Kitabı oxu: «Римская империя. Рассказы о повседневной жизни»

Античный мир

© ООО «Издательство «Вече», 2023
Новое войско и его вожди1
А. Фортунатов
I. Гай Марий
1
Римский лагерь раскинулся среди африканской пустыни. Было душно, жарко. Раскаленный воздух точно застыл над землей. Заходящее солнце сквозь пелену пыли казалось тусклым, красным шаром.
Легат Гай Марий сидел возле своей палатки, и на душе у него было мрачно и тягостно. Все его раздражало: и жара, и пыль, набившаяся ему в нос и в уши, и нестройный шум солдатской болтовни и песен, несшийся из лагеря. Уныло глядел он вперед и думал.
– Ну вот! Над Югуртой одержали победы. Загнали Югурту в самую глубь пустыни. Теперь уже можно не считать нумидийского царя непобедимым. Но что же из этого? Югурта хитер: он десять раз еще вывернется из беды, как выворачивался раньше. Как его взять в плен, когда войско избаловано прежними консулами свыше меры? Разве можно надеяться на солдат, которые привыкли в лагере держать себя, точно в таверне? На солдат, которых утром не разбудишь звуками походной трубы, которые только ругаются, когда центурионы расталкивают их, заспавшихся после ночных кутежей? Но что можно спрашивать с солдат, если многие военные трибуны и даже легаты брали золото Югурты! А прежние консулы – Бестия и Альбин? Про них все громко говорили, что их подкупил Югурта. И разве они опровергли эти обвинения? А куда делась военная добыча – золото, оружие, боевые нумидийские слоны? Какой неслыханный позор! Когда он, Марий, прибыл только что в Африку – легатом при новом консуле Метелле, – разве не узнал он прежде всего, что часть военной добычи продали обратно нумидийцам? Продавать оружие и боевых слонов врагам, с которыми идет война! Где это видано? А разве среди самих римских сенаторов нет подкупленных Югуртой? Почему это Югурту не раз вызывали на суд в Рим, и он вернулся оттуда целым? После этого Югурта прав был, когда говорил, уезжая из Рима: «Продажный город, ты скоро погибнешь, если только найдешь себе покупателя».
Ну, пусть Метелл сам не берет золота Югурты, пусть не позволяет так нагло торговать военной добычей. Но разве он наказал всех, виновных в таком позоре? О нет! Для этого пришлось бы обидеть многих знатных нобилей. А сам Метелл – прежде всего аристократ. И никогда не кончится эта война, пока аристократы владеют Римом.
Страшная досада охватила Maрия. Сколько лет уже он служит родине, сколько ран получено им в боях! Почему же до сих пор, когда сенаторы и их сыновья разговаривают с ним, Марием, они точно оказывают ему милость? Только потому, что он не нобиль? Что среди его предков не было ни консулов, ни преторов? Что в его доме не висят восковые маски отцов и дедов? Оттого, что он не учился греческому языку и не имеет привычки к каждому слову поминать Гомера и его героев?

Гай Марий
Марию стало даже обидно: зачем Метелл разбил Югурту? Пусть лучше Югурта побил бы его, как побивал он прежних консулов, не стыдившихся брать с него золото, чтобы построить себе где-нибудь на морском берегу мраморные виллы среди миртовых садов. Да, да! Пусть нумидийцы разбили бы Метелла! Тогда все увидали бы, что в консулы надо ставить не изнеженных аристократов, а настоящих солдат.
Вот если бы ему, Марию, стать консулом! Он сразу подтянул бы войска. Тогда не было бы ничего подобного тому, что творится теперь.
Он снова взглянул вдоль линии палаток. Солнце уже скрылось. Кое-где задымили удушливым дымом костры. Он встал и пошел по лагерю. Около двух высоких пальм горел костер. Несколько солдат сидели кружком, оживленно болтая и бранясь. Его они не заметили. Он встал за пальму и начал наблюдать. Солдаты играли в кости. Целая гора серебряных монет лежала в середине. Тут же между солдатами лежали животами на земле два нумидийца в пестрых нарядах. Они участвовали в игре и, должно быть, выигрывали. Черные глаза их так и сверкали радостью при свете костра, а рты улыбались наглой улыбкой, открывая ряды белых, как кость слона, зубов. Игра шла бойко. Серебро так и звенело. Вот один солдат, видно, проигрался. Он снимает с себя меч. Снова кидают кости. Нумидиец радостно гогочет, а солдат с ругательствами кидает ему меч.
«Ну что можно сделать с такими солдатами? – с раздражением думал Марий. – Этому я, положим, велю завтра отрубить голову, но разве я догляжу за всеми? Все они только и думают, как бы поскорее вернуться домой, а в лагере – чтобы время прошло незаметно».
У него вдруг явилась мысль испытать солдат. Он вышел из-за пальмы и сказал своим зычным голосом:
– Солдаты! Радуйтесь: консул заключает мир, и завтра мы тронемся назад в Италию.
Солдаты, вскочившие с мест при виде его, радостно закричали. Но вдруг они увидели, как налились кровью глаза их начальника и вздулись жилы на его шее. Крик радости так и застрял у них в горле.
«Трусы, пьяницы, предатели родины! – кричал на них Марий, потрясая кулаками. – Чему вы радуетесь? Тому, что мы кончили войну, не взяв Югурту в плен? Так знайте, рабские души, что никакого мира консул не заключал! А вас, трусов, в первом же бою я поставлю на самые опасные места!»
Сорвав первую злость, он дернул за край одежды одного солдата и спросил с презрением в голосе:
«Ну, говори хоть ты: почему ты так рвешься домой?»
«Я оставил поле невспаханным. Отец мой стар. Боюсь, семья моя голодает».
«Сколько у тебя детей?»
«Четверо».
«А сколько югеров земли?»
«Три с половиной».
«Хороша, должно быть, твоя жизнь дома, – с насмешкой сказал Марий, – три югера, четверо детей, да старик отец. Верно, кроме пареной полбы рты ваши ничего не знают, да и той не досыта! А ты? – обратился он к другому. – Ты к чему так рвешься домой?»
«У меня пекарня в Беневенте…»

Римский легионер
Марий грубо захохотал.
«Глупцы! Вот и я был таким же простым солдатом, как вы. Мой отец тоже бороздил землю сохою. Почему же я стал легатом? Почему меня выбирали претором? Потому что я не тянулся с войны домой к земле и к печке. Потому что ни разу я не позволил себе держать себя в военном лагере, точно в кабачке! Зато меня, простого солдата, отличил среди всех сам Публий Корнелий Сципион Младший! Понимаете, трусы? Сам разоритель Карфагена! Когда мы стояли в Испании под Нуманцией, знаете ли вы, что сказал мне Сципион? Двадцать шесть раз зима сменяла лето с тех пор, а я как сейчас помню! Сципион позвал меня вместе с легатами и трибунами, разделить с ним обед. Кто-то из возлежавших за столом и спросил главнокомандующего: “Кто же нам заменит тебя после смерти твоей?” А Сципион коснулся моего плеча и сказал: “Может быть, он!”»
У Мария даже голос задрожал:
«Вот видите, негодяи, что значит служба! Здесь вы можете добыть себе все! Добычу, славу, почет! А вы, несчастные, рветесь домой, к вашим лачугам! Ну, убирайтесь прочь, чтоб я вас и не видел».
Сердитый вернулся он в палатку. Там, закусивши лепешкой и запив ее холодной водой, он улегся на свою жесткую постель. В походах он не позволял себе никакой роскоши: ел из солдатского котла, спал без мягких подстилок. Душа его не лежала к изысканным яствам. Но кроме того, как старый солдат, он хорошо знал, что солдаты любят не столько тех начальников, которые им потворствуют, сколько тех, которые делят с ними и голод и жажду и все тягости похода.
Ворочаясь на постели, он продолжал перебирать мысли, давно засевшие в его голове.
«Крестьянин, если хочет жить в достатке, должен больше всего любить свое поле. Купец должен душу свою класть в расчеты. Так и солдат больше всего должен любить войну и на нее одну возлагать все свои надежды. Без этого и солдаты – не солдаты. Чтобы вернуть прежнюю славу Рима – мало прогнать Метеллов, Сципионов и Опимиев с консульских кресел! Надо все военное дело так перестроить, чтобы ничто не тянуло солдат домой!»
Мысли и планы так и роились в его голове и не давали спать. Почему это так повелось, что только люди, имеющие землю или какой-нибудь достаток, идут в солдаты? Вот от этого-то и получается, что три югера земли дороже человеку, чем победа. Оттого-то при наборах крестьяне и стараются увернуться от службы! Кроме того, теперь и крестьян-то с каждым днем делается все меньше. Вот этот глупец грустит о своих трех югерах! А, может быть, тем временем какой-нибудь Опимий или Лентул прогнал его семью и присоединил эти три югера к своим поместьям. И придется ему идти в город – проситься в клиенты. Беднеют крестьяне. Оттого-то с каждой войной делается все труднее производить набор войска.
Вот если бы его, Мария, выбрали в консулы, он брал бы в войско пролетариев. Сколько их ходит, голодных и рваных, по улицам Рима, ища дешевой работы или дожидаясь раздачи казенной муки. Отчего их не взять на войну? Ничто их не потянет домой с войны: веселее жить в лагере, чем в подвале, в каком-нибудь вонючем переулке Рима, дрожа за то, что и из подвала-то хозяин выгонит за неуплату квартирных денег. Конечно, пролетарии будут охотно служить до самой старости.
Но как содержать такое войско? Что может взять с собой на войну пролетарий, который по бедности подчас спит под городским мостом или аркадами водопровода?
На Мария нашло сомнение. Но ненадолго. А военная добыча? До сих пор ее везли в Рим, и только небольшая часть попадала в руки солдат. Отчего бы не раздавать ее войску пощедрее? Тогда солдаты будут знать, что война дает богатство, какого не видать им на улицах Рима или в их деревушках. Государство даст солдатам средство на первое обзаведение оружием. А на войне войско само себя прокормит. Раненым и состарившимся пусть отведут земли – если не в Италии, то хоть в провинциях. Все это очень просто!
Марий не мог заснуть. Чем яснее рисовались ему картины нового войска, тем больше волновался он. Ему стало невмоготу лежать. Он снова вышел из палатки и побрел по лагерю, разговаривая сам с собой. Из-за ствола пальмы глядела на лагерь луна. Случайно Марий подошел к палатке консула и увидел свет сквозь полотно ее.
«Кто сказал, что я не могу быть консулом»? – почти закричал он и вдруг решительно направился к консульской палатке.
У входа в нее дремал солдат.
«Консул спит?» – спросил Марий.
«Нет. Раньше третьей стражи никогда он не гасит огня».
Марий отдернул завесу и вошел в палатку. Дух заморских благовоний так и обдал его. Мигая, горел светильник, и при свете его причудливо переливались золото и серебро стоящих дорогих сосудов. Метелл небрежно расположившись на ложе, покрытом леопардовой шкурой, опирался локтем на узорчатую подушку. В руках у него был книжный свиток. Он поднял вопросительно голову и неохотно отложил книгу.
«Консул! Прошу тебя, отпусти меня… в Рим… там скоро будут выборы…» – сказал глухим голосом Марий.
Метелл удивленно поднял брови:
«Ты хочешь быть консулом»?
«Да, я выступлю кандидатом на выборах».
Метелл оглядел его с ног до головы, глаза его чуть-чуть улыбались. Он видно не знал, что сказать. Помолчав, он заметил:
«Я бы посоветовал тебе подумать сначала. В твоем роду нет ни одного консула. Довольно того, что ты достиг претуры и стал легатом. Неблагоразумно добиваться того, в чем тебе откажут на основании закона».
Снисходительный тон Метелла раздражал Мария.
– Где такой закон, – стараясь сдержать себя, ответил Марий, – который воспрещал бы выбирать в консулы не нобиля? Такого закона нет. Я человек необразованный, в греческих писаниях не начитан, но я знаю наши римские предания. Я слыхал, что по старинному закону Лицинии один из консулов должен выбираться из плебеев. Если римский народ следует обычаю – выбирать одних знатных нобилей, это его ошибка, а не закон.
– А если так (в голосе Метелла зазвучало неудовольствие), то не спеши по крайней мере. Тебе своевременно будет искать консульства вместе с моим сыном.
Марий весь вскипел: сын Метелла едва достиг двадцатилетнего возраста. И с этим-то мальчишкой консул равняет его, старого солдата! Со злостью глядел он на насмешливое лицо консула и молчал: обиднее всего было то, что он не находил, что ответить Метеллу.
– Желаю тебе спокойного сна! – вежливо, но язвительно заметил консул, слегка поклоняясь. – Я устал и хочу спать.
Марий грузно переступил с ноги на ногу, но ничего не ответил и неловкими шагами вышел из палатки.
2
Тем не менее два месяца спустя Марий садился на корабль, отплывавший от берегов Африки в Рим: он ехал на консульские выборы.
Отказ Метелла не подействовал на него. Чуть не каждый день после того Марий являлся к Метеллу и просил отпуска. Метелл то сдержанно отказывал, то сердился, то отмалчивался. Но Марий упрямо стоял на своем. Его ободряли письма из Рима от знакомых всадников. Всадники писали, что народ в Риме страшно негодует на сенаторов и громко говорит на площади: пока Марий не будет командовать войском – война не кончится. Марий сам писал письма в Рим, осыпая в них Метелла градом упреков, обвинений и несдержанной брани. Нередко бродил он по лагерю, вступал в беседы с солдатами, напоминал им о своих заслугах, о своем незнатном происхождении и клялся, что если бы не Метелл, война давно бы кончилась и Югурта был бы уже в Риме в цепях. И если он слышал от солдат что-нибудь неодобрительное о Метелле, сердце его радостно вздрагивало. А потом снова шел он к Метеллу и снова получал отказ. Наконец, когда оставалось до выборов всего двенадцать дней, Метелл отпустил его.
Надо было торопиться. Наскоро собравшись, тронулся он в путь в сопровождении одного раба. Два дня ехал он через пески пустыни и оазисы и к ночи второго дня был в приморском городе Утике. А на следующее утро, едва поспевши посетить гаруспика и принести жертву богам, он уже отплывал в Италию. Внутренности жертвы, по словам жреца, предсказывали ему удачу.
«Сюда я вернусь консулом и, клянусь копьем Марса, Югурта будет мой пленник!» – думал он, глядя с палубы на удаляющийся берег Африки.
В Риме он застал точно кипящий котел. Каждый день собирались сходки на форуме, и ораторы, не стесняясь, поносили сенат. Сенаторы избегали показываться на улице иначе как окруженные рабами и клиентами… Марий в белой одежде кандидата ходил по форуму, пожимал руки ремесленникам и пролетариям, стараясь каждому сказать что-нибудь дурное про сенаторов. А вечерами он сидел среди богатых всадников, толкуя с ними, как вырвать власть из рук продажной знати. Всадники клялись, что не пожалеют денег, лишь бы провести его в консулы. Один народный трибун однажды представил Мария народной сходке, и Марий два часа говорил перед бурлящей толпой, не жалея Метелла и клянясь всеми богами, что приведет Югурту в оковах в Рим, если только дадут ему консульство. Толпа бешено рукоплескала, и Марий проникался надеждой.
Наступил день выборов. Марий знал, что много тысяч сестерциев уже роздано членам разных центурий. Но трудно тягаться незнатному человеку с нобилями! Весь день с восхода солнца Марий стоял на площади, в тесной толпе. Бесконечной вереницей тянулись граждане, выстроившись по центуриям, к избирательным урнам. Марий то загорался верой в свое счастье, то падал духом. Но счастье не обмануло его. Кончились подсчеты голосов. Председательствующий возгласил имена новых консулов. Первым из них было – «Гай Марий». Усталая, разморенная ожиданием, толпа очнулась, всколыхнулась и с восторгом зааплодировала. Стоявшие поближе передавали имя избранника тем, кто стоял подальше и не слышал, и задние ряды в свой черед поднимали гром рукоплесканий. Марий видел, как нобили уходили с площади с искривленными от злобы лицами. А рукоплескания все росли, перекатывались волной, приветствуя народного консула.
Народ торжествовал. Сенаторы были подавлены. Когда поднялась речь о том, кто будет командовать в Нумидии, – Нумидию предоставили Марию. Хотя незадолго до того и было постановлено продлить срок командования Метелла, но теперь прежнее постановление отменили. Марий готовился к походу и начал производить новый набор войска. Сенаторы надеялись, что, быть может, народ от этого к нему охладеет: народ ведь издавна ненавидел рекрутские наборы. Но они ошиблись: не только ремесленники и лавочники, но даже крестьяне охотно записывались в войско. Все были уверены, что, если только Марий будет командовать, война кончится блистательно, и всякому будет возможно снискать и добычу и славу. Сам Марий выступал на форуме на сходках, держал речь к народу и убеждал смело идти в поход.
– Граждане! – гремел он перед народом, потрясая руками. – Вы постановили, чтобы я вел войну с Югуртой, а знатные сердятся на это. Вот и подумайте, не переменить ли вам свое решение, не послать ли на войну кого-нибудь из людей древнего рода, который имел бы множество предков, сидевших на курульных креслах, а сам никогда не служил на военной службе. Одного из тех, которые, когда их выберут в консулы, начинают читать и деяния предков и военные учебники греков: глупые люди! Теперь сравните с ними меня, нового человека. Чему они выучились по книгам – я выучился на войне. Они презирают меня за то, что я незнатен, а я презираю их за их неспособность. По-моему, кто храбрее всех, тот и самый благородный. Они думают стать славнее, вспоминая подвиги предков! Я, конечно, не могу сослаться на консульства и триумфы моих предков, но я могу показать копья, знамена и раны на моей груди. Вот мои предки, вот моя знатность, не полученная по наследству, а та, которую я снискал трудами и опасностями. Я не учился греческой науке, но я научился поражать врага, терпеть стужу и зной, спать на земле. Я не буду, как аристократы, содержать солдат скупо, а сам жить в роскоши. Я в походе буду вам товарищем. От вас я потребую того же, чего требую и от себя. И с помощью богов мы добьемся всего: победы, добычи, славы!
Такими речами он подымал дух народа. Между тем спешно грузились корабли, велась запись новых солдат. Вопреки старым обычаям, Марий охотно записывал неимущих пролетариев: то, что обдумывал он в африканской пустыне; теперь применял на деле. И много их, голодных и оборванных, шли искать счастья под военными орлами.
3
Марий снова в Африке. Обиженный Метелл спешно сложил команду и уехал, не желая и видеться с новым консулом. Марий с жаром принялся за дело. Он восстановил дисциплину и порядок в войске. В свободное от походов и битв время производил военные упражнения солдатам или заставлял их копать рвы, насыпать валы для лагерей, чтобы они не оставались праздными. Солдаты без ропота переносили все тягости: новый «народный» консул, вышедший сам из солдат и сохранивший солдатские привычки, производил на них сильное впечатление. Кроме того – взятые города он отдавал им на разграбление, а ради такой награды можно было потерпеть. Надежды Мария оправдались: бывшие пролетарии скоро забыли свою родину, где они покинули сырые подвалы и лохмотья. На Мария они кладут теперь все свое упование и готовы идти за ним куда угодно. Югурта был окончательно разбит. Он с отчаяния скрылся во владениях своего тестя – соседнего царька Бокха, тоже принимавшего участие в войне с Римом. Но вероломный африканский царик задумал купить себе прощение от Рима, выдав Югурту.
Однажды к Марию явились послы Бокха и от имени царя просили прислать двух самых верных людей – поговорить о том, что полезно ему и римскому народу. «Царь, видно, не знает еще сам, как поступить, – подумал Марий, – нужно его сразу и запугать, и прельстить обещанием дружбы Рима. Тогда он выдаст Югурту. Но для этого нужен человек, умеющий красноречиво говорить и держать себя с достоинством. Лучше всего выбрать из аристократов».
Такой человек был налицо: квестор Люций Корнелий Сулла.
Многое в нем не нравилось Марию: не нравились его утонченные манеры, его любовь к удовольствиям. Марий знал, что юность свою он провел среди фокусников, бродячих музыкантов, в игорных притонах и кабачках. Самое лицо его – матово-бледное, с прыщами, присыпанными пудрой, и особенно его холодные, загадочно глядевшие голубые глаза – внушали Марию недоверие. Но, как ни странно это, Сулла оказался прекрасным солдатом – исполнительным, рассудительным и храбрым. Человек, до сорока лет не интересовавшийся ни военными, ни государственными делами, ныне в первый раз для лагеря покинувший свои попойки и свитки греческих книг, сразу делается едва ли не лучшим солдатом! Видно, боги дали Сулле большие таланты! Кого же и посылать к Бокху, как не того, к кому боги милостивы?
Он позвал Суллу, и тот охотно взялся исполнить поручение. Начались переговоры. Царь дружелюбно встретил Суллу, но сразу ему ничего не ответил определенного, а отправил послов в Рим. А когда вернулись послы, он снова просил Мария прислать ему Суллу. С небольшим числом солдат отправился Сулла к царю.
Некоторое время о нем не было слухов. Все думали уже, что Бокх выдал Суллу Югурте. Действительно, царь долгое время не знал, кого кому выдать: Югурту ли Сулле, или Суллу Югурте. Он обнадеживал каждого из них, помногу раз в день менял свое решение, пока наконец страх перед римскими мечами не взял своего. Сулла вернулся в римский лагерь вместе со связанным Югуртой…
Наступил день триумфа Мария. Таких пышных триумфов давно не видели в Риме. Главным украшением – среди массы золота, слоновой кости и оружия – был сам Югурта, идущий в цепях перед колесницей Мария. Но Марий недоволен и угрюм. Он знает, что там, среди бесконечно шествующих рядов победного войска, идет квестор Сулла, и на руке у него большой перстень, с изображением сцены, как Бокх передает Сулле связанного Югурту. Он знает, какие слухи и толки пускают по городу нобили: первым разбил Югурту – толкуют они – нобиль Метелл, и в плен взял нобиль Сулла; значит, им, а не Марию, честь и слава.
4
Прошло семнадцать лет с окончания Югуртинской войны. Немало событий разыгралось за это время. С севера ворвались в Италию дикие кимвры и тевтоны. Вместе со стадами и со всем домашним скарбом, – даже мельничные жернова везли они на телегах – как лавина, нахлынули они на римские поля и селения. При первых встречах римские воины в страхе разбежались перед этими беловолосыми варварами, один дикий вопль которых и коровьи рога в волосах внушали ужас. Но против них послан был Марий, и дело переменилось. В двух битвах полегла большая часть варваров, а тысячи их Марий привел в Рим пленниками. После этого Мария еще пять раз выбирали консулом. Многие аристократы заискивали перед ним.
Потом пронеслась над Римом буря гражданской войны, когда Апулей Сатурнин хотел напомнить сенаторам времена братьев Гракхов и, подобно им, погиб, защищая простой народ. А дальше – разразилась война с союзниками, когда самниты, сабиняне и другие италийцы восстали на Рим, и вся Италия распалась на две враждующие стороны.
Марий все время принимал участие и в войнах и в гражданской жизни. Но годы брали свое. Он дряхлел, страдал ревматизмом. В Союзническую войну ему уже трудно было командовать войском. И он с раздражением видел, как растет, рядом с его славой, слава Суллы. Не он, а Сулла явился победителем союзников, и не одни только аристократы прославляли Суллу. Солдаты, навербованные Суллой, по примеру его, Мария, из пролетариев, боготворили своего щедрого вождя-аристократа. Зависть и злоба мучили Мария.
Однажды весь Рим был потрясен страшной вестью: восемьдесят тысяч римских граждан – купцов, откупщиков, писцов, служителей и других лиц, отправившихся искать наживы в Грецию и Малую Азию, – были перебиты в один день по приказу понтийского царя Митридата. Царь поклялся, что освободит и свое царство и соседнюю Грецию от этой нахлынувшей туда толпы, сосущей деньги под охраной имени римского народа. Он назначил день гибели всех римлян, находящихся в его стране, и приказ его с радостью был исполнен. Греция восстала и присоединилась к понтийскому царю.
Плач, рыдание и вопли понеслись по всему Риму. Одни оплакивали родных и друзей, другие кричали о мести за неслыханное оскорбление римскому народу. Больше всех волновались всадники: почти у каждого из них капиталы были вложены в откупное дело в Греции либо в торговые обороты в Понтийском царстве. На бурном народном собрании объявлена была война понтийскому царю. Оставалось решить, кто будет полководцем.
Консулами этого года были Сулла и Помпей. Оттого многие говорили, что Суллу надо послать против Митридата.
Этого Марий не мог снести. Он снова стал появляться на площади. Несмотря на свои шестьдесят шесть лет и свой ревматизм, он вместе с юношами упражнялся в гимнастике и беге, желая показать, что старость не помешает ему быть прежним солдатом. Мысль, что другой получит победные лавры, а он будет лишь доживать свой век, была ему невыносима.
Но полководцем избрали Суллу. Марий решил не уступать. Он воспользовался тем, что снова простой народ заволновался против сената, что всадники не хотели упускать из своих рук провинции и злобились на аристократа Суллу. Он вступил в соглашение с недовольными. Страшные бури разыгрались на форуме. Противные партии дрались дубинами во время народных собраний. Было убито несколько нобилей. Народная партия одолела. Среди прочих решений народ постановил, что не Сулла, но Марий будет командовать в Понтийской войне.
5
Войско, назначенное в поход, стояло лагерем близ городка Нолы. Солдаты давно уже с нетерпением ждали похода. Но почему-то поход откладывали. Прибыл из Рима сам консул – Корнелий Сулла. Но он был мрачен и чем-то озабочен. Сначала он часто ходил по лагерю, заговаривал с солдатами, объяснял им, какую богатую добычу они могут обрести в этой войне, видимо, готовился к походу. Но вдруг все приготовления прервались, и Сулла перестал выходить из своей палатки. Дошли слухи, что в Риме идет жестокая борьба партий.
Однажды раздались звуки труб, сзывающие солдат на сходку. Солдаты тесным кольцом столпились в круг. Ждали полководца.
Сулла вышел из своей палатки. Он был еще бледнее, чем всегда, голова у него была опущена, а губы улыбались насмешливой улыбкой. Вставь в середину круга, он поднял руку. Все стихло.
– Солдаты! – сказал полководец грустным тоном. – Волею римского народа я больше не начальник вам. Сенат и римский народ поручают Марию вести войну с Митридатом. Присланы военные трибуны Мария, которым поручено лишить меня командования вами!
Солдаты в недоумении переглядывались. Они не верили. Каждый думал: что же будет теперь? Марий не возьмет их с собой в Азию. Не он их набирал. Он им ничего не обещал. У него есть свои легионы, их-то он и поведет, а сулланцев, наверное, пошлет по домам.
Между тем полководец продолжал говорить, и голос его становился все грустнее. Он говорил, что ничем не заслужил такой обиды от римского народа, что его ненавидит Марий, но ненавидит несправедливо. Солдаты угрюмо переминались с ноги на ногу. Они чувствовали, что добыча, на которую они так надеялись, уходит из их рук. Не они, а марианцы вернутся домой, отягощенные золотом. Не они пойдут перед колесницей триумфатора. От изумления они стали переходить к ярости. Кто-то крикнул: «Веди нас в Рим! Мы сами пойдем на форум и там мечом предпишем законы». Другие подхватили. «В Рим! В Рим!» – ревела вся толпа, потрясая мечами.
Сулла загадочно улыбнулся. «Солдаты! Вы требуете невозможного», – сказал он и, властным жестом руки раздвинув ряды солдат, пошел к своей палатке. Он шел с поникшей головой, но светло-голубые глаза его горели загадочным блеском. Солдат охватило исступление. Они не слушали военных трибунов, тщетно взывавших к порядку. Беспорядочной толпой, как дикие звери, у которых вырвали добычу, бросились они к палатке вождя, звали его, кричали, что не дадут никому оскорблять его. Сулла к ним так и не вышел. Но в руки их попались посланники Мария – два военных трибуна. С воплями и криками кинулись на них солдаты и, несмотря на все усилия офицеров спасти их, тут же в нескольких шагах от палатки Суллы побили их камнями.
Весь день стояло страшное возбуждение. Солдаты собирались группами, толковали, обсуждали. Они выбрали нескольких уполномоченных, которые и передали Сулле, что никогда солдаты не признают начальником Мария. Сулла выслушал, но ничего не ответил. На следующие дни возбуждение все усиливалось. Солдаты требовали, чтобы Сулла их вел на Рим. Сулла, наконец, дал приказ тронуться в путь: он сказал, что подойдет поближе к Риму, чтобы вступить в переговоры с марианцами. Но солдаты понимали, что у него на душе. С веселыми песнями и криками о мести двинулись они в путь. Все офицеры, кроме одного квестора, покинули их, напугавшись похода на родной город. Солдаты выбрали им заместителей из своей среды и шли в полном порядке, под звуки труб, с высоко поднятыми знаменами, как привыкли вступать в бой.
На пути они встретили посольство. Два претора, окруженные ликторами, явились от имени сената к Сулле с воспрещением продолжать шествие на Рим. Солдат охватило бешенство. Они кинулись на магистратов, сорвали с них тоги с красной каймой, изломали фасцы и с позором выгнали. Сулла продолжал путь. Вблизи Рима он остановился. Некоторое время помедлил, но скоро увидал, что на солдат он может вполне положиться. Он рассказал друзьям, что видел во сне богиню Беллону, которая вручила ему молнии; он метал молнии в своих врагов, и они падали один за другим. Солдатам дан был приказ готовиться к бою.
Поздно вечером, с поднятыми знаменами, под звуки боевых труб, вступило войско в столицу. Городские ворота были заняты без боя. Но, когда вступили в тесные улицы, началась жестокая резня. Со всех крыш в солдат летели черепицы и камни. Жители чем попало загораживали улицы и бились за каждый шаг. Сулла с зажженным факелом скакал на коне перед солдатами, крича, чтобы зажигали дома. Солдаты, взобравшись на крышу ближайших домов, кидали горящие стрелы вокруг, и вскоре кругом уже бушевало моря огня. Женщины, дети, старики с воплями и криками бежали по улицам, бросив свои горящие дома. Солдаты кидали в них копья, пускали стрелы. Между тем у Эсквилинского холма бился с врагами Марий, окруженный родственниками, друзьями и несколькими когортами солдат. Это уже не было уличное восстание или мятеж. С обеих сторон виднелись знамена с римскими орлами, звучали сигналы военных труб. Правильным строем бились солдаты и Мария и Суллы. Два римских войска стояли друг против друга, защищая своих вождей.
Видя, что солдаты отступают, Сулла вырывает знамя у знаменосца и кидается вперед. Солдаты его собираются с духом и снова наступают. Тем временем Сулла посылает приказ запасному отряду идти в обход марианцев. Марианцы отступают. Возле храма Теллуры Марий последний раз пытается сопротивляться. Он приказывает сзывать рабов, обещая свободу каждому примкнувшему к нему рабу. Но войска его редеют. Наконец, видя, что все погибло, он бросается в бегство.
На рассвете на площади, заваленной трупами, облитой кровью, под охраной сулланских легионов собрались граждане на народное собрание. Они с трепетом выслушивали речи Суллы и покорно постановляли все, что приказывал победитель. За голову Мария назначена была большая денежная сумма.
6
В приморском городке Минтурнах царила тревога. Каждый день приходили новые вести из Рима, и сердца горожан, привыкших к покойной жизни, наполнялись ужасом при слухах о братоубийственной войне. Но особенно пугали всех отряды конных воинов, которые то и дело появлялись у морского берега. Они что-то искали: заглядывали в рыбацкие хижины, расспрашивали встречных о том, какие прохожие проходили через город. А потом пускали коней в галоп и скрывались. Пошел слух, что это ищут Мария. Говорили, что он бежал из Рима на корабле, но корабль прибило бурей к берегу, и он теперь бродит где-то в лесах и болотах.
У колодца под тенью платана собралась небольшая толпа. Горожанин, только что вернувшийся из деревни, рассказывал соседям последние вести. Сейчас же вокруг стали собираться новые слушатели: остановились женщины, с амфорами на плечах шедшие за водой, подбежали черные от загара, полуголые мальчишки, лавочники бросили от любопытства свои прилавки и тоже втерлись в толпу.
– Я сбился с дороги, – говорил рассказчик, – и среди леса и дикого кустарника встретил пастухов. Они клялись, что видели своими глазами Мария. Он был голоден и просил у них поесть. Но они поскорее прогнали его от себя, боясь солдат Суллы.
В толпе вздыхали. Многие вслух жалели Мария, вспоминая Югуртинскую войну, победы под кимврами и тевтонами.
Старый нищий, весь оборванный и измазанный илом и болотной тиной, с почерневшим лицом и окровавленными ногами, подошел к толпе, послушал и заковылял прочь по камням улицы.
– Гай Марий! – вдруг закричала одна женщина.
Старик остановился.
– Да, я Гай Марий! Без меня все вы были бы рабами тевтонов и кимвров. А теперь… – Голос его задрожал.
Женщина взяла его за руку и, под удивленными взглядами толпы, повела его. Он молча ковылял за ней, припадая на стертую ногу, на которой запеклась кровь. Женщина подвела его к небольшому дому, у ворот которого прыгал и визжал молодой осел, ввела во двор и поплотнее затворила дверь.
– Я узнала тебя! – говорила она, усаживая старика и наливая воды в сосуд. – Я тебя давно когда-то видела. Ты был консулом и судил меня… я судилась с моим мужем, который бросил меня. Ты обоим нам велел заплатить штраф. Но пусть никто не скажет, что я за четыре асса штрафа предала Гая Мария. Отдохни у меня.
Она позвала мальчика-раба, велела ему омыть и перевязать ноги Марию, а сама ставила на стол разные кушанья и, пока Марий жадно ел, не переставая говорила то о себе, то о нем, о Марии. Говорила, что сулланцы уже искали его по берегу моря и что едва ли удастся скрыться от них.
– Нет, женщина! Ты ошиблась, – мрачно сказал Mарий, отодвигая опустошенное блюдо. – Боги не для того предсказали Марию семь консульств, чтобы дать сулланцам теперь же погубить его. Я не грек и не знатный нобиль, поэтому я верю в богов. Слушай: когда я еще мальчишкой жил в деревне, я нашел на скале орлиное гнездо. В нем было семь орлят. Ты понимаешь? Обычно ведь орлица не несет больше трех яиц. Из них только два она высидит. А из птенцов только один выживает и делается орлом. А там было семь орлят! Я принес гнездо отцу. Тот позвал старого прорицателя, и вещий старик предрек мне, что я семь раз буду консулом. Я был консулом уже шесть раз. Теперь я не умру, пока еще раз не возьму в руки власть. Боги мне благоприятствуют. Когда я входил в твой дом, навстречу выбежал осленок. Он взглянул на меня и радостно заревел и запрыгал. А потом побежал пить воду к колодцу. Это боги послали мне знамение, чтобы я не падал духом!

Портрет пожилой римлянки
Кто-то постучал в дверь. Хозяйка вышла и через минуту вбежала назад и испуганно шепнула Марию, что пришли члены городского совета. Два пожилых гражданина вошли в дверь.
– Ты Гай Марий? – спросил один из них.
Марий только взглянул мрачно и промолчал.
– Что заставило тебя прийти в наш город? Ведь ты вне закона. Из Рима уже нам было предписано консулами убить тебя или отослать в Рим, если ты зайдешь к нам. Скорее уходи, или нам придется исполнить приказ.
Марий взглянул в окно. Там виднелись городские ворота, а за ними – каменистая дорога. Ноги его болели и были тяжелы, как камень. Нечего было и думать о дальнейшем бегстве. Нет, он не пойдет!
– Гай Марий не умрет, пока не увидит седьмой раз консульского кресла, – упрямо сказал он и лег на ложе. Представители города помялись и вышли.
– Запри, Фанния, дверь. Я хочу спать, – сказал Марий.
Сон его был тяжел и мутен. То он видел себя умирающим в африканской пустыне, то ему казалось, будто он едет на колеснице, а Сулла преграждает ему путь…
Но вот он проснулся. Луна играла лучами на каменном полу. За дверью кричала хозяйка и слышны были чьи-то тяжелые шаги. Раздался удар в дверь. «Марий, берегись!» – дико крикнула хозяйка, и послышалось, как отпирают дверь.
Могильный холод прошел по его костям. Ужас смерти охватил его всего. Он все понял: это городские власти решили убить его и прислали за его жизнью… Конец всему!..
И вдруг кровь прилила к его голове; ужас сменился досадой, хотелось смеяться горьким смехом: кто входил в дверь, чтобы покончить с Гаем Марий? Варвар, должно быть галл, с длинными волосами, козлиной бородой и, по галльскому обычаю, в длинных кожаных штанах, которые всегда придают галлам такой нелепый вид! Очевидно, никто из римских граждан не смеет поднять руку на героя, вот и прислали этого глупого, козлинобородого варвара. Так от него-то умрет Гай Марий? Нет, это вздор! Это вышло бы слишком нелепо!
Но варвар направлялся к нему с мечом.
Марий дико захохотал и крикнул, засверкав глазами:
– Варвар! И ты осмелишься убить Гая Мария?
Варвар так и присел на месте. Взглянул Марию в лицо. И вдруг кинул меч и с воплем бросился бежать.
Марий в изнеможении сел на постель. Его охватила слабость, через минуту он уже спал как мертвый.
Он проснулся поздно. Сон освежил его. Он с трудом понимал, было ли во сне или в действительности то, что он пережил ночью. К нему явилось несколько минутурнских горожан. Они были любезны с ним, но заклинали именем богов уйти и не навлекать на их городок гнева Суллы. Он не протестовал. Надев предложенную ему новую одежду, взяв горсть золотых монет и закусив на дорогу, он тронулся в путь. Горожане проводили его до границы городских владений. Простясь с ними у какого-то храма, он побрел один, стараясь идти к югу. После сна он чувствовал себя бодро. Фляга с вином и большая сума с хлебом и сушеными плодами давали уверенность, что сегодня и завтра он голодать не будет. Иногда он останавливался и отдыхал.
Когда солнце уже приближалось к закату, до ушей его донесся конский топот. Он оглянулся: в соседней горке была как будто пещера. Он бросился туда и прикрыл отверстие древесными ветвями. А топот приближался. Показались вдали всадники. Да, конечно, они его ищут: они остановились, шарят копьями в кустах. Ему стало страшно. Он взглянул в другую сторону. Там о берег бешено плескались волны. Старый рыбак привязывал лодку, боясь, чтобы буря не унесла ее. Мария вдруг осенила мысль. Он бросился бежать к морю. Схватил рыбака за руку.
– Я Гай Марий. Ты должен меня спасти!
Рыбак с ужасом глядел на него. Сзади скакали всадники.
– Дай лодку!
– Но ты видишь, какая буря?
– Лучше буря, чем Сулла! – Марий прыгнул в лодку, перерезал мечом канат, и волны понесли его от берега. Марий поднял парус. Лодку так и рвануло и понесло в открытое море. Соленая пена окатывала его.
– Лучше буря, чем Сулла! – твердил Марий.
7
Как только Сулла ушел из Рима на войну с Митридатом, марианцы снова заволновались. Выбранный консулом после конца консульства Суллы Цинна сразу показал себя врагом Суллы. Другой консул – из сулланцев – выгнал его из города. Цинна отправился по недавно усмиренным городам союзников, сзывая их на борьбу. Враги сенатского правления собирались вокруг него. Цинна разыскал Мария. Марий вместе с сыном плавал на корабле по Средиземному морю, ища пристанища по берегам Африки.
Скоро сенат получил страшную весть. Марий и Цинна идут на Рим. Рим был беззащитен. Отправили послов к Цинне добиться обещания, что по крайней мере кровопролития не будет. Послы принесли неутешительные вести. Цинна отказался принести клятву и только уклончиво заметил, что умышленно никого не предаст казни. Зато – говорили послы – Марий за все время переговоров молчал с таким страшным видом, что судьба Рима делалась ясной: много прольется крови, если Марий вступит в Рим.
Город сдался без боя. Сейчас же начался грабеж. Убит был консул Октавий, и голова его была выставлена на форуме на рострах2. В следующие дни рядом с ней появлялись новые головы сенаторов. Семья Суллы еле спаслась бегством. Иные сенаторы, не видя спасения, вскрыли себе жилы. Бывшие рабы, освобожденные Марием, открыто убивали на улице сулланцев. Имущество их было конфисковано. Однажды на улице Марий встретил одного сенатора и не поклонился ему. Тотчас же несколько солдат, сочтя это за знак, тут же на улице убили сенатора. Наступил день консульских выборов. Выбраны были Цинна и Марий.
Итак, желание Мария исполнилось. Он был седьмой раз консулом. Но он не знал покоя. Страшные мысли мучили его. Здесь, в Риме, он насытил свою жажду мести. Но там за морем Сулла командует армией. Что будет дальше, когда Сулла победит Митридата? Все ужасы изгнания, скитания по болотам и морям вставали в памяти старика. А что если опять придется искать спасения в бегстве? Одна мысль об этом приводила его в ужас. Вместе с тем гордость его никак не могла примириться с мыслью, что не он победит Митридата.
Вырвать бы из рук Суллы команду, победить царя самому и вновь вернуться триумфатором в Рим, чтобы не было ни одного вождя, могущего помериться славой с ним, Гаем Марием! А вместе с тем разум шептал ему: «Придет Сулла во главе победной армии, и ты не сможешь даже понадеяться на жителей Рима, которые только из страха покоряются тебе». Мысли эти ни днем ни ночью не оставляли его. Длинные, мучительные, бессонные ночи измучили его. Если ему удавалось заснуть, он видел во сне жертвы своей мести, и вид мертвецов снова пробуждал его. Вся жизнь казалась ему сплошной неудачей. Тот, кто семь раз был избран консулом, слезно жаловался среди друзей, что жизнь обманула его. Оставалось одно утешение – в вине. Каждую ночь он ставил рядом со своим ложем сосуд вина и, когда начиналась бессонница, тянул понемногу вино, пока тяжелый дурман не заволакивал его голову. Но и сквозь туман винных паров порой мелькали то призраки убитых, то живые враги. Однажды, простудившись слегка, он почувствовал боль в груди и слег в постель. С каждым днем ему становилось хуже. Жар и озноб трепали его. В бреду он громко кричал, размахивал руками и бился на постели. По отдельным словам, долетавшим до окружающих его, видно было, что он грезит войной и командует армией против Митридата. Через семь дней он умер.
II. «Счастливый»
1
Сулла возлежал в своей палатке и с наслаждением вкушал вечерний покой после долгого дня, полного забот и волнений. С раннего утра он объезжал сегодня стены осажденных Афин, указывал солдатам, где ставить осадные машины, сам пробовал действие машин, измерял глазами высоту стен и башен. Порой он подъезжал так близко, что слышал, как со стен насмехались над ним и как ругали его и его жену. Иногда мимо него летели камни и стрелы. Один из его спутников был ранен. Но он невозмутимо продолжал свое. Он твердо решил, что на этих днях он во что бы то ни стало возьмет наконец Афины приступом. Долгая осада уже надоела ему, тем более что он знал, как ненавидят афиняне своего тирана Аристиона – друга Митридата. Знал он, что в Афинах голод: жители едят сорную траву и подошвы своих сандалий, между тем как у тирана всяких припасов изобилие; каждую ночь он задает пиры, устраивает попойки, пляски, игры, пока к утру не падает от вина без чувств. Обо всем этом он был осведомлен от лазутчиков, и это давало ему уверенность, что славный, древний город, где когда-то расцветала свобода, а ныне зверствует распутный тиран, скоро будет в его руках.
Сулла велел откинуть завесу своей палатки, так как вид розоваго заката, играющего на беломраморных храмах и портиках Акрополя, ласкал его глаза. В воздухе чувствовалась вечерняя прохлада. Ложе Суллы было мягко и удобно, прекрасно было холодное, искристое вино в дорогой золотой чаше, которую Сулла временами подносил к губам, между тем как стройный и гибкий мальчик, прекрасный, как Ганимед, читал ему вслух греческие стихи с большого книжного свитка. По суставам Суллы разливалась сладкая истома. Кто-то подошел к палатке. Сулла по шагам узнал своего писца и неохотно повернул голову в его сторону. – «Полководец, – доложил секретарь с поклоном, – тебе необходимо выслушать двух людей по важным делам».

Сулла
Сулла лениво кивнул. Явился военный трибун, которому он поручил ставить осадные машины.
– Великий, богами любимый полководец! Не хватает лесу для машин. Зажигательные стрелы врагов сожгли уже несколько наших сооружений.
Сулла нетерпеливо оглянулся вокруг и молча указал рукой в сторону, на зеленеющую вдали рощу.
– Но, полководец! Ведь это же сады Академии. Мы знаем все твою любовь к греческой мудрости. Оттого мы не рискнули рубить деревья, под которыми учили Платон и Аристотель, любимые твои писатели.
Сулла только пожал плечом и отвернулся. Военный трибун все понял и с поклоном удалился.
Подошел вестник и, кланяясь, вручил Сулле письмо.
– А, это от Кафида, которого я отправил привезти сокровища Дельфийского храма. Интересно знать, сколько сокровищ он принял.
Сулла передал письмо секретарю и велел читать. После обычных приветствий Кафид писал, что пока не имел возможности исполнить поручение: амфиктионы протестуют, напоминают о Тите Фламинине и Эмилии Павле, которые, сражаясь с македонянами, никогда не грабили храмов. Кроме того, писал он, видно, сам бог гневается на попытку увезти сокровища: из святилища ночью слышался звук кифары. Сулла засмеялся.
– Напиши сейчас же ответ Кафиду, – сказал он секретарю, – и передай в письме мое удивление, как это Кафид не понимает, что на кифаре играет не тот, кто сердит, а тот, кто весел. Значит, бог мне охотно разрешает брать то, что необходимо для пользы римского народа. Когда напишешь, дай мне подписать.
Сулла снова откинулся на своем ложе и велел мальчику читать. Но скоро опять его потревожили: какой-то солдат из отряда, посланного рубить деревья для машин, просил доступа к вождю. Он принес толстый, пыльный книжный свиток.
– Славный, блаженный полководец! Меня прислал военный трибун передать тебе эту книгу, которую мы нашли в Академии. Я не знаю, что это. Но трибун говорит, что тебе это будет приятно.
Сулла взял книжный свиток, медленно развернул и долго внимательно смотрел. Вдруг глаза его блеснули радостью. Сняв с пальца одно из золотых колец с синим камнем, он протянул его солдату:
– Возьми, – сказал он, – за то, что ты принес мне. Клянусь своей счастливой судьбой, клянусь Беллоной, матерью богов, это труды Аристотеля! Это то, что я тщетно хотел приобрести в Риме вот уж много лет! Это тот самый Аристотель, на которого ссылаются все писатели, но которого никто в Риме не читал!
Всю ночь до рассвета Сулла с упоением читал Аристотеля. Читал о «государстве Афинском», о том, как шаг за шагом развивалась свобода в старых Афинах. Издали доносились звуки топора. Эго рубили сады Академии.
На следующий день доложили Сулле о прибытии послов от Аристиона для переговоров. Сулла велел ввести их. Вошло несколько царедворцев в златотканых одеждах. Подняв руки, начали они по очереди говорить гордым тоном, исполненным достоинства. Они говорили о Тесее, о времени Персидских войн, о былых победах Афин, о мудрецах и художниках, прославивших город. Голоса их патетически дрожали и звенели, длинные риторические фигуры, как узоры вышивки, обвивали их речь, но их смущало то, что лицо Суллы ничего не выражало. Он смотрел не то на них, не то куда-то в пространство. Это мешало им подыскивать нужные слова, они запинались и, наконец, замолкли. Сулла молчал, точно не заметил, что они кончили. Потом, будто спохватившись, что ведь надо же что-нибудь ответить, он сказал: «Идите, друзья мои, домой и не забудьте захватить с собой свои речи. Римский народ прислал меня в Афины не учиться, а смирить бунтовщиков».
Вскоре к Сулле явился лазутчик. Он был в городе и слышал, как там старики бранили тирана за то, что он оставляет без защиты то место, где легче всего взобраться на стену. Сулла в тот же вечер отправился сам осмотреть это место и тотчас же дал сигнал к атаке. В полночь войска уже были на стенах. Военные крики, рев рогов и труб разбудили спящих афинян. Как загнанные звери, метались они, падая под ударами солдат. К утру улицы залиты были кровью. По всем домам шел грабеж. Солдаты врывались в храмы и тащили оттуда великолепные статуи: они обрывали с них золотые покровы, ломали слоновую кость с их рук и лиц, бросая мрамор и бронзу с пренебрежением. Афинские старцы лежали ниц перед Суллой, умоляя о пощаде. Они указывали ему, что все равно город уже взят, никто не сопротивляется; кому нужна излишняя жестокость? Сулла ничего не отвечал и только поглядывал на солдат, как бы говоря: они для того и служат, чтобы в случае победы иметь возможность обогатиться.
2
Сулла торопился окончить войну: вести из Рима не давали ему покоя; он решил разгромить марианцев вконец. Победив Митридата, он спешно заключил с ним мир и тронулся в обратный путь. Сын Мария, Цинна и другие марианцы готовились к бою. Между тем многие сенаторы, услышав, что Сулла уже высадился в Италии, тайно покинули Рим и примкнули к нему. При Сулле образовался как бы свой сенат. Началась война, жестокая, беспощадная. Вырезали населения целых городов, без пощады избивали пленников. Обе стороны одинаково зверствовали. Против Суллы выступил новый консул Сципион – бездарный потомок великого полководца. Сулла вступил с ним в переговоры. Пока полководцы переговаривались между собой, солдаты Сципиона вступали в беседы с солдатами Суллы. Сулланцы угощали их вином, хвастались своей удачей, своим веселым и привольным житьем, богатой добычей, полученной в Азии и Греции, и бесконечной щедростью своего полководца. Войско Сципиона с восхищением и завистью глядело на их разгульную, сытую и пьяную жизнь и кончило тем, что предало своего полководца и целиком перешло на сторону Суллы.
Решительный бой разыгрался возле самого Рима, у Коллинских ворот. Целую ночь бился Сулла с марианцами. Обе стороны не уступали ни шагу, клянясь лучше погибнуть, чем бежать. Но наутро Сулла одолел. Рим был в руках Суллы. Несколько тысяч пленников было загнано в цирк.
По городу побежали вестники, от имени Суллы приказывавшее сенаторам идти в храм Беллоны на заседание. Сенаторы, одевши тоги с красными каймами, направлялись один за другим в храм богини, которую Сулла считал своей заступницей. Иные из них радовались спасению Рима от марианцев, другие дрожали за будущее.
Явился Сулла и начал говорить: он сначала благодарил богиню Беллону за дарованную победу, потом начал выражать сожаление, что и среди благородных сенаторов иные стояли за Мария.
Сенаторы слушали, притаив дыхание. Но их отвлекали доносившиеся издали, со стороны цирка, крики и стоны, сливающиеся с трубным звуком. Они все росли и росли, пока не перешли в страшный, раздирающий душу вопль, которого не могли заглушить звуки труб.
Сенаторы в смятении переглядывались. Сомнения не было. Это войска избивали пленников в цирке. Ужас охватил сенаторов.
Меж тем Сулла говорил по-прежнему спокойно, деловитым тоном. И только когда возгласы ужаса со стороны некоторых сенаторов прервали его, лицо его недовольно поморщилось:
– Я прошу вас, сенаторы, слушать мою речь внимательно и не развлекаться посторонним. Там по моему приказу учат негодяев. Но это не должно вас отвлекать от моей речи.
И он продолжал говорить о мерах, которые думал принять…
Началось что-то ужасное. Каждый день выставлялись на рострах новые окровавленные головы. Сулланцы врывались в дома, резали женщин, детей, грабили имущество и ходили по улицам в одеждах своих жертв. Гибли не только марианцы, но подчас и те, кто ни к какой партии причастны не были.
Даже среди сторонников Суллы многие ужаснулись этой резни. Однажды на заседании сената один молодой сенатор рискнул спросить Суллу: когда же кончатся казни и убийства?
– Мы не просим тебя щадить тех, кого ты решил казнить, – говорил он. – Мы хотим, чтобы ты избавил от страха тех, кого решил пощадить.
Сулла окинул его взглядом и небрежно ответил:
– Но я еще наверное не знаю, кого можно оставить в живых.
– Так объяви, кого ты решил умертвить, – настаивал сенатор.
Сулла подумал и ответил:
– Хорошо, я это сделаю.
Немного спустя было объявлено восемьдесят имен лиц, которых отныне всякий может убить не только безнаказанно, но даже с наградой в два таланта.
Список был прибит на площади.
Велик был ужас в Риме. Но на другой день ужас удвоился: рядом со вчерашним списком оказался прибит новый, где значилось уже двести имен. На третий день еще появился список, и опять – с новыми именами.
Перед напуганной толпой внезапно предстал сам Сулла, окруженный кучкой молодых аристократов, разодетых, надушенных и вооруженных с ног до головы. Глашатаи начали скликать народ на сходку. Сулла стал держать речь и объяснил, что он вписал имена тех, кого припомнил, а прочих, которых забыл, он впишет потом. Когда Сулла удалился, к спискам осужденных подошел почтенного вида старец. Его все хорошо знали: это был Квинт Аврелий, всеми любимый за честный и добрый нрав. Он стал читать список и вдруг закричал: в списке стояло его имя.
– Несчастный я! Меня губит мое Альбинское поместье!
С понурой головой он отошел. Но едва сделал несколько шагов, как к нему сзади подскочил оборванный человек с красными от вина глазами и пронзил его кинжалом. Отделив несколькими ударами голову старика от туловища, он понес ее, завернув в окровавленные отрепья, улыбаясь наглой улыбкой. Только вздох пронесся по толпе. Никто не двинулся с места. А все знали, что убитый вовсе не был причастен к борьбе партий: видно, его богатое поместье понадобилось кому-то из любимцев Суллы.
Тем временем отряды Суллы рыскали по деревням, всюду неся смерть. Убивали массами и в одиночку, выгоняли целыми селами жителей из их домов. На опустошенных местах сто двадцать тысяч солдат Суллы получили себе земельные наделы за свою службу.
Сулла был объявлен диктатором на всю жизнь. Как в старину перед царями, так теперь перед ним ходили 24 ликтора с секирами и связками прутьев. Он издавал законы, отменял другие, присуждал к смерти и сам распродавал, сидя в курульном кресле, имения казненных.
Приближался день консульских выборов. Несколько человек в белых тогах кандидатов ходили по площади, а сам Сулла, сидя в кресле на ступенях храма Кастора и Поллукса, взирал на толпу.
Внезапно раздался нечеловеческий крик. Один из кандидатов упал под ударом меча центуриона и, содрогнувшись несколько раз, испустил дух. Это был Лукреций Офелла, считавшийся другом Суллы. Толпа бросилась на центуриона и потащила его по ступеням храма к креслу Суллы.
Но Сулла недовольно встал и резким движением руки сразу заставил толпу замолчать.
– Кто вам дал право хватать моего центуриона? Отпустите его тотчас, ибо он исполнил мою волю. Знайте, что я предал смерти Лукреция, так как он мне сопротивлялся. Он пожелал быть консулом, не бывши раньше ни претором, ни квестором, и тем нарушил закон, изданный мной,
Окинув своими оловянными глазами замолчавшую толпу, диктатор прибавил холодным, жестким тоном:
– Пахаря, пахавшего свое поле, кусали вши. Два раза он прерывал свою работу, чтобы очистить тунику. Но вши продолжали кусать его. Тогда он, чтобы не терять времени, бросил тунику в огонь. Пусть же побежденные не принуждают меня – для третьего раза – бросить их в огонь.
Презрительно повернувшись, он скрылся в храме Кастора и Поллукса. Граждане молчали.
3
Около двух лет Сулла правил Римом, то приказывая себя выбирать консулом, то указывая, кого он желает видеть облеченным этой властью. Триста новых людей, главным образом из армии, были введены в наполовину поредевший сенат. Власть народных трибунов была почти сведена на нет. Во главе судов стояли сенаторы. Народное собрание собиралось только для того, чтобы выслушать волю Суллы.
Так однажды по приказу «счастливого» собрался народ на форум. Явились сенаторы и заняли свои места. Показался сам диктатор, как всегда, окруженный двадцатью четырьмя ликторами со сверкающими топорами. Ватага вооруженных сенаторских сыновей и других молодых нобилей шла за ним. Народ не мог не заметить перемены, вдруг происшедшей в диктаторе. Он отрастил бороду, в жестких завитках которой сверкала седина. Глаза глядели устало.
Он начал говорить, и с каждым его словом народ удивлялся все больше и больше. «Счастливый» говорил о своих заслугах: о том, как добыл он у Бокха скованного Югурту, о том, как раздавил восставших союзников, угрожавших самому Риму, как отмстил Митридату, как вырвал Рим у разбойников марианцев и упрочил правление сената.
– Теперь же, совершив все это, я могу удалиться на покой, к которому давно зовут меня мои шестьдесят пять лет. Слагая с себя диктатуру, я готовь дать отчет во всех моих делах, если римский народ потребует его,
Он вопросительно поглядел на все стороны. Полное молчание было ответом ему.
– Если кому-нибудь угодно потребовать отчета, я с удовольствием представлю его, – повторил он.
Недоумение росло. Народ не понимал. Что это? Насмешка, желание испытать своих врагов и друзей? Или в самом деле тот, кто два раза входил со смертоносным войском в родной город, добившись всех своих стремлений, добровольно отрекается от власти? Сенаторы стояли, опустив глаза в землю. Лица солдат, опершихся на мечи, тоже ничего не выражали. Народ молчал.
Тогда Сулла сделал знак рукой. Тотчас все двадцать четыре ликтора сразу опустили свои фасцы с секирами и, спустившись с помоста, разбрелись в толпе. Повернулись и скрылись в соседних улицах солдаты. Сошли с помоста вооруженные молодые нобили. Сулла, улыбаясь, тоже сошел с помоста и пошел прямо в толпу, которая в ужасе раздалась перед ним на две стороны. Несколько друзей шли за бывшим диктатором. Он раза два прошелся вдоль форума, беседовал с друзьями, слегка смеясь. А потом направил шаги к своему дому.
Нервное волнение охватило толпу. Так это правда! Вот он, страшный Сулла, один, без охраны, идет, как частный человек, к своему дому. В задних рядах послышался сдавленный ропот. Сквозь толпу протискался молодой человек. Неуверенным тоном начал он бранить «счастливого». Тот будто не слышал и, не торопясь, шел к дому. Юноша набрался храбрости и пошел за ним следом, осыпая его бранью.
Вдруг Сулла обернулся к нему лицом. Толпа так и застыла.
С брезгливой гримасой Сулла сказал своим друзьям, указывая пальцем на юношу:
– Неприличие этого мальчишки будет причиной того, что другие диктаторы, которые последуют за Корнелием Суллой, не будут отказываться от власти.
Он повернулся и скрылся в дверях своего дома.
На заводах и в мастерских Древнего Рима (начало I века до P.X.)
В. Дьяков
Кто желает видеть дары всех морей и стран, произведения труда и эллинов и варваров, тому, по мнению древних, либо надо объехать весь свет, либо побывать в Риме, взглянуть на Тибр: «Это самый щедрый и самый крупный покупатель товаров всего мира!» И в самом деле, даже ночью из тумана над Тибром непрерывной вереницей выплывали силуэты многочисленных плотов, рыбачьих лодок, речных барок и кораблей, подходивших разгружаться к каменной пристани под Авентином. Всю ночь по широким лестницам от берега к громадным Семпрониевым складам и торговым рядам с колоннами цепью тянулись усталые крючники и носильщики, тащившие бесконечные кули с мукой и солью, глиняные бочонки с винами, соленьями и консервами, тюки разноцветной шерсти и различные, бережно запакованные в связки, диковинные товары заморских стран. Тяжелые телеги, парой или четверкой, скрипя своими сплошными, без спиц колесами, спешили доставить на тут же близко лежавшие дворы лесные и каменные материалы, длиннейшие бревна и доски, привезенные с Кипра, из Фракии, Африки, громадный глыбы местного камня, а то и ценного мрамора из Северной Этрурии или даже с далеких островов и берегов Эгейского моря. В воздухе висели пыль и грохот, песни рабочих, крики и брань извозчиков, приказчиков, таможенных сборщиков и ночной стражи, которая под утро разгоняла запоздалые повозки с кладью, так как с наступлением дня запрещалось всякое конное движение по улицам города. А корабли, разгрузившись, уходили пустыми в обратный путь, ибо Рим много покупал на свои войной и ростовщичеством добытые деньги, но ничего не продавал взамен.

Римская гончарная печь
Однако в окрестностях города, вдоль всегда людных и шумных дорог, например дороги в Остию, Эмилиевой, Соляной и пр., по которым то и дело катились набитые пассажирами общественные крытые повозки и частные экипажи, все же можно было встретить сумрачные здания крепостных помещичьих заводов и мастерских. Только они работали не для вывоза, а для удовлетворения потребностей самого великого города.
Осенью, в дни сбора оливок, здесь напряженно кипела работа на значительных маслодельных заводах, ведь целые сотни бочек оливкового масла ежедневно поглощал громадный город – на пищу, на мази, благовония и притирания, на свои бесчисленные лампы и ночники! Тогда распахивали свои широкие двери сараеобразные каменные здания заводов, вереницей подъезжали к ним телеги, уставленные корзинами свежесобранных оливок – и с собственных, и с соседних плантаций, и всех своих рабов помещики сгоняли на эти работы: посменно вертеть ворота, тянуть веревки блоков, приносить и уносить в погреб готовые продукты! Тогда в середине здания неустанно работала очистительная машина, над постройкой которой долго трудился, вооружившись сельскохозяйственным руководством старого Катона, сам помещик: он тщательно рассчитывал и обдумывал, устанавливая ее стержни, валы, перпендикулярно стоящие тяжелые жернова в форме полушарий и резервуары, сложенные из особо крепкого из Южной Италии привезенного камня. И труд его оправдался! Не успевали теперь и принимать очищенные машиной от кожи и косточек груды оливок два массивных оливковых пресса – два тяжелых бревна, на блоках подымаемый вверх. Мерно и тяжко опускались они вниз на подставляемые корзины оливок, и ручьем бежало масло по покатому полу и оловянным желобам в непрерывно меняемые рабами сосуды. А тут же рядом возвышались сводчатые, громадные здания кирпичных заводов, где в дождливую осень и весну тем же рабам задавалась другая работа. Сюда с реки доставлялись еловые дрова, сплавленный с гор, и по широким ходам прямо внутрь обжигательных печей въезжали тяжело груженные дровами телеги. В громадное круглое помещение наверху над печами, с целой системой дымовых, вытяжных жаропроводных труб, рабы стопками складывали тут же наформованные кирпичи, черепичные плиты и водопроводные трубы, клейменные большими круглыми заводскими марками; по железным стержням развешивались еще сырые, грубо сделанные глиняные бочки, тазы, чаны и сосуды. Когда вспыхивало могучее пламя и вся окрестность надолго обволакивалась густыми клубами серого дыма, тех же освободившихся рабов-рабочих отправляли в поле пахать и боронить землю, где для их прокорма поля засеивались хлебными растениями.
И достаточно было пройти по улицам города, чтобы понять, куда шла эта масса изготовляемого материала. Повсюду на старых, кривых и узких улицах, где часто не могли разъехаться две встретившиеся телеги, теперь «всадники»-капиталисты, разбогатевшие на казенных подрядах и откупах, возводили неуклюжие громады 6- и 7-этажных домов-«островов». Еще неровнее становилась и так уже ломаная линия построек, в которой глинобитные покосившиеся лачуги чередовались с чистенькими домиками нобилей, выстроенных еще по-старому, из не обожженного, а только на солнце высушенного кирпича. Еще темнее становилось в полутемных и без того улицах, еще больше угнетающего шуму вносили сюда повсеместно работавшие с раннего утра артели строительных рабочих – полуголых, одетых лишь в короткие холстяные фартуки, полуголодных, искавших заработать свои убогие 12 ассов в день; в большинстве – это все рабы и пришедшие в город на заработки крестьяне.
Целые дни визжали закругленные пилы, которыми пильщики распиливали громадные глыбы камня для фундамента, а тонкий нильский песок, что сыпали под лезвие пилы, подымал слепящие тучи пыли. Пели каменщики, складывая кирпичные стены и насыпая внутрь их щебня, ибо хозяин экономил в хорошем материале, и весь громадный дом дрожал и грозил развалиться всякий раз, как проезжала повозка с грузом или начинали работать чудовищные подъемные краны, что, сверху донизу опутанные блоками, канатами и приводными колесами, подымали на леса бревна, стопки кирпича и прочие тяжести, иногда в сотни пудов весом. Кровельщики, маляры, штукатуры и плотники доканчивали отделку построенных частей, а за всем зорко с циркулем и отвесом в руках наблюдали важные архитекторы-подрядчики, порой выбивавшиеся благодаря своим способностям из простых рабов и наживавшие громадные деньги.

Римский подъемный кран
Но и иначе еще умели поместить свои деньги богатые римские люди. Вот, например, у фонтана городского водопровода оборотистый раб, которого господин намеренно отпустил на волю и даже ссудил большими деньгами, как бы от своего имени открыл большую сукновальную мастерскую. И наружная часть улицы и внутренний двор были перетянуты веревками, с развешанными на них для просушки кусками материи, и женщины-работницы следили за сушкой. В постройках вокруг двора располагались всевозможные отделения мастерской. Здесь чесали тонкую тарентинскую шерсть, выщипанную с овец, которых годами водили зашитыми в шкуры, чтобы они не испачкали своего драгоценного меха. В большой зале с каменными бассейнами ее красили в нежные розовый, «гиацинтовый», светло-желтый и прочие модные цвета. В мастерской, разделенной на части невысокими переборками, мальчики-рабочие, высоко подобрав туники, по целым дням «выплясывали танец сукновалов» – как острили в Риме: они в больших глиняных чанах валяли ногами уже вытканные материи и иногда для усиления удара даже подпрыгивали вверх, опираясь руками о перегородки. Там сильные мускулистые рабы били сукна палками на длинных каменных прилавках; там, подвесив, ворсовали их шкуркой ежа или головками чертополоха; там окуривали и белили серой, разложив их на особых редкоплетеных овальных корзинах. Растирали глиной для глянцу, подстригали, растянув на подпорках, прессовали на особых прессах – и большой фабричный магазин, устроенный тут же у входа, мог продавать отличное сукно или возвращать заказчикам отданные в чистку и окраску старые вещи. В его двойном помещении – мужском и женском – всегда шел бойкий торг, причем многие вещи тут же и кроились особыми мастерами-закройщиками по росту покупателей. Работа сукноделов была так сложна и нужна для всех, что даже римские власти, всегда совершенно безучастные к работе ремесленников, вмешались и определили работу сукновалов особыми правилами.
Впрочем, далеко не часто встречались в Риме такие большие заводы и мастерские. Но зато повсюду нижние этажи домов пестрели яркими вывесками менее крупных лавок и мастерских. Ими были полны громадные «базилики» форума – Порциева, Семпрониева, Фульвиева, который построили на первую крупную добычу щедрые цензоры 180–170‑х годов. Полны ими были и рабочие кварталы Велабр, Субура, Аргилет, большая «священная» улица, улицы «Хлебная», «Кожевничья», «Башмачная», «Дровяная», «Аптечная», «Слесарная» и множество других. Лавки и мастерские покрупнее помещались здесь под арками нижнего этажа, отгородившись от улицы и от соседей простыми парусинными занавесками с размалеванными рисунками товаров. Но большинство устраивалось в легких деревянных пристройках-балаганах или на простых открытых ларях, бесцеремонно захватывая с каждой стороны улицы по ее половине и оставляя теснящимся пешеходам лишь узкую тропинку посередине. «Весь город обратился в сплошной базар», – жаловался поэт. И в самом деле, важному сенатору нельзя было пройти в своей белоснежной тоге, не рискуя измазать ее о прилавки уличных мясников, которые тут же на улице потрошили заколотый скот, набивали и варили колбасы. А рядом сапожники из грязного квартала Субуры кривым ножом вырезывали по размеру ноги прохожего-заказчика подметки сандалий; у других покупатели тут же на улице примеряли заранее заготовленную обувь. Рабы-управляющие, отпущенные из деревни хозяином в город за покупками, торговали у шапочника войлочные шапки или у резчика по дереву деревянные башмаки для подведомственной им сельской челяди, пока в соседней грязной мастерской мастер с своим единственным подмастерьем исправляли привезенный ими из деревни части плугов или виноградных прессов. Здесь столяры строгали и клеили убогую качающуюся мебель, а дальше пронзительно стучали молотки медников, изготовлявших дешевые таганы, подсвечники и кастрюли. Нараспев кричали портные-старьевщики, обещая дешево поставить заплаты на плащах, зазывали прохожих цирюльники, размахивая бритвами. В веренице медленно пробиравшихся покупателей, с веревочными мешками для покупок в руках, шмыгали, толкаясь, оборванные мальчишки-разносчики, посланные матерями продавать дома напеченные булки и медовые пироги или вылепленные ими глиняные куклы, петушки и лошадки. Но и среди этой пестрой полуголодной толпы небрежно «распоясанных» по-домашнему ремесленников, в их грязных, до пят доходящих туниках, поражало преобладание неримских лиц и неримского говора. В самом деле, на каждого свободного ремесленника приходилось чуть ли не два десятка рабов, посланных господами на заработки, или «полузависимых вольноотпущенников», т. е. условно отпущенных на оброк невольников. Их нарочно покупали состоятельные люди, обучали ремеслу и отпускали на работу, под страхом новой тяжкой неволи и жестокого наказания, если своевременно не будет уплачен установленный господином взнос.

Мастерская медника. Римский рельеф
Иному счастливцу-ремесленнику удавалось раздобыться работой на один из крупных магазинов, каких немало было на главных улицах. Другому случалось заполучить к себе видного заказчика, который нет-нет да и закажет, например, сапожнику сделать себе красные патрицианские башмаки с черными шнурами или изящные ботинки с металлическими «пряжками полумесяцем» для своей жены или дочери. Вот заказал же народный вождь Гай Гракх одному литейщику сделать ему серебряную посуду для стола и заплатил за это в 16 раз дороже стоимости серебра! Такой счастливый мастер уже никогда не упустит случая в праздник утром забежать поздравить своего патрона, подарить ему какого-нибудь диковинного ворона, которого он сам научил говорить; во время семейного торжества или на выборах он гордо пройдется в качестве «клиента» в его свите, охотно пойдет по его приглашению работать на дом, или пошлет на дом же для выбора весь запас своего товара, рискуя, что он будет растащен нахальными слугами знатного господина. Но это удачное знакомство бывало столь редко! Знатный господин обычно у себя дома уже держал купленного за дорогую цену раба-специалиста, и даже роскошные могилы богатых римлян пестрят именами рядом с хозяином погребенных его рабов-ремесленников: тут ткачи и валяльщики, вышивальщики и золотошвеи, парикмахеры и кондитеры, кузнецы, плотники, столяры, шорники, золотых дел мастера и чеканщики, скульпторы и архитекторы и пр. и пр. Высшей спесью римлянина была возможность похвастаться, что у него «все производится дома», что дом его есть во «всех отношениях оборудованный дом». В случае же невозможности что-либо изготовить дома хозяин отправлялся за покупками в один из тех магазинов роскоши, где грудами лежали прекрасные, из-за границы привезенные или лучшими местными художниками по заграничным образцам изготовленные товары: дивные украшения из золота, жемчуга и драгоценных камней, бронзовые греческие канделябры и дорогие фигурные лампы с десятком рожков, целые наборы серебряной посуды, не только столовой, но и кухонной! Тут бешеные деньги платились за чудной работы сирийские обеденные столы из особого африканского дерева, бронзовые кованые ложа к ним, покрытые фригийскими золотошитыми подушками, шкапы и ларцы с инкрустациями из золотых блях, слоновой кости, янтаря и черепахи; дорогие греческие и сидонские музыкальные инструменты, восточные веера из павлиньих перьев, зонтики из играющей переливами вавилонской шелковой ткани. Всех поражала недавно лишь из Египта и Сирии появившаяся новинка – стеклянные кубки и бокалы для вина и хрустальные флаконы для духов! Так и оставался римский ремесленник без хорошего заказчика и выгодного покупателя, кое-как перебиваясь работой на своего же мелкого брата-пролетария.
Когда наконец кончался рабочий день и закрывались лавки и мастерские, толпа проголодавшегося рабочего люда спешила обедать в свои излюбленные таверны. Висящая на цепочке над дверью глиняная бутылка или окорок, изображенный на вывеске, обозначали бесчисленные грязные шинки, трактиры и съестные лавки, которые уже с раннего утра заражали воздух в городе чадом жареного луку, чесноку и пригорелого масла. Здесь с наслаждением глотали толпы ремесленников свою обычную порцию полбяной каши, бобов, чечевицы или капусты, обильно сдобренной чесноком и луком, вприкуску с тяжелым «плебейским» хлебом, купленным тут же в соседней булочной. Большинство римлян были невольными вегетарианцами – ибо мясная пища была не по карману бедняку, жившему на несколько ассов в день. «Целые стога сена наши повара кладут в кастрюли и из обедающих делают каких-то быков, – шутил комик Плавт, – такую траву, что скот отказывается есть, ест теперь человек». Но зато широким потоком, разгоняя усталость и мысли о безысходной нужде, лилось дешевое местное вино.
Иные же из ремесленников, подчистившись и приодевшись, возбужденные радостным ожиданием, спешили в свои «коллегии» – рабочие союзы и братства, в которые, по преданию, еще со времен «святого» царя Нумы привыкли объединяться римские ремесленники. Оружейники собирались в небольшом загородном павильоне, построенном над братскою могилой, с террасой и небольшим садиком. «Молю вас, товарищи, – велел им написать над своей могилой один из умерших братьев, завещая все свое имущество в пользу коллегии, – почтите жертвой и трапезой память мою: в третий день мартовских ид – день рождения моего, в родительскую неделю, в день праздника розы». Зажиточным кожевникам выставлял угощение их вновь избранный «магистр» (председатель), и они сходились в своем красивом цеховом доме – «схоле», уютно обставленном мебелью, статуями и картинами: часть этого они купили сами на общие взносы, часть была подарена богатым патроном. А там в простых подвалах, уставленных самодельными столами и лавками, собирались сукновалы, лоскутники, каменщики и плотники, обсуждали свои дела, выбирали «квесторов» для заведования общей кассой или в складчину шумно справляли пирушкой праздник сельского бога Сильвана – своего покровителя, ибо простые римляне всегда с любовью вспоминали свою деревню. Наконец, старыми подгородними каменоломнями, где все стены были испещрены «голубиными гнездами», т. е. круглыми дырами с пеплом умерших в глиняных кувшинах – «этими общими могилами горемычного люда», довольствовалась для своих собраний и совсем мелкая рабочая братия. Но везде оживленно и радостно было в товарищеском кругу, и даже бедняк на время переставал себя чувствовать «подлой мастеровщиной» – как презрительно называл рабочий люд друживший с нобилями оратор Цицерон.
Однако беседа о делах часто принимала тревожный характер. Начинали раздаваться обычные в Риме жалобы: «дорога убогая квартира, и дорог не насыщающий обед»; «откуда возьмутся у тебя деньги на покупку плаща, на плату за темную конуру» (поэт Марциал). Иногда же в собрании вдруг являлся какой-нибудь народный вождь и горячей речью еще более разжигал у собравшихся глубоко затаенную скорбь о своем угнетенном положении. «С тех пор как государство обратилось в достояние немногочисленной клики могущественных людей, все цари и властелины, народы и племена стали их вечными данниками. А мы все, не причастные к их кругу, в их глазах – бесправная и презренная чернь! Мы обратились в рабов таких господь, которые сами бы дрожали перед нами, если бы государство было устроено нормально… В самом деле, кто же может вынести, если только у него сердце настоящего мужчины, чтобы они купались в избытке богатства, швыряя деньги на застраивание моря зданиями или на выравнивание гор, а мы нуждались на средствах на самое необходимое! Они нагромождают дворец на дворец – а у нас даже нет собственного угла! Они скупают картины, статуи, серебряную посуду; не успев достроить одних палат, разрушают их, чтобы выстроить новые, а у нас дома – одна нищета, вне дома – только долги! Пробудитесь же! Смотрите, желанная свобода пришла и с нею богатство, почет и слава!»3 Аплодисменты и крики гремели в ответ оратору, и выносилось бурное постановление: закрыть на завтра свои мастерские и лавки и всем идти под предводительством своих «декурионов» (десятских) на форум, на народную сходку, поддерживать нужный народу закон.
Возбужденный и встревоженный шел к себе вечером домой бедняк-ремесленник, иногда подымаясь в свою каморку «под черепицы» на 200 ступеней по открытой, без перил, лестнице громадного «острова». Но и тут еще долго ему не давал забыться сном неугомонный шум Вечного города – стук начавших разъезжать по городу телег и крики запоздалого пешехода, которого обирали лихие люди или «ради шутки» прижгли своими факелами рабы, провожавшие с пирушки какого-нибудь молодого нобиля.
«Темные люди» Рима I века
А. Васютинский
I. «Дробители»4 (81–80 гг. до P.X.)
Победоносный Люций Корнелий Сулла осаждал неприступные Волатерры, где отчаянно сопротивлялись последние марианцы… Горе было тем, кто был в близких отношениях с побежденными! Хорошо чувствовали себя лишь люди, умевшие приспособиться к гордому победителю: они не упускали удобного случая посчитаться с личными недругами и обогатиться на их счет. Но простому, бесхитростному гражданину нередко грозила потеря всего, даже тогда, когда он хотел остаться в стороне от партийных смут, раздиравших римскую республику.
В такое трудное время жил в маленьком городке Америи (в Умбрии), верст за восемьдесят от Рима, немолодой человек Секст Росций. Жил он обычной жизнью маленького, незаметно трудящегося человека. С юных лет помнил он себя всегда на работе под началом сурового, взыскательного отца, тоже носившего имя Секста Росция. Секст Росций-старший сумел извлечь выгоду из смутных времен: он выгодно скупал земли в Умбрии, и у него скопилось там в разных местах до тринадцати имений; иные из них прилегали к самому Тибру и отличались большой доходностью. В это беспокойное время старик успел заручиться покровительством влиятельных сенаторов: хитрый, оборотливый делец, он всегда имел наготове деньги для своих милостивцев и покровителей, чтобы ссудить их в трудную минуту. Осторожный, вкрадчиво-почтительный, искательный и услужливый старый хлопотун был хорошо известен и Цецилиям Метеллам, и Валериям, и Сервилиям, и Сципионам5. Сгибаясь вперегиб перед влиятельной знатью, он делал вид, что всей душой предан ее делу, но зато дома вел себя настоящим диктатором. Старуха-жена и два взрослых сына трепетали одного его взгляда. И наш Секст, младший, никогда не выходил из повиновения старику. Уже засеребрилась его коротко остриженная голова, а участь его мало изменилась. Крепко сложенный, угловатый, с низким лбом, на котором резко выдавались надбровные дуги, с крупным толстым носом на обветренном красноватом лице, этот высокий малый покрывался потом и мучительно терялся в присутствии старика-отца, одетого с претензией на столичный лоск и моду, умевшего щегольнуть греческой фразою, подхваченной на лету в доме знатного милостивца. Секст-младший чувствовал себя на своем месте лишь в поле среди рабов; привыкши всегда смотреть из рук отца, он и женился по его указанию. Выбрал ему отец жену из зажиточной работящей соседней семьи, следуя старому правилу «стерпится – слюбится». Супруги жили согласно; одно только омрачало их жизнь: не было детей. Старый Секст, привыкший командовать жизнью сына, часто корил его за это. Отношения между сыном и отцом становились все резче, особенно когда скончался младший брат, живший с отцом в городе, на которого старик еще возлагал некоторые надежды. Все брюзгливее и брюзгливее становился старик, боявшийся прекращения своего рода. Старуха-жена давно уже переселилась из Рима в Америю к сыну, будучи не в силах снести своенравного мужа. Редкие приезды старика в Америю были положительным несчастием для маленькой семьи Секста-младшего: старик ворчал, брюзжал, и соседи слышали раз, как он грозил сыну лишить его наследства. Так быстрой и мутной струей текли дни трудовой жизни Секста Росция-младшего, и теперь, к 40 годам своей жизни, он видел себя не то управляющими, не то одним из приказчиков среди многочисленной челяди своего отца.
Кровавые события междоусобных войн обходили стороной Америю. Мирные земледельцы, вроде нашего Секста, жили и умирали, покорно признавая всякое правительство, которое повелевало в Риме. Ссоры с родичами и соседями занимали их гораздо более, чем дела государства. А в большом роде Росциев таких неладов было достаточно.
Старый Секст умел еще и ладить со всяким правительством и оставаться в стороне от политики, но родственники, Тит Росций Капитон и Тит Росций Магнус, далеко опередили его. Богатство Секста внушало им мучительную зависть. И в то время как более состоятельный Капитон оставался в Америи, Магнус пустился в Рим искать счастья всеми правдами и неправдами. Обуреваемые завистью и жаждой наживы, оба они очертя голову пустились в темные рискованные предприятия и скоро свели знакомство с новыми людьми, Корнелиями, вольноотпущенниками Суллы, которых много появилось в Риме, после того как Сулла разгромил марианцев. Самым видным среди таких людей, на которых одни взирали со страхом, а другие – с ненавистью, был ослепительно-красивый грек Люций Корнелий Хризогон, пользовавшийся особым расположением всесильного диктатора. Говорили, что раньше он был худеньким мальчишкой-рабом, жил нередко впроголодь, теперь же, изучив все прихоти диктатора, умел угодить ему так, как никто другой. Сулла, не довольствуясь тем, что отпустил его на волю, осыпал своего любимца щедрыми подарками и положительно не мог с ним расстаться. Теперь этот Хризогон владел роскошным домом на Палатинском холме в Риме. В покоях у него шумела и суетилась масса рабов. Сам он, с жадностью выскочки, собирал и покупал дешево, пользуясь случаем, драгоценные коринфские и делосские вазы, роскошные ковры, дорогую утварь. Денег у него было так много, что однажды он за какой-то чудо-самовар заплатил сумму, превышавшую стоимость большого имения.
С таким покровителем можно было далеко пойти, и Капитон с Магнусом решились…
Между двумя домиками Капитона и Магнуса и домиком Секста никогда не было особенной приязни. Косые взгляды недругов-родственников и их челяди, недружелюбные окрики участились после знакомства с Хризогоном.
Давно чуяло сердце женщин, жены и матери Секста Росция, недоброе, не раз они уже ходили на совет к городскому жрецу, обещали обильную жертву местночтимой богине: недаром томило их злое предчувствие…
В один пасмурный осенний день, рано утром, прибежала, запыхавшись, старуха-рабыня из дома Капитона и принесла весть: только что к Капитону из Рима приехал гонец, его клиент, некий Маллий Главций; всю ночь он ехал непрерывно, чтоб сообщить, что старого Секста Росция постигла ужасная смерть… Накануне вечером, после ужина, выйдя с двумя рабами, старик был убит близ Палатинских бань. Убили его, по словам рассказчицы, как опального, занесенного в список лиц, которые обречены были на смерть диктатором. Главций привез с собой даже нож, покрытый запекшейся кровью, извлеченный из тела убитого…

Портрет старого римлянина
Как громом поразило это известие семью Росциев. Они видели ясно, что ждет их впереди: землю продадут, да кроме того отберут все имущество, и отцовское и собственное, до последней плошки. Мрачные ожидания вскоре сбылись. Прошло несколько дней, и явился Тит Росций Магнус. С важностью заявил он Сексту Росцию, что приехал в качестве доверенного от Люция Корнелия Хризогона, который купил на аукционе десять участков земли, принадлежавших убитому Росцию. Ни просьбы, ни слезы не помогли: Секста Росция, его жену и мать выгнали из дома, все имущество Магнус либо забрал себе, либо раздарил, либо распродал. Бедняков из жалости приютил сосед. Тут-то и узнал несчастный Секст, как происходил аукцион. Соискателями выступили Тит Росций Капитон и поверенный Хризогона Магнус. Первый без особых хлопот купил три участка, остальные 10, стоившие не менее 6 000 000 сестерциев (321 000 р. зол.), достались Хризогону за 2000 сестерциев (107 рублей зол.).
Обездоленный Секст Росций, видя, что его ограбили, бросился с просьбой о помощи к городской думе. Городские советники приняли в нем участие и снарядили к Сулле в лагерь под Волатерры посольство из десяти думских старшин, чтобы объяснить диктатору, что за человек был убитый Росций, и упросить его возвратить конфискованное и проданное имущество ни в чем не повинному сыну.
Но в число послов вошел, как один из старшин, и Тит Росций Капитон, который до сих пор хитро старался держаться в стороне, предоставляя действовать Магнусу.
Чем ближе к лагерю Суллы подвигались депутаты, тем медленнее несли их ноги. Никому не хотелось входить первым в логовище льва. Хитрый Капитон скоро подметил пасмурное настроение своих спутников и, когда они были уже совсем в виду лагеря, вызвался сослужить им добрую службу, вызвать к ним для переговоров близкого к диктатору человека. Само собой разумеется, что этим близким лицом оказался известный уже Хризогон. И Капитон, и Магнус, и Хризогон прекрасно понимали, что просителей не следовало допускать к Сулле: ведь тогда бы открылось, что Секст Росций всегда был сторонником сенатской партии, мало того – оказалось бы, что Хризогон сумел посредством подлога включить имя Секста Росция в список опальных лиц задним числом, так как списки опальных были закрыты уже первого июня 81 года, а старый Секст был убит несколькими месяцами позже. Этот подлог тоже следовало укрыть от глаз диктатора, который мог взглянуть на это очень сурово. Потому-то Тит Росций Капитон любезно и предложил согражданам посредничество своего знакомого, достоинства которого расписал самыми яркими красками. Изящный женственный грек своими гладкими и любезными фразами совсем очаровал неопытных и доверчивых америйцев. Он с вежливостью подтвердил, что диктатор к нему чрезвычайно милостив, и пообещал выхлопотать, чтобы Секста Росция вычеркнули из списка опальных и чтобы имения его вернули сыну. «Дело Секста Росция в верных руках», – решили простодушные люди и спокойно вернулись обратно. Узнав о результате посольства, Секст Росций понял, что таким путем он ничего не добьется, а когда около домика соседа, который его приютил с семьей, стали мелькать ночью подозрительные тени, начал побаиваться, как бы и его не постигла участь отца. Улучив удобный час, он с семьей бежал в Рим под защиту старинных покровителей своего рода Цецилиев Метеллов.
На счастье Секста Росция в нем приняла участие добрая знатная барыня Цецилия Метелла, дочь известного покорителя Балеарских островов и внучка знаменитого соперника Мария, Метелла Нумидийского, впоследствии супруга консула Анния Клавдия. Жена Секста Росция сумела разжалобить гордую аристократку, и та решила хлопотать за Секста перед братом и мужем. Делу убийства Росция стала грозить огласка, неприятная для трех приятелей, Капитона, Магнуса и Хризогона. Они боялись теперь потерять все добытое с такими ухищрениями добро, ведь Метеллы были очень близки Сулле – не так давно он был женат на одной из дочерей Метелла Нумидийского. Что делать?..
Оставалось устранить совсем с дороги докучливого Росция; для этого придумали обвинить его в том, что он сам убил своего отца. Дело убийства оставалось темным, притом ловкая компания устроила так, что единственные свидетели убийства, два раба, сопровождавшее покойного, находились теперь в полной власти Хризогона как его собственность. Росцию после потери всего имущества грозила теперь в случае осуждения страшная казнь: отцеубийце закрывали голову волчьей шкурой, чтоб он не смотрел на белый свет, подвязывали к ногам деревянный пластинки, чтоб он не осквернял своим прикосновением земли, стегали его розгами кровавого цвета, зашивали в мешок с четырьмя нечистыми животными – собакой (не чиста с тех пор, как не устерегла Капитолий от галлов), петухом (не чист, так как бьет и не любит родителей), змеей и обезьяной (уродливое подобие человека). После этого мешок бросали в реку или море, так как земля не принимала такого страшного преступника.
Соучастникам темного дела удалось отыскать ловкого ходатая по делам, некоего Гая Эруция, который слыл за искусного оратора. Они не без основания рассчитывали, что из боязни пред Суллой никто не осмелится выступить против Эруция в деле, где заинтересован влиятельный Хризогон. Таким образом Сексту Росцию грозило, по-видимому, неизбежное осуждение, и единственным путем для спасения представлялось добровольное изгнание, что было лишь на руку его врагам.
Но они не учли одного весьма важного обстоятельства. В случае осуждения Секста Росция в отцеубийстве ложилось пятно на его покровителей, знатный и могущественный род Цецилиев Метеллов, клиентом которых считался злополучный Росций.
Гордое чувство собственного достоинства не позволяло Метеллам оставлять Росция без помощи. Энергичная Цецилия Метелла хлопотала неутомимо. Она сумела заинтересовать не только родных и близких, но и другие дружественные знатные роды. Встрепенулись Сципионы, Валерии. Но ввиду туманности и неясности дела, да к тому же не желая раздражать Суллу, видные представители знатных родов стали в стороне и действовали чрез женщин, далеких родичей и молоденьких юношей.
Прежде всего надлежало подыскать защитника. Таковой нашелся, в лице двадцатишестилетнего Марка Туллия Цицерона. Происходя из зажиточной трудолюбивой семьи захолустного городка Арпинума, этот молодой человек приехал в Рим искать карьеры и славы. Он получил очень хорошее образование, всю юность провел в серьезной умственной работе, не зная легкомысленных забав и кутежей, обычных для римской зажиточной молодежи того времени. Честный и трудолюбивый, с тонким чувством красоты, с живым воображением и страстной жаждой славы, он мечтал стать великим оратором, выдающимся политическим деятелем. С одной стороны, молодое негодование против темных дельцов, решивших погубить невинного простоватого человека, отчасти сострадание к горькой участи беззащитного захолустного гражданина римской республики, с другой – заманчивая возможность сблизиться с влиятельными знатными семьями Метеллов и Валериев склонили Цицерона принять предложение Метеллов.
Настал день суда. Это было первое судебное дело, которое после долгого перерыва разбиралось законным порядком. Много народу стеклось на форум смотреть, как будут судить сенаторы отцеубийцу. Эруций произнес эффектную речь, потрясая руками, бия себя в грудь, топая ногой, как делал его образец, великий оратор Марк Антоний. Но молодой защитник не испугался ни грозных взглядов друзей Хризогона, ни угрожающих намеков Эруция. Без труда, сжато и толково, он доказал всю несостоятельность обвинения. Ведь, в сущности, никаких улик против обвиняемого, кроме неопределенных слухов и подозрений, не было. Все обвинение рушилось, как карточный домик, и когда Цицерон красноречиво стал описывать свирепую казнь, угрожавшую несчастному Росцию, толпа слушателей, тесным кольцом окружавшая судбище, негодующе зароптала. Одобрительные возгласы толпы придали молодому оратору бодрость и влили силу в его голос. Разбив доводы обвинителя, он с жаром перешел к нападению и, описывая старания Магнуса затемнить, при каких условиях произошло убийство, ловко намекнул, что настоящими организаторами убийства были Магнус и его друзья, известные скупщики конфискуемых имений («дробители»), которые в погоне за обогащением готовы были на все… Неспроста они отказались представить для допроса двух рабов, единственных свидетелей убийства…
Обвинитель совсем смутился; Магнус, присутствовавший на суде, попытался было что-то сказать, но под градом язвительных разоблачений потупил взор. Не зная, что делать, видя на лицах судей явное сочувствие к обвиняемому, Эруций несколько раз посылал нарочных к Хризогону, который в одном из соседних домов нетерпеливо ждал конца судоговорения. Но хитрый грек дрожал сам за свою участь; наступили иные времена: Сулла выставлял теперь себя законником и мог хладнокровно пожертвовать недостойным любимцем. И, бессильные против живого, пламенного слова, Эруций и Магнус молча сидели, не смея взглянуть на окружающих, чувствуя на себе негодующие взгляды сотен глаз, слыша с тревогой злобный рокот толпы. «Как бы не убили в темном углу», – мелькнула одновременно у каждого в голове трусливая мысль. А Цицерон, осторожно обходя Суллу, участливо сожалея, что многое делается злонамеренными людьми без ведома диктатора, неусыпно пекущегося о благе республики, яркими красками рисовал Хризогона, душу всего злодеяния, который, нежась в роскоши, покушается отнять последнее имущество у невинного бедняка – жизнь. И когда оратор с неподражаемой силой обратил внимание судей-аристократов на господство презренного раба, который накладывает свою руку на их совесть, присягу, на все, что честно и свято, краска стыда и негодования медленно поползла по лицу председателя, претора Марка Фанния, и его товарищей. Цицерон кончил среди шумных одобрений. И вскоре судьи сенаторы с важностью поднялись с мест и опустили дощечки с своим приговором в урну. Радостным шумом огласился форум, когда оказалось, что на всех дощечках стоит буква A (Аbsоlvo – «оправдываю»). И скоро бледного, взволнованного Секста Росция со слезами радости обняли жена и мать.
Гордые, самолюбивые Метеллы были довольны: среди их клиентов не могло быть отцеубийцы! О возвращении Сексту Росцию наследства после убитого отца не поднималось и речи. Сам ведь старый Росций тоже был «дробителем» и не особенно чистым путем приобрел свое богатство, к тому же не хотели раздражать Суллы; и обездоленный Росций затерялся среди других клиентов Цецилии Метеллы.
А молодой Цицерон снискал себе своей горячей защитой большую популярность в Риме. Но вскоре он стал замечать и оборотную сторону своей славы: поздней ночью неоднократно прохаживались какие-то подозрительные люди около его дома. Тут и приятели стали опасливо сообщать ему, будто бы Сулла недоволен его речью. Очевидно, небезопасно было оставаться там, где жизнь человека зависела от темных личностей. Цицерон не стал ждать дальнейших событий, и скоро разнеслась весть о том, что защитник Секста Росция уехал для поправки расстроенного здоровья в Грецию. Там он усердно стал изучать красноречие у знаменитых риторов и вернулся оттуда не скоро: чрез два года после смерти Суллы.
II. Наместник-хищник (73–71 гг.)
Дерзко действовали мелкие люди, чувствуя за собой сильного человека, любимца всемогущего диктатора. Еще необузданнее были крупные хищники, которые широко развертывали свои грабительские таланты и проявляли ненасытный аппетит к чужому добру.
Особенно способствовало развитию корыстолюбия видное и независимое положение наместника в завоеванной провинции. Даже те немногие, строгие к себе аристократы, которые гнушались прямым грабежом, и то смотрели на провинции как на «дачи римского народа», который должны были обогащать римских граждан. При таком взгляде трудно было человеку с податливой совестью отличить дозволенное от недозволенного. И как только появились римские провинции, так начались и жалобы провинциалов на грабежи и вымогательства. Римский наместник, в сущности, был и верховным судьей в провинции и главнокомандующим: он же надзирал за сбором дани и пошлин. И сборы, и суд были подчинены уставам, которые издавались самими наместниками, но никто не мешал им заменить старые уставы предшественников новыми собственного сочинения. Поэтому в лучшем случае, если наместник был не корыстолюбив, все же надо было делать ему частые «подарки», чтоб снискать его расположение, задабривать щедрыми дарами проезжих знатных римлян, задабривать сенатских посланцев, задабривать новоизбранных консулов. Но если наместник был жаден, то оставалось только жаловаться на него в Рим, судиться с ним по окончании его наместничества. Правда, в Риме существовала судебная комиссия, ведавшая дела о вымогательстве. Но заседали там от времен Гая Гракха до Суллы всадники, которые большею частью сами участвовали в обирании провинциалов: они брали на откуп у государства дань и пошлины с провинции. И если наместник умел угодить откупщикам и не мешал им обирать провинциалов, он мог себя чувствовать спокойным на суде. Когда же Сулла предоставил суд одним сенаторам, то и эта угроза для знатного хищника почти исчезла. К тому же жалобщикам нужно было отыскать смелого и влиятельного знатного сенатора, который бы согласился выступить обвинителем и ходатаем за обобранных и опозоренных провинциалов. Только немногие честолюбцы, желавшие выдвинуться вперед обвинением какого-либо знатного наместника, или редкие честные люди, вроде Катона Старшего, сурово защищавшие целость государственной казны, выступали в таких делах. Немудрено поэтому, если наместники чувствовали себя полновластными правителями в своих областях: вели по своему усмотрению войны, назначали судей, определяли состав городских советов, утверждали жрецов богатых храмов. Иные даже продавали подвластные города соседним царькам за хорошие деньги. Грабеж и хищничество в провинциях дошли до крайних размеров, после того как со смерти Суллы сенаторская знать забрала все правление в свои руки. И выходцы из Сулловой свиты беззастенчиво обирали провинции, покамест не усилилась в Риме народная партия, враждебная сенату, во главе которой в 71 году стали Гней Помпей и М. Лициний Красс. От сената потребовали возвращения народным трибунам прежней власти, урезанной Суллой; горячо нападали на подкупность сенатского суда. Злоба и ненависть к крупным сулланцам накоплялись уже давно, когда выборные от сицилийских городов явились в Рим, чтобы привлечь своего бывшего наместника, сулланца Гая Верреса, к суду за вымогательства.
Гай Веррес очень рано вступил в ряды пестрой рати знатных и незнатных проходимцев, толпившихся с подобострастием около Луция Корнелия Суллы и ждавших от него всяких милостей. Сперва он заявил себя сторонником марианцев, сумел пристроиться квестором к консулу Карбону и получил заведование войсковой казной. Когда же Сулла вернулся в Италию, молодой квестор сразу взвесил все преимущества сулланской партии, захватил войсковую казну и перешел к Сулле; таким образом он избавился от необходимости сдавать подробный отчет в израсходованных деньгах и присвоил себе немалую толику народных денег. При благосклонном покровительстве Суллы он без труда стал делать карьеру. Свои люди в сенате провели его в легаты к Долабелле, одному из ярых сулланцев, который был назначен наместником Киликии. Последний не стеснялся в способах наживы. Веррес не отставал от начальника. Едва лишь приехали они в Сикион (по дороге в М. Азию, где находилась Киликия), как тотчас потребовали от местных городских властей денег. Получив отказ, велели в отместку запереть городского начальника в каморку, где был разложен костер из сырых и зеленых прутьев. Несчастный лишь каким-то чудом не задохся. Проезжая чрез Афины, умудрились похитить большую сумму денег из казны храма самой покровительницы города (богини Афины).

Римлянин с женой. Фреска из Помпей
Следуя моде, оба повсюду собирали прекрасные произведения греческого искусства и считали себя тонкими знатоками статуй и изящной утвари; поэтому проездом через Эгейское море не могли удержаться, чтоб не похитить из храма Аполлона на острове Делосе древних статуй. Ночью тайком их рабы сумели перенести несколько весьма чтимых статуй на корабль. Но буря помешала отъезду, и суеверные похитители поспешили вернуть награбленное. По прибытии в Малую Азию и наместник и легат без зазрения совести обирали и храмы во всех городах и дома робких провинциалов. Горе было человеку, который бы попытался вступиться за свое добро, за честь обиженной дочери или сестры! Если не в Киликии, то в соседней провинции их осуждал по знакомству товарищ Долабеллы и Верреса по сенату. Когда однажды, доведенные до крайнего озлобления бесчинствами Верреса и его свиты жители города Адмисака возмутились и чуть не сожгли Верреса вместе с домом, в котором он поселился, пристрастный судья, соседний наместник, по жалобе Верреса осудил и велел казнить мнимых зачинщиков смуты.
Вскоре Веррес перестал делать разницу между своим и чужим добром: он преспокойно присвоил себе лучший корабль, принадлежавший городу Милету, бывшему в союзе с Римом; долгое время заведовал он наследством малолетних сирот своего умершего сотоварища как опекун, забирая в свою пользу доходы с капитала и растрачивая имущество. Вынужденный наконец отчитываться, представил фальшивый отчет с явными следами подчистки.
Но достаточно было честолюбивому Эмилию Скавру привлечь к суду Долабеллу, после того как кончился срок наместничества, и Веррес в страхе за себя выступил свидетелем со стороны обвинения и усердно содействовал осуждению своего бывшего начальника. Вскоре за тем он начинает искать места претора. Избиратели были засыпаны деньгами; сотни тысяч сестерциев прошли чрез руки специалистов по подкупу, и Веррес был избран претором. Судьба ему улыбнулась: при жеребьевке ему досталась должность городского претора. Теперь его алчность к наживе нашла богатую пищу. Он брал взятки, не стесняясь, за утверждение завещаний; и намекал просителям и даже прямо требовал денег. Приходилось ли брать подряд на ремонт и постройку храма, общественного здания, подрядчики знали хорошо, что прежде всего надо задобрить Верреса взяткой. Самого Верреса повидать было трудно, и бывалые люди скоро смекали, что дельце лучше всегда устроить чрез третьих, близких Верресу лиц. Веррес очень благоволил к красавице-гречанке Хелидоне, и потому ее квартира вечно была полна просителями. И деловитая дама без церемоний определяла сумму денег, которую рассчитывал заработать ее приятель на том или другом подряде.
Но окончилась претура, и Веррес сумел получить пост наместника в Сицилии.
Это была богатая и многолюдная провинция. Более полутораста лет она находилась под римской властью: были здесь и независимые города, пользовавшиеся политической самостоятельностью в разной степени, и, наконец, зависимые от Рима городские общины, платившие дань. Население жило неспокойно и не в ладу между собой. Неоднократно сицилийские рабы поднимались против притеснявших их помещиков, владевших крупными плантациями. Из Испании и Италии переправлялись сюда остатки мятежных шаек. Из той же Италии являлись алчные откупщики. И среди этой пестрой смеси свободных и несвободных общин, раздраженных помещиков и готовых к восстанию рабов, призван был чинить суд и расправу римский наместник. Положение его еще более осложнялось тем, что сообщение с Италией было трудным и опасным: междоусобицы отвлекли внимание римлян от моря, и там водворилось самое бесшабашное разбойничество. Пираты свободно разгуливали по всему Средиземному морю, объединялись в настоящие союзы, имели особые склады, брали правильную дань с торговцев и шкиперов, дерзко подъезжали даже к устью самого Тибра.
Новый наместник по-своему использовал это обстоятельство: он сообразил, что затруднительное сообщение с Римом лишь усилит его власть на богатом острове.
В Сицилию он явился, как всякий наместник, окруженный шумной свитой разнообразного люда, стремившегося к наживе. Первое место, конечно, принадлежало раболепным, готовым ко всем услугам, продажным и льстивым авантюристам греческого и римского происхождения. Тут был и гадатель Волузий, и крикливый глашатай Валерий, и медик Артемидор. Эта свита еще увеличилась туземными прихлебателями, среди которых не последними были нахальные, развратные служители знаменигого храма Венеры на горе Эриксе, к которому наместник весьма благоволил. Иные из этих проходимцев сумели занять выгодные должности по сбору дани, другие получали прибыльное место городского жреца. Но самую видную роль среди всей толпы, суетившейся около правителя Сицилии, играли ловкий, бессовестный и находчивый вольноотпущенник Тимархид и хладнокровный, расчетливый Апроний.
Первый ведал все темные сделки и рискованные предприятия; второй заведовал делами по откупам и сборам даней и пошлин.
Окруженный подобострастной толпой приспешников, уверенный в своих римских друзьях, Веррес зажил невиданно великолепной жизнью, обложивши в свою пользу всех и все в Сицилии данью, наживался и насчет частных лиц и насчет государства. Его казна, несмотря на беспрерывные пиры и увеселения, быстро росла, его собрание драгоценных статуй и художественной утвари походило на громадный музей.
Иногда молва о неслыханных деяниях сицилийского наместника достигала Рима, но многочисленные друзья и отец Верреса умели зажимать рты недовольным и обиженным. Сенат не всегда оставался глух к жалобам, но все ограничивалось одними негодующими разговорами.
Тем временем Гай Веррес жил в роскошных палатах царя Гиерона, не покидая зимой своего богато убранного ложа за столом, который был обильно заставлен отборными яствами для многочисленных гостей хлебосольного и любившего общество наместника.
Весной он отправлялся в объезд своей провинции на носилках, которые несли 8 дюжих носильщиков. С венком на голове, с надушенной коробочкой в руках, он томно возлежал на подушках из драгоценной материи, набитых лепестками мальтийских роз. Прибыв в приморский город, он раскидывал лагерь на прохладном побережье и никогда не утруждал себя подъемом в город, лежавший на высоком утесе. Но наступало лето, и наместник удалялся вместе с сыном отдыхать на роскошную дачу среди сиракузских благоуханных рощ и предавался там самому необузданному веселью.
Естественно, что мало-помалу при полной безответственности своих предыдущих деяний Веррес стал смотреть на Сицилию как на полную свою собственность, которой он мог распоряжаться по полному своему усмотрению. И его страсть к деньгам и пристрастие к мраморным статуям и художественным вещам развились до невероятных размеров.
Как верховный судья, он обложил всех тяжущихся побором в свою пользу. Наследник лишь тогда удерживал свое наследство, если откупался щедрой подачкой Верресу. Если богач-провинциал отказывал ему в чем-либо, то кто-нибудь из приспешников Верреса обвинял дерзкого в хищении или каком-либо другом проступке, и так как судебных заседателей назначал сам Веррес из своей же свиты, то несговорчивый и упрямый провинциал терял вскоре свое добро и разорялся.
Как наместник, он должен был следить за данью, которую вносили сицилийцы римской республике хлебом (десятина). Сбор этой дани брала на себя обыкновенно компания римских откупщиков, уплативши заранее государству крупную сумму. Закон, установленный предшественниками Верреса, предусматривал все злоупотребления. Веррес издал свой закон, выгодный для откупщиков. И откупщики, заплатив крупную взятку Верресу, наживались на сборе хлеба.
Кроме этого хлеба, государство поручало Верресу закупать хлеб на сумму около 36 миллионов сестерциев. Веррес деньги забирал себе, хлеб посылал из своих запасов, которые составлял себе всякими неправдами. Мало того, вместо хлеба или при хлебе требовал денег, которые тоже оставлял в свою пользу.
Земледельцы разорялись; одни с отчаяния бросали свои участки и убегали куда глаза глядят, другие с горя кончали с собой. Страна пустела и безлюдела: в иных местах население уменьшалось вдвое и втрое.
Но главное, что занимало Верреса, это драгоценные статуи и художественно исполненная утварь. Сам он был неплохой знаток в искусстве, а кроме того у него было в свите два опытных оценщика: еще в Малой Азии у него нашли убежище два брата, греки из городка Кибиры, недурные художники, попавшиеся в темных делишках. Они ловко проведывали, где находятся драгоценная посуда, древние, художественно выполненные статуи, и сообщали Верресу, а последний тогда правдой и неправдой добывал чужое добро. Единственным спасением для владельца было откупиться крупной взяткой от этих ищеек. Ни храм, ни частное лицо не были застрахованы от грабежа: где нельзя было взять добром, брали открытой силой.
У богатого гражданина Мессаны Гея была драгоценная божница, в которой стояли: дивная мраморная статуя Эрота работы знаменитого Праксителя и медная статуя Геракла работы не менее знаменитого Мирона, чудные медные изваяния дев, несущих корзины на головах (конефоры). Веррес заставил все это продать себе за 6500 сестерциев (3473/4 руб. на наши деньги6). Были у того же Гея роскошные ковры: их взяли даром. В Лилибее у богатого Диокла Попилия унесли все золото и серебро из горки, у другого – драгоценную кадильницу, у третьего – серебряных изящных лошадок, у иных снимали прямо с пальцев приглянувшиеся перстни. Иногда Веррес приказывал принести всю драгоценную утварь со всего города и выбирал для себя самое лучшее. Часто он довольствовался тем, что снимал и сдирал резьбу с драгоценных сосудов и накопил ее у себя так много, что открыл у себя мастерскую, для того чтобы приладить к своим кубкам и сосудам награбленные резные украшения. Восемь месяцев работали даром созванные со всей Сицилии искусные резчики и литейщики.
Недобрый случай привел в Сиракузы сирийского царевича Антиоха на перепутье из Рима. Веррес выпросил у знатного гостя, как будто только для того, чтобы посмотреть, драгоценный канделябр, осыпанный камнями, и дивный ковшик из самоцветного камня; восхитился – и не вернул. Когда же обобранный царевич стал просить о возврате своих вещей, Веррес велел сказать ему, чтобы он поскорее убирался восвояси.
Из Сегесты взята была статуя богини Дианы, из Тиндарея – статуя Гермеса, из Агригента – статуя Аполлона работы Мирона, из Энны – статуя Деметры, из храма Афин в Сиракузах – картины и портреты сицилийских царей; мало того, двери последнего храма были ободраны: от них оторвана была художественно выполненная голова змееволосой Горгоны.
Немало внимания уделял Веррес и художественному шитью: не менее восьми ткацких мастерских в домах разных богачей выделывали ему ковры.
Всякий протест наказывался строго и неукоснительно: одного несговорчивого городского голову Веррес велел посадить в зимний холод голым на конную статую консула Марцелла, стоявшую на городской площади, и держал его там до тех пор, пока ему не выдали требуемой суммы.
Наместник собирал и организовывал армию и флот в своей провинции. И из этой своей обязанности Веррес сумел извлекать большой доход. За деньги он освобождал солдат и матросов от службы и скоро довел сицилийский флот до такого тяжкого состояния, что однажды пираты разбили и сожгли его. Чтобы скрыть следы своего небрежного командования, Веррес казнил почти всех капитанов, за исключением адмирала, который был обязан своим назначением тому, что имел очень красивую жену. Пираты, если они случайно попадали в плен, без труда выкупались на волю, а слухами о мятежных невольниках Веррес пользовался для того, чтоб сорвать с помещиков крупную взятку. Чувствуя себя неограниченным владыкой Сицилии, Веррес скоро перестал щадить и римских граждан. Достаточно было неодобрительного отзыва о Верресе, чтоб неосторожного бросили в знаменитые сиракузские каменоломни. Старика Сервилия за резкие слова ликторы наместника публично избили до смерти. Одних неудобных людей казнили как шпионов, других вели на казнь украдкой, тщательно закрыв им голову.
Некто Гавий успел убежать из тюрьмы и неосторожно похвастался, что отомстит Верресу по приезде в Италию. Смельчака схватили в тот момент, как он садился на корабль в Мессине, и доставили к Верресу. Раздраженный наместник велел высечь розгами несчастного, который напрасно твердил, что он римский гражданин. Затем Гавия распяли на кресте на таком месте, откуда виден был пролив, по которому он надеялся бежать в Италию.
Сицилийцы были так запуганы Верресом, что один город за другим воздвигали ему статуи, триумфальные арки, учреждали праздники в его честь («Веррины»), приветствовали криками «спаситель», соорудили дорогую статую в его честь на римском форуме.
Но едва увез он свои богатства и явился другой наместник, как всюду во всех городах Сицилии статуи Верреса были низвергнуты, и выборные от всех почти городов Сицилии явились просить Цицерона выступить от их имени обвинителем Верреса в суде о вымогательствах.
Цицерон стяжал себе добрую славу в Сицилии еще в 75 году, когда был квестором при наместнике Сексте Педуцее. Теперь он искал должности эдила, добивался популярности и не побоялся вступить в борьбу с влиятельной сенатской партией: народная партия, к которой примыкали Помпей и Красс, все более забирала силы. Напрасно сенатская партия напрягала все усилия, чтобы спасти Верреса, которого считала все же своим. Противником Цицерона выступил знаменитый находчивостью и беззастенчивостью приемов защиты Квинт Гортензий. За Верреса же вступились и Метеллы, которые считали себя с ним в родстве. Прежде всего, враги Цицерона попытались сорвать дело. Бывший квестор Верреса Цецилий потребовал перед председателем судебной комиссии, чтобы право обвинять Верреса было передано ему, как оскорбленному Верресом. Но Цицерон искусно доказал, что Цецилий был не обиженным, а соучастником Верреса, и претор утвердил обвинителем Цицерона. После того Цицерон потребовал 110 дней для производства следствия в Сицилии. На другой же день один из друзей Верреса предъявил обвинение одному из бывших македонских наместников, причем потребовал для следствия 108 дней. Расчет был ясен: дело македонское начнется раньше, затянется, и придется составлять новую судебную комиссию для Верреса. Но судьба была против Верреса. В новую судебную комиссию не попали те подкупные сенаторы, на которых возлагал надежды Веррес. И компания ходатаев по судебным делам, которая за большую сумму денег взялась было провести подкуп, отказалась от него. Между тем настали выборы на 69 год. Веррес не жалел денег на подкуп избирателей. И консулами были выбраны защитник Верреса Гортензий и один из Метеллов. В числе преторов выбрали другого Метелла, которому кстати же по жребию досталась должность председателя в судебной комиссии о вымогательствах.

Квинт Гортензий
Обрадованные такой удачей, Веррес и его друзья считали уже свое дело выигранным. Их торжество омрачил только неожиданный для них успех Цицерона, которого выбрали эдилом. Веррес напрасно тратил деньги, чтоб провалить кандидатуру Цицерона. Но теперь компания ходатаев снова взялась за дело Верреса, чтобы оттянуть его слушание до следующего года. Гортензий мог затянуть и речь и допрос свидетелей, а на следующий год и он и претор Метелл произвели бы на судей сильный нажим в пользу Верреса. Цицерон еще раньше принужден был с большими усилиями добывать улики против Верреса в Сицилии: новый наместник Сицилии, тоже из фамилии Метеллов, всячески старался помешать и затруднить работу Цицерона. Веррес даже попытался организовать покушение на жизнь своего обвинителя. Но все старания врагов пропали даром. Цицерон, за спиной которого стояла сильная народная партия, своей энергией преодолел все препятствия. При помощи раздраженных и озлобленных сицилийцев он запасся массой документов и стал действовать решительно. Он сократил свою речь и прямо принялся за допрос свидетелей. Волей-неволей Гортензию пришлось сделать то же самое. Показания раскрыли такую ужасную картину грабежей и насилий, что Веррес и его защитники, которые пытались было возражать, смолкли и угрюмо стали дожидаться конца разбора дела. Цицерон стал теперь готовиться к решительному бою, но Веррес уже отчаялся в успехе. Поразительное искусство обвинителя захватило и судей и все общество, и Веррес сам добровольно удалился в изгнание. Комиссии пришлось постановить заочный приговор. Громким ликованием встречена была буква С, стоявшая на дощечках судей (Condemno – «ocyждаю»). Комиссия приговорила вознаградить несчастных сицилийцев ста миллионами сестерциев (5 350 000 р. зол.) после продажи конфискованного имущества Верреса. Едва ли сицилийцы получили эти миллионы: Веррес заблаговременно припрятал и увез львиную долю своего добра. И с той поры жил он, теша свой взор награбленными сокровищами с жадностью и страстью скряги, дрожа за участь каждого кубка и каждой вазы, покамест, храбро защищая свои статуи и вазы от хищного ока Антония, не погиб от руки убийцы в один год со своим знаменитым противником, Марком Туллием Цицероном, занесенный в список осужденных на смерть тримвирами 43 года.
Заговор Катилины
В. Перцев
Был июнь 64 года до P.X. Огромная площадь Марсова поля была полна волнующимся и возбужденным народом. Происходили консульств выборы, и на этот раз на них стеклось так много народа, как никогда еще не было на памяти римских граждан. Особенно много пришло крестьян; они явились ко дню выборов из самых отдаленных мест Италии – с берегов Падуса (По), из Южной Апулии и из горного Самниума. Их возбужденные лица, их тревожные голоса были видны и слышны во всех концах площади; они обращали теперь на себя не меньшее внимание, чем толпы римских пролетариев – обычных участников выборов в более спокойные времена. Что же наполнило теперь взволнованным народом Марсово поле, в прежние годы едва на одну четверть занятое в дни выборов, что создало такое тревожное и приподнятое настроение среди римских граждан? Всем было известно, что на этот раз народная партия выставила кандидатами в консулы своих людей и что в случае успеха будут предложены самые широкие реформы в пользу неимущих – и относительно наделения крестьян землей, и относительно освобождения несостоятельных должников от тяжести долгов. Уже с давних пор крестьяне страдали от малоземелья, и ни реформы братьев Гракхов, погибших в неравной борьбе с аристократией, ни старания других народных вождей, живших после них, не поправили их бедственного положения; наоборот, теперь безземельных и малоземельных оказалось еще больше, чем прежде; над многими из них нависла, кроме того, и невыносимая тяжесть долгов, которые они наделали в трудные минуты, прибегнув к услугам ростовщиков. Их горькую судьбу делили с ними многочисленные городские пролетарии, также по горло завязшие в долгах и не знавшие, как с ними расплатиться. Теперь надежды всех этих разоренных людей снова ожили, и от народных кандидатов в консулы они ожидали такого же облегчения своей участи, какое когда-то обещали их предкам знаменитые братья-трибуны. Но среди больших ожиданий и надежд было и много сомнений. Вожди народной партии указывали им как на наиболее желательных кандидатов в консулы на Л. Сергия Катилину и Гая Антония.
За них хлопотал народный любимец Гай Юлий Цезарь, щеголь и аристократ, еще недавно, в бытность свою эдилом, не пожалевший почти всего своего состояния, чтобы устроить для народа великолепные игры; в их пользу старались и бесчисленные прислужники самого богатого в Риме человека – Марка Красса; они без счета раздавали деньги тем, кто соглашался голосовать за Катилину и Антония. «Но, – думали многие в народе, – кто поручится, что эти люди, которые теперь называют себя друзьями народа, не преследуют своих личных целей, не стремятся только к власти? Правда, Цезарь умен, красноречив, щедр и храбр; но ведь для всех очевидно, что он страшно честолюбив; все, что он говорит и делает, выставляется им напоказ, чтобы все это видели и об этом знали; и когда он с помощью народа сам достигнет власти, еще неизвестно, как он ею воспользуется. А Красс?.. Ведь этот человек прежде числился в рядах приверженцев самого заклятого врага народа, Люция Суллы; чуть не все помнят, что он свое огромное состояние нажил во время сулланских проскрипций, скупая за бесценок отнятый у противников Суллы имения; даже среди собравшихся здесь на площади есть много крестьян, согнанных 18 лет тому назад ради него и ему подобных со своих земель – только за то, что они когда-то бились в войсках Мария. А сколько людей разорил он, требуя непомерных процентов за взятые в долг деньги! И такой-то человек выставляет теперь себя защитником народных интересов!
Но еще больше толков и сомнений возбуждали личности самих кандидатов на консульское звание, и особенно самого видного и заметного из них – Катилины. Чего только ни рассказывали про него! С ранних лет он будто бы погряз в пороках; говорили, что он убил свою первую жену, шурина и пасынка, что на его совести вообще много убийств и других преступлений, что для него насилия, клятвопреступления, разврат, интриги – только обычное времяпровождение. Не было злодеяния, в котором бы его ни упрекали, не было порока, которого бы ему ни приписывали. Припоминали, что и он, в числе многих других нобилей тех времен, начал свою карьеру в рядах сулланцев и, подобно Крассу, немало поживился во время сулланских проскрипций. И если теперь он не был так богат, как Красс, и числился даже в рядах разорившихся нобилей, то только потому, что с молодых лет он был необычайно расточителен и деньги не держались у него в руках.
Мало хорошего говорили и про второго кандидата народной партии в консулы – про Антония. И он, вспоминали пожилые люди, нажил себе состояние нечистыми способами при Сулле, но так же быстро его растратил, как и Катилина, и теперь весь по горло запутался в долгах. Если и существует разница между Катилиной и Антонием, говорил один из заклятых врагов обоих, Квинт Цицерон, брат знаменитого оратора, то только та, что Катилина не боится ни богов, ни людей, а Антоний пугается своей собственной тени; и в то время как Катилине никто не отказывал в храбрости, уме и железной воле, про Антония даже и его друзья говорили, что это человек посредственный, без больших дарований. И многие вспоминали крылатые слова Квинта Цицерона из письма к его брату, появившемуся незадолго до выборов: «Избрать Катилину и Антония вместе – это значит одним ударом вонзить два кинжала в грудь республики!»
Так говорили в народе о кандидатах, выдвигаемых народной партией, и многие с сомнением качали головами и спрашивали себя: стоит ли голосовать за людей, которые так много обещают в пользу народа, но о которых идет такая дурная слава? Но другие возражали им, что не всякому слуху можно верить: «Да, – говорили они, – про Антония и особенно про Катилину рассказывают много дурного, но от кого идут все эти слухи? От врагов обоих, а всего больше – от Марка Туллия Цицерона, который сам метит на предстоящий год в консулы; а уже известно, что, если Цицерон захочет кого очернить, то он сумеет это сделать, как никто другой. Ведь чернить своих противников на выборах в Риме, даже и заведомо ложно, в Риме уже давно перестало считаться дурным делом, и Цицерон делает то же, что и другие, только с большим талантом и красноречием. Вы редко посещаете Рим, – прибавляли они, обращаясь к крестьянам, – а мы, завсегдатаи форума и Марсова поля, прекрасно знаем, что почти никто из тех, кто домогается важных должностей, не избег упреков в самых возмутительных преступлениях. Здесь в школах известных ораторов прямо обучают, в каких преступлениях удобнее обвинить своих противников, чтобы вернее достичь успеха; ученики заучивают там списки всевозможных злодеяний, а потом с ораторской трибуны бросают их в лицо своим противникам, не потрудившись даже приспособить свои обвинения к обстоятельствам дела и к личности соперника. Ведь сам Цицерон признался однажды, что обвинять в убийстве вошло у ораторов в обычай. А стоит ли придавать веру теперешним обвинениям Цицерона, можно видеть хоть из того, что тот же Цицерон совсем еще недавно, когда Катилина не становился ему поперек дороги, взялся защищать его от возведенных на него врагами обвинений во взяточничестве. Мы не говорим, что Катилина и Антоний во всем чисты и безупречны. Правда, что оба они – сулланцы и что не в их характерах – прямота и беспристрастие; но они ничуть не хуже многих других представителей знати, которые добивались влиятельных должностей и успешно достигали своей цели; вполне безупречных людей, которые взялись бы защищать народное дело, вроде братьев Гракхов, вы не найдете среди теперешних деятелей. И к тому же что нам за дело до их личной жизни и качеств характера, если они обещают провести такие законы, которые выручат нас, бедняков, из нужды и избавят от тирании богатых и знатных? Мы знаем, что Катилина снова хочет сделать нас из рабов гражданами, вернуть крестьян к их сельским очагам и вырвать должников из рук кредиторов, а больше нам ничего не нужно. А уж Катилина добьется того, чего захочет. Ведь это – человек железной воли и большого ума; он умеет и хорошо говорить, и подчинять других своему влиянию. Он одинаково храбр на поле битвы и находчив на народной площади. Дайте ему свои голоса, и он сделает вас снова достойными звания римских граждан».
Но большинство крестьян не было убеждено этими речами защитников Катилины и продолжало с сомнением качать головами. С одной стороны, уже слишком много дурного они слышали о Катилине, и им не верилось, что все это можно было выдумать, а с другой – они слышали, а многие из них видели сами, что вокруг него, народного кандидата, всегда много толпилось людей совсем не из народа – разорившихся аристократов, молодых кутил или заведомых честолюбцев. Все они любили широко пожить, запутались в долгах, и проект прощения долгов, который предлагал Катилина, был для них выгоден. Это было вполне понятно, но крестьянам, привыкшим у себя в деревнях к простой и бесхитростной жизни, не нравилось, что тот, кто выставлял себя защитником народа, дружил с этими расфранченными и раздушенными людьми, одетыми всегда по последней моде, с завитыми бородами и длинными тщательно выглаженными рукавами.
Вот и теперь Катилина стоит недалеко от ораторской трибуны, окруженный этой обычной свитой из знатных молодых щеголей и время от времени перебрасывается с ними отрывочными замечаниями. Как и они, он щегольски одет, но, в противоположность этим молодым людям с потрепанными лицами и вялыми движениями, его внешний вид изобличает в нем человека с крепким здоровьем и сильными мускулами. Недаром про него говорили, что он мог проводить несколько ночей сряду без сна, что для него ничего не стоило в зимнюю стужу лежать на голой земле или целыми днями обходиться без всякой пищи. Подвижные черты его всегда бледного лица дышали неукротимой энергией; но временами они нервно подергивались и в такие мгновения приобретали несколько неприятный, даже отталкивающий вид; тогда и глаза его, обычно тусклые, загорались внезапным, несколько диким блеском, часто пугавшим его собеседников.
Катилина долго и сосредоточенно смотрел в наполнявшую площадь толпу; наконец он увидал находившуюся недалеко от него небольшую кучку крестьян, пришедших из отдаленных местностей Этрурии, которых он уже давно знал и сумел привлечь на свою сторону. Быстро распрямив свою согнутую до этого времени спину, он торопливой, решительной походкой подошел к ним и, окинув их острым взглядом, загоревшимся привычным для него странным блеском, тихо, но отчетливо отчеканивая каждое слово, сказал: «Это вы – Марк, Гай, Люций и Спурий? Помните ли вы свои обещания? Готовы ли вы на все?» – «Помним и готовы, – ответили те так же тихо, – но мы еще надеемся, что тебя выберут консулом и ты осуществишь свои намерения, не сходя с законного пути». – «Надейтесь всегда на худшее, – сурово и резко оборвал их Катилина, – и тогда никакое несчастие не застанет вас врасплох». Затем, смягчив несколько голос, он так же тихо и отчетливо сказал: «Нам предстоит тяжелая борьба, может быть, смерть; но лучше умереть с сознанием своего достоинства, чем жить в унижении, игрушкой в руках других. Не так ли, товарищи?» – «Так, – ответил один из крестьян, – мы готовы идти, куда ты прикажешь, вся наша надежда на тебя». «Надейтесь больше на себя, – снова резким и на этот раз несколько повышенным голосом, чтобы его слышали другие, сказал Катилина. – Ваше торжество зависит от вас самих. Нужно только решиться, а прочее сделается само собой. Можно ли мужественным и умным людям сносить, что нобили и всадники зарылись по горло в сокровищах и расточают их, срывая горы и вырывая пруды, подобные морям, а у вас нет средств и на самые действительные и крайние нужды; у них по несколько домов, а у вас и своего домашнего угла нет! Они украшают свои жилища картинами, статуями и дорогими вещами, во всем излишествуют, и все-таки не знают конца своим сокровищам, а у вас в доме – нищета, а вне дома – требования кредиторов! Мужайтесь же и помните, что смелым людям выпадает достойная награда!» Сказав эту маленькую, по-видимому заранее подготовленную, речь, Катилина той же быстрой и торопливой поступью, какой подошел к этрусским крестьянам, отошел от них; через минуту его глаза снова потеряли свой блеск, а лицо приняло прежнее выражение сосредоточенного и напряженного внимания…
В другом конце площади стоял Цицерон. Высоко подняв свою голову и красивыми складками подобрав белую тогу, он с плохо скрываемым торжеством смотрел на толпившуюся кругом него знать. Еще бы! Ему, безродному человеку, которого природные аристократы считали выскочкой и чуть не проходимцем, в этот день та же самая природная знать воссылала хваления и называла его своим спасителем; она забыла его острые насмешки и теперь, не надеясь провести в противовес Катилине и Антонию ничтожных кандидатов в консулы из своей собственной среды, сама умоляла его выставить кандидатуру и обещала с своей стороны всяческую поддержку, лишь бы только он защитил их собственность и их права от покушений катилинариев7. Заветная мечта Цицерона проникнуть в среду избранного общества, в круг высшей римской знати, до сих пор от него сторонившейся, теперь осуществлялась, и глаза его сияли гордым блеском удовлетворения. Он не сомневался в своем избрании. Ему было известно, что римская знать не поскупилась на подкуп избирателей в его пользу, но и помимо этого разве его имя мало говорит римскому народу? Ведь народ помнит в нем защитника Секста Росция из Америи, которого обвинял в отцеубийстве такой влиятельный человек, как Хризогон, вольноотпущенник Суллы, помнит, что он не побоялся мщения тогда еще всесильного диктатора за своего любимца; помнит народ и то, с каким смелым красноречием 10 лет спустя после этого Цицерон громил в своих речах корыстолюбивого и жестокого наместника Сицилии Верреса, унижавшего и разорявшего сицилийских жителей, и требовал для него примерного наказания, несмотря на то что на защиту его стала чуть не вся сенатская аристократия. Все это помнит народ, и многие будут голосовать за него и теперь, ожидая от него той же защиты народных интересов, что и в прежние годы…

Глиняная агитационная миска с именем Катилины внутри
Между тем среди толков и разговоров пришло время и голосования. Соискателями на консульскую должность выступили целых семь кандидатов, но, кроме Катилины, Цицерона и Антония, на остальных четырех народ мало обращал внимания. Все это были люди знатные, но совершенно незначительные, и, кроме немногочисленной кучки личных друзей и подкупленных избирателей, никто не собирался за них голосовать. Длинной вереницей потянулись избиратели через особые мостики в огороженное плетнем место, бросая при переходе через мостки в избирательный корзины навощенные таблички с нацарапанными на них именами кандидатов8. На этот раз голосование продолжалось долго, потому что велико было и число избирателей; когда все подали свои таблички, то еще дольше, как казалось утомленному народу, продолжался их подсчет в цензорском доме. Наконец, уже поздним вечером вышли глашатаи и громкими голосами объявили результаты голосования. Избранными оказались Марк Туллий Цицерон и Гай Антоний; Катилина не был выбран, получив только на несколько голосов меньше, чем Антоний, и от народной партии прошел только один, и притом наименее способный и влиятельный кандидат. Аристократия торжествовала, потому что ей было известно, как нетверд в своих взглядах Антоний и как легко было склонить его обещанием выгод в противоположную сторону. Но и народ был доволен, надеясь, что Цицерон будет его защищать по-прежнему. Он верил в Цицерона и думал, что он вместе с Антонием приложит все усилия к тому, чтобы поправить бедственное положение городских и сельских жителей; поэтому-то избрание Цицерона в консулы народ приветствовал бурными криками восторга; имя Цицерона повторялось присутствовавшими так много раз, что сам народный избранник позднее с торжеством говорил: «Меня провозгласил консулом не только голос глашатая, но и голос народа римского».
Прошло после этого несколько месяцев, и наступило время, когда вновь избранные консулы должны были вступить в свою должность (избрание в консулы обыкновенно происходило в июне, но избранные лица получали власть и полномочия консулов лишь с 1 января следующего года). Все это время народ продолжал волноваться, и среди него шли всевозможные толки. Одни, как и в день выборов, по-прежнему надеялись, что Цицерон окажется настоящим народным консулом и поможет народу поправить его дела; но другие горячо им возражали: «Разве вы не видите, – говорили они, – чем стал теперь Цицерон и чего можно ждать от него народу? Ведь на выборах за него голосовала вся знать, и теперь он будет только о том и думать, как бы ей отплатить за свое избрание. Нет ничего в мире, что он ценил бы выше славы, а теперь он понял, что знатные люди и богачи с тысячами их клиентов и прислужников, с влиянием, каким они пользуются на народ, с уважением, какое до сих пор возбуждают славные дела их предков, скорее сумеют возвеличить и прославить его имя, чем толпы римских граждан, полунищих и бессильных, готовых во всем следовать за своими вождями. Слышали ли вы, что ему уже удалось уничтожить противодействие Антония тем, что он уступил без жребия этому задолжавшему человеку доходное наместничество в Македонии? И теперь вы увидите, что, правя без помехи, Цицерон поведет дело так, что год его консульства будет торжеством не народа, а аристократии».
Такие толки шли среди народа, и все возраставшее народное волнение предвещало, что год будет очень неспокойным. Те из народа, которые разочаровались в Цицероне и не имели никаких надежд на него, с нетерпением ждали, что предпримет Катилина. Но Катилина как-то стушевался, и в течение целого ряда месяцев в Риме о нем почти ничего не было слышно. Ходили только неясные слухи, что он в это время много ездил по Италии, вступал в разговоры с сельскими жителями и склонял их на свою сторону, но определенного про него никто ничего не знал. На время внимание народа даже привлек на себя другой деятель. Это был один из вновь избранных народных трибунов Публий Сервилий Рулл, который предложил новый закон о наделении бедных римских граждан землей. По этому закону предполагалось скупить земли у всех желающих их продать, а деньги для покупки земли взять из государственных доходов Рима – из налогов на провинциальных жителей, из военной добычи и т. п. Проект Рулла возбудил в народе очень большие ожидания; как будто бы снова возрождались времена Гракхов, и обезземелевшимся крестьянам открывалась возможность опять получить земельные наделы. Говорили, что молодой Цезарь и богач Красс обещали свое содействие Руллу. У них были при этом свои расчеты. Рулл предлагал отдать раздачу земли и распоряжение всеми государственными деньгами, предназначенными для покупки земель, особой комиссии из 10 человек, и Красс с Цезарем были уверены, что они не только попадут в эту комиссию, но и займут в ней самое влиятельное положение. Было основание предполагать, что и Катилина со своими товарищами тоже сочувствовал предложению Рулла, хотя хорошо об этом никто не знал. Зато Цицерон оказался самым решительным противником Рулла. Теперь-то и оправдались опасения тех, кто говорил, что Цицерон передался на сторону знати и богачей и отвернулся от простого народа; но и теперь он, выступая против народных интересов, надевал на себя личину любви к народу. На народном собрании, которое было созвано для обсуждения проекта Рулла, он горячо убеждал народ, что будет настоящим народным консулом и приложит все усилия к тому, чтобы обеспечить для народа мир, спокойствие и свободу. «Рулл, – говорил он, – хочет отдать распоряжение всеми казенными средствами и всем земельным делом в руки 10 человек. Не ясно ли, что они захватить в свои руки почти царскую власть, станут настоящими тиранами республики, перед которыми будут бессильны и права римских граждан? А для вас, римских граждан, – восклицал Цицерон, – обращаясь к толпе римских пролетариев, – что готовит Рулл? Полунищенскую жизнь крестьян, привязанных к своим маленьким наделам! Не откажетесь же вы ради тяжелого труда крестьянина от своих преимуществ, которыми вы пользуетесь здесь, от милостей знати, от свободной жизни, от прав голоса, от возможности лицезреть город, форум, игры, празднества и все, что здесь есть прекрасного. Не променяете же вы на отдаленные пустыри и болота Италии все городские блага и удовольствия, весь этот блеск республики?» Для городских жителей, привыкших жить на подачки богатых людей и привязанных к городским развлечениям, язык Цицерона был вполне понятен, и так как на этот раз на народном собрании по обыкновению присутствовало большинство горожан, то речь Цицерона имела успех; еще раз умелым обращением к привычкам городской толпы ему удалось привлечь к себе народ. Только крестьяне, стоявшие небольшой группой в задних рядах народного собрания, встретили его речь открытым ропотом, но на их протестующие голоса ни сам Цицерон, ни собравшиеся горожане не обратили внимания. Кроме же этих немногих крестьян, никто, ни даже народные трибуны, не решились выступить с возражениями против знаменитого оратора, и он мог торжествовать победу – по крайней мере внутри стен города Рима. А вскоре после этого стало известно, что Рулл, не уверенный в успехе своего предложения, снял его с очереди.
Прошло после этого еще несколько месяцев, а о Катилине по-прежнему было слышно мало. Но вот, наконец, наступил срок для новых консульских выборов на 62 год, и в Риме стало известно, что Катилина и на этот раз выставляет свою кандидатуру. Как и в прошлом году, на выборы сошлось довольно много крестьян, но знатные и богатые люди пустили в ход подкуп в таком размере, как никогда. Толпы клиентов окружали каждого сенатора, шедшего через избирательные мостки; всадники явились почти в полном составе, а в ближайшем храме на случай возможных беспорядков был расположен отряд солдат. Катилина не мог устоять против направленного в пользу его противников потока денег и против неясных слухов о его порочности и недостойной жизни: за него было подано еще менее голосов, чем в прошлом году, и избранными оказались кандидаты аристократической партии – Децим Юлий Сильван и Люций Лициний Мурена.

Атриум в Доме Саллюстия в Помпеях
Тогда Катилина, не надеясь более провести свою реформу законным путем, стал готовить восстание против римского правительства.
Одною глухою осенней ночью с разных концов столицы к дому всадника Марка Порция Леки пробирались несколько десятков человек. Они шли, избегая шумных улиц и площадей, без сопровождения слуг, не пользуясь даже фонарями, озираясь по сторонам. У всех под одеждой было спрятано оружие. Подойдя к дому Марка Леки, они тихо стучали железным кольцом, укрепленным в двери; привратник, ожидавший их в передней, немедленно впускал их и тотчас же снова запирал дверь. Наконец, все те, кого ожидали, сошлись: тут были по большей части люди, принадлежавшие к высшему слою римского общества, сенаторы и всадники; но они были известны всему Риму тем, что не дружили с остальными членами своего сословия: одни из них разорились, впали в долги и сблизились с демократами; другие искренно сочувствовали планам народной партии. Тут были городской претор П. Лентул, сенатор Л. Варгунтей, молодой Гай Корнелий Цетег и многие другие знатные и богатые люди. Позднее других пришел Катилина. Он вошел в комнату, где собрались его сторонники, неровной и торопливой походкой, усталый от хлопот предшествовавших дней. В эти дни в Рим толпами из разных местностей Италии приходили крестьяне, которых сам Катилина призывал в столицу, и Катилина не знал покоя ни днем, ни ночью, устраивая их в Риме, снабжая оружием и ведя с ними непрестанные беседы. Кроме того, много времени и сил отнимали у него и переговоры с его сторонниками, жившими вне Рима. Его обычно бледное лицо стало еще бледнее под влиянием нескольких проведенных им без сна ночей, а глаза светились блеском возбуждения. Зорким взглядом окинув собравшихся, он недовольно нахмурился: среди них не было тех, кого он в эту минуту более всех хотел увидать, – Красса и Цезаря. Несколько дней назад он осторожно дал им понять, что очень хотел бы их видеть на собрании у Леки, но они не пришли. «Испугались, – мелькнуло в его голове, – да и я-то напрасно на них надеялся; они слишком осторожные люди, и в восстании никогда не согласятся принять участие, даже и тайно. Обойдемся и без них». Затем, заняв место посреди стола, он посвятил собравшихся в свои планы. «Вы знаете, – сказал он им, – что теперь недовольными полна вся Италия. Чуть не все стонут под тяжестью долгов, а крестьяне разорены малоземельем и безденежьем. На севере, по всей Этрурии бродят толпы неимущих крестьян, которых Сулла согнал с их земли и лишил крова. Многие из них занимаются грабежом и разбоем, потому что ничем другим не могут добыть себе пропитания; но если мы дадим им в руки оружие, то из них выйдет превосходное войско. С ними я давно состою в переговорах, а теперь я отправил к ним нашего общего друга, Гая Манлия, и он подготовляет среди них восстание, привлекая к себе со всех концов сторонников. И в Риме не только среди ремесленников и прочей городской бедноты, но и среди нашего круга много людей, совершенно разоренных долгами, людей, которых неумолимые ростовщики своею жестокостью лишили и доброго имени и имущества. Они примкнут к нам по первому зову. Вы видите, что, для того чтобы иметь успех, нам нужны только смелость и решительность. Но… – Катилина еще сильнее нахмурился, – их-то и не вижу среди вас. Вы проводите время в играх и удовольствиях, не думая о том, среди какой опасности мы теперь живем. Цицерон следит за каждым нашим шагом, проникает во все мои планы, а вы только праздно болтаете, ничего не предпринимая, чтобы ослабить его энергию. Меня одного не может хватить на все; я и так разрываюсь на части. И теперь, товарищи, я жду от вас не одних слов, но и поступков; одним из вас надо оставить веселую жизнь в Риме и отправиться в те места Италии, где народ уже волнуется, и призвать его к восстанию, а другие должны остаться в Риме, чтобы возмутить здесь простонародье. Но прежде всего нам надо избавиться от Цицерона, и относительно этого я прежде всего жду от вас помощи, товарищи…»
Окончив эту речь, Катилина пристально оглядел всех своих сторонников. Но те в смущении потупили глаза и молчали. Они понимали, чего хотел от них Катилина; он добивался, чтобы кто-нибудь из них вызвался убить консула. Молчание продолжалось около минуты. Наконец его прервал римский всадник Г. Корнелий; после незначительного колебания он смело поднял глаза и сказал: «Надейся на меня, Катилина; в следующую уже ночь Цицерона не будет в живых».
– И я с тобою, – воскликнул другой из присутствовавших, сенатор Л. Варгунтей. – Одному человеку трудно сделать такое дело, а вдвоем мы не оплошаем.
Катилина торжествовал. Наконец-то его главный враг будет устранен и ему будут развязаны руки. Поговорив еще со своими друзьями о подробностях предполагаемого покушения, назначив отъезжающим из Рима те местности, куда они должны были отправиться, он оставил дом Леки, а вместе с ним, под покровом величайшей таинственности, разошлись и его сторонники.
Заговорщиками было решено проникнуть в дом Цицерона на другой день на рассвете под предлогом утреннего приветствия и заколоть консула в постели. Но Цицерон был предупрежден. Один из заговорщиков, Г. Курий, бывший сенатор, исключенный цензором за недостойное поведение из числа членов сената, уже давно изменил Катилине и через одну знакомую женщину передавал обо всем, что ему приходилось слышать от него, Цицерону. И на этот раз он успел сообщить Цицерону о готовящемся на него покушении. Когда заговорщики подошли к дому консула, то нашли у дверей довольно сильную стражу, которая не пустила их к консулу.
Между тем волнение и беспокойство в городе все возрастали. По Риму бродили толпы призванных Катилиною из Италии крестьян. Среди них были и бывшие сулланские солдаты, в свое время получившие от своего полководца земельные наделы и теперь от непривычки к земледельческому труду совершенно разорившиеся; были и те, кого эти солдаты когда-то согнали с их земель; были и исконные крестьяне, впавшие в нужду, и вообще всякий мелкий сельский люд. Иногда они о чем-то шептались с городским простонародьем, иногда их зазывали к себе в дом всадники и сенаторы, близкие к Катилине. Самого Катилину видали в течение дня в самых различных концах города, переходящего из дома в дом, с одной площади на другую. Никто не знал ничего определенного о его замыслах, но ходили самые ужасные слухи: говорили, что заговорщики намерены поджечь Рим со всех сторон и в суматохе перебить всех состоятельных и богатых людей; говорили, что Катилина на свой счет и на счет своих друзей нанимает по всей Италии банды самых отчаянных головорезов и намеревается привести их в Рим, чтобы произвести в нем всеобщую резню. Слухи становились все ужаснее и ужаснее, и в конце концов, хотя не было явной опасности, тем более боялись тайных козней. Дошло до того, что в Риме все перестали друг другу доверять, и чуть не каждый видел в своем собеседнике врага. Уже не одна только знать и богатые люди, но даже и римские пролетарии стали теперь бояться Катилины и его сообщников. Ведь если бы оправдались слухи о замышляемом им поджоге Рима и о нанятых им в сельских местностях Италии головорезах, то пострадали бы их дома, их имущество и их семьи. Сенат, чтобы успокоить население Рима, особым постановлением вручил консулам чрезвычайную власть. Это значило, что консулы получали теперь право принимать самые решительные и строгие меры, не спрашивая одобрения ни у сената, ни у народного собрания. Но вместо того чтобы успокоить римских граждан, это привело их еще в большее волнение. В городе стали говорить, что теперь уже сенаторы и всадники воспользуются чрезвычайной властью консула, для того чтобы произвести кровавую расправу над вождями народной партии, как это было во времена Гракхов. Даже Цезарь теперь стал бояться за свою голову. Чашу народных волнений переполнило пришедшее в конце октября из Эгрурии известие, что Г. Манлий поднял там оружие во главе большого скопища людей. В ответ на это сенат объявил награду за сообщение каких-либо известий о заговоре, назначил караулы под начальством всадников по всем частям Рима и послал в разные концы Италии отряды войск под командой преторов. Консул Цицерон ходил по городу в панцире и в сопровождении вооруженной свиты из молодых и богатых всадников. Со дня на день все ждали самых страшных событий, которые должны были решить судьбу Рима.
Седьмого ноября Цицерон созвал чрезвычайное собрание сената в храме Юпитера Статора. Всадническая молодежь окружила храм грозною стражею и пропускала сквозь свое вооруженное кольцо только членов сената. Сенаторы явились на заседание озабоченные, с хмурыми лицами и молча заняли свои места. До сих пор они доверяли Цицерону во всем, но теперь их доверие начало колебаться: о Катилине и его сообщниках ходило так много ужасных слухов, а между тем консул, несмотря на врученные ему полномочия, оставлял их гулять на свободе и ничего не предпринимал против них! Многие из старых сенаторов, помнивших еще кровавые времена Мария и Суллы, невольно думали: «Цицерон – человек слов, а не дела, он хорошо умеет говорить, но совсем неспособен на решительные поступки». В их душе начинало зарождаться сожаление, что в такое опасное время они передали власть в руки этого нерешительного человека.
Большая часть сенаторов уже явилась на заседание и заняла свои места. Но вдруг по скамьям пронесся глухой гул, выражавший одновременно и удивление, и возмущение: в залу заседаний своей обычной неровной походкой вошел Катилина и, ни на кого не глядя, сел в рядах бывших преторов. Тогда перед глазами изумленного сената разыгралась немая и красноречивая сцена: все те, кто сидели до этого на скамье, занятой теперь Катилиною, молча, как бы по данному знаку, поднялись со своих мест и пересели на другие скамьи. Катилина остался один под враждебно устремленными на него взглядами почти всех сенаторов; даже никто из его сторонников не решился не только подойти к нему, но даже и издали приветствовать. В сенате водворилось тяжелое молчание.
Наконец Цицерон поднялся с своего консульского места и объявил заседание сената открытым; затем, не сводя глаз с Катилины, он произнес громовую речь, обрушившись с первых же слов ее с градом обвинений на Катилину. «Долго ли ты будешь злоупотреблять нашим терпением? – спрашивал он его. – Долго ли ты будешь издеваться над нами? Чего ты добиваешься своею неслыханною дерзостью? Или для тебя ничего не значит, что здание сената окружено во время ночи вооруженною стражею, что город находится на военном положении, что все жители его теперь в страхе?.. Или ничего ты не читаешь на лицах присутствующих здесь? Или для тебя еще не ясно, что твои намерения известны нам?.. Что делал ты в обе последние ночи, с кем и о чем совещался, все до малейшей подробности известно каждому из нас. Сенат знает твой злодейский замысел, знает, что в ущельях Этрурии твои сторонники стали вооруженным лагерем и число их растет с каждым днем. Мне известно и о том сборище, которое ты устроил в доме М. Леки. Осмелишься ли ты сказать, что это неправда?.. Ты молчишь. Но, если бы ты и запирался, я уличу тебя. Здесь в сенате я вижу некоторых, которые вместе с тобой были там. Боги бессмертные, в какой стране мы живем? Что за город? Что за отечество? Здесь, среди вас, отцы сенаторы, в этом собрании, которое должно быть центром и украшением вселенной, вместе с нами сидят люди, замышляющие погубить меня и моих товарищей, намеревающиеся внести в этот город и во все страны мира пожар и убийства; мы же, вместо того чтобы влечь их на казнь, терпим их в своей среде и даже спрашиваем их мнения о спасении государства, погубить которое они замышляют!..

Храм Юпитера Капитолийского. Реконструкция
Вслед за этими горячими обвинениями Цицерон стал убеждать Катилину покинуть Рим. «Ступай вон из города! – говорил он ему. – Его ворота открыты для тебя настежь. С нетерпением войско Манлия ждет тебя как своего вождя. Только, пожалуйста, захвати с собою всех своих сторонников, очисти от них город. Чувство страха у меня минет, если нас с тобою разделит хоть одна городская стена…»
Сенаторы слушали эту часть речи Цицерона с гораздо меньшим удовольствием, чем его первые гневные нападки на Катилину. «Не так поступил, – думали они, – консул Опимий 60 лет тому назад с Гаем Гракхом и его сторонниками, когда они также думали ниспровергнуть господство знати. Он подверг их смерти, не побоявшись, что навлечет на себя за это обвинение в незаконных поступках. А Цицерон нашему заклятому врагу, более опасному, чем Гракхи, предлагает свободно оставить Рим и идти к его войскам. Да и неудивительно: ведь он вышел в люди благодаря народу и боится утратить остатки народной любви, если будет действовать слишком смело, слишком открыто в нашу пользу. Нет, ошиблись мы в этом человеке, не такого консула нам теперь было бы нужно!»
А когда Цицерон, как бы предугадывая эти мысли, стал говорить, что он оставляет на свободе Катилину и его сторонников затем, чтобы те, выйдя из города и примкнув к Манлию, дали этим лишние улики против себя и уже ни в ком не оставили сомнения в своих преступных намерениях, то сенаторы с еще большим сомнением и неудовольствием стали слушать эту речь: в их глазах слова Цицерона были только хитрой уверткой, с помощью которой он хотел прикрыть свою нерешительность и придать ей благовидный характер.
Наконец, Цицерон кончил. В течение всей речи консула Катилина сидел, низко потупив глаза, и сенаторы, иногда искоса посматривавшие на его одинокую, склонившуюся книзу фигуру, ничего не могли прочитать на его застывшем лице. По окончании речи консула он встал со своего места и, придав своему лицу смиренный вид, сказал: «Не верьте, отцы сенаторы, всем этим злобным нападкам на меня. Мне ли, человеку, происходящему из древнего патрицианского рода, прославленного заслугами предков, покушаться на общественный порядок? Мне было бы так же неестественно идти против порядка, как неестественно вверять охрану его Цицерону, вышедшему из низкого звания». Но ему было уже трудно теперь обмануть кого-нибудь. Недоверие к нему было слишком велико, и на его смиренную речь сенаторы отвечали возмущенными криками. Послышались голоса: «Враг отечества! Отцеубийца!» Тогда и Катилина сбросил с себя личину. Внезапно выпрямившись во весь свой рост, он гневным голосом воскликнул: «Везде я вижу врагов, и они сами гонят меня к крайним поступкам. Но зажженный против меня пожар я погашу развалинами!» Вслед за тем он стремительными шагами вышел из храма, не дав сенаторам опомниться от ошеломляющего впечатления его последних слов.
В ту же ночь Катилина покинул Рим. Он удалился в Этрурию к войскам Манлия и провозгласил там себя консулом. Вслед за тем он энергично принялся за пополнение войск, собравшихся в Этрурии. Они состояли по большей части из разорившихся крестьян, живших в деревнях искони или поселенных там Суллою. Но их было немного, а Катилина надеялся собрать под своими знаменами недовольных и обездоленных людей со всей Италии. Поэтому в лагере Манлия он стал действовать с тою же неукротимою энергией, как и в Риме; сотнями отправлял он письма в разные концы Италии, принимал отовсюду донесения, посылал своих доверенных людей туда, откуда, ему казалось, можно было привлечь новых сторонников. Отовсюду стекались к нему все новые приверженцы, и всех их он принимал с радостью. Отказывал в приеме он только рабам, так как, говорил он, не следует смешивать дело вольных граждан с делом беглых рабов. Благодаря его энергии ему удалось собрать под своими знаменами два полных легиона (по 6 тыс. чел. в каждом), между тем как вначале у Манлия было только 2 тысячи. Но и этих сил было все-таки еще слишком мало, чтобы идти с ними на Рим; к тому же они на 3/4 были вооружены как попало: многие – только дротиками и копьями, а некоторые – даже заостренными кольями. Поэтому-то Катилина оттягивал время и не прибегал к решительным действиям, надеясь на помощь оставшихся в Риме друзей.
В Риме после бегства Катилины осталось довольно много его сторонников. Во главе их стоял претор П. Лентул, который уже побывал в консулах (71 года), и два бывших претора – П. Автроний и Л. Кассий; но все это были люди нерешительные и неспособные, и доверие к ним со стороны римских пролетариев было невелико. Катилина, уезжая, дал им сам советы, как они должны были поступать: сначала надо было подготовить римское простонародье к восстанию; затем в назначенный день убить Цицерона и поджечь город в 12 частях. В это же время к Риму должно было подойти и войско Катилины; римские пролетарии должны были соединиться с этим войском и среди общей сумятицы и переполоха завладеть властью.
Но Лентул проводил время в бездействии; чтобы затянуть дело, он вступил в переговоры с послами одного галльского племени аллоброгов, жившего в Альпийских горах. Чуть не все это племя попало во власть к римским ростовщикам; кроме того, их разоряли непомерными поборами римские чиновники, и Лентул рассчитывал, что они с радостью согласятся принять участие в заговоре; при этом он обещал им уничтожение их долгов и свободное управление. Послы долгое время колебались, но в конце концов, не рассчитывая на то, что у заговорщиков окажется достаточно сил для победы, они сочли более выгодным для себя выдать их римскому правительству. Цицерон с радостью выслушал их донос. Наконец-то в его руках оказались очевидные и несомненные доказательства, изобличающие Катилину и его сообщников. Лентул был настолько неосторожен, что передал послам письма к их аллоброгским властям, в которых прямо говорилось о заговоре, и теперь эти письма оказались в его распоряжении. По докладу Цицерона сенат приказал немедленно взять под стражу Лентула и других заговорщиков. Вслед за тем Цицерон собрал заседание сената, на котором должна была решиться судьба арестованных.
Это было уже в начале декабря 63 года. С быстротой молнии по улицам города разнеслась весть, что заговор, так долго волновавший римское население наконец открыт и виновники его схвачены. С бодрыми лицами, быстрыми шагами шли теперь сенаторы к месту сенатского заседания. Их не угнетала больше мысль о возможности конца их господства, и они не страшились за свое будущее. Навстречу им повсюду попадались кучки возбужденного народа, живо обсуждавшего события. И сенаторы с радостью замечали, как мало теперь, после того как стала выясняться неудача всего заговора, осталось у Катилины сторонников. «Он замышлял поджечь Рим! Он хотел лишить нас крова и имуществ!» – кричала толпа в одном месте по адресу Катилины; а в другом месте несколько дюжих ремесленников и чернорабочих громкими голосами прославляли Цицерона и называли его величайшим из консулов, отцом и спасителем отечества. Когда же сам Цицерон показался на форуме, то толпа тесной гурьбой окружила его и восторженными овациями провожала вплоть до здания сенатского заседания. Зато зловещим молчанием был встречен молодой Юлий Цезарь, также направлявшийся в сенат. Его подозревали в близости к Катилине, и теперь изменчивая римская толпа так же быстро от него отвернулась, как быстро когда-то вознесла на вершину славы и облекла своею любовью.
Но вот уже все сенаторы оказались в сборе, и консул Цицерон обычными торжественными словами открыл сенатское заседание. На этот раз сенат превратился в суд, и ему предстояло решить, какому наказанию повинны захваченные заговорщики. К первому с вопросом об этом Цицерон обратился, по обычаю, к назначенному консулу Д. Юлию Сильвану, и тот без колебаний ответил: «Смертная казнь». Тот же ответ дали и все спрошенные затем сенаторы, пока очередь не дошла до Юлия Цезаря. Цезарь же произнес довольно длинную речь: «Я знаю, – говорил он, – что нет таких мук, которыми бы преступники могли искупить свои злодеяния; но теперь опасности для государства благодаря мерам, принятым нашим консулом, уже не существует, и нам незачем быть слишком жестокими. К тому же приговор к смерти и незаконен, потому что закон запрещает казнить смертью виновных граждан без одобрения народа. Если же мы дадим консулу право жизни и смерти над гражданами, то кто поручится, что это не будет дурным примером для других времен, и этим правом, может быть, придется пользоваться дурным и неумеренным консулам. Ведь пережили же мы времена Суллы, когда с разрешения облеченного высшею властью диктатора производились без конца казни и грабежи. И потому я полагаю, что для заговорщиков окажется достаточным наказанием, если их имущества будут конфискованы, а они сами – сосланы в разные укрепленные города, где их будут содержать под стражей».
Цезарь говорил так убедительно и красноречиво, что многие из сенаторов поколебались и согласились с его мнением. Даже сам Цицерон, который не хотел навсегда разрывать с демократической партией, склонен был ограничиться тем наказанием, которое предложил Цезарь. Но вот очередь дошла до Марка Порция Катона. Это был еще молодой сенатор, которому в это время было только 32 года, и он еще числился в рядах младших сенаторов, не достигших преторского звания; но он был известен строгостью своей жизни и суровостью своих взглядов; в скромности и постоянной серьезности он хотел подражать своему знаменитому предку. Про него ходила молва, что он никогда ничего не прощал себе, но так же суров и жесток был по отношению к другим. И теперь он в длинной речи высказался за то, чтобы жестоко наказать виновных и осудить их на смерть; он говорил, что безрассудно прощать тем, которые сами замышляли погубить государство, что жалость в этом случае скорее доказывает трусость и нерешительность сенаторов, чем их доброе сердце. Большинству сенаторов эта речь Катона понравилась как нельзя более, и они стали превозносить его до небес, как достойного потомка своих славных предков. После этой речи уже не могло быть сомнений в том, какая участь постигнет заговорщиков: огромным большинством голосов они были приговорены к смертной казни.
Приговор был немедленно приведен в исполнение. До этого времени виновные сидели под стражей в частных домах тех из римских граждан, на которых сенат вполне полагался. Теперь из их казни решено было устроить внушительное зрелище, которое устрашило бы всех сторонников народной партии, в душе сочувствовавших Катилине. Поздно вечером, при свете факелов, под сильною стражею приговоренных к смерти повели через весь город в тюрьму, где их должны были казнить. Большая толпа сенаторов и богатейших всадников сопровождала это грозное шествие; во главе его шел сам консул, ведя за руку знатнейшего из приговоренных – П. Лентула; за ним следовали преторы, ведя остальных. Приведя в тюрьму, их по очереди опустили в темное и глубокое подземелье, служившее прежде колодцем; там их ждали палачи, совершившие над ними казнь.
Между тем перед зданием тюрьмы на площади стояла несметная толпа народа. Она следовала по городу за мрачным шествием приговоренных, но никто не знал, ведут ли их в другое, более надежное помещение, или на казнь. Но вот на площадь вышел консул и своим звучным голосом громко крикнул: «Они умерли!» Толпа на минуту замерла; затем гром аплодисментов огласил площадь. Изменчивая римская толпа восторженно приветствовала того, кто уничтожил у нее последнюю надежду на освобождение из тенет нужды и долгов…
После этого дело быстро пошло к развязке. Когда в лагере Катилины стало известно о казни римских заговорщиков, многие оставили его, потеряв всякую надежду на успех. С оставшимися Катилина, уже не думая о походе на Рим, попытался пробиться через крутые и непроходимый горы Апеннинского хребта в Галлию; но здесь, при Пистории, спускаясь с гор, он был окружен высланным против него из Рима войском претора Кв. Метелла; недалеко с другим войском находился и его бывший союзник Антоний, теперь перешедший на сторону сената. Окруженный со всех сторон горами и неприятельскими войсками, далеко превышавшими его и числом, и качеством вооружения, Катилина не думал о бегстве. Он собрал всех своих приверженцев и напомнил им, что они сражаются за свободу, между тем как их противники будут проливать кровь только за интересы немногих. «Вся наша надежда теперь только на меч, – говорил он им, – наше спасение – только в отчаянной храбрости. Но если судьба нас обманет и мы падем, то пусть гибель наша принесет неприятелю не только победу, но и много крови и слез…»
Вслед за тем в узкой лощине, со всех сторон окруженной горами, началась битва. Солдаты Катилины оправдали его надежды: никто из них не бежал, и почти все они пали, обращенные лицом к неприятелю, большинство при этом на том самом месте, где они стояли в начале боя. Сам Катилина отослал своего коня, приказав сделать то же самое и всем своим офицерам. Он бился, как простой солдат, и под конец боя сам искал смерти. Его тело нашли вдали от его боевых товарищей, среди груды неприятельских трупов…
Цезарь в Галлии
М. Бердоносов
I
Вообразим себя в Древнем Риме в начале 59 года до P.X. На главной торговой площади – форуме— обычное многолюдство и оживление. Тут бродит масса людей, которые живут мечтами о скором и легком обогащении своем от какой-нибудь войны. Ее ждут с нетерпением солдаты и офицеры, жаждущие военной добычи, повышения по службе, знаков отличия; юноши, отчаянно прожигающие свою жизнь и сильно притесняемые своими кредиторами; откупщики государственных налогов; дельцы и капиталисты, которые хлопочут, где бы им подороже сбыть свои товары и где бы повыгоднее приобрести, а то и просто захватить доходное имение.

Юлий Цезарь
Но в этом году трудно рассчитывать на новую заморскую войну. Знаменитый полководец римской республики Гней Помпей недавно вернулся триумфатором из своего грандиозного похода на Восток: он свергнул там блистательных сирийских царей с прозваниями Непобедимых Спасителей, Явленных Богов и вступил в их резиденцию, огромную Антиохию; он овладел Иерусалимом, священной столицей многочисленного еврейского народа, рассыпанного повсюду в римских владениях, кругом Средиземного моря; идти теперь далее, на парфян, живущих по ту сторону Евфрата, казалось Помпею бесполезным и опасным. Египет сам готов отдаться в руки римлян со всеми своими богатствами: значит, нет надобности его завоевывать. Остается Запад; еще не покорена почти вся Заальпийская Галлия (нынешняя Франция), Британия, Германия, Дакия (нынешняя Румыния и Венгрия) – все земли, богатые хлебом, стадами скота, рудниками и невольниками.
Толпа на форуме вдруг зашевелилась, раздались аплодисменты. Это народ встречает консула Юлия Цезаря.
Далеко видно высокую, сухощавую, но весьма стройную фигуру этого консула; он уже не молод, ему за 40 лет, у него большая лысина, но на бледном, довольно полном лице юношеским блеском сверкают черные, живые глаза.
Юлий Цезарь изысканно одет: сквозь тонкую, прозрачную, точно «стеклянную» тогу отчетливо видны две широкие красные полосы, нашитые на тунике спереди от плеч до самого ее низу; слабо перехваченная поясом, туника красиво облегает стройную фигуру Цезаря; продольные складки его прозрачной тоги плавно изгибаются и выпрямляются, повинуясь движениям тела.
Сопровождаемый ликторами, ласково отвечая на приветствия народа, Цезарь направляется через площадь в сенат. Цезарь не ладит с сенатом. Сенат противится назначению Цезаря по окончании срока его консульства наместником (проконсулом) в Заальпийскую Галлию, и Цезарю стоит немалых усилий добиться своего. Сенат, наконец, уступил: Цезарь получает от него в наместничество Заальпийскую Галлию; она далеко еще не вся завоевана, но это-то и манит Цезаря: там непочатый край сокровищ, там его ожидает несметная добыча.
Цезарь добился наместничества в Галлии, но он, должно быть, не спешит туда. Уже кончился срок его консульства, а он сидит себе в Риме, занятый по-прежнему борьбой со своими политическими противниками, погрузился с головой во все интриги и дрязги, поднятые этой борьбой. И только в конце марта 58 года Цезарь покидает Рим.
Пришли важные вести с Севера, с границ его наместничества, и в какую-нибудь неделю он переносится верхом к Женеве, на берега Роны.
II
Прошло 6 лет с того момента, как Цезарь с молниеносной быстротой примчался из Рима в Женеву. Все эти 6 лет (58–52 г. до P.X.) он с необыкновенной энергией занимается покорением Галлии. Во главе своих легионов он появляется то там, то здесь, в пределах нынешней Франции, Бельгии, Западной Германии; два раза переправляется через Рейн; добирается через пролив и до отдаленной Британии.
Железом и кровью создается новая римская провинция – Заальпийская Галлия. В Риме служат благодарственные молебствия богам. Но галлы не могут легко помириться с потерей своей независимости. Они делают роковую для них попытку поднять общее восстание против римлян. Во главе восставших становится молодой талантливый вождь Верцингеторикс, родом из крупного галльского племени арвернов.
Дела восставших сперва идут удачно. Цезарь терпит сильное поражение у Герговии, главного города арвернов. Галльские рыцари дают торжественную клятву перед Верцингеториксом, что ни один из них не вступит под кровлю своего дома и не повидается с детьми, женой и родными, пока дважды не промчится карьером сквозь строй римских войск, расчищая дорогу своим быстроходным конем и своим острым мечом. Эти самоуверенные галльские рыцари неожиданно терпят поражение от конницы Цезаря. Верцингеторикс вынужден удалиться под защиту сильной галльской крепости Алезии, расположенной в центре Галлии, к северу от земли могущественного галльского племени эдуев. Цезарь следует за Верцингеториксом. Начинается осада Алезии.
Тянутся дни, недели. Алезия все не сдается Цезарю. Наступает сентябрь 52 года до P.X. Положение Цезаря становится критическим. На выручку Алезии, где сидит с восьмидесятитысячным войском Верцингеторикс, подошла двухсотпятидесятитысячная армия. Она составилась из множества отрядов, посланных всеми галльскими племенами, восставшими против римлян. Здесь встретились и объединились против общего врага галлы с берегов Атлантического океана и Рейна, из Швейцарии, из Бельгии и других близких и далеких от Алезии областей.
Ясное, прохладное сентябрьское утро. У Алезии боевое затишье. Грозно высится на своем холме галльская крепость. К западу от нее стелется равнина, а за нею цепь холмов. С других сторон Алезии также холмы. Поперек равнины и даже по плоскогорьям холмов, окружающих Алезию, римляне возвели солидные осадные сооружения. Двойной цепью тянутся сплошные валы с необычайно широкими и глубокими рвами перед ними. Через правильные промежутки вдоль валов воздвигнуты укрепленные башни, в удобных местах между валами устроены укрепленные лагери. Везде расставлены сторожевые посты на случай внезапной вылазки из Алезии или нападения с противоположной стороны, где за холмами прячется вспомогательная галльская армия, пришедшая на выручку Алезии. Ее лучший отряд, числом до 60 000 человек, нынешней ночью совсем близко подкрался к римским осадным сооружениям. В полдень назначена внезапная атака с целью прорвать римскую укрепленную линию и соединиться с Верцингеториксом. Этому отборному галльскому отряду предстоит начать бой. Он отдыхает перед боем.
Длинноволосые галлы, за что их в Риме в шутку прозывали «косматыми», в живописных позах раскинулись по земле. Вот группа галлов в крестьянском платье: панталонах из козьего меха и такой же куртке. Это ополченцы из крепостных крестьян богатого галльского вельможи – у каждого из них на поясе висит прикрепленный двумя ремнями кинжал, в руке небольшое копье. Некоторые галлы выделяются из общей массы всем своим внешним видом. Это галльские рыцари. Один из них приподнялся, опершись на свой продолговатый, закрывающий почти все тело щит, украшенный разными бляхами. Он поправляет свой походный плащ из полосатой шерстяной материи. Плащ плотно застегнут на груди и подпоясан; капюшон плаща откинут на спину. На боку у рыцаря обоюдоострый меч с драгоценными украшениями. Из-под остроконечной кожаной каски в металлической оправе виднеется выхоленное лицо с чисто выбритым подбородком и длинными, свисающими вниз, усами. Галльский рыцарь напряженно смотрит вдаль, в сторону римских осадных сооружений.
Перед римским валом на ровной земле не видно ничего. Тишь и гладь. Но галлы по печальному опыту хорошо знают, сколь коварна эта тишь и гладь. Римляне на этой ровной земле искусно раскинули целую сеть капканов и ловушек. Галлы всего несколько дней назад стремительно кинулись в атаку на римские укрепления. Им оставалось пробежать до римского вала полосу земли шириною в каких-нибудь 50–60 сажен. Вдруг галлы начинают спотыкаться на ровном месте: оказывается, они не заметили и зацепились за воткнутые в землю колышки и железные крючки на них. Пробившихся сквозь это первое заграждение ожидал другой сюрприз. Они то в одном, то в другом месте начинают проваливаться сквозь землю. Это они попали в «волчьи ямы», прикрытые вровень с землей тонким слоем хвороста с заостренными кольями на дне.
Теперь галлы стали умнее. Они запаслись перед атакой большим количеством мусору и хворосту для засыпки римских капканов и ловушек.
Положение римлян под Алезией тяжело до крайности. Достаточно галлам прорвать в одном, двух местах линию римских укреплений, вспомогательная галльская армия соединится с гарнизоном Алезии, и 10 римских легионов будут стерты с лица земли. Есть над чем призадуматься Цезарю.
И эти невеселые думы приходят не раз ему в голову в дни и часы боевого затишья под Алезией. Блестящие военные успехи в Галлии не вскружили ясный ум Цезаря, но Цезарь не может не сознавать, что эти военные успехи вознесли его на небывалую высоту. Надменные сенаторы, в числе 200 человек, смиренно приезжают на поклон к Цезарю в город Лукку в Предальпийской Галлии (Северной Италии), когда он там весной 56 года до P.X. совещался с Помпеем и Крассом о продлении пятилетнего срока своего наместничества в Галлии и о других своих планах.
Цезарю непременно хочется быть первым в Риме. Он упорно стремится к единовластию. Он понимает, что для осуществления этих планов ему необходимо золото, много золота; он знает также, что, кроме золота, ему нужна для достижения единовластия сильная и послушная его воле, беззаветно преданная ему армия. Пока Цезарь не сделался наместником Галлии, он часто и сильно нуждался в деньгах. Но теперь, после ряда лет, проведенных им в Галлии, золото непрерывным потоком течет в его руки.
Во время своих галльских походов, Цезарь часто встречает целые груды драгоценных предметов, сложенных у храмов, прямо на земле. По галльскому обычаю, после каждого удачного боя животные, забранные у неприятеля, приносятся в жертву богу войны, а все остальное складывается на священных местах у храмов. Довольно редко бывают случаи, что кто-нибудь из галлов, преодолев религиозный страх, унесет положенное в святом месте. Такому святотатцу грозит тягчайшее, сопровождаемое мучительными пытками, наказание смертью. А Цезарь преспокойно забирает все эти высокоценные дары галлов их богам. Много галльских городов разорил он также не за какую-либо их вину, а исключительно с целью поживиться.
Щедрой рукой раздает он галльское золото своим воинам, дает взаймы окружающим его лицам, многим сенаторам, делает богатые подарки своим гостям и приезжающим к нему на поклон, и все-таки у него остается достаточно золота, чтобы покупать в изобилии жемчуг, драгоценные камни, художественные статуэтки, картины. Особенно много тратит он денег на покупку ловких и красивых рабов. Из них, а также из галльских пленников он составляет целые отряды искусно обученных гладиаторов.
Цезарь очень сурово обращается со своими домашними рабами, жестоко наказывает их за малейшие провинности. Как-то раз он велел заковать в кандалы раба, подавшего гостям не такой хлеб, как ему, Цезарю. Но в то же время наиболее способным из своих рабов Цезарь дает ответственные места в управлении покоренной им Галлии. С помощью этой вполне зависимой от него канцелярии наместник Галлии ведет точный счет своей военной добычи; никто из посторонних не должен знать про точные размеры приходов и расходов Цезаревой казны.
Гостеприимный хозяин-хлебосол, Цезарь никогда не садится обедать, как в Риме, так и в провинции, без гостей, а их число никогда не спускается ниже 20. Усердно угощая своих гостей изысканными кушаньями и винами, сам Цезарь очень воздержан в пище и питье; никто никогда не видал его пьяным.

Умирающий галл
Цезарь не отличается от природы особенно крепким здоровьем; с ним иногда случаются припадки падучей болезни. Его юношеская жизнь в Риме была полна тревог и опасностей для жизни; она могла расшатать и более крепкий организм, чем Цезарев. Но Цезарь был не таков, чтобы отдаться во власть всех соблазнов шумной и блестящей жизни Рима. Он не приучил себя к изнеженности. Наоборот, он употребляет всевозможный усилия, чтобы закалить свое тело и быть стойким перед всякими невзгодами. В галльских походах он выказывает прямо чудеса неутомимости. Ему ничего не стоит проскакать, без перерыва, несколько сот верст в наемной телеге, не останавливаясь для ночлега, а высыпаясь во время езды, лежа в телеге. В путешествии он не оставляет текущей работы и на ходу диктует письма сразу нескольким рабам. В пути для него не существует неодолимых препятствий: встречается бурная и глубокая река, невозможно переехать ее в телеге, Цезарь перебирается через нее вплавь. Передвигаясь с удивительной быстротой, Цезарь достигал конечного пункта своего путешествия зачастую раньше, чем поспевал туда гонец, посланный предупредить о прибытии Цезаря. В галльских походах Цезарь на собственном примере показывает, какой храбростью и ловкостью должен обладать каждый воин в его войске. Однажды получил он известие, что римский лагерь осажден врагами; Цезарь немедленно, нарядившись галлом, никем не узнанный, пробрался к осажденным. Одно его присутствие воодушевляет солдат. Он умеет, когда нужно, очаровать их пламенной речью, усиливая обаяние своих слов звучностью голоса и энергичными, полными изящества, жестами.
Суровый и требовательный, когда враг близко, беспощадный к дезертирам и изменникам, Цезарь во всем остальном мягок и снисходителен к своим солдатам. Помимо военной добычи, которая щедро и по справедливости делится между воинами после каждого удачного сражения, солдаты и офицеры Цезаря свободно могут наживаться на счет побежденных галлов. Цезарю мало дела до их насилий и преступлений после боя. Собравшиеся на войсковую сходку воины слышать из уст Цезаря дружеское обращение «мои сотоварищи», а не сухое «солдаты», и они беззаветно преданы ему. Еще до галльских походов, когда Цезарь был правителем (пропретором) Испании, солдаты поднесли ему титул «императора». Во время галльских походов его популярность среди солдат возросла до грандиозных размеров: солдаты под его предводительством превращаются в непобедимых героев, готовых на все опасности ради славы Цезаря. Со своей армией Цезарь смело может выполнять в Галлии самые трудные военные предприятия. Его армия превосходна по своим военным качествам: это настоящий грандиозный механизм, снабженный самыми смертоносными орудиями, несокрушимый как в атаке, так и при обороне, послушно повинующийся, до самой маленькой своей частицы, каждому обдуманному распоряжению своего всесильного вождя.
Pulsuz fraqment bitdi.