо работы предаться каким-нибудь играм.
Этому недостатку строгости и дисциплины можно, вероятно, приписать то обстоятельство, что Мэри и позднее не имела определенного чувства долга. Мадам Барановой не хватало чуткости, чтобы вести ее. Она только выходила из себя, держала длинные речи, которые Мэри в большинстве случаев прерывала каким-нибудь замечанием. Слишком хорошенькая, слишком остроумная, чтобы вызывать неудовольствие своих учителей, она могла бы, если б с ней правильно обращались, преодолеть все препятствия и быстро наверстать потерянное. Сесиль Фредерикс часто говорила ей: «Мэри, что могло бы из вас получиться, если бы вы только хотели!»
Поскольку я рассказываю только о том, что сама помню, в этих рассказах из детских лет остается мало места для политики. Однако два обстоятельства я все же должна упомянуть. Одно из них – визит шведского наследника, сына Бернадота, в июле 1830 года. Это считалось событием, оттого что с 1796 года ни один шведский принц не посещал нашего двора после того, как разошлась свадьба между Густавом Адольфом IV и великой княжной Александрой Павловной.
Второе – визит персидского посольства. Это дало повод для высшей степени торжественной аудиенции: Их Величества перед троном, мы, ниже их на ступеньках, полукругом сановники, двор, высшие чины армии – все это наполняло Георгиевский зал с проходом посреди, который обрамлялся двумя рядами дворцовых гренадер. Двери распахнулись, вошел церемониймейстер со свитой, и, наконец, показался Хозрев-Мирза, сын принца Аббас-Мирзы, сопровождаемый старыми бородатыми мужчинами, все в длинных одеяниях из индийского кашемира, с высокими черными бараньими шапками на головах. Три низких поклона! Потом Хозрев прочел персидское приветствие, которое Нессельроде (тогдашний министр иностранных дел) передал государю в русском переводе. На него отвечал государь по-русски.
Несколько раз еще при дворе видели этого персидского принца не старше пятнадцати лет: он завораживал дам своими чудными темными глазами, он развлекался в театрах, на балах и не знал больше четырех слов по-французски, которые он употреблял смотря по обстоятельствам: «совершенно верно» говорил он мужчинам и «очень красиво» – дамам. Десять лет спустя, во время дворцового переворота, ему выкололи глаза, эти бедные, в свое время так всех восхищавшие глаза.
Императрице поднесли прекрасные подарки: персидские шали, драгоценные ткани, работы из эмали, маленькие чашки для кофе, на которых была изображена бородатая голова шаха. Государь получил чепраки, усеянные бирюзой, и седла с серебряными стременами. Я еще не упомянула четырехрядный жемчуг, который отличался не столько своей безупречностью, сколько длиной. Мама́ охотно носила его на торжественных приемах, и я его от нее унаследовала.
Революция в июле 1830 года во Франции и падение Бурбонов вызвали у нас большое волнение. Законность была для нашего отца то же, что легитимность. Французские дети были одного возраста с нами; Карл X просил руки одной из нас, сестер, для герцога Бордоского, мы знали рассказы Буйи, посвященные этим детям, и вдруг – они оказались в изгнании в Холейруде, напоминавшем нам несчастную Марию Стюарт!
О революции в Бельгии мы слышали только в связи с тем, что сестра Папа́, которая там была замужем, должна была покинуть свой чудесный дворец в Брюсселе, наполненный ценными вещами из Михайловского дворца в Петербурге. Героическая защита крепости Антверпена упоминалась очень часто, и портрет защищавшего ее генерала был выставлен в городских витринах.
1832 год
Зима была прекрасной, не омраченной никакими событиями, с массой веселых развлечений для взрослых. Наши еще молодые родители охотно бывали в обществе, и Мама́, которой «ожидание» так часто мешало танцевать, наслаждалась этим. Устраивались зимние игры, поездки на санках с ледяных гор, парадные обеды, на которых разыгрывались партнеры для санок на следующий день, и Мама́ и Сесиль часто нам со смехом рассказывали об этих развлечениях. Мы с восторгом слушали их, тем более что в эту зиму Адини и я должны были часто оставаться в постели из-за простуды, занимаясь, главным образом, рисованием и вырезыванием бумажных кукол.
Было и несколько свадеб при дворе, среди них и свадьба фрейлины Сашеньки Россет20с адъютантом Смирновым. Эта красивая и остроумная брюнетка известна в литературных кругах своей дружбой с Жуковским и Гоголем. С годами ее остроумие сменилось горечью, она считалась сумасбродной и редко возвращалась к светлым часам.
В тот год у Мама́ было двенадцать фрейлин, включая тех, которых она получила от Бабушки. В деревню нас сопровождали только молодые, старшие оставались в Зимнем дворце. Мы, дети, знали их всех хорошо. Дежурная фрейлина должна была в обеденное время быть у Мама́, чтобы принять приказания на день. Между ними была маленькая, пожилая мадемуазель Плюскова, отпугивавшая нас своими ледяными руками, тем более что, захватив руку в свою, она долго ее не отпускала. Она была крайне бдительна, часто наблюдала за нами в дверную щель и была к тому же еще дружна с графиней Виельгорской. Она была неравнодушна к баталисту Ладюрьеру и часто навещала его в его ателье в Эрмитаже. Как только о ней докладывали, чтобы ее спугнуть, он начинал бить в барабан. Своим успехом он хвастался у Папа́, который очень над этим смеялся.
Когда, с приближением зимы, мой кашель не прервался, а распухшим гландам Адини не стало лучше, доктора предложили отправить нас на морские купанья в Доберан, расположенный в Мекленбурге, где сестра Мама́, тетя Александрина, смогла нас взять под свое покровительство. Мысль отправиться за границу без родителей нас совершенно не радовала. Нас погрузили на «Ижору», единственное судно Балтийского военного флота, имевшее ход девять узлов. Папа́ провожал нас до Ревеля21. Не доходя до города, нам дали знать, что идет почтовый пароход из Любека. Весть для нас? Да! Мы остановились; Папа́ открыл депешу и побледнел: холера в Доберане! «Назад!» Возвращение! Какое счастье! Так думали мы. Но нет! Судно берет направление на Ревель, не возвращаясь в Петербург. Папа́ решил, что мы останемся в Екатеринентале (дворец), где нас устроили наспех.
Потом в этом первом приключении нашей жизни открылась своя прелесть. Папа́ поспешил возвратиться в Петербург, чтобы успокоить Мама́, и передал нас на попечение князя Василия Долгорукого и его адъютанта, который был командиром нашего судна. Его звали Литке, и он только что вернулся из кругосветного путешествия.
Нам было ново и интересно наблюдать за тем, как он себя вел, так как он был молчалив и неопытен в придворном быту. Особенно же велико было смущение нашей Юлии Барановой в этих импровизированных обстоятельствах.
Экипажный и кухонный персонал были быстро организованы, началась регулярная домашняя жизнь, выстроили мол, и на десятый день мы могли выкупаться в море, что привело Адини и меня в восторг, в то время как Мэри, которая отчаянно мерзла, должна была от купанья отказаться. Мы приняли тридцать морских ванн, и успех был налицо. Маленький дворец в Екатеринентале был построен Петром Великим. Там росли чудесные каштаны, собственноручно им посаженные. Зал рококо в бельэтаже имел террасу вдоль главного портала, с которой можно было попасть в верхний сад. Этот сад был отведен для нас, в то время как остальная часть парка была открыта для публики.
По воскресеньям там играл военный оркестр. Нам надевали наши красивейшие платья, шляпы, подбитые розовым муслином, и рука об руку мы должны были проходить через публику, собравшуюся, чтобы видеть царских детей. Должна сказать, что мне было гораздо приятнее смотреть самой, чем давать себя разглядывать. Такие прогулки были обязанностью.
Мы должны были также принимать сановников: военного губернатора Палена, гражданского губернатора Бенкендорфа, коменданта Паткуля, отца Сашиного друга детских игр, которому мы сделали визит, посетив его прекрасный загородный дом, расположенный на высоте над городом. Там было целое гнездо детей и внуков, и делалось все, чтобы развлекать нас. Между прочим, у них состоялся в нашу честь деревенский праздник с играми и танцами, девушки в красивых национальных костюмах, юноши – скорее некрасивые, с длинными белесыми волосами.
Капитан Литке передал нас на это время под покровительство некоего господина де Россильона, швейцарца по происхождению, любезного старичка, умевшего самым веселым образом поучать нас. Когда он появлялся у нас по утрам с букетом роз, мы уже бежали ему навстречу. С его программой дня мы всегда были согласны. Он водил нас к «Длинному Герману» и «Толстой Маргарите» – городским башням; показывал нам Клуб Черноголовых с залом, где висели гербы эстляндского дворянства, и рассказывал о монастыре Святой Бригитты и легенду его зарождения.
25 июня в Екатеринентале был молебен с парадом войск. Выстроился Невский пехотный полк и раздавали медали в память Турецкого похода. Эта военная сцена захватила нас и привела в восторг.
Через несколько дней мы прервали нашу ревельскую жизнь, чтобы со всеми вместе праздновать в Петергофе рождение Мама́. Вечером был феерический балет в саду Монплезира перед бьющими фонтанами, освещенными бенгальским огнем. До августа мы еще оставались в Ревеле, чтобы потом последовать за нашими родителями в Царское Село.
В то время опять входило в моду все китайское. Некто мадемуазель Флейшман учила нас рисованию в китайской манере, а также изготовлению лакированных работ и вышивке золотом по черному шелку. Многие дамы двора собирались у Мама́, чтобы украшать таким образом столики, стулья и ширмы. Старая графиня Бобринская, которая отличалась изобретательностью, придумала занимать грубые пальцы мужчин вырезаньем из персидских материй цветов с крупным узором, которые потом наклеивались на стекло для ширм. Целый зал в Александровском дворце был декорирован в этом новом вкусе; стали также ставить мебель посреди комнат, вместо того чтобы выстраивать ее, как прежде, по стенам. Кроме бильярда, рояля и ломберных столов, в зале могли уместиться по крайней мере сто человек.
В конце сентября мы переехали в Зимний дворец, а 13 октября у Мама́ родился четвертый сын, ее последний ребенок, названный Михаилом. Он и Низи (Николай), которые назывались «маленькими братьями», долго оставались вместе, как близнецы. Они действительно были драгоценностями для нас, эти маленькие Веньямины22! Каждый вечер, в час их купанья, вся семья собиралась в их детской. Они были первыми, пробудившими во мне материнские чувства, кроме того, как крестная мать Михаила, я чувствовала себя в свои десять лет ответственной за них обоих.
В этом году в день моего рождения старая прусская камер-фрау [из свиты] Мама́ сказала мне: «Олечка, теперь начинаются двойные числа, от которых вы уж не избавитесь». Как это верно! Разве только, что исполнится сто лет.
Зима 1833 года
Итак, все мы, семеро, были уже на свете, и наступает момент, когда я хочу описать нашу семейную жизнь, тепло очага, которое священно и неисчерпаемо и благословляет на всю последующую жизнь.
Мне очень трудно передать, что дала Мама́ моему детскому сердцу. Она была именно Матерью, и описать это невозможно. С ней мы чувствовали себя дома как в раю. Каждую свободную минутку я бежала к ней, зная, что никогда не помешаю. Единственное, что мы иногда слышали, это «Будьте чуточку спокойнее», в то время как Вилламов или Лонгинов, секретари Благотворительного общества, бывали у нее на докладе. Обычно она сидела за своим большим письменным столом, занимаясь корреспонденцией, и в это время мы свободно могли играть у нее в кабинете. Это была красивая угловая комната с видом на Неву, обтянутая зеленым с амарантом штофом, всегда наполненная цветами.
Мама́ любила одеваться в светлое, по утрам же всегда в белый вышитый перкаль23с душегрейкой из кашемира или бархата. Я не помню ее иначе как веселой, доброй и всегда в одинаковом настроении. Ей не надо было ни под кого подлаживаться, ничего прятать. В прелести и простоте своего существа она была недоступна ничему злому. Я помню, как одна дама высоких нравственных качеств так была захвачена ее существом, что долго раздумывала над причиной этой прелести. Было ли это привычкой приветливо обращаться с людьми, женской прозорливостью или же расчетом и желанием обворожить? В конце концов, она пришла к убеждению, что Мама́ держала себя совершенно естественно, и она склонилась перед этой простой добротой, которая была сильнее всех духовных сил. Эта дама была баронессой Мейендорф, урожденной графиней Буль, проведшей свою жизнь в утонченных дипломатических кругах.
Если Мама́ и не была тем, кого называют femme d’esprit24, то она имела способность очень тонко оценивать людей и вещи, и ее мнение, если о нем спрашивали в серьезных делах, бывало всегда поразительно верно. Однако главное ее назначение – быть любящей женой, уступчивой и довольной своей второстепенной ролью. Ее муж был ее водитель и защитник, пользовался ее абсолютным доверием, и единственное, что утоляло ее тщеславие, это сознание, что он счастлив. Удалось ли ей сделать его счастливым? Прощальные слова моего отца, обращенные к ней перед смертью, пусть будут этим ответом: «С первого дня, как я увидел тебя, я знал, что ты добрый гений моей жизни».
Что касается общения с нами, детьми, то в нем не было никакой предвзятости, никаких особых начал, никакой системы. Мы просто делили с ней жизнь, и это было так легко, как воздух, который вдыхаешь, как будто иначе и не могло быть. Если Мама́ уезжала, мы становились как потерянные. И тем не менее я не могу сказать, чтобы она занималась нами. Может быть, сильное впечатление производил пример ее жизни. Только когда я сама была уже замужем, я поняла, что значит иметь такой пример перед глазами. Выезжала ли она, навещала ли институты или принимала дам у себя, всегда что-то от ее существа захватывало и нас, и в те вечера, когда мы стояли у рояля и слушали игру и пение, мы учились глазами и ушами, без длинных тирад, тому, как надо себя вести с людьми. В ее личности было что-то обезоруживающее. Окруженная роскошью, она никогда не позволила бы себе подпасть под влияние чрезмерной элегантности или пышности. Ее единственной искренней потребностью, которую она себе разрешала, было то, что время от времени ей приносили и затем меняли картины из Эрмитажа. Потом Папа́ заказал для нее копии тех картин, которые она особенно любила.
Распределение дня Мама́ не было регулярным из-за ее многочисленных обязанностей и различных визитов, которые она должна была принимать. Вход к ней был свободен для князя Волконского25, на обязанности которого лежало обсуждение с ней приглашений на балы, а также выбор подарков к крестинам и свадьбам; и – для генерал-адъютантов и флигель-адъютантов. Все они, а также и некоторые привилегированные друзья, дамы и кавалеры, могли приходить к ней без того, чтобы стоять в списке. Они приходили уже с утра, чтобы выпить с Мама́ чашку шоколада в то время, как обсуждалось необходимое.
По воскресеньям, после обедни, представлялись мужчины, по вечерам – дамы. В большинстве случаев их бывало от сорока до пятидесяти человек: матери, которые привозили представляться своих только что вышедших замуж дочерей, дамы, приезжавшие прощаться перед каким-нибудь отъездом, или такие, которые благодарили за очередное производство их мужей, все они в придворных платьях с длинными шлейфами. Это были утомительные обязанности. Мама́ была освобождена от них только после того, как сдало ее здоровье. Нам, детям, доставляло громадное удовольствие, если мы иногда вместе с Папа́ могли наблюдать через дверь. При этом Папа́ делал знаки рукой некоторым хорошим знакомым.
По вечерам ходили во французский театр, ансамбль которого привлекал знатоков, а также и тех, кто любил блестящее общество. Папа́, после шестнадцатилетнего брака все еще влюбленный в Мама́, любил видеть ее нарядно одетой и заботился даже о мелочах ее туалета. Бывали случаи, что, несмотря на все ее протесты, ей приходилось сменить наряд, потому что он ему не нравился. Это, правда, вызывало слезы, но никогда не переходило в сцену, так как Мама́ сейчас же соглашалась с ним, и Папа́, немного смущенный и сконфуженный, усиливал свою нежность к ней.
В определенные дни недели нам читали в Сашиной библиотеке французских классиков, особенно Мольера, актеры французского театра. Я вспоминаю при этом уже сильно пожилую мадам Бра, неподражаемую в характерных ролях, которая приводила в восторг и потешала Папа́ и дядю Михаила. Вся французская труппа занимала дом на Крестовском, на берегу Невы. Часто, отправляясь кататься, мы останавливались под балконом, и Папа́ звал: «Мадам Бра, вы дома?» Старая дама пышных размеров сейчас же появлялась, и начинался шуточный диалог. Папа́ смеялся до слез, в то время как Мама́ не очень одобряла скабрезные шутки в нашем присутствии.
И несмотря на это, были и такие добродетельные дамы, которые обвиняли Мама́ в легкомыслии и фривольности! Никогда не угодишь всем на свете. Эти дамы жаловались московскому митрополиту Филарету, что Мама́, вместо того чтобы думать о спасении души, только и делает, что танцует и гоняется за развлечениями. На что тот возражал: «Возможно, но я думаю, что она, танцуя, попадет в рай, в то время как вы еще будете стучаться в дверь».
Я помню, что после недель светских развлечений Мама́ испытывала потребность в покое и серьезных разговорах. Пользуясь поездками Папа́ в Кронштадт или в другие места, она приглашала к себе Софи Бобринскую. Это была одна из тех ее подруг, которая внутренне более всех ей подходила. Софи Бобринскую знали немногие ввиду того, что она редко бывала в обществе, но эти немногие ценили ее. Я никогда не слышала от нее ни одного пустого слова, и если я, будучи ребенком, и не могла следить за тем, о чем они говорили с Мама́, то все же я чувствовала что-то необычное в ее разговорах и мыслях. Если Мама́ брала нас с собой, чтобы навестить ее, это было для нас всегда большой радостью. Когда она приезжала в Зимний дворец, Мама́ запиралась с ней в красном кабинете. Этот кабинет был подобием алтаря, в котором хранились разные ценные вещи. Там был мраморный бюст королевы Луизы Прусской, портреты императора Александра I, Бабушки и других родственников, а также разные предметы, которыми они пользовались при жизни, как, например, молитвенники и усеянные камнями кресты. Перед церковной службой часто Адини и я тайком пробирались туда, становились на колени перед семейными реликвиями и целовали портреты предков, усердно молясь перед ними. Страх быть пойманными и выбраненными, вероятно, еще усиливал потребность к этим тайным богомольям, благодаря которым мы научились молиться непосредственно от сердца.
Наше религиозное воспитание было скорее внешним. Нас окружали воспитатели-протестанты, которым едва были знакомы наш язык и наша церковь. Мы читали в их присутствии перед образами «Отче наш» и «Верую», нас водили в церковь, где мы должны были прямо и неподвижно стоять, без того чтобы уметь вникать в богослужения. Чтобы не соскучиться, я повторяла про себя выученные стихотворения. Наш первый преподаватель Закона Божия и духовник, о. Павский, читал нам Евангелие, не давая ничего нашему детскому представлению, и только позднее о. Бажанов стал объяснять нам богослужение, чтобы мы могли следить за ним. Вероятно, из оппозиции к религиозному безразличию нашего окружения в нас, детях, развилось сильное влечение к нашей православной вере. Благодаря нам наши родители выучились понимать чудесные обряды нашей церкви, молитвы праздников и псалмы, которые в большинстве случаев читаются быстро и непонятно псаломщиками и которые так необычайно хороши на церковнославянском языке.
Для Папа́ было делом привычки и воспитания никогда не пропускать воскресного богослужения, и он, с открытым молитвенником в руках, стоял позади певчих. Но Евангелие он читал по-французски и серьезно считал, что церковнославянский язык доступен только духовенству. При этом он был убежденным христианином и глубоко верующим человеком, что так часто встречается у людей сильной воли.
В религиозных представлениях Мама́ преобладающими оставались впечатления ее протестантского воспитания. В нашей религии для нее радостью и утешением были только молитвы об умерших, оттого что они теснее соединяли ее с покойной матерью. Ни богослужения, ни молитвы не могли умилить ее до слез. И все же кому случалось быть свидетелем того, как Мама́ с Папа́ готовились к причастию, тот обнаружил бы, до какой степени верующими они были. В эти дни Папа́ был преисполнен детски-трогательного рвения, Мама́ же была скорее сдержанная, но без налета всякой грусти.
В последний день старого года неизменно приезжал митрополит Серафим с монахами Александро-Невской лавры, певшими нам хором чудесное славословие. После этого родители собственноручно обносили их закуской и вином.
После страниц, посвященных Мама́, я хочу вспомнить и о Папа́.
Он любил спартанскую жизнь, спал па походной постели с тюфяком из соломы, не знал ни халатов, ни ночных туфель и по-настоящему ел только раз в день, запивая водой. Чай ему подавался в то время, как он одевался, когда же он приходил к Мама́, то ему подавали чашку кофе с молоком. Вечером, когда все ужинали, он опять пил чай и иногда съедал соленый огурец. Он не был игроком, не курил, не пил, не любил даже охоты; его единственной страстью была военная служба. Во время маневров он мог беспрерывно оставаться восемь часов подряд в седле без того, чтобы хоть закусить чем-нибудь. В тот же день вечером он появлялся свежим на балу, в то время как его свита валилась от усталости.
Его любимой одеждой был военный мундир без эполетов, протертый на локтях от работы за письменным столом. Когда по вечерам он приходил к Мама́, он кутался в старую военную шинель, которая была на нем еще в Варшаве и которой он до конца своих дней покрывал ноги. При этом он был щепетильно чистоплотен и менял белье всякий раз, как переодевался. Единственная роскошь, которую он себе позволял, были шелковые носки, к которым он привык с детства.
Он любил двигаться, и его энергия никогда не ослабевала. Ежедневно во время своей прогулки он навещал какое-нибудь учреждение, госпиталь, гимназию или кадетский корпус, где он часто присутствовал на уроках, чтобы познакомиться с учителями и воспитателями. Кроме докладов министров и военных чинов, он принимал также и губернаторов, умея так поставить вопрос, что всегда узнавал правду. Он не выносил тунеядцев и лентяев. Всякие сплетни и скандалы вызывали в нем отвращение. Когда он узнавал, что какой-нибудь сановник злоупотребил его доверием, у него разливалась желчь и ему приходилось лежать. Подобным образом действовали на него неудачные смотры или парады, когда ему приходилось разносить (делать выговоры перед строем). То, что казалось в нем суровым или строгим, было заложено в характере его безупречной личности, по существу очень несложной и добродушной.
1834 год
Опять встают передо мной картины нашей детской жизни. В память моего посещения монастыря в Новгороде игуменья Шишкина подарила мне [игрушечную] крестьянскую избу, внутренность которой была из стекла, а мебель расшита цветным бисером. Кукла с десятью платьями, изготовленными монахинями, находилась в ней. Почти одновременно с этим подарком Папа́ подарил нам двухэтажный домик, который поставили в нашем детском зале. В нем не было крыши, чтобы можно было без опасности зажигать лампы и подсвечники. Этот домик мы любили больше всех остальных игрушек. Это было наше царство, в котором мы, сестры, могли укрываться с подругами. Туда я пряталась, если хотела быть одна, в то время как Мэри упражнялась на рояле, а Адини играла в какую-нибудь мною же придуманную игру. По возрасту я была между ними обеими – на три года моложе Мэри, на три года старше Адини – и часто чувствовала себя немного одинокой. Я начала уже отдаляться от мирка игр Адини, в то время как не могла еще подойти к миру взрослых, к которому в свои четырнадцать лет уже принадлежала Мэри.
Мои сестры были жизнерадостными и веселыми, я же – серьезной и замкнутой. От природы уступчивая, я старалась угодить каждому, часто подвергалась насмешкам и нападкам Мэри, не умея защитить себя. Я казалась себе глупой и простоватой, плакала по ночам в подушку и стала представлять себе, что я совсем не настоящая дочь своих родителей, а подменена кормилицей: вместо их ребенка она положила мою молочную сестру.
Мадемуазель Дункер только способствовала моему одиночеству. Благодаря своему характеру она мгновенно вспыхивала и сейчас же передавала свое неудовольствие Юлии Барановой, которая, в свою очередь, тотчас же брала сторону своей воспитанницы Мэри. Вкрадывалась натянутость в отношения, и каждая оставалась со своей ученицей в своей комнате. Воспитатель Саши генерал Мердер, который был в хороших отношениях с Шарлоттой Дункер, умел меня подбодрить и внушить мне доверие к себе, говоря, что ни мое спокойствие и ни моя застенчивость отнюдь не значат, что я неспособная, но указывают на качества глубокой натуры, которой нужно время, чтобы развиться. Сходство моей натуры с Сашиной сделало то, что он был необычайно чуток и близок со мной.
В детском зале, где стоял наш игрушечный домик, нас учила танцам Роз Колинетт, дебютировавшая в Малом Гатчинском театре. Мы упражнялись в гавоте, менуэте и контрдансе вместе с Сашей и его сверстниками. После этого бывал совместный ужин, и вместо неизменного рыбного блюда с картофелем нам давали суп, мясное блюдо и шоколадное сладкое. Зимой 1833 года эти веселые уроки прекратились, оттого что Мэри исполнилось пятнадцать лет, и она переселилась от нас в другие комнаты.
По обычаю, в одиннадцать лет я получила русское придворное платье из розового бархата, вышитого лебедями, без трена. На некоторых приемах, а также на большом балу в день ангела Папа́, 6 декабря, мне было разрешено появляться в нем в Белом зале. Когда мы в него входили, все приглашенные уже стояли полукругом. Их Величества кланялись и подходили к дипломатическому корпусу. Папа́ открывал бал полонезом, ведя старшую чином даму дипломатического корпуса. В то время это была прелестная графиня Долли Фикельмон, жена австрийского посланника26. За ними шли Мама́ с дядей Михаилом, затем я под руку с графом Литта. Он был обер-камергером, рыцарем Мальтийского ордена и бежал в царствование Павла I из Италии в Россию. Человек этот был громадного роста и говорил низким басом с сильным итальянским акцентом. Ввиду того что он был председателем Комиссии по постройке церквей, мне было велено навести разговор на эту тему, что я с грехом пополам и выполнила.
В девять часов, когда начинался настоящий бал, я должна была уходить спать. Мне надлежало попрощаться с Мама́, которая стояла в кругу стариков у ломберных столов. В то время как я повернулась, чтобы уйти в сопровождении своего пажа (его звали Жерве, и он был немногим старше меня), до меня донеслись слова Геккерна, нидерландского посла, обратившегося к Мама́: «Как они прелестны оба! Держу пари, что перед сном они еще поиграют в куклы!» Я с моим пажом! Эта мысль показалась мне невероятной, стоявшей вне моих представлений. Этот Геккерн был приемным отцом Дантеса, убившего на дуэли нашего великого поэта Пушкина.
Этой зимой, во время Масленицы, при дворе был устроен большой костюмированный бал на тему сказки «Аладдин и волшебная лампа». В Концертном зале поставили трон в восточном вкусе и галерею для тех, кто не танцевал. Зал декорировали тканями ярких цветов, кусты и цветы освещались цветными лампами, волшебство этого убранства буквально захватывало дух. В то время глазу еще непривычны были такие декорации, которые мы теперь видим на каждой сцене. Мэри и я появились в застегнутых кафтанах, шароварах, в острых туфлях и с тюрбанами на головах; нам было разрешено идти за Мама́ в полонезе.
Какой блеск, какая роскошь азиатских материй, камней, драгоценностей! Я могла смотреть и искренне предаться созерцанию всего этого волшебства, не думая об обязанностях или правилах вежливости. Карлик с лампой, горбатый, с громадным носом, был гвоздем вечера. Его изображал Григорий Волконский, сын министра двора, будущий муж прелестной Марии Бенкендорф. Этот бал остался в моем воспоминании кульминационным пунктом зимы 1833 года.
Теперь как-то трудно себе представить, как часто наш двор менял свое местопребывание между маем и октябрем. Весной мы проводили несколько дней на Елагином, чтобы избежать уличной пыли, затем Царское Село, переезд на июль в Петергофский Летний дворец и, наконец, из-за маневров, Гатчина или Ропша с ураганом светских обязанностей: приемы, балы, даже французский театр в маленьком деревянном доме. Мы видели эту блестящую жизнь, конечно, в своем детском понимании, или когда мы сопровождали родителей, или же в свободные часы на подоконниках, слушая доносившуюся к нам музыку.
1834 год принес с собой конец нашей совместной детской жизни. Саша стал совершеннолетним (в шестнадцать лет по нашему семейному закону) и вступил в общественную жизнь после того, как присягнул как наследник. Это была трогательная церемония: Саша, сопровождаемый отцом, встал пред алтарем и развернутым знаменем и звонким голосом прочел текст присяги. Торжественный день был отпразднован концертом церковной музыки.
Вечером у Нарышкиных давали бал для дворянства. Было лето. Через открытые окна видна была река с освещенными лодками; восторженные крики толпы доносились к нам, не хватало только присутствия в этот торжественный день Сашиного любимого воспитателя, генерала Мердера. По состоянию своего здоровья он должен был уехать в Италию, и накануне пришло известие о его смерти, которое от нас скрыли, чтобы не омрачать торжества.
Саша узнал об этом неделю спустя в Царском Селе и горько плакал о первом друге своей жизни. Его заменил Кавелин27, а князь Ливен, до тех пор посол в Лондоне, был назначен опекуном. Еще серьезнее, чем до сих пор, Саша отдался наукам, к которым прибавились военная история и законоведение.
Весной этого года с Нижнего Дуная возвратился Киселев28. Он пробыл там с самого окончания Турецкой кампании в 1828 году, чтобы привести в порядок эти прекрасные, богатые земли, так долго страдавшие под турецким ярмом. Еще и теперь, после пятидесяти лет, Молдавия и Валахия, которые ныне принадлежат Румынии, вспоминают с благодарностью реформы Киселева, положившие начало их экономическому благосостоянию.
Он, в свою очередь, любил этот край, его мягкость, синеву его небес, и еще его удерживала там сердечная привязанность. Мне в то время было двенадцать лет. Как сейчас вижу его таким, каким он был, когда вернулся: красивый мужчина лет около сорока, с выразительными глазами, очаровывающий собеседника, о чем бы он ни говорил. Совершенно независимый в своих взглядах, всегда полный блестящих идей, образованный и в то же время всегда готовый научиться еще чему-нибудь, он даже в разговорах с Папа́, который с ним очень считался, сохранял свою независимость. Один из одареннейших деятелей тогдашнего царствования, с 1835 года он стал членом всех тайных комитетов по крестьянскому вопросу. С этих пор в течение пятнадцати лет он оставался всегда дорогим гостем нашего дома. В разговорах с глазу на глаз Папа́ любил противоречия, даже охотно вызывал на них, и он особенно любил свободную манеру Киселева в разговорах.
Влечение Папа́ к тому, чтобы быть обо всем осведомленным и учиться новому, происходило от сознания, что те науки, которые он проходил в молодости, были недостаточны. Войны в начале столетия и его страсть ко всему военному были тому виной. Совершенно неожиданно он вступил на трон в 1825 году. Он командовал в то время бригадой пехоты и понятия не имел о правлении, о хозяйстве или законодательстве. Он осознавал свою неподготовленность и старался окружить себя достойными людьми. Чтобы создать свод законов, выведя наше законодательство из тогдашнего хаоса, он призвал Сперанского29и был удовлетворен окончанием этого труда еще в свое царствование. Его другой большой заботой было улучшение судьбы крестьян. Киселев30явился главным его сотрудником в этой области. 26 декабря 1837 года он был поставлен во главе нового Министерства государственных имуществ, в ведение которого поступили все казенные крестьяне; он оставался на этом посту до 1856 года, когда был назначен послом в Париж.
Я не могу судить о том, были ли его реформы удачными или нет. С невероятным трудом и отчаянной решимостью он проводил их в жизнь, встречая всевозможные препятствия, как, например, глубоко укоренившееся предубеждение и злобу тех, чьи интересы были затронуты, а также отрицательное отношение со стороны остальных министров. Думаю, что управление имениями тети Елены, в которых, согласно плану Киселева, проводились приготовления к освобождению крестьян, подтверждает, что таковые могли быть проведены только благодаря личной инициативе и на ограниченном пространстве, так как масса в своем большинстве без определенного водительства не может понять, что значат такие реформы. Во всяком случае, Папа́, несмотря на все свое могущество и бесстрашие, боялся тех сдвигов, которые могли из этого произойти.
Осенью 1834 года Мама́ с Мэри отправились в Берлин. Все мы остальные были поручены в Царском Селе попечению нашего дорогого князя Александра Голицына и княгини Ливен, супруги бывшего посла при английском дворе. Последняя должна была стать во главе салона Саши и отшлифовать его речь, а также манеры. Это на первых порах ей совершенно не удавалось. Она говорила только о политике, от которой благодаря нашему воспитанию мы были очень далеки. Когда мы приходили к чаю, некоторые старые господа, сидевшие вокруг княгини, говорили о Талейране, Веллингтоне, о революционном движении на Балканах, о Марии да Глориа31и других вещах, которыми были в то время полны газеты, и все это отдавалось пустым звуком в наших ушах. Как только чай бывал кончен, Саша отодвигал свой стул и стремительно бежал к столу молодежи, предоставляя всех тори, мигуэлистов и карлистов их судьбе, в то время как он сам с упоением отдавался игре в «Трубочиста» и смеху, становившемуся тем заразительнее, чем больше мы боялись гнева княгини. Будучи умной женщиной, она вскоре переменила свой метод и стала устраивать для Саши танцевальные вечера в Александровском дворце, в то время как ее политические партнеры получали приглашения к ней уже частным образом.
Pulsuz fraqment bitdi.