Kitabı oxu: «Голова Шамиля 2»
Глава 1
Крымская война закончилась в марте.
Я узнал об этом в мае - из письма которое шло два месяца и пришло мятым, с пятном от чего-то жирного в левом углу. Подписан Парижский мир. Россия уступила. Черноморский флот - разоружить. Молдавия и Валахия - под общий протекторат. Всё что воевали - отдать.
Охримченко слушал как я читал вслух - он сам читал медленно, предпочитал на слух - и кивал с видом человека который всё понял заранее.
- Я говорил, - сказал он.
- Ты не говорил.
- Говорил. Зимой говорил. Семёну говорил - Семён помнит.
Семён не помнил. Или не сказал что помнит - это у него одно и то же.
- Говорил, - повторил Охримченко убеждённо. - Что так и будет. Что французы - они упрямые.
- Ты говорил что французы слабые.
- И упрямые. Одно другому не мешает.
Нурлан сидел на бревне у стены и смотрел куда-то в сторону ворот. Он умел слушать разговор не поворачивая головы - я научился это замечать за четырнадцать лет.
Четырнадцать.
Я сложил письмо и убрал в карман.
Восемь лет назад я стоял у вала и смотрел на зимние горы и думал: десять лет до Гуниба. Нормально. Два года из этих десяти уже прошли. Осталось восемь - и война на западе которую я не видел, но которая взяла двух моих людей переброской резервов на Крымский полуостров. Семён Рябой вернулся. Остап Хвиля - нет.
Это была потеря которую я не успел правильно обдумать - Остап ушёл в переброску в ноябре, погиб в феврале, я узнал в апреле. Три месяца между смертью и известием. Три месяца он был живой в моей голове - и вдруг сразу не стал.
Охримченко ещё что-то говорил про французов.
Я слушал вполуха.
Крепость за эти годы изменилась - не сильно, но заметно если смотреть глазами человека который помнит каждый брус. Восточный вал подняли на аршин после набега сорок девятого. Конюшню перенесли - старая сгорела, почти случайно, почти. Колодец у плаца углубили - летом сорок восьмого вода ушла ниже и мы две недели носили с реки.
Новые лица - молодые офицеры, поручики с чистыми погонами и взглядами людей которые читали про Кавказ и думали что знают. Один такой, Веретенников, смотрел на меня на прошлой неделе с тем особым выражением вежливого недоумения которое означало: полковник, а ходит с пластунами, это странно.
Не странно. Это единственный способ знать что происходит.
Но объяснять я не стал - не тот возраст чтобы объяснять молодым поручикам зачем делаешь что делаешь.
Полковник. Тоже новое.
В роду Зубовых двести лет ни одного генерала.
Традиция держится.
После обеда я пошёл к Демьяненко.
Он жил теперь в отдельной комнате - заслужил, по возрасту, по годам службы. Маленькая, с одним окном, но отдельная. Я стучал всегда - он ценил это.
- Войди.
Демьяненко сидел за столом. Перед ним - бумаги. Не приказы, не рапорты - что-то своё. Что именно, я не спрашивал никогда. Он не рассказывал. Это было правило между нами негласное и оттого крепкое.
Убрал листы.
- Полковник.
- Демьяненко.
Он постарел - правильно постарел, как стареют люди которые всю жизнь делали одно дело хорошо. Меньше резкости в движениях. Больше паузы перед словом. Волосы совсем белые - они и раньше были светлые, сейчас просто белые.
Рана на левом боку от сорок шестого давала о себе знать в сырую погоду. Он не жаловался - я видел по тому как он садился, чуть бережнее правой стороной.
- Читал про мир? - спросил я.
- Читал.
- Что думаешь?
Демьяненко думал секунду.
- Думаю что здесь ничего не изменится, - сказал он. - На западе мир. Здесь - нет.
- Здесь нет.
- Шамиль держится.
- Ещё держится, - сказал я.
Демьяненко посмотрел на меня - с тем выражением которое я за четырнадцать лет научился читать. Он что-то слышал в моих словах которые я не произносил. Слышал всегда. Никогда не называл вслух - это тоже было частью правила между нами.
- Ещё, - повторил он. - Значит не долго.
- Значит не вечно, - поправил я.
Он принял поправку - кивнул едва заметно.
- Люди пришли новые, - сказал я. - Веретенников, Бобровский, ещё двое. Молодые.
- Видел.
- Как смотришь?
Демьяненко подумал.
- Веретенников - умный, - сказал он. - Бобровский - старательный. Это разные вещи.
- Разные.
- Умный лучше, - сказал Демьяненко. - Если умный и слушается. Если умный и не слушается - хуже старательного.
- Посмотрим как Веретенников.
- Посмотрим.
Я встал.
- Демьяненко.
- М.
- Рана.
Он не ответил сразу.
- Когда сыро, - сказал он наконец. - Терпимо.
- Хорошо.
Это не было хорошо и мы оба знали это. Но другого слова не нашлось - и он принял это слово так же как принимал всё что я говорил: без лишнего.
Вечером - Охримченко у казармы. Один, что редкость - обычно рядом кто-то был, он притягивал людей разговором как свеча мотыльков.
Сидел на бревне. Смотрел в землю.
- Охримченко.
Поднял голову.
- Полковник.
Я сел рядом. Помолчали.
- Параска пишет? - спросил я.
- Пишет. - Пауза. - Фёдор большой уже. Одиннадцать лет. Говорит что хочет служить.
- Рано ещё.
- Я говорю - рано. Он говорит - дед служил. - Охримченко усмехнулся - невесело, но без тяжести. - Дед служил, отец служит. Традиция, говорит.
- Умный мальчик.
- Весь в меня.
Это он говорил всегда - и каждый раз с такой же уверенностью что становилось понятно: это не хвастовство, это искреннее убеждение. Охримченко был честен в своих убеждениях, это я давно принял.
Помолчали ещё.
Остап не звучал в нашем разговоре. Охримченко его не называл - и я не называл. Это не было избеганием. Это было что-то другое: некоторые вещи живут рядом с разговором, не внутри него.
- Семён как? - спросил я.
- Семён вернулся тихим, - сказал Охримченко. - Тихим был - стал тише. - Пауза. - Я к нему говорю - он отвечает. Это хорошо. Когда совсем не отвечает - плохо. Сейчас отвечает.
- Следи за ним.
- Слежу, - сказал Охримченко просто. - Я за всеми слежу. Это моё дело - следить. Говорить и следить.
Он был совершенно серьёзен.
Я встал.
- Спокойной ночи, Охримченко.
- Спокойной, полковник.
Нурлан был у южного вала - там где мы обычно стояли когда не нужно было ничего говорить. Место само по себе стало таким за годы.
Стоял, смотрел на горы.
Я встал рядом.
Горы в начале мая стояли ещё в снегу выше середины. Внизу - зелёные, по-весеннему яркие. Граница снега и зелени была чёткая, как нарисованная.
- Как ты, - сказал я. Не вопрос - утверждение. Так у нас выходило иногда.
- Нормально, - сказал Нурлан.
Помолчали.
- Семён вернулся другим, - сказал я.
- Да.
- Видишь?
- Вижу. - Пауза. - Он видит то чего мы не видели. Это тяжело носить.
- Носит.
- Пока носит, - сказал Нурлан. - Потом - посмотрим.
Это была длинная речь по меркам Нурлана. Я принял её молча.
Горы стояли как всегда - им не было дела до Парижского мира, до флота на дне бухты, до молодых поручиков с чистыми погонами. Они стояли здесь раньше Шамиля и будут стоять после. Это была не мысль, это было ощущение которое приходило каждый раз когда я смотрел достаточно долго.
- Ещё восемь лет, - сказал я тихо. Сам себе - но Нурлан слышал всё.
Он не спросил чего восемь лет. Он вообще редко спрашивал то о чём можно было не спрашивать.
- Здесь работа, - сказал он.
Я обернулся.
Он смотрел на горы. Лицо спокойное - то самое спокойствие которое я за четырнадцать лет научился отличать от равнодушия. Равнодушие - пустое. Это - нет.
- Здесь работа, - повторил он. Чуть тише, как будто говорил сам с собой.
Я не ответил.
Ответа не требовалось.
Ночью я лежал и думал про Остапа Хвилю.
Молчаливый был - ещё молчаливее Нурлана, но другим молчанием: Нурлан молчал потому что слова были лишние, Остап - потому что слов не хватало. Разница тонкая, но она есть.
Погиб в феврале. Я узнал в апреле. Три месяца он был живой в моей голове - ходил в строю, ел в казарме, молчал своим молчанием.
Потом сразу - нет.
Война устроена так что иногда между смертью человека и пониманием этого - время. Большое или маленькое. Я видел это много раз. В той жизни и в этой.
Привыкнуть нельзя. Можно научиться жить рядом.
Завтра - смотр. Потом - рапорт Веретенникову о состоянии сотни. Потом - письмо Аксинье, она ждёт каждый месяц. Потом - работа.
Здесь работа.
Горы стоят.
Нормально.
***
В станицу я попал в июне.
Не по плану - планов на побывку не было, служба не отпускала. Но Аксинья написала коротко: «Архип спрашивает про тебя каждый день. Приезжай если можешь». Аксинья не просила никогда без причины. Я попросил неделю у командования - дали пять дней. Взял Серого и поехал.
Дорога знакомая - четырнадцать лет одна и та же дорога. Знаю каждый поворот, каждый брод, место где Серый всегда замедляется перед подъёмом - не потому что устаёт, потому что привык замедляться. Это его странность, я перестал бороться с ней лет восемь назад.
Подъезжал к станице к полудню. Жара уже стояла - июньская, плотная, с запахом пыли и скошенной травы где-то рядом.
У ворот - никого. Обычно Архип появлялся ещё на подъезде, слышал Серого. Сейчас - тихо.
Я въехал во двор.
Аксинья была в огороде. Выпрямилась - увидела меня - не побежала, никогда не бегала, пошла ровно и быстро. Вытерла руки о передник.
- Приехал.
- Приехал.
Посмотрела на меня - внимательно, по-своему. Это был её особый взгляд: не проверка, что-то другое. Как будто сверяла то что помнила с тем что видит сейчас. Убедилась что сходится - чуть кивнула.
- Есть будешь?
- Буду. Где Архип?
- У речки. С Гришкой Терещенко пошли - с утра. - Пауза. - Скоро должен быть.
Я расседлал Серого, дал воды. Конь пил долго - жара.
Аксинья смотрела от крыльца.
Архип пришёл через час - мокрый, в тине по колено, с длинной хворостиной в руке. Остановился у ворот.
Смотрел на меня.
Я смотрел на него.
Четырнадцать лет в мае было. Сейчас - конец июня, значит уже четырнадцать с хвостом. Вытянулся - это было первое что я увидел. За зиму вытянулся сильно, плечи пошли вширь, движения ещё не успели привыкнуть к новому телу - та лёгкая неловкость которая бывает у мальчиков в этом возрасте когда руки и ноги уже другие а голова ещё прежняя.
Лицо - прямой нос, светлые глаза, упрямая складка у рта. Фёдор-то был чернявый, смуглый. Архип в него не пошёл. Аксинья говорила: в деда. Может и в деда.
Я смотрел и думал - не первый раз, но каждый раз как первый - что этот мальчик мой предок. Что где-то в нём уже сложено то что через несколько поколений станет мной. Странная мысль - не страшная, просто странная. Как смотреть на реку и думать что эта вода будет морем.
- Батя, - сказал Архип.
- Вырос, - сказал я.
- Вырос. - Он не смутился - принял как факт. - Ты на неделю?
- На пять дней.
Кивнул - деловито, без обиды. Принял и это.
Бросил хворостину у забора - Аксинья не сказала ничего, привычно - и подошёл. Смотрел на меня снизу вверх, хотя снизу вверх уже было не так далеко как раньше.
- Серый здесь?
- В конюшне.
- Можно к нему?
- Можно.
Он пошёл. Потом обернулся.
- Ты придёшь?
- Приду.
В конюшне было прохладно и пахло соломой и кожей. Серый стоял у кормушки - ел медленно, с достоинством, как всегда. Архип стоял рядом и гладил его по морде. Конь позволял - он всегда позволял Архипу, с первого раза позволил, я это давно заметил.
Я прислонился к косяку. Смотрел.
- Он меня помнит? - спросил Архип.
- Помнит.
- Откуда знаешь?
- Позволяет гладить.
Архип подумал.
- Он многих позволяет?
- Не многих.
Это было правдой - Серый был конь непростой, с характером. Охримченко он не позволял никогда, категорически. Нурлана - терпел. Демьяненко - позволял, но без энтузиазма. Архипа - сразу и с готовностью. Я думал об этом иногда и не находил объяснения лучше того что лошади чувствуют что-то чего люди не называют словами.
- Батя.
- М.
- Ты на войне - ты его берёшь?
- Беру.
- Страшно?
Я посмотрел на него. Он спрашивал серьёзно - не из любопытства, из того другого места откуда задают вопросы когда уже думали об этом сами.
- Кому? - спросил я.
Он помолчал.
- Ему. Серому. Страшно ему?
- Не знаю, - сказал я. - Привык, наверное. Они привыкают.
- А ты?
Пауза. Я не торопился.
- И я привык.
Архип смотрел на коня. Потом:
- Я тоже хочу привыкнуть.
Я не ответил сразу.
Вот оно - вот то зачем Аксинья написала. Не потому что Архип спрашивал про меня каждый день. Потому что Архип спрашивал про войну каждый день - и она поняла что этот разговор должен быть у нас, не у неё с ним.
- Рано ещё, - сказал я.
- Знаю.
- Тогда зачем говоришь.
- Потому что хочу.
Логика прямая - детская, но не глупая. Хочу, значит говорю. Он всегда был прямым в этом, с тех пор как начал говорить.
- Зубовы воюют, - сказал я.
- Да.
- Но не торопятся.
Он подумал.
- Дед торопился.
- Дед был молодой и не думал.
- Ты думаешь?
- Теперь - да.
Архип посмотрел на меня - с тем прищуром который я видел у него уже года три. Прищур думающего человека - не подозрительный, а оценивающий. Что-то в нём работало, сортировало, делало выводы. Иногда это было почти неудобно - быть под этим взглядом.
- Ты странный, батя, - сказал он.
- Знаю.
- Не как другие отцы.
- Знаю.
- Это хорошо или плохо?
- Не знаю, - сказал я. - Зависит от чего.
Он принял это - кивнул как взрослый, убрал в голову, переключился на Серого. Погладил по шее. Конь повернул голову, посмотрел на него большим тёмным глазом.
- Серый - тоже не как другие кони, - сказал Архип. - Гришка говорит что мой конь лучше. Я говорю - у меня пока нет, но батин лучше всех.
- Гришка согласился?
- Нет. Но он неправ.
Вечером - Аксинья, я, за столом. Архип ел быстро и ушёл - у него свои дела, мальчишечьи, они не ждут.
Матрёна умерла три года назад - тихо, во сне, без боли судя по всему. Аксинья написала мне тогда одно слово: «Мама». Я прочитал и сидел с этим словом долго. Всё что нужно было сказать - было в нём.
Теперь они вдвоём с Архипом. Соседи помогают - казачья станица, это так устроено. Но хозяйство на ней.
Постарела - не так чтобы сильно, но заметно. Красиво постарела. Это был правильный возраст для неё - тот возраст когда человек становится собой окончательно, когда всё лишнее уходит и остаётся только то что настоящее.
Мы не говорили про войну.
Это тоже было правило между нами - негласное, возникшее само. Она не спрашивала подробностей, я не рассказывал. Она знала что я вернусь, я знал что она ждёт. Этого хватало.
- Архип читает, - сказала она.
- Хорошо читает?
- Хорошо. Отец Василий говорит - лучший в станице из его лет.
- Это отец Василий говорит или правда?
- Отец Василий не льстит, - сказала Аксинья. - Ты его знаешь.
Знал. Прямой был человек, без лишней мягкости.
- Пишет тоже, - добавила она.
- Что пишет?
- Всякое. - Пауза. - Записывает что видит. Людей описывает, разговоры. Говорит хочет чтобы не забылось.
Я подумал про Юсупа. Про то как он вёл свой список странных слов - тоже записывал чтобы не забылось. Разные люди, одно движение.


