Kitabı oxu: «Искусство речи на суде»

Şrift:

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

Вместо предисловия

«Искусство речи на суде» – так называется книга П. Сергеича (П. С. Пороховщикова), вышедшая в 1910 году, задачею которой является исследование условий судебного красноречия и установление его методов. Автор – опытный судебный деятель, верный традициям лучших времен Cудебной реформы, – вложил в свой труд не только обширное знакомство с образцами ораторского искусства, но и богатый результат своих наблюдений из области живого слова в русском суде. Эта книга является вполне своевременной и притом в двух отношениях. Она содержит практическое, основанное на многочисленных примерах, назидание о том, как надо и – еще чаще – как не надо говорить на суде, что, по-видимому, особенно важно в такое время, когда развязность приемов судоговорения развивается на счет их целесообразности. Она своевременна и потому, что в сущности только теперь, когда накопился многолетний опыт словесного судебного состязания и появились в печати целые сборники обвинительных и защитительных речей, сделались возможным основательное исследование основ судебного красноречия и всесторонняя оценка практических приемов русских судебных ораторов…

Книга П. С. Пороховщикова – полное, подробное и богатое эрудицией и примерами исследование о существе и проявлениях искусства речи на суде. В авторе попеременно сменяют друг друга восприимчивый и чуткий наблюдатель, тонкий психолог, просвещенный юрист, а по временам и поэт, благодаря чему эта серьезная книга изобилует живыми бытовыми сценами и лирическими местами, вплетенными в строго научную канву. Таков, например, рассказ автора, приводимый в доказательство того, как сильно может влиять творчество в судебной речи даже по довольно заурядному делу. В те недавние дни, когда еще и разговора не было о свободе вероисповедания, полиция по сообщению дворника явилась в подвальное жилье, в котором помещалась сектантская молельня. Хозяин – мелкий ремесленник, – встав на пороге, грубо крикнул, что никого не впустит к себе и зарубит всякого, кто попытается войти, что вызвало составление акта о преступлении, предусмотренном статьей 286 Уложения о наказаниях и влекущем за собою тюрьму до четырех месяцев или штраф не свыше ста рублей. «Товарищ прокурора сказал: поддерживаю обвинительный акт. Заговорил защитник, и через несколько мгновений вся зала превратилась в напряженный, очарованный и встревоженный слух», – пишет автор. «Он говорил нам, что люди, оказавшиеся в этой подвальной молельне, собрались туда не для обычного богослужения, что это был особо торжественный, единственный день в году, когда они очищались от грехов своих и находили примирение со Всевышним, что в этот день они отрешались от земного, возносясь к божественному; погруженные в святая святых души своей, они были неприкосновенны для мирской власти, были свободны даже от законных ее запретов. И все время защитник держал нас на пороге этого низкого подвального хода, где надо было в темноте спуститься по двум ступенькам, где толкались дворники и где за дверью в низкой убогой комнате сердца молившихся уносились к Богу… Я не могу передать этой речи и впечатления, ею произведенного, но скажу, что не переживал более возвышенного настроения. Заседание происходило вечером, в небольшой, тускло освещенной зале, но над нами расступились своды, и мы со своих кресел смотрели прямо в звездное небо, из времени в вечность…»

Можно не соглашаться с некоторыми из положений и советов автора, но нельзя не признать за его книгой большого значения для тех, кто субъективно или объективно интересуется судебным красноречием как предметом изучения, или как орудием своей деятельности, или, наконец, как показателем общественного развития в данное время. Четыре вопроса возникают обыкновенно пред каждым из таких лиц: что такое искусство речи на суде? какими свойствами надо обладать, чтобы стать судебным оратором? какими средствами и способами может располагать последний? в чем должно состоять содержание речи и ее подготовка? На все эти вопросы встречается у П. С. Пороховщикова обстоятельный ответ, разбросанный по девяти главам его обширной книги. Судебная речь, по его мнению, есть продукт творчества, такой же его продукт, как всякое литературное или поэтическое произведение. В основе последних лежит всегда действительность, преломившаяся, так сказать, в призме творческого воображения. Но такая же действительность лежит и в основе судебной речи, действительность по большей части грубая, резкая. Разница между творчеством поэта и судебного оратора состоит главным образом в том, что они смотрят на действительность с разных точек зрения и сообразно этому черпают из нее соответствующие краски, положения и впечатления, перерабатывая их затем в доводы обвинения или защиты или в поэтические образы. «Молодая помещица, – говорит автор, – дала пощечину слишком смелому поклоннику. Для сухих законников это 142 статья Устава о наказаниях, – преследование в частном порядке, – три месяца ареста; мысль быстро пробежала по привычному пути юридической оценки и остановилась. А. Пушкин пишет «Графа Нулина», и мы полвека спустя читаем эту 142 статью и не можем ею начитаться. Ночью на улице ограбили прохожего, сорвали с него шубу… Опять все просто, грубо, бессодержательно: грабеж с насилием, 1642 статья Уложения – арестантские отделения или каторга до шести лет, а Гоголь пишет «Шинель» – высокохудожественную и бесконечно драматическую поэму. В литературе нет плохих сюжетов; в суде не бывает неважных дел и нет таких, в которых человек образованный и впечатлительный не мог бы найти основы для художественной речи». Исходная точка искусства заключается в умении уловить частное, подметить то, что выделяет известный предмет из ряда ему подобных. Для внимательного и чуткого человека в каждом незначительном деле найдется несколько таких характерных черт, в них всегда есть готовый материал для литературной обработки, а судебная речь, по удачному выражению автора, «есть литература на лету». Отсюда, собственно, вытекает и ответ на второй вопрос: что нужно для того, чтобы быть судебным оратором? Наличие прирожденного таланта, как думают многие, вовсе не есть непременное условие, без которого нельзя сделаться оратором. Это признано еще в старой аксиоме, говорящей, что oratores fiunt 1. Талант облегчает задачу оратора, но его одного мало: нужны умственное развитие и умение владеть словом, что достигается вдумчивым упражнением. Кроме того, другие личные свойства оратора, несомненно, отражаются на его речи. Между ними, конечно, одно из главных мест занимает его темперамент. Блестящая характеристика темпераментов, сделанная Кантом, различавшим два темперамента чувств (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический), нашла себе физиологическую основу в труде Фулье «О темпераменте и характере». Она применима ко всем говорящим публично. Разность темпераментов и вызываемых ими настроений говорящего обнаруживается иногда даже помимо его воли в жесте, в тоне голоса, в манере говорить и способе держать себя на суде. Типическое настроение, свойственное тому или другому темпераменту оратора, неминуемо отражается на его отношении к обстоятельствам, о которых он говорит, и на форме его выводов. Трудно представить себе меланхолика и флегматика, действующими на слушателей исполненною равнодушия, медлительной речью или безнадежной грустью, «уныние на фронт наводящею», по образному выражению одного из приказов императора Павла. Точно так же не может не сказываться в речи оратора его возраст. Человек, «слово» и слова которого были проникнуты молодой горячностью, яркостью и смелостью, с годами становится менее впечатлительным и приобретает больший житейский опыт. Жизнь приучает его, с одной стороны, чаще, чем в молодости, припоминать и понимать слова Экклезиаста о «суете сует», а с другой стороны, развивает в нем гораздо большую уверенность в себе от сознания, что ему – старому испытанному бойцу – внимание и доверие оказываются очень часто авансом и в кредит, прежде даже чем он начнет свою речь, состоящую нередко в бессознательном повторении самого себя. Судебная речь должна заключать в себе нравственную оценку преступления, соответствующую высшему мировоззрению современного общества. Но нравственные воззрения общества не так устойчивы и консервативны, как писаные законы. На них влияет процесс то медленной и постепенной, то резкой и неожиданной переоценки ценностей. Поэтому оратор имеет выбор между двумя ролями: он может быть послушным и уверенным выразителем господствующих воззрений, солидарным с большинством общества; он может, наоборот, выступить в качестве изобличителя распространенных заблуждений, предрассудков, косности или слепоты общества и идти против течения, отстаивая свои собственные новые взгляды и убеждения. В избирании одного из этих путей, намеченных и автором, неминуемо должны сказываться возраст оратора и свойственные ему настроения.

Содержание судебной речи играет не меньшую роль, чем искусство в ее построении. У каждого, кому предстоит говорить публично, и особливо на суде, возникает мысль: о чем говорить, что говорить и как говорить? На первый вопрос отвечает простой здравый рассудок и логика вещей, определяющая последовательность и связь между собою отдельных действий. Что говорить – укажет та же логика, на основе точного знания предмета, о котором приходится повествовать. Там, где придется говорить о людях, их страстях, слабостях и свойствах, житейская психология и знание общих свойств человеческой природы помогут осветить внутреннюю сторону рассматриваемых отношений и побуждений. При этом надо заметить, что психологический элемент в речи вовсе не должен выражаться в так называемой глубине психологического анализа, в разворачивании человеческой души и в копаньи в ней для отыскания очень часто совершенно произвольно предполагаемых в ней движений и побуждений. Фонарь для освещения этих глубин уместен лишь в руках великого художника-мыслителя, оперирующего над им же самим созданным образом. Уж если подражать, то не Достоевскому, который буравит душу, как почву для артезианского колодца, а удивительной наблюдательности Толстого, которую ошибочно называют психологическим анализом. Наконец, совесть должна указать судебному оратору, насколько нравственно пользоваться тем или другим освещением обстоятельств дела и возможным из их сопоставления выводом. Здесь главная роль в избрании оратором того или другого пути принадлежит сознанию им своего долга перед обществом и перед законом, сознанию, руководящемуся заветом Гоголя: «Со словом надо обращаться честно». Фундаментом всего этого, конечно, должно служить знакомство с делом во всех его мельчайших подробностях, причем трудно заранее определить, какая из этих подробностей приобретет особую силу и значение для характеристики события, лиц, отношений… Для приобретения этого знакомства не нужно останавливаться ни перед каким трудом, никогда не считая его бесплодным. «Те речи, – совершенно справедливо указывает автор, – которые кажутся сказанными просто, в самом деле составляют плод широкого общего образования, давнишних частых дум о сущности вещей, долгого опыта и – кроме всего этого – напряженной работы над каждым отдельным делом». К сожалению, именно здесь чаще всего сказывается наша «лень ума», отмеченная в горячих словах еще Кавелиным.

В вопросе: как говорить – на первый план выступает уже действительное искусство речи. Пишущему эти строки приходилось, читая лекции уголовного судопроизводства в Училище правоведения и в Александровском лицее, выслушивать не раз просьбу своих слушателей разъяснить им, что нужно, чтобы хорошо говорить на суде. Он всегда давал один и тот же ответ: надо знать хорошо предмет, о котором говоришь, изучив его во всех подробностях, надо знать родной язык, с его богатством, гибкостью и своеобразностью, так, чтобы не искать слов и оборотов для выражения своей мысли и, наконец, надо быть искренним. Человек лжет обыкновенно трояким образом: говорит не то, что думает, думает не то, что чувствует, то есть обманывает не только других, но и самого себя, и, наконец, лжет, так сказать в квадрате, говоря не то, что думает, и думая не то, что чувствует. Все эти виды лжи могут находить себе место в судебной речи, внутренне искажая ее и ослабляя ее силу, ибо неискренность чувствуется уже тогда, когда не стала еще, так сказать, осязательной… Знаменательно, что Бисмарк в одной из своих парламентских речей, характеризуя красноречие как опасный дар, имеющий, подобно музыке, увлекающую силу, находил, что в каждом ораторе, который хочет действовать на своих слушателей, должен заключаться поэт, и, если он властелин над своим языком и мыслями, он овладевает силою действовать на тех, кто его слушает. Языку речи посвящены две главы в труде П. С. Пороховшикова, со множеством верных мыслей и примеров. Русский язык и в печати, и в устной речи подвергается в последние годы какой-то ожесточенной порче… Автор приводит ряд слов и оборотов, вошедших в последнее время в практику судоговорения без всякого основания и оправдания и совершенно уничтожающих чистоту слога. Таковы, например, слова – фиктивный (мнимый), инспирировать (внушать), доминирующий, симуляция, травма, прекарность, базировать, варьировать, таксировать (вместо наказывать), корректив, дефект, анкета, деталь, досье (производство), адекватно, аннулировать, ингредиент, инсценировать и т. д. Конечно, есть иностранные выражения, которые нельзя с точностью перевести по-русски. Таковы приводимые автором – абсентеизм, лояльность, скомпрометировать; но у нас употребляются термины, смысл которых легко передаваем на русском языке. В моей судебной практике я старался заменить слово alibi, совершенно непонятное огромному большинству присяжных, словом инобытность, вполне соответствующим понятию alibi, и название заключительного слова председателя к присяжным – резюме – названием «руководящее напутствие», характеризующим цель и содержание речи председателя. Эта замена французского слова resume, как мне казалось, встречена была многими сочувственно. Вообще привычка некоторых из наших ораторов избегать существующее русское выражение и заменять его иностранным или новым обличает малую вдумчивость в то, как следует говорить. Новое слово в сложившемся уже языке только тогда извинительно, когда оно безусловно необходимо, понятно и звучно. Иначе мы рискуем вернуться к отвратительным искажениям русского официального языка после Петра Великого и почти до царствования Екатерины, совершаемым притом, употребляя тогдашние выражения, «без всякого резону по бизарии своего гумору».

Но не одна чистота слога страдает в наших судебных речах: страдает и точность слога, заменяемая излишком слов для выражения иногда простого и ясного понятия, причем слова эти нанизываются одно за другим ради пущего эффекта. В одной не слишком длинной обвинительной речи о крайне сомнительном истязании приемыша-девочки женщиной, взявшей ее на воспитание, судьи и присяжные слышали, по словам автора, такие отрывки: «Показания свидетелей в главном, в существенном, в основном совпадают; развернутая перед вами картина во всей своей силе, во всем объеме, во всей полноте изображает такое обращение с ребенком, которое нельзя не признать издевательством во всех формах, во всех смыслах, во всех отношениях; то, что вы слыхали, это ужасно, это трагично, это превосходит всякие пределы, это содрогает все нервы, это поднимает волосы дыбом…» Неточностью слога страдают речи большинства судебных ораторов. У нас постоянно говорят «внутреннее убеждение», «внешняя форма» и даже – harribile dictu 2– «для проформы». При привычной небрежности речи нечего и ждать правильного расположения слов, а между тем это было бы невозможно, если бы оценивался вес каждого слова во взаимоотношении с другими. Недавно в газетах было напечатано объявление: «актеры-собаки» вместо «собаки-актеры». Стоит переставить слова в народном выражении «кровь с молоком» и сказать «молоко с кровью», чтобы увидеть значение отдельного слова, поставленного на свое место. К недостаткам судебной речи автор, в свою очередь, относит «сорные мысли», то есть общие места, избитые (и не всегда верно приводимые) афоризмы, рассуждения о пустяках и вообще всякую не идущую к делу «отсебятину», как называли в журнальном мире заполнение пустых мест в книге или газете. Он указывает, затем, на необходимость пристойности. «По свойственному каждому из нас чувству изящного, – пишет он, – мы бываем впечатлительны к различию приличного и неуместного в чужих словах; было бы хорошо, если бы мы развивали эту восприимчивость и по отношению к самим себе». Но этого, к великому сожалению тех, которые помнят лучшие нравы в судебном ведомстве, нет. Современные молодые ораторы, по свидетельству автора, без стеснения говорят о свидетельницах: содержанка, любовница, проститутка, забывая, что произнесение этих слов составляет уголовный проступок и что свобода судебной речи не есть право безнаказанного оскорбления женщины. В прежнее время этого не было. «Вы знаете, – говорит обвинитель в приводимом автором примере, – что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая в родственные отношения, которые допускают возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассой, вести расчеты, почти жить у нее». Мысль понятна, прибавляет автор, и без оскорбительных грубых слов.

К главе о «цветах красноречия», как несколько иронически называет автор изящество и блеск речи – этот «курсив в печати, красные чернила в рукописи», – мы встречаем подробный разбор риторических оборотов, свойственных судебной речи, и в особенности образов, метафор, сравнений, противопоставлений и т. д. Особое внимание уделяется образам, и вполне основательно. Человек редко мыслит логическими посылками. Всякое живое мышление, обращенное не на отвлеченные предметы, определяемые с математической точностью, как, например, время или пространство, непременно рисует себе образы, от которых отправляется мысль и воображение или к которым они стремятся. Они властно вторгаются в отдельные звенья целой цепи размышлений, влияют на вывод, подсказывают решимость и вызывают нередко в направлении воли то явление, которое в компасе называется девиацией. Жизнь постоянно показывает, как последовательность ума уничтожается или видоизменяется под влиянием голоса сердца. Но что же такое этот голос, как не результат испуга, умиления, негодования или восторга пред тем или другим образом? Вот почему искусство речи на суде заключает в себе уменье мыслить, а следовательно, и говорить образами. Разбирая все другие риторические обороты и указывая, как небрегут некоторыми из них наши ораторы, автор чрезвычайно искусно цитирует вступление в речь знаменитого Chaix-d›Est-Ange по громкому делу ла Ронсьера, обвинявшегося в покушении на целомудрие девушки, отмечая в отдельной графе, рядом с текстом, постепенное употребление защитником самых разнообразных оборотов речи.

Хотя, собственно говоря, ведение судебного следствия не имеет прямого отношения к искусству речи на суде, но в книге ему посвящена целая, очень интересная глава, очевидно, в том соображении, что на судебном следствии и особливо на перекрестном допросе продолжается судебное состязание, в которое речи входят лишь как заключительные аккорды. В этом состязании, конечно, главную роль играет допрос свидетелей, ибо прения сторон по отдельным процессуальным действиям сравнительно редки и имеют строго деловой, заключенный в узкие и формальные рамки характер. Наша литература представляет очень мало трудов, посвященных допросу свидетелей. Особенно слабо разработана психология свидетельских показаний и те условия, которые влияют на достоверность, характер, объем и форму этих показаний. Я пытался по мере сил пополнить этот пробел в введении в четвертое издание моих «Судебных речей» в статье «Свидетели на суде» и горячо приветствую те 36 страниц, которые П. С. Пороховщиков посвящает допросу свидетелей, давая ряд животрепещущих бытовых картин, изображая недомыслие допрашивающих и снабжая судебных деятелей опытными советами, изложенными с яркой доказательностью.

Объем настоящей статьи не позволяет коснуться многих частей книги, но нельзя не указать на одно оригинальное ее место. «Есть вечные, неразрешимые вопросы о праве суда и наказания вообще, – говорит автор, – и есть такие, которые создаются столкновением существующего порядка судопроизводства с умственными и нравственными требованиями данного общества в определенную эпоху». Вот несколько вопросов того и другого рода, остающихся нерешенными и доныне и с которыми приходится считаться: в чем заключается цель наказания? можно ли оправдать подсудимого, когда срок его предварительного заключения больше срока угрожающего ему наказания? можно ли оправдать подсудимого по соображению: на его месте я поступил бы так же, как он? может ли безупречное прошлое подсудимого служить основанием к оправданию? можно ли ставить ему в вину безнравственные средства защиты? можно ли оправдать подсудимого потому, что его семье грозит нищета, если он будет осужден? можно ли осудить человека, убившего другого, чтобы избавиться от физических или нравственных истязаний со стороны убитого? можно ли оправдать второстепенного соучастника на том основании, что главный виновник остался безнаказанным вследствие небрежности или недобросовестности должностных лиц? заслуживает ли присяжное показание большего доверия, чем показание без присяги? какое значение могут иметь для данного процесса жестокие судебные ошибки прошлых времен и других народов? имеют ли присяжные заседатели нравственное право считаться с первым приговором по кассированному делу, если на судебном следствии выяснилось, что приговор был отменен неправильно, например, под предлогом нарушения, многократно признанного Сенатом за несущественное? имеют ли присяжные нравственное право на оправдательное решение вследствие пристрастного отношения председательствующего к подсудимому? и т. п. По мере сил и нравственного разумения судебный оратор должен основательно продумать эти вопросы не только как законник, но и как просвещенный сын своего времени. Указание на эти вопросы во всей их совокупности встречается в нашей юридической литературе впервые с такою полнотою и прямодушием. Несомненно, что перед юристом-практиком они возникают нередко, и необходимо, чтобы неизбежность того или другого их решения не заставала его врасплох. Решение это не может основываться на бесстрастной букве закона; в нем должны найти себе место и соображения уголовной политики, и повелительный голос судебной этики, этот non scripta, sed nata lex 3. Выставляя эти вопросы, автор усложняет задачу оратора, но вместе с тем облагораживает ее.

Обращаясь к некоторым специальным советам, даваемым автором адвокатам и прокурорам, приходится прежде всего заметить, что, говоря об искусстве речи на суде, он напрасно ограничивается речами сторон. Руководящее напутствие председателя присяжным относится тоже к области судебной речи, и умелое его изложение всегда имеет важное, а иногда решающее значение. Уже самые требования закона – восстановить истинные обстоятельства дела и не высказать при этом личного мнения о вине или невиновности подсудимого – должны заставлять председателя относиться с особым вниманием и вдумчивостью не только к содержанию, но и к форме своего напутствия. Восстановление нарушенной или извращенной в речах сторон перспективы дела требует не одного усиленного внимания и обостренной памяти, но и обдуманной постройки речи и особой точности и ясности выражений. Необходимость же преподать присяжным общие основания для суждения о силе доказательств, не выражая притом своего взгляда на ответственность обвиняемого, налагает обязанность крайне осторожного обращения со словом в исполнении этой скользкой задачи. Здесь вполне уместны слова Пушкина: «Блажен, кто словом твердо правит – и держит мысль на привязи свою…» Руководящее напутствие должно быть свободно от пафоса, в нем не могут находить себе места многие из риторических приемов, уместных в речах сторон; но если образы заменяют в нем сухое и скупое слово закона, то оно соответствует своему назначению. Кроме того, не следует забывать, что огромное большинство подсудимых во время уездных сессий не имеет защитников или получает подчас таких, назначенных от суда из начинающих кандидатов на судебные должности, про которых обвиняемый может сказать: «Избави нас бог от друзей!» В этих случаях председатель нравственно обязан изложить в сжатых, но живых выражениях то, что можно сказать в защиту подсудимого, просящего очень часто в ответе на речь обвинителя «судить по-божески» или беспомощно разводящего руками. Несмотря на то, что в 1914 г. исполнилось пятидесятилетие со времени издания Судебных уставов, основы и приемы руководящего напутствия мало разработаны теоретически и совсем не разработаны практически, да и в печати до последнего времени можно было найти лишь три моих напутствия – в книге «Судебные речи» да в старом «Судебном вестнике» речь Дейера по известному делу Нечаева и первые председательские опыты первых дней Судебной реформы, этот «Фрейшиц, разыгранный перстами робких учениц». Поэтому нельзя не пожалеть, что автор «Искусства речи на суде» не подверг своей тонкой критической оценке речи председателя и своей разработке основоположения последней.

Нельзя не присоединиться вполне к ряду практических советов прокурору и защитнику, которыми автор заключает свою книгу, облекая их в остроумную форму с житейским содержанием, почерпнутым из многолетнего судебного опыта, но трудно согласиться с его безусловным требованием письменного изложения предстоящей на суде речи. «Знайте, читатель, – говорит он, – что, не исписав нескольких сажен или аршин бумаги, вы не скажете сильной речи по сложному делу. Если только вы не гений, примите это за аксиому и готовьтесь с пером в руке. Вам предстоит не публичная лекция, не поэтическая импровизация, как в «Египетских ночах». Вы идете в бой. Поэтому, по мнению автора, во всяком случае речь должна быть написана в виде подробного логического рассуждения; каждая отдельная часть ее должна быть изложена в виде самостоятельного целого и эти части затем соединены между собою в общее неуязвимое целое». Совет писать речи, хотя и не всегда в такой категорической форме, дают и некоторые классические западные авторы (Цицерон, Боннье, Ортлоф и др.); дает его, как мы видели, Миттермайер, а из наших ораторов-практиков – Андреевский. И все-таки с ними согласиться нельзя. Между импровизацией, которую наш автор противополагает писаной речи, и устной, свободно слагающейся в самом заседании речью есть большая разница. Там все неизвестно, неожиданно и ничем не обусловлено, – здесь есть готовый материал и время для его обдумывания и распределения. Роковой вопрос: «Господин прокурор! Ваше слово», застающий, по мнению автора, врасплох человека, не высидевшего предварительно свою речь на письме, обращается ведь не к случайному посетителю, разбуженному от дремоты, а к человеку, по большей части писавшему обвинительный акт и наблюдавшему за предварительным следствием и, во всяком случае, просидевшему все судебное следствие. Ничего неожиданного для него в этом вопросе нет, и «хвататься наскоро за все, что попадет под руку», нет никаких оснований, тем более что в случае «заслуживающих уважения оправданий подсудимого», то есть в случае разрушения улик и доказательств, подавших повод для предания суду, прокурор имеет право и даже нравственно обязан отказаться от поддержания обвинения. Заранее составленная речь неизбежно должна стеснять оратора, гипнотизировать его. У всякого оратора, пишущего свои речи, является ревниво-любовное отношение к своему труду и боязнь утратить из него то, что достигнуто иногда усидчивой работой. Отсюда нежелание пройти молчанием какую-либо часть или место своей заготовленной речи; скажу более – отсюда стремление оставить без внимания те выяснившиеся в течение судебного следствия обстоятельства, которые трудно или невозможно подогнать к речи или втиснуть в места ее, казавшиеся такими красивыми или убедительными в чтении перед заседанием. Эта связанность оратора своей предшествующей работой должна особенно увеличиваться, если следовать совету автора, которым он – и притом не шутливо – заключает свою книгу: «Прежде, чем говорить на суде, скажите вашу речь во вполне законченном виде перед потешными присяжными. Нет нужды, чтобы их было непременно двенадцать; довольно трех, даже двух, не важен выбор: посадите перед собою вашу матушку, брата-гимназиста, няню или кухарку, денщика или дворника». Мне в моей долгой судебной практике приходилось слышать ораторов, которые поступали по этому рецепту. Подогретое блюдо, подаваемое ими суду, бывало неудачно и безвкусно; их пафос звучал деланностью, и напускное оживление давало осязательно чувствовать, что перед слушателями произносится, как затверженный урок, то, что французы называют «une improvisation soigneusement preparee» 4. Судебная речь – не публичная лекция, говорит автор. Да, не лекция, но потому-то именно ее и не следует писать вперед. Факты, выводы, примеры, картины и т. д., приводимые в лекции, не могут измениться в самой аудитории: это вполне готовый, сложившийся материал, и накануне, и перед самым началом, и после лекции он остается неизменным, и потому здесь еще можно говорить если не о написанной лекции, то во всяком случае о подробном ее конспекте. Да и на лекции не только форма, но и некоторые образы, эпитеты, сравнения непредвиденно создаются у лектора под влиянием его настроения, вызываемого составом слушателей, или неожиданным известием, или, наконец, присутствием некоторых лиц… Нужно ли говорить о тех изменениях, которые претерпевает первоначально сложившееся обвинение и самая сущность дела во время судебного следствия? Допрошенные свидетели забывают зачастую, о чем показывали у следователя, или совершенно изменяют свои показания под влиянием принятой присяги; их показания, выходя из горнила перекрестного допроса, иногда длящегося несколько часов, кажутся совершенно другими, приобретают резкие оттенки, о которых прежде и помину не было; новые свидетели, впервые являющиеся в суд, приносят новую окраску «обстоятельствам дела» и дают данные, совершенно изменяющие картину события, его обстановки, его последствий. Кроме того, прокурор, не присутствовавший на предварительном следствии, видит подсудимого иногда впервые, – и перед ним предстает совсем не тот человек, которого он рисовал себе, готовясь к обвинению или по совету автора занимаясь писанием обвинительной речи. Сам автор говорит по поводу живого сотрудничества оратору других участников процесса, что ни одно большое дело не обходится без так называемых insidents d›audience 5. Отношение к ним или к предшествующим событиям со стороны свидетелей, экспертов, подсудимого и противника оратора может быть совсем неожиданным… Большие изменения может вносить экспертиза. Вновь вызванные сведущие лица могут иногда дать такое объяснение судебно-медицинской стороне дела, внести такое неожиданное освещение смысла тех или других явлений или признаков, что из-под заготовленной заранее речи будут выдвинуты все сваи, на которых держалась постройка. Каждый старый судебный деятель, конечно, многократно бывал свидетелем такой «перемены декораций». Если бы действительно существовала необходимость в предварительном письменном изложении речи, то возражения обыкновенно бывали бы бесцветны и кратки. Между тем в судебной практике встречаются возражения, которые сильнее, ярче, действительнее первых речей. Я знал судебных ораторов, отличавшихся особой силой именно своих возражений и даже просивших председателей не делать перед таковыми перерыва заседания, чтобы сразу, «упорствуя, волнуясь и спеша», отвечать противникам. Несомненно, что судебный оратор не должен являться в суд с пустыми руками. Изучение дела во всех подробностях, размышление над некоторыми возникающими в нем вопросами, характерные выражения, попадающиеся в показаниях и письменных вещественных доказательствах, числовые данные, специальные названия и т. п. должны оставить свой след не только в памяти оратора, но и в его письменных заметках. Вполне естественно, если он по сложным делам набросает себе план речи или ее схему (так делывал князь А. И. Урусов, располагавший на особых таблицах улики и доказательства концентрическими кругами), своего рода vade mecum 6 в лесу разнородных обстоятельств дела. Но от этого еще далеко до изготовления речи «в окончательной форме». Поэтому я, никогда не писавший своих речей предварительно, позволяю себе в качестве старого судебного деятеля сказать молодым деятелям вопреки автору «Искусства речи на суде»: не пишите речей заранее, не тратьте времени, не полагайтесь на помощь этих сочиненных в тиши кабинета строк, медленно ложившихся на бумагу, а изучайте внимательно материал, запоминайте его, вдумывайтесь в него – и затем следуйте совету Фауста: «Говори с убеждением, слова и влияние на слушателей придут сами собою!»

К этому я прибавил бы еще одно: читайте со вниманием книгу П. С. Пороховщикова – с ее написанных прекрасным, живым и ярким слогом поучительных страниц веет настоящей любовью к судебному делу, обращающей его в призвание, а не в ремесло…

А. Ф. Кони

 
This above all: to thine own self be true,
And it must follow, as the night the day,
Thou canst not then be false to any man.
 
Hamlet, I, 3 7


Просмотрите эти заметки, читатель; если что покажется полезным, – прочтите; если нет, – бросьте книгу и будьте здоровы.

С.-Петербургъ,
10 Февраля 1910 г.

Глава I
О слоге

Чтобы быть настоящим обвинителем или защитником на суде, надо уметь говорить; мы не умеем и не учимся, а разучиваемся; в школьные годы мы говорим и пишем правильнее, чем в зрелом возрасте. Доказательства этого изобилуют в любом из видов современной русской речи: в обыкновенном разговоре, в изящной словесности, в печати, в политических речах. Наши отцы и деды говорили чистым русским языком, без грубостей и без ненужной изысканности; в наше время, в так называемом обществе, среди людей, получивших высшее образование, точнее сказать, высший диплом, читающих толстые журналы, знакомых с древними и новыми языками, мы слышим такие выражения, как позавчера, ни к чему, нипочем, тринадцать душ гостей, помер вместо умер, выпивал вместо пил, занять приятелю деньги; мне приходилось слышать: заманул и обманил.

Наряду с этими грубыми орфографическими ошибками разговор бывает засорен ненужными вводными предложениями и бессмысленными междометиями. Будьте внимательны к своим собеседникам, и вы убедитесь, что они не могут обойтись без этого. У одного только и слышно: так сказать, как бы сказать, как говорится, в некотором роде, все ж таки; это последнее слово, само по себе далеко не благозвучное, произносится с каким-то змеиным пошипом; другой поминутно произносит: ну; это слово – маленький протей: ну, ну-ну, ну-те, ну-те-с, ну-ну-ну; третий между каждыми двумя предложениями восклицает: да! – хотя его никто ни о чем не спрашивает и риторических вопросов он себе не задает. Окончив беседу, эти русские люди садятся за работу и пишут: я жалуюсь на нанесение мне побой; он ничего не помнит, что с ним произошло; дерево было треснуто; все положилися спать. Это – отрывки из следственных актов. В постановлении одного столичного мирового судьи я нашел указание на обвинение некоего Чернышева в краже торговых прав, выданных губернатором на право торговли. Впрочем, мировые судьи завалены работой; им некогда заниматься стилистикой. Заглянем в недавние законодательные материалы; мы найдем следующие примечательные строки:

«Между преступными по службе деяниями и служебными провинностями усматривается существенное различие, обусловливаемое тем, что дисциплинарная ответственность служащих есть последствие самостоятельного, независимо от преступности или непреступности, данного деяния, нарушение особых, вытекающих из служебно-подчиненных отношений обязанностей, к которым принадлежит также соблюдение достоинства власти во внеслужебной деятельности служащих».

В этом отрывке встречается только одно нерусское слово; тем не менее это настоящая китайская грамота. Необходимо крайнее напряжение внимания и рассудка, чтобы уразуметь мысль писавшего. В русском переводе это можно изложить так: служебные провинности, в отличие от служебных преступлений, заключаются в нарушении обязанностей служебной подчиненности или несоблюдении достоинства власти вне службы; за эти провинности устанавливается дисциплинарная ответственность. В подлиннике 47 слов, в переложении – 26, то есть почти вдвое меньше. Не знаю, есть ли преимущества в подлиннике, но в нем несомненно есть ошибка, замаскированная многословием. По прямому смыслу этих строк различие между должностным преступлением и проступком заключается не в свойстве деяния, а в порядке преследования; это все равно что сказать: убийство отличается от обиды тем, что в одном случае обвиняет прокурор, а в другом – частное лицо. Писавший, конечно, хотел сказать не это, а нечто другое.

Несколькими строками ниже читаем: «Проявление неспособности или неблагонадежности может возбудить вопрос о прекращении отношений служебной подчиненности». Здесь отвлеченному понятию проявление приписывается способность к рассудочной деятельности.

Примером законченного законодательного творчества может служить ст. 531 Уголовного уложения: «Виновный в опозорении разглашением, хотя бы в отсутствие опозоренного, обстоятельства, его позорящего, за сие оскорбление наказывается заключением в тюрьме».

В торжественном заседании Академии наук в честь Льва Толстого ученый исследователь литературы говорит, что предполагает «коснуться творчества великого писателя со стороны лишь некоторых, так сказать, его сторон». Чтобы пояснить свои основные воззрения и быть вполне понятным для аудитории, он высказывает несколько рассуждений о человеческом познании и, между прочим, объясняет, что «рациональное мышление нерационалистично» и что «будущее будет очень психологично». Самая задача, поставленная себе оратором относительно Толстого, заключается в том, чтобы «заглянуть, если можно так выразиться, в его нутро». В том-то и дело, что так нельзя выражаться.

Через месяц или два, 22 марта 1909 г., в том же высоком учреждении тот же знаток родной словесности говорил: «особая, исключительная, великая гениальность Гоголя». Это втрое хуже, чем сказать: всегдашний завсегдатай. Слыхали вы, что существует обыкновенная, заурядная, мелкая гениальность?

В статье проф. Н. Д. Сергеевского «К учению о религиозных преступлениях» («Журнал Министерства юстиции», 1906 г., № 4) встречаются следующие выражения: «тяжесть наказания этого преступления может быть невысока»; «еврейская и христианская религии признают сверхчувственного бога, в существе своем стоящего превыше всяких человекоуподобительных персонификаций»; «религиозные убеждения служат почвою образования ряда особых преступных деяний, окрашенных религиозным моментом».

Это писал поклонник чистой русской народности! И чем больше мы будем искать, тем больше найдем таких примеров.

Но где же причина постыдного упадка богатого языка? Ответ всегда готов: виноваты школа, классическая система, неумелое преподавание.

Пушкин ли не был воспитан на классиках? Где учились И. Ф. Горбунов или Максим Горький?

Скажут, виноваты газеты, виновата литература: писатели, критики; если так пишут творцы слога и их присяжные ценители, мудрено ли, что те, кто читает их, разучились и писать, и говорить? С таким же правом можно спросить: как не стать вором судье, который каждый день судит воров? или: как не победить тому, кого побеждают враги?

Нет, виноваты не только школа и литература, виноват каждый грамотный человек, позволяющий себе невнимание к своей разговорной и письменной речи. У нас ли нет образцов? Но мы не хотим их знать и помнить. Тургенев приводит слова Мериме: у Пушкина поэзия чудным образом расцветает как бы сама собою из самой трезвой прозы. Удивительно верное замечание – и делает его иностранец. Перепишите стихи пушкинских элегий, не разделяя их на рифмованные строки, и учитесь по этой прозе. Таких стихов никто никогда не напишет, но такою же хрустальной прозой обязаны писать все образованные люди. Этого требует уважение к своему народу, к окружающим и к себе. А безупречный слог в письме приучает к чистой разговорной речи.

Чистота слога

В чем заключается ближайшая, непосредственная цель всякой судебной речи? В том, чтобы ее поняли те, к кому она обращена. Поэтому можно сказать, что ясность есть первое необходимое условие хорошего слога; Эпикур учил: не ищите ничего, кроме ясности. Аристотель говорит: ясность – главное достоинство речи, ибо очевидно, что неясные слова не делают своего дела.

Каждое слово оратора должно быть понимаемо слушателями совершенно так, как понимает он. Бывает, что оратор почему-либо находит нужным высказаться неопределенно по тому или иному поводу; но ясность слога необходима в этом случае не менее, чем во всяком другом, чтобы сохранить именно ту степень освещения предмета, которая нужна говорящему; иначе слушатели могут понять больше или меньше того, что он хотел сказать. Красота и живость речи уместны не всегда; можно ли щеголять изяществом слога, говоря о результатах медицинского исследования мертвого тела, или блистать красивыми выражениями, передавая содержание гражданской сделки? Но быть не вполне понятным в таких случаях значит говорить на воздух.

Но мало сказать: нужна ясная речь; на суде нужна необыкновенная, исключительная ясность. Слушатели должны понимать без усилий. Оратор может рассчитывать на их воображение, но не на их ум и проницательность. Поняв его, они пойдут дальше; но поняв не вполне, попадут в тупик или забредут в сторону. «Нельзя рассчитывать на непрерывно чуткое внимание судьи, – говорит Квинтилиан, – нельзя надеяться, что он собственными силами рассеет туман речи, внесет свет своего разума в ее темноту; напротив того, оратору часто приходится отвлекать его от множества посторонних мыслей; для этого речь должна быть настолько ясной, чтобы проникать ему в душу помимо его воли, как солнце в глаза». Quare non ut intelligere possit, sed ne omnino possit поп intelligere, curandum: не так говорите, чтобы мог понять, а так, чтобы не мог не понять вас судья.

На пути к такому совершенству стоят два внешних условия: чистота и точность слога, и два внутренних: знание предмета и знание языка.

Точность, опрятность, говорил Пушкин, первые достоинства прозы; она требует мыслей и мыслей. Изящество, красота слога есть роскошь, дозволительная для тех, у кого она является сама собою; но в отношении чистоты своей речи оратор должен быть неумолим. К сожалению, надо сказать, что в речах большинства наших обвинителей и защитников больше сору, чем мыслей; о точности выражений они совсем не заботятся, скорее щеголяют их неряшливостью.

Первый недостаток их – это постоянное злоупотребление иностранными словами. Изредка раздаются жалобы и увещания бороться с этим, но их никто не слушает. Огромное большинство этих незваных гостей совсем не нужны нам, потому что есть русские слова того же значения, простые и точные: фиктивный – вымышленный, мнимый, инициатор – зачинщик, инспирировать – внушать, доминирующий – преобладающий, господствующий, симуляция – притворство и т. д. Мы слышим: травма, прекарность, базировать, варьировать, интеллигенция, интеллигентность, интеллигентный, интеллигент. Одно или два из этих четырех последних слов вошли в общее употребление с определенным смыслом, и нам, к сожалению, уже не отделаться от них; но зачем поощрять вторжение других? В течение немногих последних месяцев в петербургском суде вошло в обычай вместо: преступление наказуется, карается, говорить: преступление таксируется. Не знаю почему. Мы не торгуем правосудием.

Во многих случаях для известного понятия у нас вместо одного иностранного есть несколько русских слов, и тем не менее все они вытесняются из употребления неуклюжими галлицизмами. Мы встречаем людей, которые по непонятной причине избегают говорить и писать слова: недостаток, пробел, упущение, исправление, поправка, дополнение; они говорят: надо внести корректив в этот дефект; вместо слов: расследование, опрос, дознание им почему-то кажется лучше сказать: анкета, вместо наука – дисциплина, вместо: связь, измена, прелюбодеяние – адюльтер. Хуже всего то, что эти безобразные иностранные слова приобретают понемногу в нашем представлении какое-то преимущество перед чистыми русскими словами: детальный анализ и систематическая группировка материала кажутся более ценной работой, чем подробный разбор и научное изложение предмета.

Можно ли говорить, что «прежняя судимость есть характеристика, так сказать, досье подсудимого?» Можно ли говорить: «абзац речи», «письменное заявление адекватно явке», «приговор аннулирован» и т. п.? Существуют два глагола, которые ежедневно повторяются в судебных залах: это мотивировать и фигурировать. Нам заявляют с трибуны, что в письмах фигурировал яд, или что мещанка Авдотья Далашкина мотивировала ревностью пощечину, данную ею Дарье Захрапкиной. Я слыхал, как блестящий обвинитель, говоря о нравственных последствиях растления девушки, сказал: «В ее жизни встал известный ингредиент».

В современном языке, преимущественно газетном, встречаются ходячие иностранные слова, которые действительно трудно заменить русскими, например: абсентеизм, лояльность, скомпрометировать. Но, конечно, в тысячу раз лучше передать мысль в описательных выражениях, чем мириться с этими нетерпимыми для русского уха созвучиями. Зачем говорить: инсинуация, когда можно сказать: недостойный, оскорбительный или трусливый намек?

Не только в уездах, но и среди наших городских присяжных большинство незнакомо с иностранными языками. Я хотел бы знать, что отражается у них в мозгу, когда прокурор объясняет им, что подробности события инсценированы подсудимым, а защитник, чтобы не остаться в долгу, возражает, что преступление инсценизировал прокурор. Кто поверит, что на уездных сессиях, перед мужиками и лавочниками, раздается слово алиби?

Иностранные фразы в судебной речи – такой же сор, как иностранные слова. Aquae et ignis interdictio 8; amicus Plato, sed megis arnica veritas 9 и неизбежное cherchez la femme 10, к чему все это? Вы говорите перед русским судом, а не перед римлянами или западными европейцами. Щеголяйте французскими поговорками и латинскими цитатами в ваших книгах, в ученых собраниях, перед светскими женщинами, но в суде – ни единого слова на чужом языке.

Другой обычный недостаток наших судебных речей составляют ненужные вставные слова. Один из наших обвинителей имеет привычку к паузам; в этом еще нет недостатка; но в каждую остановку он вставляет слово «хорошо». Это очень плохо. Молодой шорник обвинялся по 1 ч. 1455 ст. Уложения; в короткой и деловитой речи товарищ прокурора отказался от обвинения в умышленном убийстве и поддерживал обвинение по 2 ч. 1455 ст., указав присяжным на возможность признать убийство в драке. Но в речи были три паузы – и присяжные три раза слыхали «хорошо»! Невольно думалось: человека убили, что тут хорошего? Другой обвинитель ежеминутно повторяет «так сказать». Отличительная черта этого оратора – ясность мышления и смелая точность, иной раз грубость языка; а он кается в неумении определенно выражаться.

Если оратор знает, что выражаемая им мысль должна показаться справедливой, он может с некоторым лицемерием начать словами: я не уверен, не кажется ли вам и т. п. Это хороший риторический прием. Нельзя возражать и против таких оборотов, как: нет сомнения, нам всем ясно и проч., если только не злоупотреблять ими; в них есть доля невинного внушения. Но если говорящий сам считает свой вывод не совсем твердым, вступительные слова вроде: мне кажется, мне думается, – могут только повредить ему. Когда обвинитель или защитник заявляет присяжным: «Я не знаю, какое впечатление произвело на вас заключение эксперта, но вы, вероятно, признаете, и т. д.», хочется сказать: не знаешь, так и не говори.

Многие наши ораторы, закончив определенный период, не могут перейти к следующему иначе, как томительными, невыносимыми словами: и вот. Прислушайтесь к созвучию гласных в этом выражении, читатель. И это глупое выражение повторяется почти в каждом процессе с обеих сторон: «И вот поддельный документ пускается в обращение…»; «И вот у следственной власти возникает подозрение…» и т. д.

Неправильное ударение так же оскорбительно для слуха, как неупотребительное или искаженное слово. У нас говорят: возбудил, переведен, алкоголь, астроном, злоба, деньгами, уменьшить, ходатайствовать, приговор вместо приговор. Произнесение этого последнего слова подчиняется какому-то непонятному закону: образованные люди в обществе, воспитанницы женских учебных заведений и члены сидячей магистратуры 11 произносят: приговор; так же говорят подсудимые, то есть необразованные люди, знающие звуковые законы языка по чутью; чины прокуратуры, присяжные поверенные и их помощники, секретари судебных мест и кандидаты на судебные должности произносят: приговор; я спросил трех воспитанников из старших классов реального училища, и каждый порознь сказал: приговор. Различие это тем менее понятно, что никаких сомнений о правильном произношении этого слова нет!..

 
Тебя я сонну застаю,
Когда свершают суд свирепый,
Когда читают приговор,
Когда готов отцу топор…
Между законами забытыми в ту пору
Жестокий был один: закон сей изрекал
Прелюбодею смерть. Такого приговору
В том городе никто не помнил, не слыхал.
А наши старички? – Как их возьмет задор,
Засудят об делах, что слово – приговор… 12
 

Не буду повторять сказанного вначале о грамматических ошибках; скажу только, что на суде они встречаются чаще, чем в литературе и в разговорном языке.

О точности слога

Странно, казалось бы, упоминать о значении точности в юридическом споре. Но заботятся ли о ней у нас на суде? Нет. Неряшливость речи доходит до того, что образованные люди, ни мало не стесняясь и не замечая того, употребляют рядом слова, не соответствующие одно другому и даже прямо исключающие друг друга. Эксперт-врач, ученый человек, говорит: «подсудимый был довольно порядочно выпивши, и смерть раненого несомненно вероятно последовала от удара ножом»; прокурор полагает, что «факт можно считать более или менее установленным»; защитник заявляет присяжным, что они имеют право отвергать всякое усиливающее вину обстоятельство, если оно является недоказанным или по крайней мере сомнительным. Говорят: «зашить концы в воду»; «прежняя судимость обвиняемого уже служит для него большим отрицательным минусом». Председательствующий в своем напутствии упорно называет подсудимого Матвеева Максимовым, а умершего от раны Максимова Матвеевым, и в заключение предлагает им такой вывод: «Факты не оставляют сомнения в том, что подсудимый является тем преступником, которым он действительно является». Такие речи хоть кого собьют с толку.

Точность обязательна при передаче чужих слов; нельзя изменять данных предварительного и судебного следствия. Всякий понимает это. Однако каждый раз, когда свидетель дает двоякую меру чего-либо, в словах сторон сказывается недостаток логической дисциплины. Свидетель показал, что подсудимый растратил от восьми до десяти тысяч; обвинитель всегда повторит: было растрачено десять тысяч, защитник всегда скажет: восемь. Следует отучиться от этого наивного приема; ибо нет сомнения, что судья и присяжные всякий раз мысленно поправляют оратора не к его выгоде. Надо поступать наоборот во имя рыцарской предупредительности к противнику или повторить показание полностью; в этом скажется уважение оратора к своим словам.

Неловко говорить, но приходится напомнить, что оратор должен затвердить имена лиц, названия местностей, время отдельных происшествий. У нас то и дело слышится такое обращение к присяжным: один из свидетелей – я сейчас не могу вспомнить его имени, но вы без сомнения хорошо помните его слова, – удостоверил… Так нельзя говорить, это – testimonium paupertatis 13. Присяжным действительно приходится запоминать, но обвинитель и защитник должны знать.

Остановимся теперь на точности слога в другом отношении. Когда мы смешиваем несколько родовых или несколько видовых названий, наши слова выражают не ту мысль, которую надо сказать, а другую; мы говорим больше или меньше, чем хотели сказать, и этим даем противнику лишний козырь в руки. В виде общего правила можно сказать, что видовой термин лучше родового. Д. Кемпбель в своей книге Philosophy of Rhetoric приводит следующий пример из третьей книги Моисея: «Они (египтяне), как свинец, погрузились в великие воды» (Исход, XV, 10); скажите: «они, как металл, опустились в великие воды» – и вы удивитесь разнице в выразительности этих слов. Прислушиваясь к нашим судебным речам, можно прийти к заключению, что ораторы хорошо знакомы с этим элементарным правилом, но пользуются им как раз в обратном смысле. Они всегда предпочитают сказать «душевное волнение»… вместо «радость», «злоба», «гнев», нарушение телесной неприкосновенности – вместо «рана»; там, где всякий другой сказал бы «громилы», оратор говорит «лица, нарушающие преграды и запоры, коими граждане стремятся охранить свое имущество», и т. п. Судится женщина; вместо того чтобы назвать ее по имени или сказать крестьянка, баба, старуха, девушка, защитник называет ее человеком и сообразно с этим произносит всю речь не о женщине, а о мужчине; все местоимения, прилагательные, глагольные формы употребляются в мужском роде. Не трудно представить себе, какую путаницу это вносит в представление слушателей.

Обратная ошибка, то есть употребление названия вида вместо названия рода или собственного имени вместо видового, может иметь двоякое последствие: она привлекает внимание слушателей к признаку, который невыгоден для оратора, или, напротив, оставляет незамеченным то, что ему нужно подчеркнуть. Защитнику всегда выгоднее сказать подсудимый, Иванов, пострадавшая, чем грабитель, поджигатель, убитая; обвинитель уменьшает выразительность своей речи, когда, говоря о разоренном человеке, называет его Петровым или потерпевшим. В обвинительной речи о враче, совершившем преступную операцию, товарищ прокурора называл умершую девушку и ее отца, возбудившего дело, по фамилии. Это была излишняя нерасчетливая точность; если бы он говорил: девушка, отец, эти слова каждый раз напоминали бы присяжным о погибшей молодой жизни и о горе старика, похоронившего любимую дочь.

Нередки и случаи смешения родового понятия с видовым. Обвинители негодуют на возмутительное и нехорошее поведение подсудимых. Не всякий дурной поступок бывает возмутительным, но возмутительное поведение хорошим быть не может. «Если вы пожелаете сойти со своего пьедестала судей и быть людьми, – говорил товарищ прокурора в недавнем громком процессе, – вам придется оправдать Кириллову по соображениям другого порядка». Разве судья не человек?

Ошибка, аналогичная указанным выше, встречается часто в заключительных словах наших прокуроров. Они говорят присяжным: я ходатайствую о признании подсудимого виновным; я прошу у вас обвинительного приговора. Нищий может просить имущего о подаянии; влюбленный, пусть униженно, ищет благосклонности хорошенькой женщины; но разве присяжные заседатели по своей прихоти дарят обвинение или отказывают в нем? Не может государственный обвинитель просить о правосудии – он требует его.

Шопенгауэр писал Фрауенштедту: «Урезывайте дукаты и луидоры, но не урезывайте моих слов; я пишу, как пишу я и никто иной; каждое слово имеет свое значение и каждое необходимо, хотя бы вы и не чувствовали и не замечали этого». Он не допускал малейшего изменения своего предложения или хотя бы слова, слога, буквы, знака препинания. В живой речи такая тщательность совсем не нужна, ибо тонкости и оттенки передаются не столько словами, сколько голосом. Но я советовал бы всякому оратору запомнить эти слова: одно неудачное выражение может извратить мысль, сделать трогательное смешным, значительное лишить содержания.

Богатство слов

Чтобы хорошо говорить, надо хорошо знать свой язык; богатство слов есть необходимое условие хорошего слога. Строго говоря, образованный человек должен свободно пользоваться всеми современными словами своего языка, за исключением специальных научных или технических терминов. Можно быть образованным человеком, не зная кристаллографии или высшей математики; нельзя – не зная психологии, истории, анатомии и родной литературы.

Проверьте себя: отделите известные вам слова от привычных, то есть таких, которые вы не только знаете, но и употребляете в письмах или в разговоре; вы поразитесь своей бедности. Мы большей частью слишком небрежны к словам в разговоре и слишком заботимся о них на кафедре. Это коренная ошибка. Старательный подбор слов на трибуне выдает искусственность речи, когда нужна ее непосредственность. Напротив, в обыкновенном разговоре изысканный слог выражает уважение к самому себе и внимание к собеседнику. В своей тонко написанной небольшой книжке Art de Plaider бельгийский адвокат De Baets 14 говорит: «Когда вы приучите себя обозначать каждую вещь тем самым словом, которое на вашем языке в точности передает ее сущность, вы увидите, с какою легкостью тысячи слов будут являться в ваше распоряжение, коль скоро в уме вашем возникло соответствующее представление. Тогда в ваших словах не будет тех несообразностей, которые в ежедневных речах наших ораторов так раздражают чуткого слушателя». У великих писателей каждое отдельное слово бывает выбрано сознательно, с определенной целью; каждый отдельный оборот нарочито создан для данной мысли; это подтверждается их черновыми рукописями. Если бы в первоначальном наброске о смерти Ленского Пушкин написал:

 
Угас огонь на алтаре,
 

я думаю, что, перечитав рукопись, он заменил бы слово угас словом потух; а если бы в стихотворении: «Я вас любил…» было первоначально сказано:

 
…Любовь еще, быть может,
В душе моей потухла не совсем,
 

Пушкин, несомненно, вычеркнул бы это слово и написал бы: угасла не совсем.

У нас многие не прочь похвалиться тем, что не любят стихов. Если бы спросить, много ли стихов они читали, то окажется, что они не равнодушны к поэзии, а просто незнакомы с нею. Спросите собеседника, кто убил Ромео, или от чего закололся Гамлет. Если он давно не был в опере, он простодушно ответит: не помню. Откройте наудачу Пушкина и прочтите вслух первый попавшийся стих в кружке знакомых: немногие узнают и скажут все стихотворение. Мы, однако, обязаны знать Пушкина наизусть; любим мы поэзию или нет, это все равно; обязаны для того, чтобы знать родной язык во всем его изобилии.

Если писатель или оратор подбирает несколько прилагательных к одному существительному, если он часто поясняет отдельные слова дополнительными предложениями или ставит рядом несколько синонимов без постепенного усилия мысли, – это плохие признаки. А если он «скажет слово – рублем подарит», ему можно позавидовать. В речи по делу Плотицыных Спасович сказал: «Не нам, людям XIX века, пятиться в средние века». Червонец отдать не жаль за такое слово, как за пушкинский стих.

Старайтесь богатеть ежедневно. Услыхав в разговоре или прочтя непривычное вам русское слово, запишите его себе в память и торопитесь освоиться с ним. Ищите в простонародной речи. Живя в городе, мы не знаем ее; живя в деревне, не прислушиваемся к ней; но мы не можем не чувствовать ее выразительности и красоты. Пьяница и вор нанялся к молодому крестьянину в работники, прослужил месяц и скрылся, украв 140 рублей. Обокраденный хозяин показывает: «Такой был задушевный старичок, такой трудник; мы думали, этот старичок умрет, от нас не уйдет». Председатель спрашивает свидетеля-крестьянина: «Светло было?» Тот отвечает: «Не шибко светло, затучивало». Вот как можно говорить. Здесь и неверное слово не засоряет, а украшает речь.

Сколько любви к природе в народных названиях месяца: новичок и ветошок! Сколько свежего юмора в слове: завеялся! Такие выражения оживляют речь и вместе с тем придают ей непринужденный и добродушный оттенок. Вообще говоря, народный язык превосходит наш и простотой, и частыми образами; но, черпая в нем, мы, конечно, обязаны руководствоваться чувством изящного. Если вам не приходится говорить с крестьянами, читайте басни Крылова.

Одним из признаков хорошего слога бывает правильное употребление синонимов. Не все равно сказать: жалость, сострадание или милосердие, обмануть, обольстить или провести, – удивиться, изумиться или поразиться. Кто владеет своим языком, тот бессознательно выбирает в каждом случае наиболее подходящее из слов однородного значения. Девочка 13 лет показала мне свое классное сочинение; она описывала свое первое свидание с незнакомой родственницей; в тексте встречались слова: старуха, старушка, старушонка, – тетка, тетушка, тетя. Я похвалил девочку за то, что в каждом отдельном случае она поместила именно то из каждых трех слов, которое соответствовало смыслу фразы. «А я этого и не замечала,» – сказала она. Существуют слова: змей, змея, – выразительные, звучные слова; казалось бы, их нечего заменять. Однако Андреевский говорит: «Вот когда этот нож, как змий, проскользнул в его руку» 15. Необычная форма слова придает ему тройную силу. В устах неразвитого или небрежного человека синонимы, напротив того, служат к затемнению его мыслей. Этот недостаток часто встречается у нас наряду с пристрастием к галлицизмам; русское слово употребляется рядом с иностранным синонимом, причем чужестранец получает первое место. Вот два отрывка из речи ученого юриста в Государственной думе: «Наказание, которое фиксируется, намечается судом…», – «общество, в отличие от отдельного человека, обладает гораздо большим материальным достатком, а потому и может себе позволить роскошь гуманности и человечности». В законе разумно сказано: «в запальчивости или раздражении»; мы, законники, все без исключения, далеко не разумно говорим: в запальчивости и раздражении.

Каждого из нас в школе предостерегали от тавтологии и плеоназмов. Однако судебный оратор говорит: «Бухаленкова по своей натуре несомненно природа честная»; я недавно выслушал соображение: «Подсудимый субъективно думал, что совершает не грабеж, а тайную кражу».

В одной не слишком длинной обвинительной речи о крайне сомнительном истязании приемыша-девочки женщиной, взявшей ее на воспитание, судьи и присяжные слышали такие отрывки: «Показания свидетелей в главном, в существенном, в основном совпадают; развернутая перед вами картина во всей своей силе, во всем объеме, во всей полноте изображает такое обращение с ребенком, которое нельзя не признать издевательством во всех формах, во всех смыслах, во всех отношениях; то, что вы слыхали, это ужасно, это трагично, это превосходит всякие пределы, это содрогает все нервы, это поднимает волосы дыбом».

Знание предмета

Человеческая речь была бы совершенной, если бы могла передавать мысль с такой же точностью, как зеркало отражает световые лучи. Но это идеальное совершенство, недостижимое и ненужное. Предмет, слабо освещенный, представляется на зеркальной поверхности в таком же неясном виде; вещь, освещенная ярко, и в зеркале отразится в четких очертаниях. То же можно сказать о человеческом языке: мысль, вполне сложившаяся в мозгу, легко находит себе точное выражение в словах; неопределенность выражений обыкновенно бывает признаком неясного мышления.

Мне попался где-то один из афоризмов Гладстона: старайтесь вполне переварить предмет и освоиться с ним; это подскажет вам нужные выражения во время произнесения речи. Другими словами:

 
Selon que notre idee est plus ou moins obscure,
L’expression la suit, ou moins nette ou plus pure.
Ce que l’on concoit bien s’enonce clairement,
Et les mots pour le dire arrivent aisemerit 16.
 

Только точное знание дает точность выражения. Послушайте, как говорит крестьянин о сельских работах, рыбак о море, ваятель о мраморе; пусть будут это невежды во всякой другой области, но о своей работе каждый будет говорить определенно и понятно. Наши ораторы постоянно смешивают страховую премию со страховым вознаграждением, кровотечение с кровоизлиянием и не всегда различают зачинщика от подстрекателя или крайнюю необходимость от необходимой обороны. При такой путанице в их словах может ли быть ясно в голове присяжных?

Старым судьям хорошо знакомо мучительное недоумение, появляющееся на лицах присяжных, когда им разъясняются какие-нибудь процессуальные правила, например, невозможность оглашать свидетельские показания, изложенные в неформальных актах, значение кассации предыдущего приговора по тому же делу и т. п.; то же бывает и при разъяснениях, касающихся общей части Уложения о наказаниях. Это недоумение указывает, что мы не обладаем способностью говорить понятно даже о таких вещах, которые должны бы знать очень хорошо и которые вполне доступны пониманию обыкновенного здравомыслящего человека. Происходит это отчасти оттого, что оратор сам не слишком ясно понимает то, что хочет разъяснить, отчасти от полного неумения стать в положение слушателей. Этим объясняется, между прочим, необыкновенное пристрастие к техническим терминам. В акте вскрытия сказано: ряд кровоподтеков у наружного угла правой глазной впадины, спускающихся по направлению к правой ушной мочке. Присяжные слышали протокол, но, конечно, ни один из них не представляет себе эти следы насилия. Оратор непременно скажет про мочку и кровоподтек; а этого нельзя говорить; надо сказать так, чтобы они видели несколько синяков на правой щеке. Если в акте упомянуто о нарушении целости правой теменной и левой височной кости, скажите, как говорили пять минут тому назад в совещательной комнате: череп пробит в нескольких местах. Если же вам приходится говорить о сложных физиологических процессах, поройтесь в книгах и проверьте себя беседой со сведущим врачом.

Сорные мысли

Сорные мысли несравненно хуже сорных слов. Расплывчатые выражения, вставные предложения, ненужные синонимы составляют большой недостаток, но с этим легче примириться, чем с нагромождением ненужных мыслей, с рассуждениями о пустяках или о вещах, для каждого понятных. Подсудимый обвиняется по ст. 9 и 2 ч. 1455 ст. Уложения о наказаниях и признает себя виновным именно в покушении на убийство в состоянии раздражения. Оратор спрашивает: что такое убийство, что такое покушение на убийство, и объясняет это самым подробным образом, перечисляя признаки соответствующих статей закона. Он говорит безупречно, но разве это не пустословие? Ведь при самом блестящем таланте он не в состоянии сказать присяжным ничего нового. Вы помните монолог Меркуцио во втором акте «Ромео и Джульетты»? По случайному замечанию товарища он разражается очаровательной импровизацией о маленькой королеве Меб 17. Это целый поток цветов и кружев, это чудный поэтический отрывок, но вместе с тем это чистая болтовня; Грациано недаром говорит о его несносных словоизвержениях: he speaks an infinite deal of nothing 18. Примером непозволительного пустословия может служить начало прокурорских речей по мелким делам: «Господа присяжные заседатели! Подсудимый сознался в приписываемой ему краже; сознание подсудимого всегда считалось, как прежде выражались (говорится даже, по выражению императрицы Екатерины II), лучшим доказательством всего света…» Адвокат отвечает на это столь же избитым афоризмом: «Одно из двух: или верить подсудимому, или не верить; прокурор верит ему, я также; но если мы приняли его признание, то должны принять его целиком и, следовательно…» Разве это что-нибудь значит? Разве говорящий не знает, что можно верить вероятному или правдоподобному и не следует верить несообразному и нелепому?

Так называемое remplissage, то есть заполнение пустых мест ненужными словами, составляет извинительный и иногда неизбежный недостаток в стихотворении; но оно недопустимо в деловой судебной речи. Можно возразить, что слишком сжатое изложение затруднительно для непривычных слушателей и мысли, лишние сами по себе, бывают полезны для того, чтобы дать отдых их вниманию. Но это неверное соображение: во‐первых, сознание, что оратор способен говорить ненужные вещи, уменьшает внимание слушателей, и, во‐вторых, отдых вниманию присяжных следует давать не бесцельными рассуждениями, а повторением существенных доводов в новых риторических оборотах.

Речь должна быть коротка и содержательна. У нас молодые защитники произносят по самым простым делам очень длинные речи; говорят обо всем, что только есть в деле, и о том, чего в нем нет. Но среди их соображений нет ни одного неожиданного для присяжных. Шопенгауэр советует: «Nichts, was der Leser auch selbst denken kann» 19. Они поступают как раз наоборот: говорят только такие вещи, которые уже с самого начала судебного следствия были очевидны для всех. ‹И обвинители наши не свободны от этого упрека.

Нужно ли напоминать, что словами оратора должен руководить здравый смысл, что небылиц и бессмыслицы говорить нельзя? Судите сами, читатель.

Казалось бы, ни один обвинитель не станет намеренно ослаблять поддерживаемого им обвинения. Однако товарищ прокурора обращается к присяжным с таким заявлением: «Настоящее дело темное; с одной стороны, подсудимый утверждает, что совершенно непричастен к краже»; с другой – трое свидетелей удостоверяют, что он был задержан на месте преступления с поличным. Если при таких уликах дело называется темным, то что же можно назвать ясным?

Подсудимый обвинялся по 9 и 1647 ст. Уложения; при заключении следствия председатель, оглашая его прежнюю судимость, прочел вопрос суда и ответ присяжных по другому делу, по которому он судился за вооруженный грабеж с насилием; в ответе было сказано: да, виновен, но без насилия и вооружен не был. Товарищ прокурора сказал присяжным, что подсудимый был уже осужден за столь тяжкое преступление, как грабеж с насилием, причем даже был вооружен. Это слова государственного обвинителя на суде! Присяжный поверенный зрелых лет рассуждает о законных признаках 2 ч. 1681 ст. Уложения о наказаниях, и присяжные услыхали следующее: «Что такое легкомыслие, это сказать невозможно; это понятие, которое не укладывается в определенные рамки; нельзя сказать, что легкомысленно и что не легкомысленно».

Ученые цитаты, как и литературные отрывки или ссылки на героев известных романов, – все это не к месту в серьезной судебной речи. Кто говорит: «всуе законы писать, ежели их не исполнять» или «промедление времени смерти безвозвратной подобно», тот выдает себе свидетельство о бедности: он знает в истории только то, что слышал от других, а хочет показаться ученым.

В одном громком процессе оратор, защищавший отца, укрывателя убийцы-дочери, вспомнил балладу Пушкина «Утопленник», стихотворение в прозе Тургенева «Воробей» и элегию Никитина «Вырыта заступом яма глубокая». Хозяйка грязного притона судилась за поджог по 1612 ст. Уложения. Один из ораторов высказал, между прочим, в своей речи, что и среди рабынь веселья, «начиная от евангельской Марии Магдалины до Сони Мармеладовой у Достоевского, до Надежды Николаевны у Гаршина и Катюши Масловой у Толстого встречаются нежные, возвышенные натуры…» Если и была нужна эта общая мысль, то она потеряла силу в этих именных справках.

Берите примеры из литературы, берите их сколько угодно, если они нужны; но никогда не говорите, что взяли их из книги. Не называйте ни Толстого, ни Достоевского, говорите от себя.

Лучший пушкинский стих есть неуместная роскошь в суровых словах прокурора, как и в полной надежд и сомнений страстной речи защитника: нельзя мешать жемчуг с желчью и кровью. Когда Ше д›Эст Анж молил ослепленных присяжных открыть глаза и понять ошибку, тянувшую их к жестокому осуждению несчастного ла Ронсьера 20, до того ли ему было, чтобы вспомнить Горация или Расина?

Но ведь у Кони, у Андреевского, кажется, нет ни одной речи без стихов или, по крайней мере, без выражений, взятых в стихотворениях. Да; но, во‐первых, им это можно, а нам с вами нельзя; а во‐вторых, возьмите заключение Андреевского по делу Афанасьевой: там упоминается старинное стихотворение о страданиях любви; это безупречно в своем роде, но это изящная словесность, а не судебная защита.

О пристойности

По свойственному каждому из нас чувству изящного мы бываем очень впечатлительны к различию приличного и неуместного в чужих словах; было бы хорошо, если бы мы развивали эту восприимчивость и по отношению к самим себе.

Не касайтесь религии, не ссылайтесь на божественный промысел.

Когда свидетель говорит: как перед иконой, как на духу и т. п., это оттенок его показания и только. Но когда прокурор заявляет присяжным: «Здесь пытались уничтожить улики; попытка эта, слава богу, не удалась», или защитник восклицает: «Ей богу! здесь нет доказательств», это нельзя не назвать непристойностью. В английском суде и стороны, и судьи постоянно упоминают о боге: God forbid! I pray to God! May God have mercy on your soul! 21 и т. п. Человек, называющий себя христианином, обращается к другому человеку и говорит ему: мы вас повесим и подержим в петле на полчаса, дондеже последует смерть; да приимет вашу душу милосердый господь!

Я не могу понять этого. Суд – не божеское дело, а человеческое; мы творим его от имени земной власти, а не по евангельскому учению. Насилие суда необходимо для существования современного общественного строя, но оно остается насилием и нарушением христианской заповеди.

Соблюдайте уважение к достоинству лиц, выступающих в процессе.

Современные молодые ораторы без стеснения говорят о свидетельницах: содержанка, любовница, проститутка, забывая, что произнесение этих слов составляет уголовный проступок и что свобода судебной речи не есть право безнаказанного оскорбления женщины. В прежнее время этого не было. «Вы знаете, – говорил обвинитель, – что между Янсеном и Акар существовала большая дружба, старинная приязнь, переходящая в родственные отношения, которая допускает постоянное пребывание Янсена у Акар, допускает возможность обедать и завтракать у нее, заведовать ее кассой, вести расчеты, почти жить у нее» 22. Мысль понятна без оскорбительных грубых слов.

Неразборчивые защитники при первой возможности спешат назвать неприятного свидетеля «добровольным сыщиком». Если свидетель действительно соглядатайствовал, не имея в этом надобности, и притом прибегал к обманам и лжи, это может быть справедливым; но в большинстве случаев это делается безо всякого разумного основания, и человек, честно исполнивший свою обязанность перед судом, подвергается незаслуженному поруганию на глазах присяжных, нередко к явному вреду для подсудимого.

Избегайте предположений о самом себе и о присяжных. У нас часто говорят: если у меня разгромили квартиру… если я знаю, что от моего показания зависит участь человека…, и т. п. Такие выражения просятся на язык, потому что придают речи оттенок непринужденности; но они переходят в привычку, которой надо остерегаться. Не замечая этого, наши защитники и обвинители высказывают иногда о себе самые неожиданные догадки, вроде следующих: «Если я иду на кражу со взломом, я, конечно, запасаюсь нужными орудиями…» «Если я решился на ложное показание перед судом, я, несомненно, постараюсь сделать это так, чтобы ложь не была заметна для судей». Эти предположения иногда выражаются во втором лице: вы давно знаете человека, доверяете ему, считаете его надежным другом, а он пользуется вашим доверием, чтобы, обкрадывать вас, чтобы обольстить вашу дочь и т. д. Нельзя думать, чтобы судьям было особенно приятно, выслушивать подобные речи; но бывает еще хуже. Я слыхал оратора, говорившего: «Если бы была объявлена безнаказанность преступлений, то верьте мне, господа присяжные заседатели, многим из ваших знакомых вы не решились бы подать руки». Другой оратор высказался еще смелее: «Иное дело, когда вы являетесь по вечерам в контору под предлогом работы на пишущей машине, а занимаетесь фабрикацией подложных векселей». Третий рассуждает: «Когда вы запускаете руку в карман своего соседа, чтобы вытащить кошелек…» Бедные присяжные! Кажется, что они беспокойно оглядываются направо и налево.

Слог речи должен быть строго приличным как ради изящества ее, так и из уважения к слушателям. Резкое выражение никогда не будет поставлено в вину искреннему оратору, но резкость не должна переходить в грубость. В конце одной защитительной речи мне пришлось слышать слова: «собаке собачья и смерть». Так нельзя говорить, хотя бы это и казалось справедливым. С другой стороны, ненужная вежливость также может резать ухо и, хуже того, может быть смешна. Нигде не принято говорить: господин насильник, господин поджигатель. Зачем же государственному обвинителю твердить на каждом шагу: «господин Золотов» о подсудимом, которого он обвиняет в подкупе к убийству? А вслед за обвинителем защитники повторяют: «господин Лучин», – «господин Рапацкий», – «господин Киреев»; Рапацкий – это слесарь, Киреев – булочник, напавшие на Федорова; Лучин – приказчик Золотова, нанявший их для расправы с убитым; «господин Рябинин» – это швейцар, указавший им на Федорова; «господин Чирков» – извозчик, умчавший их после рокового удара. В уголовном споре, когда поставлен вопрос – преступник или честный человек, нет места житейским условностям, и несвоевременная вежливость переходит в насмешку. Но для одного из защитников и вежливости оказалось мало. Надо заметить, что, за исключением Рябинина, все подсудимые на судебном следствии признали, что Киреев и Рапацкий были подкуплены Золотовым и Лучиным, чтобы отколотить Федорова, а Чирков – чтобы увезти их после расправы с ним. На предварительном следствии Золотев, Рапацкий и Чирков признали, что было предумышленное убийство. Киреев ударом палки оглушил Федорова, его товарищ Рапацкий всадил ему в грудь финский нож по самую рукоятку. В порыве вдохновения один из защитников восклицал: «Чирков – этот славный, симпатичный юноша! Киреев – этот добрый, честный труженик! Лучин – этот милый, хороший мальчик»; а старший товарищ оратора кончил свою речь таким обращением к присяжным: «Небесное правосудие совершилось», то есть среди бела дня за несколько рублей зарезали человека; «совершите земное!», скажите: виновных нет…

Простота и сила

Высшее изящество слога заключается в простоте, говорит архиепископ Уэтли, но совершенство простоты дается нелегко 23. О вещах обыкновенных мы, естественно, говорим обыкновенными словами; но под художественной простотой слога следует разуметь уменье говорить легко и просто о вещах возвышенных и сложных. «Man brauche gewohnliche Worte und sage ungewohnliche Dinge» 24, – говорит Шопенгауэр. Можно играть, по его выражению, золотыми шахматами или простыми деревяшками: сила и блеск игры ничего не потеряют от этого.

Послушаем, как говорят у нас.

Талантливый обвинитель негодует против распущенности нравов, когда «кулаку предоставлена свобода разбития физиономий»; его товарищ хочет сказать: покойная пила – и говорит: «Она проводила время за тем ужасным напитком, который составляет бич человечества». Защитник хочет объяснить, что подсудимый не успел вывезти тележку со двора, а потому нельзя судить о том, хотел ли он украсть ее или имел другие намерения; казалось бы, так и надо сказать; но он говорит: «Тележка, не вывезенная еще со двора, находилась в такой стадии, что мы не можем составить определенного суждения о характере умысла подсудимого».

Надо говорить просто. Можно сказать: Каин с обдуманным заранее намерением лишил жизни своего родного брата Авеля – так пишется в наших обвинительных актах; или Каин обагрил руки неповинною кровью своего брата Авеля – так говорят у нас многие на трибуне; или Каин убил Авеля – это лучше всего, но так у нас на суде почти не говорят. Слушая наших ораторов, можно подумать, что они сознательно изощряются говорить не просто и кратко, а длинно и непонятно. Простое сильное слово «убил» смущает их. «Он убил из мести», – говорит оратор и тут же, точно встревоженный ясностью выраженной им мысли, спешит прибавить: «Он присвоил себе функции (это было сказано, читатель!), которых не имел». И это не случайность. На следующий день новый оратор с той же кафедры говорил то же самое «Сказано: не убий! Сказано: нельзя такими произвольными действиями нарушать порядок организованного общества».

Полицейский пристав давал суду показание о первоначальных розысках по убийству инженера Федорова; в дознании были некоторые намеки на то, что он был убит за неплатеж денег рабочим. Свидетель не умел выразить этого просто и сказал: «Предполагалось, что убийство произошло на политико-экономической почве». Первый из говоривших ораторов обязан был заменить это нелепое выражение простыми и определенными словами. Но никто об этом не подумал. Прокурор и шестеро защитников один за другим повторяли: «Убийство произошло на политико-экономической почве». Хотелось крикнуть: «На мостовой!»

Но что может быть изящного и выразительного в простых словах? – Судите.

В стихотворении, посвященном 19 октября 1836 г., Пушкин, говорил:

 
Меж нами речь не так игриво льется,
Просторнее, грустнее мы сидим.
 

Что может быть проще этих слов и прекраснее мысли?

Или устами Дон Жуана:

 
Я ничего не требую, но видеть
Вас должен я, когда уже на жизнь
Я осужден.
 

Попробуйте сказать проще; не пытайтесь сказать сильнее.

Оратору надо изобразить в высшей степени бесстрастного человека; Спасович говорит: «Он – как дерево, как лед». Слова бесцветные, а выражение выходит удивительно яркое. Крестьянин Царицын обвинялся в убийстве с целью ограбления; другие подсудимые утверждали, что он был только укрывателем преступления. Его защитник, молодой человек, сказал: «Обвинитель предполагает, что они делают это по взаимному уговору; я вполне согласен с ним: у них сговорилась совесть». Слова обыкновенные – выражение своеобразное и убедительное.

Слово – великая сила, но надо заметить, что это союзник, всегда готовый стать предателем. Недавно в заседании Государственной думы представитель одной политической партии торжественно заявил: «Фракция нашего союза будет настойчиво ждать снятия исключительных положений». Не многого дождется страна от такой настойчивости.

Но как научиться этой изящной простоте?

Я заметил у некоторых судебных ораторов один очень выгодный прием: они вставляют отдельные отрывки из будущей речи в свои случайные разговоры. Это дает тройной результат: а) логическую проверку мыслей оратора, в) приспособление их к нравственному сознанию обывателя, следовательно, и присяжных, и с) естественную передачу их тоном и словами на трибуне. Последнее объясняется тем, что в обыденной беседе мы без труда и незаметно для себя достигаем того, что так трудно для многих на суде, то есть говорим искренне и просто. Высказав несколько раз одну и ту же мысль перед собеседником, оратор привыкает к ясному ее выражению простыми словами и усваивает подходящий естественный тон. Нетрудно убедиться, что этот прием полезен не только для слога, но и для содержания будущей речи: оратор может обогатиться замечаниями своего собеседника.

На трибуне нельзя думать о словах; они должны сами являться в нужном порядке. И в этом случае lе mieux est l›ennemi du bien 25. Если сорвалось неудачное выражение, то при спокойном изложении следует прервать себя и просто указать на ошибку: нет, это не то, что я хотел сказать, – это слово неверно передает мою мысль и т. п. Оратор ничего не потеряет от случайной обмолвки; напротив, остановка задержит внимание слушателей. Но при быстрой речи в патетических местах останавливаться и поправляться нельзя. Слушатели должны видеть, что оратор увлечен вихрем своих мыслей и не может следить за отдельными выражениями…

В разъяснении фактов, в разборе улик и в нравственной оценке бывает часто необходимо величайшее внимание и самая тщательная разработка мелочей; ничто значительное не должно оставаться не выясненным до конца, до тонкостей; в слоге, напротив, не нужно иной отделки, кроме той, которая свойственна обыкновенной речи оратора вне суда. Непринужденность, свобода, даже некоторая небрежность слога – его достоинства; старательность, изысканность – его недостатки. Буало прав, когда советует писателю:

 
Vingt fois sur lе metier remettez votre ouvrage,
Polissez lе sans cesse et lе repotissez,
 

то есть отделывайте без конца; но это было бы губительным советом для оратора. Надо следовать указанию Фенелона: tout discours doit avoir ses inegalites 26.

Квинтилиан говорит: «Всякая мысль сама дает те слова, в которых она лучше всего выражается; эти слова имеют свою естественную красоту; а мы ищем их, как будто они скрываются от нас, убегают; мы все не верим, что они уже перед нами, ищем их направо и налево, а найдя, извращаем их смысл. Красноречие требует большей смелости; сильная речь не нуждается в белилах и румянах. Слишком старательные поиски слов часто портят всю речь. Лучшие слова – это те, которые являются сами собою; они кажутся подсказанными самой правдой; слова, выдающие старание оратора, представляются неестественными, искусственно подобранными; они не нравятся слушателям и внушают им недоверие: сорная трава, заглушающая добрые семена».

«В своем пристрастии к словам мы всячески обходим то, что можно сказать прямо; повторяем то, что достаточно высказать один раз; то, что ясно выражается одним словом, загромождаем множеством, и часто предпочитаем неопределенные намеки открытой речи… Короче сказать, чем труднее слушателям понимать нас, тем более мы восхищаемся своим умом» (De Inst. Or., VIII). Он кончает прекрасным восклицанием: «Miser et, ut sic dicam, pauper orator est, qui nullum verbum aequo animo perdere potest» 27.

Монтень писал: «Le parler que j’aime est un parler simple et naif, court et serre, non tant delicat et peigne comme vehement et brusque» 28.

Бездарные люди не пишут, а списывают; Шопенгауэр сравнивает их слог с оттиском стертого шрифта. То же можно сказать и о большинстве наших обвинителей и защитников; какой-то бледной немочью страдают их речи. Они говорят готовыми чужими словами, они всегда рады воспользоваться ходячим оборотом. В разговорной речи встречается множество выражений, сложившихся из привычного сочетания двух или нескольких слов: «проницательный взгляд», «неразрешимая загадка», «внутреннее убеждение» (как будто может быть убеждение внешнее!), «грозный признак войны» и т. п. Такие ходячие выражения не годятся для сильной речи. Разбиралось дело о каком-то жестоком убийстве; обвинитель несколько раз говорил о кровавом тумане; воображение дремало; защитник сказал: «кровавый угар», и необычное слово задело за живое. Еще хуже, конечно, затверженные присловья и общие места, вроде: «все люди вообще и русский человек в частности», – «плоть от плоти и кровь от крови», – «вы, господа присяжные заседатели, как представители общественной совести, как люди жизни» и т. д. Мы каждый день слушаем эти вещания, а их следовало бы воспретить под страхом отлучения от трибуны.

Надо знать цену словам. Одно простое слово может иногда выражать все существо дела с точки зрения обвинения или защиты; один удачный эпитет иной раз стоит целой характеристики. Такие слова надо подметить и с расчетливой небрежностью уронить их несколько раз перед присяжными; они сделают свое дело. Защитник Золотова говорил, между прочим, о том, что дуэль, как средство восстановить супружескую честь, не входит в нравы среды подсудимого; чтобы подчеркнуть это присяжным, он несколько раз называл его лавочником, хотя Золотов был купец 1-й гильдии и почти миллионер. Прогнанный со службы чиновник выманивал деньги у легковерных собутыльников, выдавая себя за гвардейского офицера в запасе; А. А. Иогансон называл его в своем заключительном слове не иначе, как корнет Загорецкий, гусар Загорецкий; он ни разу не сказал обманщик, мошенник и, несмотря на это, много раз напоминал присяжным основной признак мошенничества. Это можно было бы назвать юридической выразительностью, и это очень выгодное качество для законника. Мне пришлось слышать подобный пример в устах совсем молодого оратора. Подсудимый обвинялся в убийстве; его защитник сказал: «Он не метил в сердце, он не бил и в живот; он попал в пах». Одно простое слово ясно указывает на отсутствие определенного умысла у подсудимого. Если вместо «попал» сказать «ударил», вся фраза теряет свое значение.

Чтобы судить о том, в какой мере выразительность речи зависит от более или менее удачного сочетания слов, стоит только сравнить передачу одной и той же мысли на разных языках. Трудно перечесть, как много выражено в словах Мирабо: le tocsin de la necessite, но нельзя не чувствовать их необычайной силы; по-русски «набат необходимости» звучит как бессмыслица. Английское слово dream имеет два значения: сновидение или мечта; благодаря этой случайности слова Розенкранца в «Гамлете» «the shadow of a dream» являются квинтэссенцией элегической поэзии всех времен; по-русски слова «тень сновидения» или «тень мечты» вызывают только недоумение. С другой стороны, попробуйте перевести слова «печаль моя светла».

Посредственные писатели любят жаловаться на невозможность точно передать их тонкие мысли: слова слишком грубы, по их уверению, чтобы передать те оттенки, которые именно и составляют самую суть и главное достоинство того, что им надо сказать.

Мысль изреченная есть ложь, вздыхают они. Но эти жалобы изобличают только их собственное скудоумие или бессилие. Читая истинных мыслителей, мы повторяем: как легко и ясно выражено здесь то, что так смутно сознавалось нами! Те обвиняют родной язык; эти восхищаются им и вспоминают слова Сенеки: mira in quibusdam rebus verborum proprietas est 29.

О благозвучии

Красота звука отдельных слов и выражений имеет, конечно, второстепенное значение в живой, нервной судебной речи. Но из этого не следует, что ею должно пренебрегать. У привычных людей она является бессознательно; а чтобы судить, как значительны для слуха могут быть даже отдельные слова, вспомним одну строфу из Фета:

 
Пусть головы моей рука твоя коснется
И ты сотрешь меня со списка бытия,
Но пред моим судом, покуда сердце бьется,
Мы силы равные, и торжествую я.
 

Нельзя не видеть, как много выигрывает мысль не только от смысла, но и от звучания глагола «сотрешь». Скажите «снесешь», и сила теряется.

Прислушайтесь и оцените чрезвычайную выразительность звука в одном слове стихов:

 
Gleich einer alten, halb verklungnen Sage
Kommt erste Lieb’ und Freundschaft mit herauf.
 

Можно сказать это слово так, что слушающие не заметят его; можно сосредоточить в нем все настроение поэта.

Прочтите вслух следующий отрывок: «Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминаний о ней? Воспоминания эти освежают, возвышают мою душу и служат для меня источником лучших наслаждений» 30. После этого только глухой может сомневаться в том, что меланхолическое настроение выражается в плавных и шипящих звуках.

Вспомните некоторые места из прелестного стихотворения А. К. Толстого «Сватовство»:

 
Кружась, жужжит и пляшет
Ее веретено,
Черемухою пашет
В открытое окно.
 

Звукоподражание в первой строке очевидно; его не должно подчеркивать; слово пашет напоминает весеннее тепло и пряный запах цветов; его можно и следует произнести так, чтобы передать этот намек.

 
Стреляем зверь да птицы
По дебрям по лесным,
А ноне две куницы
Пушистые следим.
 

Слово пушистые заключает в себе настроение всего стихотворения; это очень нетрудно выразить интонацией голоса и некоторой расстановкой слогов.

Я слыхал, как эти стихи читала восьмилетняя девочка:

 
Услыша слово это,
С Чурилой славный Дюк
От дочек ждут ответа,
Сердец их слышен стук.
 

В последнем стихе она произнесла слово сердец и стук, подражая тиканью часов; получилась иллюзия сердцебиения.

Еще большее значение, чем звукоподражание, имеет в прозаической речи ритм. Привожу только два примера:

«Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные, и аз упокою вы; возмите иго мое на себе и научитеся от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем: и обрящете покой душам вашим; иго бо мое благо и бремя мое легко есть» 31.

В своей речи о Пушкине А. Ф. Кони сказал о его поэзии: «Так отдаленная звезда, уже утратившая свой блеск, еще посылает на землю свои живые, свои пленительные лучи…» 32

Какая речь лучше, быстрая или медленная, тихая или громкая? Ни та, ни другая; хороша только естественная, обычная скорость произношения, то есть такая, которая соответствует содержанию речи, и естественное напряжение голоса. У нас на суде почти без исключения преобладают печальные крайности; одни говорятся скоростью тысячи слов в минуту; другие мучительно ищут их или выжимают из себя звуки с таким усилием, как если бы их душили за горло; те бормочут, эти кричат. Оратор, бесспорно занимающий первое место в рядах нынешнего зрелого поколения 33, говорит, почти не меняя голоса и так быстро, что за ним бывает трудно следить. Между тем Квинтилиан писал про Цицерона: Cicero noster gradarius est, то есть, говорит с расстановкой.

Если вслушаться в наши речи, нельзя не заметить в них странную особенность. Существенные части фраз по большей части произносятся непонятной скороговоркой или робким бормотанием; а всякие сорные слова вроде: при всяких условиях вообще, а в данном случае в особенности; жизнь – это драгоценнейшее благо человека; кража, то есть тайное похищение чужого движимого имущества, и т. п. – раздаются громко, отчетливо, «словно падает жемчуг на серебряное блюдо». Обвинительная речь о краже банки с вареньем мчится, громит, сокрушает, а обвинение в посягательстве против женской чести или в предумышленном убийстве хромает, ищет, заикается.

Когда оратор вычисляет время, размеряет шаги, сажени и версты, он должен говорить отчетливо, отнюдь не торопливо и совершенно бесстрастно, хотя бы вся суть дела и, следовательно, участь подсудимых зависела от его слов. Я помню такой случай. На Васильевском острове, недалеко от Галерной гавани, была задушена и ограблена в своей квартире молодая женщина; убийство обнаружилось около двух часов дня, тело было еще настолько теплое, что прибывший врач не терял надежды спасти несчастную искусственным дыханием; в связи со свидетельскими показаниями это указывало, что убийство было совершено около часа дня. Другие свидетели удостоверяли, что два брата, обвинявшиеся в убийстве, до начала второго часа дня работали на заводе на Железнодорожной улице, за Невской заставой. Защитник предъявил суду план Петербурга и изложил в своей речи подробный расчет расстояния и времени, необходимого, чтобы доехать с Железнодорожной улицы до места преступления. Он сделал это по расчету безукоризненно; но он говорил: от завода до паровика две версты – полчаса, от станции паровика до Николаевского вокзала три перегона – сорок минут, от Николаевского вокзала до Адмиралтейства один перегон – пятнадцать минут, от Адмиралтейства до Николаевского моста один перегон… и т. д.; все это он говорил с крайней торопливостью, в том же возбужденном, страстном тоне, в каком изобличал небрежность и промахи следователя, и предостерегал присяжных от осуждения невинных. При этом он сделал и другую ошибку: он слишком много говорил о важном значении этого расчета. Я проверил свое впечатление, спросив обоих своих товарищей, и должен сказать, что по извращенности, столь свойственной прихотливой и недоверчивой природе человека, мысль пошла не за рассуждением защитника, а совсем в другом направлении: явилось сомнение в том, были ли подсудимые на заводе в день убийства, и это сомнение родилось только вследствие ошибки защитника, от чрезмерного старания говорившего: он слишком трепетал, слишком звенел голосом. Ошибки эти, впрочем, не имели последствий: подсудимые были оправданы.

Остерегайтесь говорить ручейком: вода струится, журчит, лепечет и скользит по мозгам слушателей, не оставляя в них следа. Чтобы избежать утомительного однообразия, надо составить речь в таком порядке, чтобы каждый переход от одного раздела к другому требовал перемены интонации.

В своей превосходной книге Hints on Advocacy 34 английский адвокат Р. Гаррис называет модуляцию голоса the most beautiful of all the graces of eloquence – самой прекрасной из всех прелестей красноречия. Это музыка речи, говорит он; о ней мало заботятся в суде, да и где бы то ни было, кроме сцены; но это неоценимое преимущество для оратора, и его следовало бы развивать в себе с величайшим прилежанием.

Неверно взятый тон может погубить целую речь или испортить ее отдельные части. Помните вы этот бесподобный отрывок: «Тихонько и тихонько работа внутри кладовой продолжается… Вот уже дыму столько, что его тянет наружу; потянулись струйки через оконные щели на воздух, стали бродить над двором фабрики, потянулись за ветром на соседний двор…» 35 Самые слова указывают и силу голоса, и тон, и меру времени. Как вы прочтете это? Так же, как «Осада! приступ! злые волны, как воры, лезут в окна…», как «Полтавский бой» или так, как «Простишь ли мне ревнивые мечты..?» Не думаю, чтобы это удалось вам. А нашим ораторам удается вполне; сейчас увидите.

Прочтите следующие слова, подумайте минуту и повторите их вслух:

«Любовь не только верит, любовь верит слепо; любовь будет обманывать себя, когда уже верить нельзя…»

А теперь догадайтесь, как были произнесены эти слова защитником. Угадать нельзя, и я скажу вам: громовым голосом.

Обвинитель напомнил присяжным последние слова раненого юноши: «Что я ему сделал? за что он меня убил?» Он сказал это скороговоркой. Надо было сказать так, чтобы присяжные слышали умирающего.

По замечанию Гарриса, лучшая обстановка для упражнения голоса – пустая комната. Это, действительно, приучает к громкой и уверенной речи. С своей стороны, я напомню то, о чем уже говорил: повторяйте заранее обдуманные отрывки речи в случайных разговорах; это будет незаметно наводить вас на верную интонацию голоса. А затем – учитесь читать вслух. А. Я. Пассовер говорил мне, что «Евгений Онегин» делается откровением, когда его читает С. А. Андреевский. Подумайте, что это значит, и попытайтесь прочесть несколько строф так, чтобы хоть кому-нибудь они показались откровением 36.

Истинно художественная речь состоит в совершенной гармонии душевного состояния оратора с внешним выражением этого состояния; в уме и в сердце говорящего есть известные мысли, известные чувства; если они передаются точно и притом не только в словах, но во всей внешности говорящего, его голосе и движениях, он говорит как оратор.

Да это невыносимо! – скажете вы; я не Кони и не Андреевский… Читатель! Позвольте напомнить вам то, что я сказал с самого начала: бросьте книгу. Не бросили? Так не забывайте, что искусство начинается там, где слабые теряют уверенность в своих силах и охоту работать.

Глава II
Цветы красноречия

Красноречие есть прикладное искусство; оно преследует практические цели; поэтому украшение речи только для украшения не соответствует ее назначению. Если оставить в стороне нравственные требования, можно было бы сказать, что самая плохая речь лучше самой превосходной, коль скоро вторая не достигла цели, а первая имела успех. С другой стороны, всеми признается, что главное украшение речи заключается в мыслях. Но это игра слов; мысли составляют содержание, а не украшение речи; нельзя смешивать жилые помещения здания с лепным орнаментом на его фасаде или фресками на внутренних стенках. Таким образом, мы подходим к основному вопросу: какое значение могут иметь цветы красноречия на суде, или, лучше сказать, указываем основное положение: риторические украшения, как и прочие элементы судебной речи, имеют право на существование только как средства успеха, а не как источник эстетического наслаждения. Цветы красноречия – это курсив в печати, красные чернила в рукописи.

Древние высоко ценили изящество и блеск речи; без этого не признавалось искусства. «Nec fortibus modo, sed etiam fulgentibus armis proeliatus in causa est Cicero Cornelii», – говорит Квинтилиан. Далее в той же главе: «Красота речи содействует успеху; те, кто охотно слушает, лучше понимают и легче верят. Недаром Цицерон писал Бруту, что нет красноречия, если нет восхищения слушателей, и Аристотель недаром учил их восхищать». Эти слова могут вызвать возражение наших современных обвинителей и защитников отчасти по незнанию, отчасти потому, что следовать указанию древних не так легко. Кто их читал, возражать не станет: Hiс ornatus, repetam enim, virilis, et fortis, et sanctus sit; nec effeminatam laxitatem et fuco ementitum colorem amet; sanguine et viribus niteat. Пусть блещет речь мужественной, суровой красотой, а не женской изнеженностью; пусть красит ее горячая кровь и талант оратора.

Опытные и умелые люди любят наставлять младших, напоминая, что надо говорить как можно проще; я думаю, что это совсем не верно. Простота есть лучшее украшение слога, но не речи. Мало говорить просто, ибо недостаточно, чтобы слушатели понимали речь оратора; надо, чтобы она подчинила их себе. На пути к этой конечной цели лежат три задачи: пленить, доказать, убедить. Всему этому служат цветы красноречия.

Что такое наши присяжные? В большинстве случаев это малообразованные, а в уездах часто совсем невежественные люди; среди них могут быть очень умные и очень ограниченные. Оратору всегда желательно быть понятым всеми; для этого он должен обладать умением приспособить свою речь к уровню средних, а может быть, и ниже чем средних людей.

Я не ошибусь, если скажу, что и большинство так называемых образованных людей нашего общества не слишком привыкли усваивать общие мысли без помощи примеров или сравнений. Возьмем пример. Шопенгауэр определяет эстетическое наслаждение как состояние чистого созерцания и безвольного познания вне течения времени и иных индивидуальных отношений. Эти слова имеют определенный смысл, но мы представляем его себе крайне смутно. За отвлеченной формулой следует пояснение: «Тогда уже все равно, из-за тюремной решетки или из окон дворца смотреть на заходящее солнце»; после этих слов мысль становится понятной. Сравнивая повышенную восприимчивость и духовную неудовлетворенность нравственно развитых людей с грубым материализмом, Д. С. Милль говорит, что лучше быть неудовлетворенным человеком, чем удовлетворенной свиньей. И это трудно не понять.

Известно, что образная речь, то есть пользование метафорами, свойственна не только образованным людям, но и дикарям. Народная речь на всех ступенях культуры и во всех странах изобилует риторическими фигурами: молодец против овец, а на молодца и сам овца – антитеза; прям, как кочерга – oxymoron; где нам, дуракам, чаи пить? – ирония и meiosis. В своих Dialogues sur L’еloquence Фенелон говорит: «Было бы нетрудно доказать с книгами в руках, что в наше время нет духовного оратора, который в самых обработанных проповедях своих так же часто пользовался риторическими фигурами, как это делал спаситель в своих поучениях народу». Все это дает нам право сказать, что образная речь более понятна человеку, чем простая.

17 января 1909 г. в С.‐ Петербургском суде разбиралось дело о Григорьеве и Козаке, обвинявшихся в разбое (экспроприации). Оба подсудимых сознались на дознании и не сознавались на судебном следствии; защитники утверждали, что сознание было вызвано угрозой передать дело военно-полевому суду. По времени события это объяснение не было невероятно; по крайней мере, по отношению к одному из подсудимых, Козаку, двое из судей находили его правдоподобным. Его правдивый тон и точные ответы в связи с категорическими показаниями о его алиби внушали доверие; другой подсудимый несомненно был участником разбоя. Защитники говорили много и для судей совершенно понятно, но для присяжных, может быть, не вполне понятно. То, что представлялось вероятным для людей, знакомых с обстановкой полицейского расследования и со случайностями, изменяющими подсудность при действии чрезвычайных положений, могло казаться невозможным для простых обывателей. Между тем можно было без труда дать им почувствовать то, что должны были пережить подсудимые после их задержания. Надо было только прибавить к сказанному: когда приходится выбирать между виселицей через 24 часа или каторгой после нескольких месяцев да еще с возможностью оправдания, всякий, кому не надоела жизнь, сознается в чем угодно, сознается и в том, чего не совершал; а эти люди уже чувствовали веревку на шее. Подобная метафора не оставляла бы сомнения в том, что мысль защиты вполне понятна присяжным.

Они признали виновными обоих подсудимых. Я думаю, что это была ошибка; разговор с защитником Козака после приговора подтверждает это тяжелое сомнение. Пусть вдумается начинающий судебный оратор в этот случай. Нельзя утверждать, что одно слово «веревка» не спасло бы человека от каторги.

Образы

Речь, составленная из одних рассуждений, не может удержаться в голове людей непривычных; она исчезает из памяти присяжных, как только они прошли в совещательную комнату. Если в ней были эффектные картины, этого случиться не может. С другой стороны, только краски и образы могут создать живую речь, то есть такую, которая могла бы произвести впечатление на слушателей. Привожу несколько указаний из «Диалогов» Фенелона. Он говорит: следует не только описывать факты, но изображать их подробности так живо и образно, чтобы слушателям казалось, что они почти видят их; вот отчего поэт и художник имеют так много общего; поэзия отличается от красноречия только большей смелостью и увлечением; проза имеет свои картины, хотя более сдержанные; без них обойтись нельзя; простой рассказ не может ни привлечь внимание слушателей, ни растрогать их; и потому поэзия, то есть живое изображение действительности, есть душа красноречия.

Нужны образы, нужны картины: пусть оратор rem dicendo subjiciet oculis 37 (Cic., Orator., XL).

P. Гаррис говорит то же, что писали Аристотель и Цицерон. «Впечатление, сохраняющееся в представлении слушателей после настоящей ораторской речи, есть ряд образов. Люди не столько слушают большую речь, сколько видят и чувствуют ее. Вследствие этого слова, не вызывающие образов, утомляют их. Ребенок, перелистывающий книгу без картинок, – это совершенно то же, что слушатель перед человеком, способным только к словоизвержению».

Скажите присяжным: честь женщины должна быть охраняема законом независимо от ее общественного положения. Будут ли вас слушать профессора или ремесленники – все равно; эти слова не произведут на них никакого впечатления: одни совсем не поймут, другие пропустят их мимо ушей. Скажите, как сказал опытный обвинитель: во всякой среде, в деревне и в городе, под шелком и бархатом или под дерюгою, честь женщины должна быть неприкосновенна, – и присяжные не только поймут, но и почувствуют и запомнят вашу мысль.

Речь, украшенная образами, несравненно выразительнее простой.

Образная речь и несравненно короче. Попытайтесь передать без образа все то, что заключается в словах:

 
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы? 38
 

Те, кто слышал, пусть вспомнят заключительные слова одной речи Жуковского: «Подсудимый был полтора года в одиночной камере. Знаете ли вы, господа присяжные заседатели, что такое одиночное заключение? Это – три шага в длину, два шага в ширину и… ни клочка неба!» Я не знаю стихотворения, которое с такою ясностью передавало бы пытку заточения.

Чтобы говорить наглядно, то есть так, чтобы слушателям казалось, что они видят то, о чем им рассказывает говорящий, надо изображать предметы в действии. Это правило Аристотеля.

Он приводит стихи из «Илиады»:

 
Копья торчали по земле, все еще требуя добычи.
Волны бегут, вздымаясь пенистыми гребнями;
одни впереди,
за ними другие.
 

Сравните с этим:

 
В уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток,
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток 39;
 

или:

 
Уж побледнел закат румяный
Над усыпленною землей;
Дымятся синие туманы
И всходит месяц золотой 40;
 

или:

 
И тополи, стеснившись в ряд,
Качая тихо головою,
Как судьи, шепчут меж собою… 41
 

Припомните приведенное выше описание пожара у Андреевского.

Переносное выражение, риторическая фигура дают возможность усилить не только содержание мысли, но и внешнее ее выражение голосом, мимикой, жестом.

Виктор Гюго обращается к французским солдатам с восклицанием:

 
Et vous ne verrez pas se dorer dans la gloire
La criniеre de vos chevauxl – 42
 

«И лучи славы не озолотят гриву ваших коней». Это значит: вы не заслужите славы; это совершенно та же мысль. Но эти слова трудно произнести с выразительностью, а те почти бессознательно сопровождаются повышением голоса и жестом; при слове gloire вы невольно откинете назад голову и раздвинете плечи.

Я не буду перечислять те разнообразные риторические фигуры, о которых говорит Цицерон в Риторике ad Herennium; остановлюсь лишь на некоторых, чтобы показать, что эти цветы суть не роскошь, а необходимое в судебном красноречии.

Метафоры и сравнения

Известно, что все мы по привычке говорим метафорами, не замечая этого. Они так понятны для окружающих и так оживляют разговор, что мы всегда охотно слышим их в чужих речах. Аристотель говорит: в прозе хороши только самые точные или самые простые слова или метафоры.

Не следует скупиться на метафоры. Я готов сказать: чем больше их, тем лучше; но надо употреблять или настолько привычные для всех, что они уже стали незаметными, как например: рассудок говорит, закон требует, давление нужды, строгость наказания и т. п. – или новые, своеобразные, неожиданные. Не говорите: преступление совершено под покровом ночи; цепь улик сковала подсудимого; он должен преклониться перед мечом правосудия. Уши вянут от таких речей. А удачная метафора вызывает восторг у слушателей.

Всякий писака сравнивает неудачу после успеха с меркнущей звездой. Андреевский сказал: «с весны настоящего года звезда г. Лютостанского 43 начала меркнуть и чадить…» Чувствуя старость, Цицерон однажды выразился, что его речь начинает седеть. Ищите таких метафор.

Сравнение, как и метафора, есть обычное украшение живой и письменной речи. Его основное назначение заключается в том, чтобы обратить внимание слушателей на какую-нибудь одну или несколько особенностей упоминаемого предмета; чем больше различия в предметах сравнения, тем неожиданнее черты сходства, тем лучше сравнение; поэтому не следует сравнивать однородные вещи. Такое сравнение ничего не прибавляет к основной мысли; оно нередко уменьшает впечатление. Вспомните:

 
И день настал. Встает с одра
Мазепа, сей страдалец хилый,
Сей труп живой, еще вчера
Стонавший слабо над могилой 44.
Теперь он мощный враг Петра.
Теперь он, бодрый, пред полками
Сверкает гордыми очами
И саблей машет…
 

Образ яркий и увлекательный. Следует сравнение:

 
Согбенный тяжко жизнью старой,
Так оный хитрый кардинал,
Венчавшись римскою тиарой,
И прям, и здрав, и молод стал.
 

Это не есть художественное сравнение; это – историческая справка, ничего не усиливающая и не поясняющая, напротив того, – ослабляющая впечатление.

Конечно, главным мерилом и здесь должно быть чувство изящного, и общие правила не писаны для гения. Царские похороны в Англии и триумфальный въезд победителя в древний Рим суть виды одного родового понятия – процессии; поэтому теоретически одно не годится для сравнения с другим. Тем не менее у Шекспира, на похоронах Генриха V, герцог Глостер говорит: «Умер Генрих, и не встанет никогда; мы, лучшие люди королевства, идем за его гробом и своей пышностью славим торжество смерти, как пленники, прикованные к колеснице победителя» 45.

Какая роскошь!

Вот заключительные слова Н. И. Холевы по делу Максименко и Резникова: «Господа! Один римский император, подписывая смертный приговор, воскликнул: «как я несчастлив, что умею писать!» Я уверен, что старшина ваш скажет иное; он скажет: «как счастлив я, что умею писать!»

Сопоставьте это со стихами Шекспира. В обоих случаях один недостаток – большое внешнее сходство. Но в первом случае недостаток исчезает: сходство образов усиливает контраст мысли; во втором – к сходству внешнего действия присоединяется тождество его внутреннего значения, и, кроме того, самый предмет сравнения выбран неудачно: присяжные заседатели в Ростове-на-Дону в наши дни и римский цезарь в первый век христианства. Воображение недоумевает: не то – цезарь в нашей совещательной комнате, не то – старшина присяжных в императорской тоге.

Чтобы не остаться незамеченным, чтобы быть интересным, сравнение, как метафора, должно быть неожиданным, новым; Спасович, как я уже упоминал, говорит про Емельянова, обвиняемого в убийстве жены, про живого человека, что он – как дерево, как лед. Но, конечно, при известном различии сравниваемого черты, в коих проявляется сходство, должны существовать на самом деле и быть характерными для обоих предметов.

Нельзя сказать, чтобы наши молодые ораторы соблюдали эти элементарные правила; иногда кажется, что вся фантазия их заключена между первой и последней страницами Уложения о наказаниях; их излюбленное сравнение: убить значит похитить высшее благо, данное человеку; подлог векселя есть как бы отрава его или коварный поджог против всех будущих его держателей… Это все равно, что сравнить птицу с птицей или дерево с деревом. Разве когда-нибудь говорится: этот вяз как старый дуб… Эта щука как акула?.. Я недавно слыхал такие слова одного частного обвинителя: «Обольщение девушки близко подходит к краже: сорвать цветок и уйти». Уподобление женской невинности цветку не слишком ново; предметы сравнения и здесь суть виды одного общего понятия – преступления; их родовые признаки неизбежно совпадают, а видовые – разнствуют; в чем заключается сходство последних, остается тайной оратора, и такой «цветок» красноречия, конечно, оставляет слушателей в полном недоумении.

Если в деле имеются вещественные доказательства, можно заранее сказать, что обвинитель или защитник назовет их бессловесными уликами или немыми свидетелями. В недавнем процессе главной уликой против двух подсудимых была случайно обнаруженная переписка, в которой девушка требовала от влюбленного в нее человека яда, чтобы отравить юношу, отвернувшегося от нее, а ее будущий сообщник писал, что он не в силах стать убийцей; эти письма были написаны с необыкновенной силой; любовная страсть, ужас перед преступлением, жажда мести грозили, умоляли, томились, проклинали в этих строках, и эти-то безумные вопли мятущейся жизни, этих беспощадных обличителей убийства коронный оратор называет мертвыми свидетелями! Защитник справедливо указал своему противнику, что если письма мертвы, то читают их живые люди; он забыл сказать, что и писали живые.

Простые люди легко владеют образной речью. Встретив похороны, извозчик говорит: домой поехал; в деревне скажут: повезли под зеленое одеяло; признаваясь в нечестном поступке, крестьяне говорят: укусил грешка. Председатель спросил 18-летнего воришку, отчего он убежал из полицейского участка; подсудимый вытаращил глаза и громко отчеканил: «Каждый человек выбежит из такой клетки, если дверь откроют; даже птица вылетает из клетки, если откроют клетку». Я слыхал, как вор-рецидивист назвал себя людским мусором.

Послушаем наших ораторов.

Мещанка Макарова судилась по 1477 ст. Уложения о наказаниях; она облила жену любовника своей дочери серной кислотой. Товарищ прокурора начал свою речь так: «Реальные плоды тех отношений, которые существовали между Макаровой и Пруденской, осязательны и для нас очевидны: Пруденская лишилась глаза…» Защитник не уступил своему противнику в непринужденности; он заявил присяжным, что «все дело, в сущности, представляется каким-то водевилем или фарсом». Расскажите это здравомыслящему человеку, и, если поверит, он скажет: этим людям дали право свободно говорить перед судом, и они пользуются им, чтобы публично издеваться над изувеченной женщиной.

Девушка-работница в пьяном виде зарезала мать. Присяжные узнают от оратора, что это произошло в один прекрасный день и в этой сфере происходит часто. Два татарина задушили старого извозчика и, бросив его сани и лошадь, воспользовались рукавицами, свечным огарком и несколькими копейками; несчастный старик молил их пощадить его ради пятерых детей. И среди угнетенной тишины судебного зала раздаются слова обвинителя: «Мы не знаем, кто из подсудимых был руководителем, играл, так сказать, первую скрипку».

Верное сравнение подтверждает верную мысль; оно же изобличает ошибку.

Защитник Ольги Штейн выражал недоумение о том, как возможно предание суду за подлог документа, не имеющегося при деле; это все равно, что обвинять в убийстве без трупа, прибавил оратор. Разбирая этот довод, председательствующий сказал присяжным: «Представьте себе, что на Невской набережной на глазах нескольких людей один человек зарезал другого и сбросил его в воду; волны унесли убитого в море; может быть, совсем не вернут его на сушу, может быть, выкинут обезображенный труп; тело будет предано земле, а дело – воле божией. Положение очень выгодное, но для кого? Для убийцы. Если так рассуждать, всякий подлог останется безнаказанным, коль скоро преступник, достигнув цели, уничтожит подделанный документ».

Вопреки известной французской поговорке, сравнение часто бывает превосходным доказательством. В речи по делу крестьян села Люторич Ф. Н. Плевако говорил по поводу взрыва накипевших страданий и озлобления со стороны нескольких десятков мужиков: «Вы не допускаете такой необыкновенной солидарности, такого удивительного единодушия без предварительного сговора? Войдите в детскую, где нянька в обычное время забыла накормить детей: вы услышите одновременные крики и плач из нескольких люлек. Был ли здесь предварительный сговор? Войдите в зверинец за несколько минут до кормления зверей: вы увидите движение в каждой клетке, вы с разных концов услышите дикий рев. Кто вызвал это соглашение? Голод создал его, и голод вызвал и единовременное неповиновение полиции со стороны люторических крестьян…»

Нужно ли прибавлять, что эти два сравнения сделали для доказательства мысли защитника больше, чем могла бы сделать целая вереница неоспоримых логических рассуждений? Всякая метафора есть, в сущности, сокращенное сравнение; но в сравнении сходство бывает указано прямо, а в метафоре подразумевается; поэтому последняя не так заметна для слушателей и меньше напоминает об искусственности; она вместе с тем и короче; следовательно, в виде общего правила метафора предпочтительнее сравнения.

Антитеза

Антитеза есть один из самых обычных оборотов речи: ни богу свечка ни черту кочерга; отвага мед пьет, она же и кандалы трет. Достоинства этой фигуры заключаются в том, что обе части антитезы взаимно освещают одна другую; мысль выигрывает в силе; при этом она выражается в сжатой форме, и это также увеличивает ее выразительность. Недаром остроумный Гамильтон в своей книжкe «Пapлaмeнтcкaя логика, тактика и риторика» 46 советует читать Сенеку, который, как Тацит, постоянно говорит антитезами.

Чтобы судить о яркости этой фигуры, стоит вспомнить клятвы Демона Тамаре 47 или слова Мазепы:

 
Без милой вольности и славы
Склоняли долго мы главы
Под покровительством Варшавы,
Под самовластием Москвы.
Но независимой державой
Украине быть уже пора:
И знамя вольности кровавой
Я подымаю на Петра 48.
 

Насколько щедр на антитезы может быть оратор, отнюдь не утомляя слушателей, видно из речи Виктора Гюго перед присяжными в 1832 году по поводу запрещения драмы Le roi s’amuse 49. Он говорит о первой империи: «То было время великих дел. Первая империя была, несомненно, эпохой невыносимого деспотизма; но мы не должны забывать, что за нашу свободу нам щедро платили славой. Тогдашняя Франция, как Рим в эпоху цезарей, была в одно и то же время и покорной, и величественной. Это не была та Франция, о которой мы мечтаем, независимая, свободная. Нет, это была Франция – раба одного человека и владычица мира».

«Правда, в то время у нас отнимали нашу свободу, но зато нам давали поистине великолепное зрелище. Нам говорили: в такой-то день, в такой-то час я вступаю в такую-то столицу; и в назначенный день и час столица открывала свои ворота нашим войскам; у нас в передней толкалась куча всяких королей; если являлась фантазия поставить где-нибудь колонну, то мрамор для нее заказывали австрийскому императору; вводили, надо признаться, несколько произвольный устав для актеров французской комедии, но его подписывали в Москве; учреждали цензурные комитеты, жгли наши книжки, запрещали наши пьесы, но на все наши жалобы нам могли одним единым словом дать великолепный ответ, нам могли ответить: Маренго, Иена, Аустерлиц!»

Пример взят из героической истории; но и самая серая, будничная действительность бывает торовата на яркие антитезы. «Григорьев много сделал для Русова: он в течение многих лет ссужал его деньгами, из нищего превратил его в состоятельного человека; захворав, он доверил ему ключи от своих денег, умирая, назначил его своим душеприказчиком. Но и Русов немало сделал для Григорьева: он обманывал его при жизни, обокрал после смерти и теперь всеми силами препятствует исполнению его завещания». Приведенные два примера, как видит читатель, также взаимно составляют антитезу. В речи по делу Максименко Плевако говорил: «соблазнитель девушки пал и уронил, но умел встать и поднять свою жертву». Во время речи Лабори по делу Дрейфуса 50 оратора часто прерывали с крайней грубостью. Он повернулся к публике и крикнул: «Вы думаете помешать мне вашим воем; я смущаюсь только, когда слышу одобрение».

Чтобы находить новые мысли, надо иметь творческий ум; для удачных образов нужна счастливая фантазия; но живые антитезы легко доступны каждому, рассыпаны повсюду; день и ночь, сытые и голодные, расчет и страсть, статьи закона и нравственные заповеди, вчерашний учитель нравов – сегодняшний арестант, торжественное спокойствие суда – суетливая жизнь за его стенами и т. д., без конца; нет дела, в котором бы не пестрели вечные противоречия жизни.

Пример, приведенный Цицероном в его «Риторике», наглядно показывает, как нетрудна эта игра мысли: «Когда все спокойно, ты шумишь; когда все волнуются, ты спокоен; в делах безразличных – горячишься; в страстных вопросах – холоден; когда надо молчать, ты кричишь; когда следует говорить, молчишь; если ты здесь – хочешь уйти; если тебя нет – мечтаешь возвратиться; среди мира требуешь войны; в походе вздыхаешь о мире; в народных собраниях толкуешь о храбрости, в битве дрожишь от страха при звуке трубы».

Concessio 51

Одна из самых изящных риторических фигур это – concessio; она заключается в том, что оратор соглашается с положением противника и, став на точку зрения последнего, бьет его собственным оружием; приняв, как заслуженное, укорительные слова противника, тут же придает им другое, лестное для себя значение; или, напротив, склонившись перед его притязаниями на заслуги, немедленно изобличает их несостоятельность. Я не знаю лучшего примера, чем речь Ше д›Эст Анжа в заседании французской Палаты депутатов в 1864 году по поводу внесенного оппозицией проекта о подчинении парижского городского бюджета законодательному корпусу. Проект этот был вызван колоссальными затратами Гаусмана на украшение города; один из депутатов упрекал его как префекта столицы в расточении городских денег на ненужную роскошь. Ше д›Эст Анж отвечал оппозиции в качестве вице-президента муниципальной комиссии. Он поднял брошенный упрек, и вот что он говорил: «Вы говорите: все приносилось в жертву роскоши; нет, все приносилось в жертву необходимости».

«С разумной смелостью, без рабского страха перед прямой линией, забывая о ней, когда было нужно, мы расширили площади вокруг парижских памятников, воздвигли новые, реставрировали старые, провели новые улицы; повсюду, во всех концах облегчили колоссальное движение городского населения; вместо клоак, в которых приходилось ютиться жителям, вместо этих отвратительных улиц, имена коих уже забыты вами, улицы Мортеллери, Тиксерандри и других, им подобных, мы дали им воздуха, света и, правда, дали роскошь; да, этим нищим дали роскошь; они задыхались от недостатка воздуха; им предоставили площади, им устроили сады…»

Отступление было сделано, чтобы потом, в удобный момент, броситься на противника с удвоенной силой. Оратор указывает, что заботы городского управления о бедном населении не остались без результатов.

«Или вы жалуетесь на то, что эти преимущества предоставлены рабочему населению? Богатые люди всегда имели свои великолепные дома и широкие дворы; они всегда могли дышать свежим воздухом; с наступлением летней жары они уезжали из города. Итак, эти улучшения делались для трудящихся жителей Парижа; все это было сделано для них, ради их пользы».

«Что же возмущает вас? Что им дали слишком много труда и слишком много заработка, слишком много воздуха, света, солнца, слишком долгую жизнь? Это возмущает вас?»

Конечно, достоинство concessio, как и всякой риторической фигуры, заключается не только в изяществе оборота, но и в силе мысли. В «Потонувшем колоколе» Гауптмана пастор говорит Генриху:

 
Ich bin schlichter Mann, ein Erdgeborener,
Und weiss von uberstiegnen Dingen nichte.
Bins aber weiss ich, was ihr nicht mehr wisst:
Was Recht und Unrecht, Gut und Bose ist. 52
 

И, соглашаясь с этим, Генрих отвечает:

 
Auch Adam wusst’es nicht im Paradiese. 53
 

Concessio расчищает путь для мысли, неприятной слушателям. Нельзя сказать присяжным или судьям: наказание бывает несправедливой и жестокой расправой, не вызвав в них некоторого неудовольствия. Оратор говорит: «Есть, бесспорно, такие преступники, в отношении которых наказание является необходимым возмещением содеянного, является безусловным требованием чувства справедливости». После этого уже можно смело сказать: «Но есть и такие, для которых наказание является ненужной и жестокой расправой».

Есть особый вид фигуры concessio, не имеющий ни латинского, ни греческого названия, но который по-русски можно бы назвать капканом. Это по преимуществу прием политического оратора. В суде слушатели безмолвны: в народном собрании, в представительной палате резкое или красивое слово всегда вызывает или протест, или восхищение. Искусный оратор умеет найти такую мысль, которая вырвет ликующие или злобные возгласы его противников, и бросит им в лицо их собственную радость или укоры.

В 1745 году перед началом войны за независимость Северо-Американских Штатов в одном собрании представителей штата Виргинии адвокат Патрик Генри говорил об упорстве, с которым Георг IV относился к умеренным домогательствам колоний. Он сказал знаменитую фразу: «На Цезаря нашелся Брут, на Карла Первого – Кромвель, Георг IV…» Здесь он был прерван негодующими возгласами приверженцев Англии: измена! измена! Он остановился на минуту и внушительно произнес: «…пусть не забудет их примера. Если это измена, я готов отвечать за нее».

Несколько лет тому назад в германском рейхстаге обсуждалось требование правительства о дополнительном кредите на армию. Военный министр подробно доказывал депутатам, что для устранения некоторых настоятельных опасностей необходимо определенное количество пехоты и артиллерии; при этом он имел неосторожность сказать, что расчеты сделаны с величайшей предусмотрительностью, и, дав испрашиваемое ассигнование, рейхстаг будет надолго застрахован от новых требований военного министерства. Возражая министру, Евгений Рихтер доказывал, что его домогательство не имеет оснований и что Палата не должна доверяться его обещаниям. Правительство не знает меры, говорил он; оно не считается с народными средствами; сегодня выдайте эту сумму, через год они потребуют новых назначений; они говорят, что требуют минимум того, что необходимо; я не могу верить им, потому что из собственного их расчета ясно, что это слишком много… Военный министр не выдержал и перебил оратора: «Напротив, если бы вы могли вдуматься в представленный нами отчет, вы убедились бы, что этого еще слишком мало».

– Вот видите, – добродушно продолжал Рихтер, – я говорил, что через год вы опять будете просить денег.

Как я сказал, это преимущественно политический прием: оратор изобличает ошибку в словах противника, перебившего его своим замечанием. На суде это можно сделать только с ошибкой в уме судей. Из вопросов присяжных на судебном следствии нетрудно бывает угадать, какое соображение навязывается их вниманию. Если это мысль неверная, скажите им, что всякий, кто знает это дело, должен остановиться именно на этом предположении; подтвердите его лучшими доводами, и когда увидите, что присяжные восхищены вашей готовностью признать опасное для вас положение, разъясните их заблуждение.

Sermocinatio 54

Есть одна риторическая фигура, которой наши рядовые ораторы почти никогда не пользуются. Это sermociriatio, одна из наиболее сильных, понятных и простых. Разговоры, просьбы, убеждения участников судебной драмы, предшествовавшие и следовавшие за событием, лишь в незначительной доле бывают достоянием суда. Между тем передать вполне понятным образом чужое чувство, чужую мысль несравненно труднее в описательных выражениях, чем в тех самых словах, в коих это чувство или мысль выражается непосредственно. Последний способ выражения и точнее, и понятнее, и, главное, убедительнее для слушателей. Я говорю: любовник указал жене на удобный случай отравить мужа. Присяжные слушают и думают, что это могло быть и могло не быть. Опытный обвинитель скажет: я не слыхал их разговора, но нам нетрудно догадаться о его содержании. Она, женщина, колеблется, он, мужчина, решился твердо и настойчив в своем решении. «Иди, – говорит он, – порошок на полке, муж задремал; проснется и сам выпьет; я пройду в кухню, чтобы не вышла в спальную сиделка». Перед вами в немногих словах передана вся картина отравления, и, если предположение о подстрекательстве уже обосновано оратором, присяжным кажется, что они слышат не его, а самого подсудимого на месте преступления. Этот прием незаменим, как объяснение мотивов действия, и как дополнение характеристики, и как выражение нравственной оценки поступков того или другого человека. В деле крестьянина Егора Емельянова обвинитель говорит, что убийца взял с собой на место преступления свою любовницу, чтобы, сделав ее соучастницею, закрепить ее навсегда за собой: «Поделившись с ней страшной тайной, всегда будет возможность сказать: «Смотри, Аграфена, я скажу все, мне будет скверно, да и тебе, чай, не сладко придется. Вместе погибать пойдем; ведь из-за тебя же, Лукерья, душу загубил». В деле о подлоге завещания штабс-капитана Седкова тот же оратор говорил: «Если бы Лысенков – один из главных виновников, нотариус, сочувствовал Седковой, как честный человек, он должен был сказать ей: «Что вы делаете? Одумайтесь! Ведь это преступление; вы можете погибнуть. Заглушите в себе голос жадности к деньгам мужа, удовольствуйтесь вашей вдовьей участью…» и т. д. Эти слова – не догадка о том, что было сказано Лысенковым; оратор указывает именно на то, что они не были сказаны; но всякому ясно, как они наглядно поясняют мысль обвинителя и вместе с тем как оживляют его речь. В речах Андреевского, князя Урусова такие разговоры, не подслушанные, а, так сказать, подсмотренные в деле между строками, встречаются очень часто, и одно это служит доказательством достоинства такого риторического приема. Само собой разумеется, что, если значительный разговор действующих лиц передан свидетелем или подсудимым в подлинных выражениях, их нельзя заменять измышлением.

Давно испытанным и благодарным приемом к тому, чтобы придать мысли яркость, служит оживление неодушевленных предметов. Золото – обольститель, перо – тихий заговорщик, рукопись – лжец или неумолимый обличитель и т. п. Молодой писец обвинялся в убийстве невесты. Он купил поломанный револьвер, отдал его в починку, сделал несколько пробных выстрелов; револьвер опять сломался, и ему пришлось еще раз отдавать его мастеру. Обвинитель сказал присяжным, что револьвер не хотел служить преступлению, убеждал подсудимого отказаться от убийства. Это было, вероятно, сознательное или бессознательное подражание словам Андреевского: «К сожалению, Зайцев не психолог; он не знал, что, купив после таких мыслей топор, он попадал в кабалу к этой глупой вещи, что топор с этой минуты станет живым, будет безмолвным подстрекателем, будет сам проситься под руку» 55. В приведенных двух примерах видна разница истинного искусства и подражания. У художника вещь подстрекает безмолвно – это восхищает нас; у ремесленника вещь говорит, это оскорбляет здравый смысл и чувство изящного. Но бывает еще несравненно хуже. Нам приходится выслушивать такие примеры: «в руке у мужа оказался молоток и начал нещадно опускаться на голову покойной»; «нож, по всей вероятности, бессознательно появился в руке подсудимого»; защитник рассказывает, как вор «вошел в чулан и увидел самовар, который знал, что он нужен хозяину».

Другие риторические обороты

Как я уже сказал, мною приведены лишь немногие из разнообразных риторических оборотов, употребляемых в речи. Их трудно перечесть, и, отсылая читателя к Риторике Цицерона и Институциям Квинтилиана, я могу только заметить, что эти обороты так свойственны каждому из нас, что мы часто не замечаем их у себя и у других. При чтении Демосфена кажется, что он совсем не употребляет риторических фигур. Это кажется потому, что он пользуется ими искусно, то есть незаметно. Вот вступление Ше д’Эст Анжа по делу ла Ронсьера:


Нельзя сказать, чтобы риторика не была заметна в этом отрывке; но и при чтении она бледнеет перед яркой, до болезненного главной мыслью: я жестоко ошибался – боюсь, чтобы еще более жестоко, ужасно не ошиблись вы. На суде, после нескольких дней напряженной борьбы, после страстных речей прокурора и гражданского истца присяжные, истомленные усталостью и продолжительным нервным возбуждением, и вовсе не могли заметить риторики; им было не до цветов.

Возьмем русский пример – речь по делу о должностных преступлениях самого прозаического свойства. Оратор говорит присяжным: «Взгляните на организацию таможни. Этот отдельный от города мир чиновников и купцов расположен в глуши. Сюда, под эти крутые спуски, заслоняющие таможню от внешнего мира, ежедневно пристает роскошная богиня морской торговли с своим трезубцем и рогом изобилия… Богиня роняет богатства, сорит ими. Все до них лакомы… Жадность разбирает. И над этим ежедневно вступающим и разливающимся богатством стражами от казны для взимания громадных сумм поставлены люди с ничтожным жалованием. Купец бы не решился приставить к такому делу приказчика без щедрой награды за честность. И вот эти предполагаемые противники – купец и чиновник, окруженные только морем и небом, при ежедневных встречах, при постоянной совместной работе начинают сближаться. Они почти вместе живут. Весь берег покрыт купеческими магазинами. Запираются они двумя замками: один у купца, другой у чиновника. Вскоре у этих людей образуются соединенные замки от совести…» 56 В этом отрывке аллегория, synecdoche, антитеза, сравнение и не менее 13 метафор.

Необходимо, конечно, следить за тем, чтобы эти риторические обороты соответствовали умственному развитию слушателей. Что может быть проще фигуры synecdoche (cum res tota parva de parte cognoscitur, aut de toto pars), то есть название части вместо целого или наоборот?

 
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный путь! 57
 

или:

 
Была та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра 58.
 

Однако не всякая synecdoche бывает понятна для всякого слушателя. Адвокат и бывший прокурор упрекнул меня однажды за слова: читайте Пушкина. «Почему не говорят нам: читайте Лермонтова?» – спросил он с негодованием.

Фигуры, рождающиеся во время произнесения речи, могут быть переданы как придется, как скажутся; непосредственность мысли возместит несовершенство формы; но образ, родившийся на прогулке, за письменным столом, в час бессонницы, должен быть отделан в совершенстве: по содержанию – как богатая картина, где рассчитан каждый эффект освещения и красок; по форме – как образцовый стих великого поэта, где взвешены точность и выразительность каждого слова. Небрежность здесь не должна быть терпима. Подготовленные, но не обработанные до конца и образ, и мысль будут искусственны и могут только раздражать слушателей.

Следует остерегаться изысканного. Мне пришлось участвовать в составе суда по делу Ольги Штейн, судившейся за мошенничества. Не имея никаких средств, эта женщина вела самый расточительный образ жизни и имела знакомых в лучшем столичном обществе; она нанимала простодушных людей для управления несуществующими домами и имениями или в качестве прислуги, отбирала от них денежные залоги и щедро тратила их на себя и своих добрых приятелей; во время войны она устроила у себя в доме лазарет, в котором в течение короткого времени было помещено несколько раненых; об этом лазарете часто вспоминали на судебном следствии. Мне пришла в голову мысль: человек выиграл двести тысяч рублей и жертвует сто рублей на церковь; эту мысль тотчас сменила другая: он украл двести тысяч и построил церковь; за нею третья – он украл икону в Казанском соборе и тут же взломал кружку, в которой оказались медяки; он отдал их нищему. Я кончил следующим наброском:

«Представьте себе смельчака, который, преодолев тысячу опасностей, пробрался в капище индийского бога и сорвал с идола драгоценный венец; он вернулся к себе, разломал сокровище и любуется кучей жемчуга, изумрудов и рубинов; каждый камень стоит целого царства, у каждого почетное прозвище, как у великого государя, и длинная кровавая история, как у венценосного рода; в эту минуту к нему входит нищий с протянутой рукой, и вор, разбогатевший святотатством, бросает ему золотые обломки короны. Какие жаркие благодарные слезы будет проливать голодная семья бедняка, как будет молиться она за щедрого благодетеля!»

Это сравнение имело свои достоинства как риторическая фигура. Оно вполне соответствует основной мысли и облегчает ее понимание.

Посредственный оратор, пожалуй, остановился бы на нем, прельщенный яркостью красок; опытный мастер отбросил бы его, как мишуру, и нашел бы нечто совсем иное, проще и сильнее.

В трагедии Габриеля д›Аннунцио «Франческа да Римини» братья говорят о сестре: «Она выросла в нашей семье, как роза среди железа». Вот сжатые, неотделанные, сильные слова оратора. Они напоминают не менее выразительные слова псалма Давидова: «Сидим во тьме смертной, окованные скорбью и железом».

Итак, практический совет: знайте про себя, что и скромный цветок, брошенный вами в речи, будет приятен слушателям; но не удовлетворяйтесь малым. Помните Цицерона: «Берегитесь показаться чуждыми великого, если будете радоваться малому» (Rhet. IV, 4).

Не следует, однако, быть и чересчур простым. Я помню заключительные слова совсем юного оратора о подсудимом: «Он гибнет не один; на его плечо опирается женская рука; его шею обвивают детские ручки…» Как это просто и хорошо; как достойно подражания. Увы! Через день или два мне пришлось услыхать:

«Господа присяжные заседатели! На одной чашке весов жена и сын подсудимого, а на другой – этот самовар, стоящий три рубля!»

Но не создаст ли употребление риторических фигур нестерпимую пестроту речи, не будет ли развлекать слушателей, не утомит ли их? – Конечно нет; во‐первых, потому, что оратор пользуется ими с умеренностью; во‐вторых, потому, что большинство их, как уже сказано, остаются незамеченными. Итак, пусть в вечера раздумья над будущим обвинением или защитой накопится у вас множество мыслей и образов для украшения речи; взойдя на трибуну, не думайте о них: пусть в речи блеснут немногие, только те, которые сами напомнят о себе в нужную минуту. На суде примите за правило, что цветы красноречия хороши только тогда, когда кажутся случайными. В книге, в газете, в публичной лекции явно подысканное сравнение имеет вполне законное право на существование; я готов признать это допустимым и в проповеди, и в политической речи, только не на суде.

В превосходной речи Андреевского по делу Андреева неожиданное крушение семейного благополучия сравнивается с землетрясением. Сравнение сильное, форма безупречная, но лучше было бы выпустить его. Оно сразу отрывает слушателя от действительности; напоминает, что перед ним не Андреев, открывающий свое горе, а его защитник, чарующий игрою старательно отточенных слов.

Речь всегда должна казаться импровизацией, и каждое украшение ее – неожиданным для самого оратора, отнюдь не подготовленным заранее. Поэтому образы, взятые из обыденной жизни, составляют лучшее ее украшение. Оратор как будто идет с вами по одной дороге и в разговоре поясняет свою мысль то камнем, случайно поднятым под ногами, то листом, сорванным с наклонившейся ветки. Таковы притчи о сеятеле, о смоковнице, слова о птицах небесных и о лилиях в Галилее.

1.Ораторами делаются (лат.).
2.Страшно сказать (лат.).
3.Не писаный, но естественный закон (лат.).
4.Импровизация, тщательно подготовленная (фр.).
5.Инциденты судебного заседания (фр.).
6.Спутник (лат.).
7
  Слова одного из персонажей трагедии Шекспира «Гамлет» – Полония, обращенные им к своему сыну Лаэрту:
Но главное: будь верен сам себе;Тогда как вслед за днем бывает ночь,Ты не изменишь и другим.(пер. М. А. Лозинского)

[Закрыть]
8.Изгнание из Отечества (лат.).
9.Платон мне друг, но истина еще больший друг (лат).
10.Ищите женщину (фр.).
11.Сидячая магистратура – (зд.) корпорация чиновников, занимающих те или иные канцелярские посты, в том числе чиновников, отправляющих функции суда.
12.Отрывки из следующих поэтических произведений: первое – А. С. Пушкин «Полтава», второе – А. С. Пушкин «Анджело», третье – А. С. Грибоедов «Горе от ума» (слова Фамусова).
13.Свидетельство о бедности (лат.).
14.Де Бетс, Герман. «Искусство говорить на суде». Перевод с французского В. В. Быховского. М., 1896.
15.Слова из защитительной речи С. А. Андреевского по делу Иванова.
16
Обдумать надо мысль, а лишь потом писать!Пока неясно вам, что вы сказать хотите,Простых и точных слов напрасно не ищите;Но если замысел у вас в уме готов,Вам нужные слова придут на первый зов.(Буало. «Поэтическое искусство»)

[Закрыть]
17.Меб – фантастический персонаж английских народных поверий, повелительница фей и эльфов. Согласно поверью, она помогала рождению снов.
18.Грациано – персонаж комедии Шекспира «Венецианский купец».
19.Нет ничего, о чем бы сам читатель не мог подумать (нем.).
20.Дело офицера франузской армии Эмиля де ла Ронсьера, преданного суду по обвинению в покушении на изнасилование дочери генерала Мореля Марии Морель.
21.Боже сохрани! Я молю Бога! Господи, пощади мою душу! (англ.).
22.Прокурором по делу о Станиславе и Эмиле Янсенах, обвиняемых во ввозе в Россию фальшивых кредитных билетов, и Герминии Акар, обвиняемой в выпуске и обращении таких билетов, выступал А. Ф. Кони. Дело рассматривалось 25–26 апреля 1870 г. в Петербургском окружном суде с участием присяжных заседателей.
23.Whatelу. elements of rhetoric. london, 1894. (Примеч. авт.)
24.Обыкновенными словами можно высказать необыкновенные вещи (нем.).
25.Лучшее – враг хорошего (фр.).
26.Любая речь имеет свои особенности (фр.).
27.Достойным сожаления, нищим кажется мне тот, кто не может спокойно потерять ни единого слова (лат).
28.Я люблю язык простой и наивный, краткий и сжатый, не столько нежный и отделанный, как сильный и резкий (фр.).
29.В известных обстоятельствах поразительно особое значение слов (лат.).
30.Начало XV главы произведения Л. Н. Толстого «Детство».
31.Слова из Библии.
32.Имеется в виду заключительные слова речи А. Ф. Кони на торжественном заседании Академии наук 26 мая 1899 г.
33.Имеется в виду А. Ф. Кони.
34.В 1911 году эта книга вышла в Петербурге в переводе П. С. Пороховщикова под заглавием «Школа адвокатуры».
35.Слова из защитительной речи С. А. Андреевского по делу братьев Келеш.
36.У нас есть очень хорошая книга Д. Коровякова «Искусство выразительного чтения». СПб., 1904. (Примеч. авт.)
37.…своей речью сделает дело очевидным, представит его образно (Цицерон).
38.Четверостишье из поэмы А. С. Пушкина «Медный всадник».
39.Отрывок из стихотворения А. С. Пушкина «Воспоминанье».
40.Отрывок из поэмы А. С. Пушкина «Руслан и Людмила».
41.Отрывок из поэмы А. С. Пушкина «Полтава».
42.Отрывок из воззвания В. Гюго к армии 2 декабря 1851 г.
43.Имеется в виду дело редактора-издателя газеты «Гамелиц» А. О. Цедербаума, обвинявшегося в оскорблении в письме. В защитительной речи С. А. Андреевский показал антисемитскую сущность обвинения Лютостанского. Суд оправдал Цедербаума.
44.Этот и следующие отрывки из поэмы А. С. Пушкина «Полтава».
45.Первая сцена трагедии В. Шекспира «Генрих VI».
46.Эта книжка была напечатана в Англии в XVIII веке; подлинник давно исчез с рынка, но существует немецкий перевод, напечатанный в Тюбингене в 1872 году, изд. Г. Лауппа. (Примеч. авт.)
47.Персонажи произведения М. Ю. Лермонтова «Демон».
48.Слова Мазепы из поэмы А. С. Пушкина «Полтава».
49.Драма В. Гюго «Король забавляется».
50.Дело по обвинению офицера Генерального штаба французской армии капитана Альфреда Дрейфуса в государственной измене.
51.Уступка, позволение, согласие (лат.).
52.Я простой человек, я родился на земле и таких высоких вещей не знаю. Одно знаю, что вы уже забыли: знаю, где правда и где ложь, что добро и что зло (нем.).
53.И Адам не знал этого, живя в раю (нем.).
54.Приведение чьих-либо слов, введение чужой речи, цитирование (лат.).
55.Отрывок из защитительной речи С. А. Андреевского по делу Зайцева.
56.Отрывок из речи С. А. Андреевского на процессе по делу Таганрогской таможни (12 февраля – 8 марта 1885 г.).
57.Строки из стихотворения М. Ю. Лермонтова «Спор».
58.Отрывок из поэмы А. С. Пушкина «Полтава».

Pulsuz fraqment bitdi.

4,20 ₼