Yalnız Litres-də oxuyun

Kitab fayl olaraq yüklənə bilməz, yalnız mobil tətbiq və ya onlayn olaraq veb saytımızda oxuna bilər.

Kitabı oxu: «Психоанализ характера. Деконструкция принципов терапии творческим самовыражением»

Вадим Руднев
Şrift:

Посвящается моему учителю Марку Евгеньевичу Бурно


Методы психологии

Рецензенты:

доктор филологических наук М.Л. Спивак

кандидат психологических наук А.И. Сосланд


© Руднев В., 2024

© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2024

© Издательство «Альма Матер», 2024

От автора

И в этом особенном состоянии покоя, духовной умудренности, вы уже не способны тревожно усложнять все, как прежде, а понимаете ясно, всей душой: все проще, все проще и одновременно глубже! Справлюсь, справлюсь со своими трудностями и многое смогу сделать!

М.Е. Бурно
Терапия творческим самовыражением


Какова твоя цель в философии? – Показать мухе выход из мухоловки.

Л. Витгенштейн.
Философские исследования

Здесь я хочу рассказать о своем знакомстве с моим учителем по психиатрии Марком Евгеньевичем Бурно. Знакомство это состоялось по телефону в конце декабря 1990 года. Телефон М. Е. мне дал рижский психиатр Александр Михайлович Фалькенштейн на тот случай, если мне в Москве будет тяжело. И вот когда мне стало тяжело, я позвонил М. Е. Он меня огорошил известием, что А. М. Фалькенштейн покончил с собой, выбросился из окна больницы. М. Е. поначалу отнесся ко мне сдержанно. На консилиуме он сказал буквально следующее: «У вас ничего страшного нет, и вы это прекрасно знаете, но жить вам трудно и помогать вам нужно!» Так я был принят в психотерапевтическую гостиную. Поначалу мне все не понравилось. М. Е. повторял: «У нас не искусствоведческий кружок!»; «Изучайте характеры!» Он подарил мне одну из своих лучших книг «Трудный характер и пьянство». Я нашел в ней себя – психастеноподобный шизоид. Потом М. Е. со своей ученицей Леной Добролюбовой придумали полифонический характер, и я был вписан туда. Я помню, был доклад о Родене. Когда спросили моего мнения, я ответил, что все биографии делаются по шаблону, жизнь замечательных святых, как сказал однажды Лотман. М. Е. был недоволен. Но потом я никогда не слышал от него ни одного дурного слова. Ведь он психотерапевт, и он научил меня писать психотерапевтические книги. Однажды я пришел к нему в растерянности и сказал: «М. Е., я закончил книгу. Что же мне теперь делать?!» «Как что? – невозмутимо ответил М. Е. – Писать новую!» С тех пор, когда у меня нет депрессии, я пишу одну книгу за другой; наверно, я уже написал и издал порядка 50 книг, не считая переизданий. Когда вышла моя первая московская статья «Основания философии текста», он с уважением сказал: «Какая серьезная наука филология и аутистическая!» С годами мое ученичество переросло в психотерапевтическую дружбу. Мы вместе с М. Е. выступали по телевидению у Саши Гордона в программе «Психопатическая личность». Я никогда не был дома у М. Е., о чем продолжаю мечтать, и никогда не видел его жену Аллу Алексеевну, знаю о ней по замечательной книге М. Е. «Целебные крохи воспоминаний». Я желаю Марку Евгеньевичу здоровья и долгих лет жизни.

Я благодарен первым читателям этой книги: моей жене Татьяне Андреевне Михайловой и внучке 11‑летней Саше Смирновой.

Желаю всем счастья!

Глава первая
Истерия

1. Но почему ты выбрал именно истерию? Ведь по современным меркам это и не болезнь вовсе, так себе неврозик. Случай Доры вспомнил? Почему? Нет, я вспомнил доктора Саса и его книгу «Миф душевной болезни». И что там? Как будто ты не помнишь. Он вообще говорит, что психических заболеваний не существует. Истерия, по Сасу, – это невозможность безмятежного пребывания в языке. Кстати, вспомни слова Блейлера: «Там, где много истерии, подумай о шизофрении». Подожди, подожди. Не все сразу! Блейлер был обыкновенный врач, а Сас – антипсихиатр. Блейлер нам пока неинтересен. Давай про Саса. Он пишет, что истерия – это невозможность говорить на арбитрарном языке. Что истерический мутизм, как у Доры, – это невозможность сказать: «Посмотрите, как мне плохо! Я даже не могу говорить!» Астазия-абазия – это невозможность сказать: «Посмотрите, как мне плохо, я даже не могу стоять и ходить!» Задача психоаналитика не вылечить пациента (вылечить никого невозможно: раз уж заболел, так болей всю жизнь; но можно добиться более или менее стойкой ремиссии; это все, на что мы способны), а научить его говорить на арбитрарном языке. Подожди, но владение арбитрарным языком – это симптом вялотекущей шизофрении по Тимоти Кроу: Is schizophrenia price that homo sapiens pays for arbitrary language? Выходит, «излечивая» «больного» от истерии, мы прививаем ему шизофрению… А как ты думал? Я так, признаться, и думал.

2. Тогда подумай о шизофрении. Ведь, по Бинсвангеру, именно шизофреники неспособны безмятежно пребывать среди вещей. А что это значит? По Биону, шизофреники не различают вещи и знаки. Как ты себе это представляешь? Ну, вот вещь – вот знак, шизофреники думают, что вещь это знак, потому что, по Юнгу, их психика затоплена бессознательным, причем коллективным бессознательным. Именно для шизика каждая вещь – это архетип. И что дальше? Ну, а если каждая вещь – это архетип, то с ней надо обращаться очень осторожно. Почему? Шизофреники вообще очень осторожные люди. Как ты это понимаешь? Ну, по Вейкко Тэхкэ, у них преобладают диадные отношения. Или, как сказал бы Лакан, из их психики удалено Имя Отца. Подумай о диадных отношениях, что это такое? Это когда есть только мать. А отец как бы вырван из контекста. Это просто параноидно-шизоидная позиция Мелани Кляйн. Необязательно. Это может быть просто параноидная шизофрения. А что такое параноидная шизофрения? Это прежде всего бред воздействия, синдром Кандинского – Клерамбо. Психика окружена странными объектами. Ситуация безвыходная, преобладает безымянный ужас (Бион, Бинсвангер). И что же, ничего нельзя сделать? Если это младенец, то должна быть «достаточно хорошая мать» (Винникот), которая умеет «мечтать» (revere, Бион). Тогда она будет контейнером странных объектов своего малыша. А если она не умеет «мечтать»? Тогда плохо. Она вернет ему его странный объект обратно. И тогда все, кранты! Но ведь есть лекарства! Да, но сколько мг нейролептика ты можешь прописать ребенку, который весит-то от силы 20 кг? М-да! Это взрослого шизофреника, которому не смог в сходной ситуации помочь психоаналитик, можно свалить 300 мг сероквеля! И что же, он будет все время спать. Да, но это лучше, чем Кандинский – Клерамбо! Да уж! А если не сероквель? Ну респиридон, это зависит от индивидуальных особенностей пациента. Главное, что плохо, это то, что дозы в любом случае будут лошадиные. А это погубит его творческий потенциал, который у шизофреника очень большой. Подумай, например, об Антонене Арто. Уж такой был псих, а придумал тело без органов. А ты хоть сам-то понимаешь, что такое тело без органов? Не-а! Ну это Слонопотам или Чебурашка. Чебурашка – это какашка. Ну это ясно! (Как любила говорить твоя покойная теща и крестная мать – член-корреспондент РАН Татьяна Михайловна Николаева).

3. Анджей Якубик в своей книге «Истерия» писал:

Цель психотерапии – обеспечение больного информацией, которая вызывала бы повышение степени познавательной сложности, исключала бы простые схемы интегрирования информации (например, по принципу «черное – белое»), способствовала развитию структуры «я» (например, укрепляя ощущение тождества, собственной ценности и контроля), ликвидировала расхождение между закодированной информацией (например, между «реальным я» и «идеальным я», несоответствия в сфере структуры «я»; Pohoreska, 1977) и т. д.

Это позволит снять угрозу для «я», а тем самым уменьшить потенциал регуляции ненормальных приспособительных механизмов (например, защитных, разряжающих, манипуляционных) и снизить уровень эгоцентризма.

Смешно, что истерический характер – это национальный характер поляков. Мне когда-то об этом сказал мой друг замечательный психолог и мыслитель Александр Сосланд, но он уж, наверно, забыл об этом. А что ты можешь сказать по существу приведенной цитаты? Ну, в общем-то все правильно. Психотерапия направлена на устранение расщепления (черное – белое), которое действительно характерно для истериков. Что касается снижения уровня эгоцентризма, то, как говорится, на себя бы посмотрел. Помню еще одного психиатра, поляка Антона Кемпинского, мы его непременно вспомним, когда будем говорить о шизофрении. Я еще вспоминаю Карла Ясперса и его книгу «Общая психопатология» (1913), где он обсуждает фразу о том, что истерик хочет быть больше, чем он есть на самом деле. В 2002 году в книге «Характеры и расстройства личности» я подверг взгляды Ясперса на истериков резкой критике.

Во-первых, для того чтобы утверждать, что некто хочет казаться больше, чем он есть на самом деле, надо ясно понимать, что значит «быть на самом деле». (Как любил говорить Ю. М. Лотман, когда мы утверждаем, что искусство отражает жизнь, мы при этом исходим из совершенно ложной посылки, что мы знаем, что такое жизнь.) Итак, что же значит быть на самом деле. Положим, истерик на самом деле глуп и неглубок, но ему хочется казаться умнее и глубже, чем он есть. Но в каких единицах измеряется глупость и отсутствие глубины? Осмысленным может быть высказывание, в соответствии с которым Ясперсу кажется, что он, Ясперс, – достаточно умный и глубокий человек, что при этом помимо него существуют некоторые люди, которые, по глубокому убеждению Ясперса, являются существенно менее умными и глубокими, чем сам Ясперс, и тем не менее претендуют на то, чтобы казаться (то есть, собственно, полагать что они суть) примерно такими же умными и глубокими, как Ясперс, или даже еще умнее и глубже; на самом же деле поведение этих людей выдает лишь необоснованную претензию быть таким же (или более) умными и глубокими, как (чем) Ясперс, и такому достаточно умному и глубокому человеку, как Ясперс, совершенно ясно, что подобные люди лишь выдают себя за умных и глубоких, а на самом деле таковым вовсе не являются. Нам кажется, что этот анализ может показать все, что угодно, в частности, и отсутствие ума не только у истериков, но и у Ясперса. И самое удивительное, что Ясперс в этой фразе попадается в сети собственной логической недобросовестности, потому что главным истериком оказывается он сам, ведь в конечном счете это ему кажется, что он умнее всех истериков. Вот это как раз следует из его фразы с очевидностью. Ведь если Ясперс не считает себя истериком, то, стало быть, ему кажется, что он не истерик, и, стало быть, ему кажется, что он лучше истериков, но если для человека свойственно казаться, а не быть лучше, то, стало быть, он сам и есть истерик. И мне кажется, что в данном случае их различие не существенно, потому что, если истерик хочет «казаться больше, чем он есть на самом деле», то он должен хотеть убедительно казаться таковым. Итак, утверждение о том, что истерик хочет казаться больше, чем он есть на самом деле, есть лишь некое частное мнение или даже впечатление психиатра Карла Ясперса, еще не ставшего философом Ясперсом, потому что философ Ясперс, конечно, прочитав сочинения философа Хайдеггера, а также психологов Бинсвангера и Босса, давно понял, что бытие, это самое загадочное Dasein, – настолько сложная вещь, что гораздо лучше вместо неосторожно вырвавшейся фразы сказать что-нибудь поумнее о соотношении, например, бытия-для-другого или бытия-для-себя, и, если человек, который живет при помощи бытия-для-другого, не полностью раскрыт для подлинной экзистенции, то это не значит, что он хочет казаться больше, чем он есть, это значит другое: что в жизненном контакте с ним ты можешь, если хочешь, показать ему, если и он этого хочет, путь для самоактуализации, для обретения бытия-для-себя [см. об этом также (Якубик 1982)]. Примерно так бы прокомментировал экзистенциалист Ясперс психиатра Ясперса. С другой стороны, если мы все же примем эту фразу, как она есть, и согласимся, что да, он, бедный, действительно хочет казаться больше, чем он есть, то, позвольте, разве известны способы, чтобы на самом деле стать лучше? Каждый стремится к тому, чтобы казаться быть похожим на свое Ideal-Ich, на своего любимого учителя, отца, тренера по боксу, Людвига Витгенштейна или Леонардо ди Каприо. Если человек хочет казаться больше, чем он есть, это означает, что он стремится к самосовершенствованию. Кажется, в гештальт-терапии есть такой прием, когда психотерапевт говорит: «Вам лучше?» – «Нет, мне не лучше». – «А вы притворитесь, как будто вам лучше, и тогда вам действительно станет лучше». Или: «Когда вам плохо, улыбайтесь, и тогда вам станет лучше». То есть когда истерику начинает казаться, что он лучше, чем он есть, он тем самым безусловно и становится лучше, чем он был.

И наконец. Фраза Ясперса исходит из пресуппозиции, что быть – это безусловно лучше, чем казаться, иными словами, «реальность» лучше, чем «фантазия». Однако опыт психотической культуры ХХ века удостоверяет, что фантазия, вымышленный мир, виртуальная реальность нисколько не хуже, а чаще всего, гораздо лучше, чем так называемая реальность.

Опыт психоделической культуры, сомнологическая литература и живопись, психотический сюрреализм, шизофреническая проза: Джойса (Finnegan’s Wake), Кафки, Фолкнера, Платонова, Виана, Соколова, Сорокина и так далее, психотический театр Антонена Арто, психотическое кино Бунюэля и Хичкока, ЛСД-терапия Грофа, – все эти наиболее значимые и симптоматические для культуры ХХ века явления просто вопиют о том, что вымысел лучше реальности, да и реальности-то, если разобраться, никакой по-настоящему и нет.

С момента написания этой критики прошло без малого двадцать лет. Немного наивно, но в целом все правильно. И тут нечего подвергать деконструкции. Ясперс потом написал хорошую книгу «Стриндберг и Ван Гог», которая тоже нам пригодится при анализе шизофрении. Конечно, последняя вскользь брошенная фраза о реальности тоже звучит сейчас наивно. С тех пор я написал несколько книг о реальности. Я считаю, что реальность есть, но я ее вижу несколько по-другому, чем мои коллеги, например, Федор Иванович Гиренок, который говорит о взрыве галлюцинаций в книге «Введение в сингулярную философию» (2020). Не будем отвлекаться на реальность. С реальностью у истериков все более или менее в порядке. Хотя в книге «Диалог с безумием» (2005) я писал о реальности истериков следующее:

Истерический мир, вероятнее всего, походил бы на театр. В нем люди произносили бы монологи или разговаривали друг с другом как бы перед незримой публикой. Другой вопрос, из кого бы состояла эта публика, из таких же истериков (но истерики – плохие зрители) или из других характеров, но тогда в истерический мир актеров нужно было бы встроить идеальный, скажем, обсессивно-компульсивный мир зрителей. Оставим пока эту проблему. Кроме театральности истерического мира, это был бы мир, где господствовало бы вытеснение, где говорили бы что-то, что не подразумевало бы подтверждения этого в будущем. Давать обещания в таком мире было бы бесполезным делом. Они не выполнялись бы по определению. Люди в этом мире действовали бы исключительно импульсивно. Думаю, что в истерическом мире невозможен был бы институт брака, но детей бы в этом мире тем не менее рожали бы в избытке, так как представить себе истериков, пользующихся противозачаточными средствами, практически невозможно. В этом мире не развивалась бы наука, но активно развивалось бы искусство, особенно театральное, живопись и поэзия. Вероятно, Платон имел в виду именно поэтов-истеричек, когда он призывал изгнать их из идеального государства. Впрочем, что же это было бы за истерическое государство, даже трудно себе вообразить. Вероятно, какое-то очень примитивное. Или истерики жили бы в подчинении у каких-то других миров, например, у эпилептоидов, которые только и делали бы, что занимались государствостроительством. В истерическом мире было бы много прав, но практически не было бы никаких обязанностей. Это был бы аксилогический мир сплошного удовольствия. Однако следует иметь в виду, что, для того чтобы осуществлять удовольствие истерически, необходимы другие миры, в частности обессивно-компульсивный. Понятно, что женщинам нужны мужчины и наоборот. Иначе этот мир не мог бы продолжаться.

Как же я вижу реальность? Об этом я пишу в своей последней книге о реальности: «Реальность как я ее вижу» (2021).

4. В какую же реальность я верю? Я верю, что существует Третья симфония Бетховена и «На холмах Грузии лежит ночная мгла». Я верю, что они существуют помимо моего бессознательного. Что меня не было, а они были. А в то, что существует «Майн Кампф», ты веришь? Если верить, то в Бога, а не в дьявола. Что бы там ни говорил Витгенштейн своему другу Морису Друри, что «Майн Кампф» – это дельный (businesslike) текст. Вообще все, что от дьявола, не существует, это не реальность. Зло супрасегментно, как говорила моя покойная теща академик Т. М. Николаева. Но так можно зайти далеко. Можно сказать, что и концлагерей не существовало, так как они были порождениями дьявола. И сталинских репрессий тоже не было? Получается, что для тебя реальность – это то, что зафиксировано семиотически, но идет от доброго, а все остальное это не реальность. Концлагеря существовали, потому что от них сохранились свидетельства, культурная память. Но о Гитлере тоже сохранилась культурная память. Вот даже в Википедии есть статья «Гитлер». Что, нечем крыть?

<…>

5. Но как может быть реальность предметом веры или полагания? Как можно не верить, что сейчас 4 июня 2020 года и я сижу у себя дома за компьютером и пытаюсь писать книгу «Реальность как я ее вижу»? Разве это может быть предметом веры? Разве можно в этом сомневаться? Дело не в этом! А дело в том, что это неважно. А что важно? Витгенштейн бы сказал, что наиболее важно то, что нельзя выразить словами. А что нельзя выразить словами? Ну раз это нельзя выразить словами, то нечего об этом и говорить. Но я говорил о чем-то более важном, чем то, какое сегодня число и чем я занимаюсь. Я не знаю, как выразить свое отношение к обыденной реальности. Пожалуй, так: я ее не принимаю. Как Иван Карамазов. Почему я ее не принимаю? Потому что она ко мне не добра? Нет, я не верю, что вещи и факты существуют сами по себе, помимо моего бессознательного? А как же «На холмах Грузии лежит ночная мгла»? А это не вещь и не факт, это наше культурное достояние, часть нашего коллективного бессознательного. Я не могу не верить в «На холмах Грузии лежит ночная мгла». Я просто знаю, что это есть. Что значит «просто знаю»? Ну просто знаю, и все! Тут никакие аргументы неприложимы. И даже семиотика здесь ни при чем. Я могу сомневаться в том, что существовал Пушкин. Ведь доказали же, что пьесы Шекспира, подписанные его именем, написал кто-то другой, но кто именно, так и не установлено. Но пьеса «Гамлет» точно есть! И в том смысле привилегированное место занимает «Слово о полку Игореве». Именно потому, что неизвестно, кто и когда его написал. Очень хороший пример. В существовании этого текста сомневаться не приходится. Но если я сомневаюсь в своем существовании, то откуда же тогда берется «Слово о полку Игореве», если ты говоришь, что вещи и факты существуют только применительно к моему бессознательному. Нет, они существуют применительно к коллективному бессознательному. Извини, но это мистика. Мистика – не мистика, но коллективное бессознательное для меня тоже нечто несомненное. Коллективное бессознательное несомненно, а Юнг сомнителен. Значит, в Самость ты веришь, а в Иисуса Христа не веришь? Кто-то сказал: «Как я могу не верить в Христа, если Он меня спас». (Кьеркегор. – В. Р.) От чего же Он меня спас? От смерти. Значит, ты не веришь и в смерть? Да, я не верю в смерть. А как же Витгенштейн умер от рака простаты? Это совсем другое дело. Это мир феноменов. Витгенштейн мог умереть от чего угодно, а «Логико-философскому трактату» от этого ничего не сделается. Но это же тривиальная мысль – культурное бессмертие. Я умру, но от меня останутся тексты, которые я написал. «Так весь я не умру, душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит». Так это душа. Надо еще понять, что такое душа. То, что подразумевал Сократ в «Федоне», или то, что подразумевал Родни Коллин в книге «Теория вечной жизни»? Я понимаю душу как «На холмах Грузии лежит ночная мгла». Это часть неуничтожимой коллективной души. Это реальность, которую я принимаю.

6. Я принимаю не ту реальность, «которая дана нам в ощущениях», а ту, которая дана нам как коллективное бессознательное. «Быть может, прежде губ, уже родился шепот». Вопрос в том, как «На холмах Грузии лежит ночная мгла» может быть элементом коллективного бессознательного, если его написал конкретный человек по имени А. С. Пушкин? Нет, вопрос так не стоит. Он в другом, как, в какой ипостаси стихотворение «На холмах Грузии…» стало элементом коллективного бессознательного? Он что, всегда был, как мифы и как архаические рисунки в пещерах? Но бессознательному безразлично понятие времени, оно просто к нему неприменимо. Сократ был учеником Иисуса Христа. Вопрос о времени вообще не стоял, если бы не было двух противоположных направлений времени – энтропийного и информационного. Элементы коллективного бессознательного движутся в информативном времени. Ну, либо они движутся в информативном времени, либо в бессознательном вообще нет времени, как считал и Фрейд. Проблема же индивидуального бессознательного запутана. Как может существовать мое бессознательное, если я сам себе отказываю в существовании в определенном смысле. В каком же смысле? А в том, что я человек, движущийся в энтропийном направлении времени. Я подвержен разрушению. Меня не будет. Но если меня не будет, а «На холмах Грузии…» останется, то получается слишком просто: все семиотическое информационно и, стало быть, бессмертно, а все телесное подвержено распаду. Но ты же не веришь в смерть! Я не верю в смерть как событие жизни (Витгенштейн). Можно жить против жизни, и тогда смерть не страшна, ее просто не будет. Надо жить в направлении накопления информации. Независимо от внешнего мира. Что значит «независимо от внешнего мира»? Ведь ты же ешь, пьешь, читаешь лекции в университете, пишешь книги. И почему ты думаешь, что тот факт, что ты пишешь книги – это жизнь против жизни, а еда и питье – это жизнь по жизни. Ведь еда и питье – это тоже информационные процессы. Нельзя жить против жизни и при этом не есть и не пить.

7. Вот что пишет об истериках в книге «О характерах людей» мой учитель Марк Евгеньевич Бурно:

Существо демонстративного склада (радикала) – в склонности увлеченным позированием тешить свое уязвимое честолюбие, тщеславие. Такое получается благодаря обычной здесь более или менее красочной чувственности с богатой вытеснительной защитой. Красками воображения возможно, угодно своим желаниям, невольно-бессознательно исказить реальность, вытолкнуть своей живейшей самовнушаемостью неприятное событие из сознания в бессознательное, не в состоянии критически, объективно посмотреть на себя в это время сбоку.

Вообще сильная вытеснительная защита практически исключает глубинность-сложность мысли, переживания и, значит, серьезную способность критически относиться к себе. Этой вытеснительной зависимостью мыслей, взглядов от существенно поправляющих, изменяющих в противоположные стороны мышление чувств демонстративный человек может быть и глуп, и тоже по-своему счастлив, защищен.

Так, ухаживая за больным мужем, недовольная таким «гнусным» занятием, истеричка поминутно упрекает, оскорбляет этого беспомощного человека, жалуясь вслух на свою «горькую» судьбу сиделки, а через несколько дней на его могиле, с чистым сердцем, благополучно вытеснив прежние упреки мужу, причитает-рыдает так, будто готова была бы еще целый век терпеливо за ним ухаживать. Сама же она от инфантильной своей бестревожности не боится никаких страшных болезней: все могут ими заболеть, но только не она; все умрут, но только не она. Сангвиничке, тоже склонной к вытеснительной эмоциональной защите, изначальная тревожность все же не дает так надежно-искусно вытеснять из сознания неугодное, травмирующее.

Позирование (демонстративность) есть стремление выставляться, привлекать к себе внимание неприкрыто-внешними, порою даже крикливыми средствами. Позирование (демонстративность) сказывается не только в особых, позирующих телодвижениях, но и в вызывающем (властно выставляющем себя) поведении, в слишком яркой одежде или, например, в чересчур короткой юбке при очень толстых ногах, которые как раз нужно бы прятать.

Позирование сказывается и в стремлении демонстративно приукрашивать, преувеличивать свою болезнь, даже серьезную. За истерическую позу (демонстрация) возможно, конечно, принять и приятное многим милое сангвиническое кокетство, синтонную яркость одежды и косметики, утонченно-мягкую живую демонстративность портретов синтонного Кипренского – но это все дышит естественностью, непосредственной радостью жизни, даже если порою и грубовато. Аутистичностью (концептуальностью) проникнута вычурно-экстравагантная поза, одежда замкнуто-углубленного (шизоидного) человека. В истинной, истерической позе нет синтонной или аутистической цельности-глубинности, психастенической гиперкомпенсации, таящей в себе изначальную неуверенность. На то она и поза, драпировка, что не имеет под собою достаточно глубокого, сложного переживания, естественной (теплой) чувственности или символически-духовного, сказочно-божественного. Истинная поза демонстративного холодновата, а то и со «стервозинкой», ниточкой колкого холодка, отличающего капризное жеманство от милого кокетства. Сангвиническая типичная женщина-«крошка» и психастеническая женщина-«кисель» всегда теплее своей естественностью или неуверенностью, чем холодноватая истерическая «львица».

Холодноватость демонстративного человека может быть напряжена болью непризнанности от невнимания людей к своей особе, завистливостью, эгоистичностью. Очень многие несведущие люди верят в душевные сложные богатства демонстративных (истериков), в глубину их восторгов не только тогда, когда эти демонстративные – актеры на сцене, но и в повседневной жизни, когда они, например, по известному выражению аутистически-язвительного к истерикам Ясперса (1913; 1997), невольно стремятся переживать больше, чем способны пережить. Это, конечно же, есть проявление душевной незрелости (инфантилизма – вечного детства), как и многое другое в таком человеке.

Душевный инфантилизм сказывается не только склонностью ко всяческому позированию, стремлением приукрасить свои переживания, показаться загадочно-необыкновенным, но и в неспособности достаточно глубоко и сложно думать-анализировать при бунинской красочной образности, в способности ярко-пряно, красочно-воспаленно чувствовать-ощущать. Наконец, высокая внушаемость ребенка или незрелого взрослого несет в себе стихийное несовершенное противоядие-защиту от себя самое в виде бессмысленного упрямства. Многие из демонстративных (истериков) способны и в детстве подробно живо подражать серьезным людям. Этим они и кажутся преждевременно взрослыми.

Демонстративные (истерики), случается, представляют и аутистические переживания, поведение. Замкнуто-углубленные, однако, как отмечено выше, обычно тут же с язвительными улыбками разоблачают эту демонстративную псевдоаутистичность.

Некоторые демонстративные (истерики) так назойливо, с массой извинительных предисловий демонстрируют свою «застенчивость», «совестливость», что не разбирающиеся в характерах люди принимают это за чистую монету болезненно-нравственного переживания. Даже большим горем (например, смертью единственного ребенка) истеричка нередко «депрессивно-демонстративно» упивается или «трагически-томно» смакует его, как дорогое вино. Истеричка может искусно лукаво играть-лгать о мучительной для нее бедности, как теккереевская расчетливая лжица Ребекка Шарп («Ярмарка тщеславия»), или грубовато-жалобно притворяться безмерно несчастной, как чеховская «слабая, беззащитная» Мерчуткина, которая «кофей сегодня пила без всякого удовольствия» («Беззащитное существо»).

Трудно говорить о мироощущении демонстративных, поскольку оно тоже здесь основано на самовнушении, способности верить в то, во что хочется верить, оно декоративно (от мистики до вульгарного материализма), в соответствии с возможностью восхитить, удивить или даже разозлить зрителей, читателей, которыми для такого человека становятся, в сущности, все окружающие его люди и даже он сам. Вообще о мироощущении здесь можно говорить так же условно, зависимо от обстоятельств, как и о мироощущении детей. Как и дети, демонстративные (истерики), за некоторыми исключениями, есть народные сказочники, язычники, неспособные к сложным духовно-абстрактным представлениям-переживаниям Бога, к сложному философскому идеализму.

Встречаются иногда демонстративные (истерики), создающие впечатление умных, утонченно-сложных, живущих внутренней потаенной жизнью, малоразговорчивых людей. Однако это только впечатление загадочности, объясняющее их способность играть и сложные роли, прикрываясь при этом цитатами, наукообразными или просто заимствованными словами и малословием, которое тоже может быть позой. Но как только заговорит такой человек по-своему (не по роли) – и исчезает впечатление самобытности, духовной сложности, анализа. Ничего порою тогда не остается, кроме банальностей, «умных» очков и напыщенно-важной гримасы на лице.

Но многим демонстративным присущи красочная образность, поэтичность, юношеский лиризм. Тут могут быть по-своему лирически-томные эстрадные таланты (Вертинский), элегантно позирующие поэты (Северянин), живописцы, на великолепных картинах которых все красиво позируют, даже погибая, как на брюлловском полотне «Последний день Помпеи».

Есть среди демонстративных (истериков) и немало людей чувственно-расчетливых, холодновато-капризных в своей загадочности. Они, например, жестковато прекращают отношения даже с близкими родственниками, если те уже не входят по каким-то причинам в круг их карьерных интересов.

Все же, как и большинство детей, демонстративные (истерики) по природе своей есть чаще реалисты-чувственники. Вспоминаю, как одна истерическая дама в группе творческого самовыражения, сравнивая «Спящую Венеру» Джорджоне с «Рождением Венеры» Боттичелли, выбрала как созвучную себе первую картину и сказала с убежденностью, что вот главное в жизни, то есть «хлеб», а остальное, всякие там поэтические тонкости, – это уже потом. И в старости писатели истерического склада обычно продолжают писать так же чувственно-реалистически, как в юности, без одухотворенности-анализа. Даже если они гениальны своей юношеской чувственностью, как Бунин. (Ср. Легкое дыхание (Выготский). По-моему, очень глубокий рассказ – надо прочитать! NB!!!)

Безнравственные истерики (психопаты), дабы как-то звучать на сцене жизни, иметь зрителей, поклонников, клевещут и вершат в разных размерах геростратово зло, плетут интриги, пишут анонимки, наказывая так (порою жестоко) за невнимание к ним или насмешки.

В молодости многие из демонстративных (истериков) удивляют, особенно сверстников, живостью мысли, чувства, богатой памятью, сообразительностью. В юноше трудно бывает усмотреть на всем этом налет истерической театральности, отсутствие подлинной, углубленной самобытности. От них многого ждут в зрелости, а продолжается все та же юношеская живость-театральность-капризность, соединенная обычно с довольно высоким, «пожизненным юношеским» сексуальным влечением, что побуждает к бурному сексуальному разнообразию с последующими житейскими неприятностями. Однако красочное вытеснение неугодного из сознания, способность уверить себя, что это все необходимо для творчества, здоровья и т. д., освобождает демонстративного (истерика) от чувства вины перед тем, кто им оставлен и мучается. Чувство этих мужчин и женщин нередко внешне мягкое, нежное, теплое, красивое, но, если присмотреться, – детски несложное-неглубокое, навсегда незрелое, подернутое колко-капризным прозрачным холодком. Телосложение может быть детски миниатюрным, а может быть и весьма грузным; душа же всегда остается неуемно-юношеской, любвеобильной – вплоть до инсультов в дряхлости.

Любвеобильность у истерических женщин нередко бывает лишь внешне-театральной, флиртовой, без способности упоенно-чувственно соединиться с возлюбленным. Эту утонченную, тронутую красивым ледком эротическую игру холодной (фригидной) истерички с замечательной проникновенностью изобразил Мопассан в романе «Наше сердце». Но ведь в этом и трагедия такой, в сущности, несчастной женщины.

Демонстративные (истерики) – всегда вечные дети, отличаются неустойчивостью, капризностью своих чувств (легкочувствием), сравнительным легкомыслием, пылкой образностью, стремлением «выставляться», быть в центре внимания, склонностью к бессмысленному упрямству от высокой внушаемости, к юношеской картинной пессимистичности. Потому и нетрудно (обычно!) расположить к себе такого человека, сердитого за что-то на нас, восхитившись им искренне и сказав ему что-то действительно доброе. И тогда многие из них мягчают, добреют, даже те, в ком ясно проглядывает чувственно-хищное.

Как ты можешь деконструировать это развернутое выказывание Марка Евгеньевича? Что ты можешь сказать, в частности, о самовнушаемости истериков, о которой пишет М. Е.? Я думаю, что это действительно имеет место. И это связано с тем, что я называю истерией с самим собой между внутренним инстанциями Я, между Суперэго и Id. Почему истерик самовнушаем? Он беззащитен перед своим слабым Суперэго. Оно очень уступчиво, оно позволяет вытеснять неприятное в бессознательное. «“Я это сделал!” – говорит память. – “Я не мог этого сделать!” – говорит совесть. И память отступает» (Ницше). Почему у истериков такое сильное вытеснение, которое позволят им быть такими «воздушными», легкими, как «Легкое дыхание» у героини бунинского рассказа? Только ли из-за потворствующего Суперэго? Нет, не только. Я чувствую, что не только, но не могу сформулировать почему. Поищи ответ в тексте Марка Евгеньевича. Он пишет: «Вообще сильная вытеснительная защита практически исключает глубинность-сложность мысли, переживания и, значит, серьезную способность критически относиться к себе. Этой вытеснительной зависимостью мыслей, взглядов от существенно поправляющих, изменяющих в противоположные стороны мышление чувств демонстративный человек может быть и глуп, и тоже по-своему счастлив, защищен». Получается, что тут виновато некритическое отношение к себе. Как ты это понимаешь? Что значит «некритически к себе относиться»? Это значит потворствовать своим слабостям. Нет, не точно. Относиться к себе некритически – это значит не замечать своих слабостей. А что происходит, если не замечаешь своих слабостей? Тогда тебе кажется, что ты лучше всех. Логично! Отсюда пресловутая истерическая демонстративность. На самом деле, он (или она) довольно заурядная личность, и он или она недоумевает, почему, если она (допустим она!) такая прекрасная, а ее никто не замечает. И она начинает позировать, чтобы привлечь другого к своей якобы исключительности. Вот откуда оказывается демонстративность! От некритического отношения к себе. Хорошо, что еще ты можешь почерпнуть из текста Марка Евгеньевича? «Позирование сказывается и в стремлении демонстративно “приукрашивать”, преувеличивать свою болезнь, даже серьезную». Вот это очень интересно! Зачем преувеличивать свою болезнь, тем более что она и так серьезна? А чтобы тебя жалели! А как преувеличивать? При помощи мутизма, астазии-абазии и т. д. Как завещал доктор Сас. Интересно, он пробовал применять свои теории на практике, – я имею в виду учить истериков говорить? Кто-то, кажется Блейлер, сказал, что истериков надо учить думать, а ананкастов – учить чувствовать.

М. Е.: Трудно говорить о мироощущении демонстративных, поскольку оно тоже здесь основано на самовнушении, способности верить в то, во что хочется верить, оно декоративно (от мистики до вульгарного материализма), в соответствии с возможностью восхитить, удивить или даже разозлить зрителей, читателей, которыми для такого человека становятся, в сущности, все окружающие его люди и даже он сам. Вообще о мироощущении здесь можно говорить так же условно, зависимо от обстоятельств, как и о мироощущении детей. Как и дети, демонстративные (истерики), за некоторыми исключениями, есть народные сказочники, язычники, неспособные к сложным духовно-абстрактным представлениям-переживаниям Бога, к сложному философскому идеализму.

Я не согласен, что применительно к истерикам и детям трудно говорить о мироощущении, что оно «декоративно». Просто Марк Евгеньевич не принимает психоанализ. У младенцев на депрессивной позиции Мелани Кляйн развитое мироощущение: представление о целостности матери и том, что она уйдет и не вернется. Я думаю, что в определенном смысле мироощущение есть даже у кролика и кошки, особенно у кошки. Это же миро-ощущение, а не миро-воззрение: кошки бывают ласковые, злые и т. д. Смешно говорить о декоративном мироощущении у гениального Бунина. В книге «Характеры и расстройства личности» (2002) я вслед за Эрнстом Кречмером ввожу понятие истерической пропорции. У Игоря Северянина:

Поэза странностей жизни

 
Встречаются, чтоб разлучаться…
Влюбляются, чтобы разлюбить…
Мне хочется расхохотаться,
И разрыдаться – и не жить!
 
 
Клянутся, чтоб нарушить клятвы…
Мечтают, чтоб клянуть мечты…
О, скорбь тому, кому понятны
Все наслаждения тщетны!..
 
 
В деревне хочется столицы…
В столице хочется глуши…
И всюду человечьи лица
Без человеческой души…
 
 
Как часто красота уродна
И есть в уродстве красота…
Как часто низость благородна
И злы невинные уста.
 
 
Так как же не расхохотаться,
Не разрыдаться, как же жить,
Когда возможно расставаться,
Когда возможно разлюбить?!
 

Так часто клянут демонстративных, смеются-потешаются над ними. Но ведь многие из них приносят людям прекрасные (в том числе и целебностью своей) театральные, эстрадные, поэтические, живописные радости, освежают вечной детскостью, учат живым подробностям чувственной жизни, замечательным именно своей несерьезностью-незрелостью. А дефензивные демонстративные (истерические) женщины способны на сцене жизни на незаурядное самопожертвование ради повседневного спасения тяжелого алкоголика-мужа или душевнобольного родственника, если, конечно, знакомые, близкие постоянно восхищаются их небывалым подвигом, редким терпением и т. д.

Полностью согласен! Вспоминаю теплых истеричек Фрейда из его (и Йозефа Брейера) книги «Очерки по истерии» (1894), книги, с которой начался психоанализ.

Лев Выготский в книге «Психология искусства» писал:

Рассказ недаром называется «Легкое дыхание», и не надо долго приглядываться к нему особенно внимательно для того, чтобы открыть, что в результате чтения у нас создается впечатление, которое никак нельзя охарактеризовать иначе, как сказать, что оно является полной противоположностью тому впечатлению, которое дают события, о которых рассказано, взятые сами по себе. Автор достигает как раз противоположного эффекта, и истинную тему его рассказа, конечно, составляет легкое дыхание, а не история путаной жизни провинциальной гимназистки. Это рассказ не об Оле Мещерской, а о легком дыхании; его основная черта – это то чувство освобождения, легкости, отрешенности и совершенной прозрачности жизни, которое никак нельзя вывести из самих событий, лежащих в его основе. Нигде эта двойственность рассказа не представлена с такой очевидностью, как в обрамляющей весь рассказ истории классной дамы Оли Мещерской. Эта классная дама, которую приводит в изумление, граничащее с тупостью, могила Оли Мещерской, которая отдала бы полжизни, лишь бы не было перед ее глазами этого мертвого венка, и которая в глубине души все же счастлива, как все влюбленные и преданные страстной мечте люди, – вдруг придает совершенно новый смысл и тон всему рассказу. Эта классная дама давно живет какой-нибудь выдумкой, заменяющей ей действительную жизнь, и Бунин с беспощадной безжалостностью истинного поэта совершенно ясно говорит нам о том, что это идущее от его рассказа впечатление легкого дыхания есть выдумка, заменяющая ему действительную жизнь. И в самом деле, здесь поражает то смелое сопоставление, которое допускает автор. Он называет подряд три выдумки, которые заменяли этой классной даме действительную жизнь: сперва такой выдумкой был ее брат, бедный и ничем не замечательный прапорщик – это действительность, а выдумка была в том, что жила она в странном ожидании, что ее судьба как-то сказочно изменится благодаря ему. Затем она жила мечтой о том, что она идейная труженица, и опять это была выдумка, заменявшая действительность. «Смерть Оли Мещерской пленила ее новой мечтой», – говорит автор, совершенно вплотную придвигая эту новую выдумку к двум прежним. Он этим приемом опять совершенно раздваивает наше впечатление, и, заставляя весь рассказ преломиться и отразиться как в зеркале в восприятии новой героини, он разлагает, как в спектре, его лучи на их составные части. Мы совершенно явно ощущаем и переживаем расщепленную жизнь этого рассказа, то, что в нем есть от действительности и что от мечты. И отсюда наша мысль легко переходит сама собой к тому анализу структуры, который нами был сделан выше. Прямая линия – это и есть действительность, заключенная в этом рассказе, а та сложная кривая построения этой действительности, которой мы обозначили композицию новеллы, есть его легкое дыхание. Мы догадываемся: события соединены и сцеплены так, что они утрачивают свою житейскую тягость и непрозрачную муть; они мелодически сцеплены друг с другом, и в своих нарастаниях, разрешениях и переходах они как бы развязывают стягивающие их нити; они высвобождаются из тех обычных связей, в которых они даны нам в жизни и во впечатлении о жизни; они отрешаются от действительности, они соединяются одно с другим, как слова соединяются в стихе. Мы решаемся уже формулировать нашу догадку и сказать, что автор для того чертил в своем рассказе сложную кривую, чтобы уничтожить его житейскую муть, чтобы превратить ее прозрачность, чтобы отрешить ее от действительности, чтобы претворить воду в вино, как это делает всегда художественное произведение. Слова рассказа или стиха несут его простой смысл, его воду, а композиция, создавая над этими словами, поверх их, новый смысл, располагает все это в совершенно другом плане и претворяет это в вино. Так житейская история о беспутной гимназистке претворена здесь в легкое дыхание бунинского рассказа.

«Душечка» Чехова. Бунин – шизоистерик! В статье «Шизоистерический дискурс» мы писали:

Шизоистерический характер – парадоксальное сочетание. Замкнуто-углубленный интеллектуал, неразговорчивый, погруженный в себя шизоид, с одной стороны, и демонстративная, инфантильная, болтливая и поверхностная истеричка (впрочем, Фрейд уважал своих первых пациенток-истеричек и некоторых из них считал наделенными высоким интеллектом; но мы говорим не об истерии как неврозе, а об истерическом характере; однако расхожее представление об истеричках претит и нам (см. главу «Апология истерии» в нашей книге «Характеры и расстройства личности»).

В этой связи вспоминается понятие деиксомании, введенное Александром Сосландом в его книге «Фундаментальная структура психотерапевтического метода». Деиксомания – это стремление демонстрировать себя, свойственное всем людям. Так шизоид может демонстрировать свою замкнутость. Вот первое пересечение между истериком и шизоидом.

Вообще, конечно, можно было бы сказать, что шизоистерики – это просто один из вариантов многочисленных мозаических конституций: шизотипической (выделенной еще Ганнушкиным в 1914 году в статье «К вопросу о шизофренической конституции»), органической, эндокринной, эпилептической. Если выделять шесть характеров: циклоиды, шизоиды, истерики, ананкасты, эпилептоиды, психастеники, то, перемноженные друг на друга, они дадут огромное сочетание психических конституций.

Истерический характер формируется достаточно поздно, в период активного эдипова комплекса, то есть идет где-то рядом с обсессией: истеричные сильно связаны с сексуальной проблематикой, то есть они одновременно влекутся к сексу, и он одновременно их пугает. С другой стороны, самая первая реакция младенца – его истошный крик как результат травмы рождения – по сути истерическая. И крик, и двигательная буря – все это сопровождает самые первые месяцы младенческого развития, что в целом и немудрено, потому что истерическая реакция, как сформулировал Кречмер, – это животная реакция, поэтому она сопровождает жизнь младенца с первых пеленок. Но только ли реакция или же возникновения истерии как невроза или даже как характера связана с первыми днями развития младенца, – на этот вопрос пока нет ответа.

Во всяком случае, истерическое противопоставление «плохой – хороший», «приятный – неприятный» достаточно раннее, так как очень мало связанно с принципом реальности и чрезвычайно тесно связано с принципом удовольствия. К соотношению истерии и обсессии заметим что, механизм защиты «изоляция» относят только к обсессивным, но он может таким же образом быть применен и к истерикам. Разница лишь в том, что у обсессивных происходит изоляция интеллектуального от эмоционального (обсессивных нужно обучать эмоциям), а у истеричных это изоляция эмоционального от интеллектуального (истерика надо учить думать).

Итак, какова же природа истерии?

Рассмотрим вначале, возможно, самую важную проблему из затронутых выше: амбивалентное отношение истерика к сексуальной проблеме. Напомним, что эта проблема состоит в том, что истерик или истеричка проявляют необычайный интерес к сексуальной жизни, но когда наступает момент возможной близости, они либо в последний момент увиливают, либо при коитусе не получают никакого удовлетворения.

Итак, мы будем рассматривать истеричку традиционно как дитя эдипова комплекса, то есть это девочка, которая недополучила ласки от матери (матери истеричек традиционно считаются «плохими», у обсессивных скорее «плохой» отец, излишне суровый, из которого формируется суровое обсессивное Суперэго). Период активного эдипова комплекса Фрейд называл фаллическим, в нем область интересов психосексуального развития ребенка перешло от рта и ануса к гениталиям, но это еще инфантильные, несформировавшиеся гениталии, это скорее символы гениталий, фаллос как универсальный символ обладания мужской силой и властью, а не отцовский пенис, сколь бы он велик ни был. Проблема обладания фаллосом и размышления по этому поводу – главная черта фаллической стадии. Для девочки здесь характерно развитие зависти к пенису и в то же время наделение матери символическим фаллосом. В чем проявляется озабоченность маленькой истерички сексуальной проблематикой и в чем сказывается истерическая специфика этой «озабоченности»? Итак, для этого периода характерно разочарование в матери как не снабдившей нашу героиню-истеричку фаллосом и в то же время отождествление с матерью как соперницей в праве хотя бы временного обладания большим отцовским пенисом. Казалось бы, все просто: стремление к тому, чтобы ею обладал отец, и ненависть к матери как сопернице и формирует в дальнейшем амбивалентную динамику по отношению к сексу. Желание по отношению к отцу очень велико, но оно также находится под чрезвычайным запретом, мать в фантазиях будущей истерички не дает девочке обладать отцом. Таким образом, во взрослом состоянии все мужчины для истерички – это потенциальные отцы, а все женщины потенциальные матери. Поэтому все мужчины желанны, но желание это находится под запретом, оно инцестуозно по своей природе и карается матерью. Вот в двух словах объяснение истерической сексуальной динамики.

Что же специфически истерического в таком положении дел? Ведь известно, что любой невроз – прежде всего неудача или проблемность в сексуальной жизни. Отличие других невротиков в том, что их не так влечет сексуальная сфера и нет такой амбивалентности в области сексуального опыта.

Возраст ребенка, при котором происходит истерическая фиксация, характеризуется зрелыми объектными отношениями, то есть, говоря точнее, переходом от диадных отношений «ребенок – мать» к триадным отношениям «ребенок – мать – отец». Только при триадных отношениях возможен активный невротический эдипов комплекс. Предшествующие диадные отношения не являются полноценными, и если ребенок фиксируется на них, то это может привести позднее к психотическим взрывам. Почему так происходит? Когда ребенок находится только в диалоге с матерью, весь мир для него сосредоточен на одном объекте (отец и сиблинги могут играть или не играть какую-то роль, а также бабушки и дедушки, но на этом этапе развития ребенку достаточно одной матери), его фундаментальная реальность ограничивается только ею, потому что именно она постоянно кормит, ласкает его и защищает от внешнего мира. Но она, как правило, не дает ему никаких жестких норм поведения, потому что он еще слишком мал.

Один объект – это значит, что у ребенка нет выбора, с кем общаться, с кем выстраивать объектные отношения. Если мама ушла, ее некому заменить, – это уже катастрофа. То есть маму может на время заменить бабушка, но на первом году жизни бабушка или старшая сестра еще не объекты, ребенок еще не знает, как выстраивать отношения помимо материнских, это просто какие-то временные суррогаты матери. Итак, для того чтобы объектные отношения были зрелыми, нужны минимум два объекта с определенными полярными отношениями у них. То есть нужен отец. Когда появляется отец, тогда появляется выбор – на одного можно опереться, от другого можно отталкиваться. Ведь реальность состоит из бинарных оппозиций, так называемых модальностей: «хороший – плохой», «можно – нельзя». Первая пара называется аксиологической модальностью и является наиболее фундаментальной в раннем младенчестве. Чувство плохого и хорошего появляется самым первым: хорошее – это сытость и тепло, плохое – это голод и холод. Значение обоих членов этой первоначальной аксиологической оппозиции ложится на мать.

Чтобы обрести способность любить и работать – для истерика скорее любить, чем работать, для обсессивного скорее работать, чем любить, – невротики вынуждены прибегать к инфантильному управлению реальностью. То есть они, как дети, ломают игрушку, чтобы посмотреть, что у нее внутри. Ибо ни обсессивная магия, ни истерическое вранье по большому счету не срабатывают, а только прибавляют страдания невротикам. Истерическая личность, вынужденная прибегать к вранью, лести, театральным жестам, истерическим припадкам, обморокам и тому подобному, в результате добивается только того, что нормальные люди от нее отворачиваются. Вранье так или иначе разоблачается.

Что происходит в случае взрослой истерички-психопатки, которая демонстрирует свое тело = свой несуществующий фаллос? Здесь в основе лежит фиксация на фаллической стадии психосексуального развития. Но что это значит? Как происходит фиксация? В случае анальной фазы это более ясно, это преувеличенное приучение к туалету, некое моральное предписание, которое явно выражено вербально: «Ты должен испражняться в определенное время и в определенном месте!» А что же происходит в случае фаллической фиксации? Здесь ведь, как мы уже говорили, нет деонтических норм. Здесь ребенок как-то должен быть уязвлен на аксиологической шкале. Например (это первое, что приходит в голову), девочка обнаруживает, что у нее нет пениса, а у ее брата и отца есть. И она выражает «зависть к пенису», но потом вытесняет ее и в качестве результата награждает себя символическим фаллосом, роль которого выполняет все ее тело. Все тело становится эрегированным фаллосом, который она демонстрирует своей истерической позой: «Смотрите на меня, я самая очаровательная женщина на свете!» Обладание пенисом метонимически сместилось в сторону сексуальной привлекательности, то есть эквивалента символической фалличности.

Но вернемся к точке фиксации. Вот она обнаружила, что у нее «этого» нет, а у окружающих ее мужчин, отца и брата, есть. Должен же быть какой-то семиотический момент, который запустит фиксацию. Она могла подумать: «У меня этого нет, а у папы есть, значит, я неполноценна», но мысль о своей неполноценности (которая у депрессивного превратилась бы в чувство вины) у истерички вытесняется. Опять-таки языковой семиотический символ является моментом, первичным по отношению к симптому (в данном случае истерической позе).

Примером такого механизма является конфликт обсессивного педанта Онегина («Хорошие малый, но педант») и истерички Татьяны.

Если говорить, что обсессивный дискретно-навязчивый механизм запрета представляет собой один из универсальных полюсов механизма культуры, то можно сказать, что противоположным, спонтанно-континуальным механизмом является истерический механизм. Действительно, истерический тип невротической реакции во многом противостоит обсессивному. В обсессии культивируется дискретно-деперсонализационное начало, в истерии – континуально-вытеснительное. В то время когда обсессивный невротик что-то считает или без конца моет руки, истерика просто рвет, или у него отнимается язык, или он рыдает, или застывает в одной позе.

Противопоставление истерического и обсессивного отношения к желанию в учении Лакана (вопрос истерика: «Что я для другого?» Вопрос обсессивного невротика: «Чего хочет другой?») приводит к тому, что обсессивное начало связывается с мужским, а истерическое с женским. Обсессия – это, так сказать, по преимуществу мужской невроз, истерия – женский (Рената Салецл) (точно так же обсессивно-компульсивный характер по преимуществу мужской, а истерический – женский). Во всяком случае, именно такой была традиционная точка зрения психиатрии второй половины XIX века, пока ее не опровергли Шарко и Фрейд, диагностировавшие истерию у мужчин, что было встречено консервативной частью психиатрического сообщества крайне скептически и враждебно (Эрнст Джонс). При всей условности этого противопоставления его нельзя считать полностью лишенным основания. Действительно, все континуальное, интуитивное, иррациональное в культуре обычно отождествляется с женским и, напротив, все дискретное, рациональное – с мужским. Этому соответствует ряд универсальных мифологических противопоставлений, соотносимых с противопоставлением «мужское – женское», таких, как «инь – ян», «темное – светлое», «правое – левое», «истина – ложь», «жизнь – смерть».

Более того, обобщая сказанное, можно предположить, что оппозиция «женское – мужское», понимаемая как противопоставление обсессивного истерическому в широком смысле, накладывается на оппозицию «природа – культура». Действительно, природное начало традиционно считается по преимуществу женским (продолжение рода и т. п.), культурное начало – мужским.

Истерическое начало в пушкинской Татьяне заключается в первую очередь в ее плавающей идентичности и примеривании литературных масок 1.

 
Воображаясь героиней?
Своих возлюбленных творцов,
Клариссой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит…
 
 
… и себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В волненье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.
 

Только истерической экзальтацией можно объяснить совершенно нереалистический факт написания русской девушкой-дворянкой любовного письма мужчине в начале 1820‑х годов. Именно попустительское нежелание считаться с этикетом и полное эгоцентризма нежелание хоть как-то разобраться в личностных особенностях человека, которого она полюбила, побуждает Татьяну к истерическому поступку написания письма, которому предшествует почти истерический припадок.

 
И вдруг недвижны очи клонит…
Дыханье замерло в устах…
Я плакать, я рыдать готова!..
 

Если бы Татьяна повела себя обдуманно, ей удалось бы, может быть, соблазнить Онегина и даже женить его на себе. Но ей этого не нужно. Недосягаемость эротического объекта для истерика – самая главная стратегическая цель. (Именно такова тактика поведения Настасьи Филипповны, все время переходящей от одного любовника к другому и в последний момент, «из-под венца», сбегающей от одного к другому, провоцируя тем самым собственную «истерическую смерть».) Содержание письма Татьяны совершенно литературно, оно построено на романтических штампах и по-истерически дихотомично: «Кто ты, мой ангел ли хранитель, Или коварный искуситель» (то есть либо Грандисон, либо Ловелас – истерическая пропорция в данном случае касается примеривания масок к Другому как следствие неопределенности собственной идентичности – она не понимает, кто она сама, какой она персонаж, поэтому не может сориентироваться в характере другого). Девушке не приходит в голову, что может быть нечто среднее – просто порядочный человек, хорошо воспитанный, честный. Когда же он оказался именно таким, Татьяна была крайне разочарована – она заплакала, ее движенья автоматизировались («Как говорится, машинально»), а увидев Онегина в следующий раз, она вообще чуть не упала в обморок. Только когда Онегин уехал, Татьяне пришла в голову первая адекватная мысль: попытаться разобраться, что он за человек. Тогда-то она идет в дом Онегина и читает его книги. Но в конце истеричка в ней все равно побеждает. Когда Онегин появляется в Петербурге, уже влюбленный в нее, она ему отказывает на том основании, что «она другому отдана» (характерна истерическая цветовая характеристика, которая дается Онегиным, когда он видит преображенную Татьяну: «Кто там в малиновом (курсив мой. – В. Р.) берете / С послом испанским говорит?»). Характер Татьяны закосневает. В юности она могла написать, помимо всех приличий, письмо незнакомому мужчине, теперь же она предает свою любовь в угоду светским условностям. Конечно, дело не в том, что Татьяна считает безнравственным изменять мужу, а в том, что для истерической души важно поддерживать режим неосуществления желания (Рената Салецл). Если бы Онегин пошел навстречу Татьяне в юности, она бы придумала что-нибудь для того, чтобы сближения не произошло, например, решила бы, что он – «коварный искуситель» или что-нибудь еще в этом духе. Роман Пушкина обрывается, и мы не знаем, действительно ли Татьяна останется верна своему генералу, или фраза «Но я другому отдана / И буду век ему верна» – лишь истерическая фраза «на публику» – в роли которой выступает фрустрированный Онегин.

Что же шизоид? Он тоже относится к сексу и ко всякому сближению амбивалентно. С одной стороны, он одинок. Поэтому его тянет к другому. С другой стороны, он замкнут, и ему хочется оставаться одному. Это и есть проявление легкого шизоидного схизиса. (Нечто подобное мы наблюдаем и у истеричек с их плавающей идентичностью: «Я такая, но я и не такая».) На уровне сексуальной динамики все это тоже очень близко к истерической позиции.

Другое сходство между истериками и шизоидами заключается в том, что это характеры свободные, они не хотят знать никаких моральных запретов, закон для них не писан, они ведут себя как хотят. Конечно, этиология этой свободы разная. У истерички это следствие ее плавающей идентичности, незафиксированности в моральном плане, в преобладании аксиологической шкалы «плохо – хорошо». Она будет делать то, что ей нравится, и не будет делать того, что ей не по душе.

А что же опять шизоид? Его свобода состоит в отказе от устойчивых норм, но не норм поведения, а норм эпистемических, связанных со знанием, – шизоид свободен в том, что он придумывает замысловатые абстрактные, «аутистические» концепции, отрицающие предшествующие теоретические построения. Его концепции могут не соответствовать реальности, но «тем хуже для реальности», как сказал по этому поводу великий шизоид Гегель. Свобода шизоида – это эпистемическая свобода отрицания. Шизоид демонстрирует себя своими текстами.

В чем же сущность шизоистерического характера? Не является ли он просто разновидностью полифонической мозаики? Здесь вновь обратимся к Ганнушкину, который противопоставлял «механическое» и «химическое» соединение разных радикалов в психике человека. У подлинных полифонистов соединение радикалов – механическое, они не слиты воедино, это хаотическая разноголосица, «сумбур вместо музыки». У шизоистериков мы наблюдаем «химическое» соединение – музыка шизоистерика по-своему чрезвычайно гармонична.

Мы вернемся вновь к пушкинской Татьяне. Суть состоит в том, что она не чистая истеричка, в ней очень много шизоидного. Мы пройдемся по роману и покажем, как шизоидное в ней перетекает в истерическое.

Вот детство Татьяны, детство типичного шизоида:

 
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
Задумчивость, ее подруга
От самых колыбельных дней,
Теченье сельского досуга
Мечтами украшала ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был и звонкий смех,
И шум их ветреных утех (курсив мой. – В. Р.).
 

Что мы здесь видим? Погруженность в себя, замкнутость, отсутствие синтонного тепла: она не хотела ласкаться к родителям, в семье казалась чужой девочкой, сидела молча в одиночестве у окна. Ср. у А. Е. Личко в «Психопатии и акцентуации характера у подростков»:

Шизоидные черты выявляются раньше, чем особенности характера всех других типов. С детских лет поражает ребенок, который любит играть один, не тянется к сверстникам, предпочитает держаться среди взрослых, иногда подолгу молча слушает их. К этому добавляется какая-то холодность и недетская сдержанность. <…> Замкнутость, отгороженность от сверстников бросаются в глаза <…> Внутренний мир почти всегда закрыт от посторонних взоров. Лишь перед немногими избранными занавес может внезапно приподняться, но никогда до конца. И столь же нежданно вновь упасть (Ср. письмо Онегину: «Вообрази я здесь одна, / Никто меня не понимает…» – В. Р.) <…> Большинство шизоидных подростков любит книги, поглощает их запоем, чтению предпочитает все другие развлечения.

 
Ей рано нравились романы;
Они ей заменяли всё;
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона и Руссо.
 

Вот характерное для Татьяны совмещение шизоидного и истерического поведения. С одной стороны, она все время читает, с другой стороны, примеряет на себя чужие маски:

 
Воображаясь героиней?
Своих возлюбленных творцов,
Клариссой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит.
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
 

Здесь нет той разлаженности, которую мы всегда наблюдаем у шизофреников. Татьяна вполне гармонично сочетает в себе шизоидное тяготение к знанию и одиночество на лоне природе. С другой стороны, плавающая идентичность – фантазии отождествления себя с героинями романов. Сочетание одиночества, погруженности в себя и плавающей идентичности у нее не механическое, а «химическое», «не сумбур вместо музыки», а прекрасная мелодия юной души.

На протяжении романа Татьяна все время плачет:

Татьяна, милая Татьяна! С тобой теперь я слезы лью <…> Я плакать, я рыдать готова <…> Татьяны бледные красы, / И распущенные власы, / И капли слез <…> Перед тобою слезы лью <…> Она приветствий двух друзей / Не слышит, слезы из очей / Хотят уж капать <…> уж готова / Бедняжка в обморок упасть <…> И между тем душа в ней ныла, / И слез был полон томный взор <…> И облегченья не находит / Она подавленным слезам <…> Я плачу… если вашей Тани / Вы не забыли до сих пор <…> И этим письмам и слезам <…> И тихо слезы льет рекой, / Опёршись на руку щекой<…> «Увижу ль вас?..» И слёз ручей / У Тани льется из очей / И долго плакала она (курсив мой. – В. Р.).

Однако когда Онегин уезжает, Татьяна берет себя в руки и поступает не как инфантильная истеричка: не плачет, не застывает в истерической обездвиженности, не носится в истерической фуге. Она идет в дом Онегина и читает его книги. То есть в ней просыпается ее зрелая шизоидная часть:

 
И в молчаливом кабинете,
Забыв на время все на свете,
Осталась наконец одна,
И долго плакала она.
 

(Вот то сочетание шизоидного и истерического, о котором мы говорим: чтение книг в одиночестве, с одной стороны, и плач – с другой; и эти две части личности не вступают с друг другом в противоречие, а гармонически дополняют друг друга. Ср. у Пушкина в элегии: «Над вымыслом слезами обольюсь».)

 
…Чтенью предалася
Татьяна жадною душой;
И ей открылся мир иной.
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон?..
Уж не пародия ли он?
Ужель загадку разрешила?
Ужели слово найдено? (курсив мой. – В. Р.)
 

Так же, как и Татьяна, в конце романа Онегин берет себя в руки и начинает читать:

 
Стал вновь читать он без разбора.
Прочел он Гиббона, Руссо,
Манзони, Гердера, Шамфора,
Madame de Staеl, Биша, Тиссо,
Прочел скептического Беля,
Прочел творенья Фонтенеля,
Прочел из наших кой-кого,
Не отвергая ничего…
 

Почему случай Татьяны Лариной нельзя рассматривать как случай шизоида с истероидным напластованием, как, вероятнее всего, рассмотрели бы его М. Е. Бурно и П. В. Волков, или, если не напластование, то вариант полифонического характера? Относительно последнего мы уже отмечали, что в описанных случаях мы не видим специфической шизофренической разлаженности и схизиса. Нет там и противопоставления синтонного и аутистического, что составляет главную ось шизотипического характера.

Зато в описанных случаях имеет место кречмеровская психестеическая пропорция – гиперчувствительность к одному и бесчувственность к другому. Татьяна Ларина глубоко чувствует природу, но равнодушна к родителям. В то же время истерическая часть – пропорция между двигательной бурей и оцепенением – также характерна для Татьяны Лариной.

Все же мы еще не выяснили, в чем состоит самая суть шизоистерического характера. Разберем подробнее, что такое шизоид и что такое истерик.

Шизоид – замкнуто углубленный характер, аутист. Затрудненность в коммуникации, амбивалентное отношения к человеческой близости.

Фриц Риман приводит такой пример:

Один молодой человек под давлением своей подруги, которая хотела этого в течение нескольких лет, наконец, обручился с ней. Он пришел к ней с кольцом, и они вместе отпраздновали обручение. Как только он вышел из дома, он опустил в ее почтовый ящик письмо, в котором отменил только что совершенное обручение.

Вспоминается Подколёсин из «Женитьбы» Гоголя, который в решающий момент выпрыгнул в окно, и Кафка, который несколько раз обручался с разными девушками, а потом отказывался от женитьбы, дорожа своим одиночеством как возможностью замкнуться в творчестве.

Как пишет Нэнси Мак-Вильямс, цитируя А. Роббинса, «шизоид как бы говорит: “подойди ближе – я одинок, но оставайся в стороне, так как я боюсь внедрения”». Фриц Риман пишет, что «шизоиды чувствуют свое существование как угрозу». Что это такое – боязнь внедрения, и что это за угроза, откуда они взялись? Первое, что приходит в голову, – это, конечно, Мелани Кляйн – шизоидно-параноидная позиция, где как раз идет речь о том, что младенец боится, что его поглотит «плохая грудь». Но согласно Мелани Кляйн, младенец, который не прошел эту стадию, становится впоследствии шизофреником, именно шизофреником, а не шизоидом, хотя статья, на которую мы только что сослались, называется «Заметки о некоторых шизоидных механизмах». Впрочем, кречмеровский шизоид не так далек от шизофреника. Понимание шизотимной психопатии, как не переходящей в шизофрению, – отечественная традиция, идущая от Ганнушкина и разделяемая М. Е. Бурно и П. В. Волковым. Можно предположить, что будущий шизоид в отличие от будущего шизофреника все-таки кое-как прошел шизоидно-параноидную позицию, но все же была фиксация, пусть небольшая, но оставившая шизоидный рубец. Такое предположение соотносится с представлением о ранней фиксации шизоидов. Что это за рубец и где психодинамическая граница между шизоидной психопатией, шизотипическим расстройством личности и шизофренией? Здесь может пролить определенный свет суждение М. Балинта о базисном дефекте. (См. его книгу Базисный дефект: Терапевтические аспекты регрессии.)

…базисный дефект образуется на ранних стадиях развития индивида, когда обнаруживается значительное расхождение между его психобиологическими потребностями, с одной стороны, и тем количеством внимания и любви, материальной и психологической заботы, которые доступны для него на тот момент, – с другой. Так возникает состояние нехватки, дефицита последствия и отсроченный эффект которых в будущем могут быть обратимыми лишь отчасти.

По-видимому, все упирается в отношения между младенцем и родителями, прежде всего матерью. Если мать холодна и отчуждена, то может возникнуть ранний аутизм или балинтовский базисный дефект. Райх считал, что холодность матери может проявляться еще в период вынашивания плода, когда плод находится, по выражению Лоуэна, в «холодной матке», то есть внутри бесчувственной холодной женщины, которая, возможно, и не хочет этого ребенка.

Теперь рассмотрим истерика. Он (или чаще она) вытесняет неприятное, любит поговорить, сексуально амбивалентно ориентирован, у него плавающая идентичность. И вот здесь опять-таки заходит речь о фиксации. Типичный истерик фиксирован на эдиповой стадии развития. Но вот что пишет по этому поводу Нэнси Мак-Вильямс:

Фрейд и многие последующие аналитики выдвинули предположение о двойной фиксации при истерии – на оральных и эдипальных проблемах. В упрощенном виде это можно сформулировать следующим образом: очень чувствительная и голодная маленькая девочка нуждается в особенно отзывчивой материнской заботе. Она разочаровывается в своей матери, которой не удается сделать так, чтобы девочка почувствовала себя адекватно защищенной, сытой и ценимой. По мере приближения к эдиповой фазе она достигает отделения от матери посредством ее обесценивания и обращает свою интенсивную любовь на отца как наиболее привлекательный объект, в особенности потому, что ее неудовлетворенные оральные потребности объединяются с более поздними генитальными интересами и заметно усиливают эдипальную динамику. Но как девочка может достичь достижения эдипова конфликта, идентифицируясь с матерью и одновременно соревнуясь с ней? Она все еще нуждается в матери и в то же время уже обесценила ее (Мак-Вильямс Н. Психоаналитическая диагностика. 2007).

В данной дилемме и раскрывается проявление у нее Эдипова комплекса. В результате подобной фиксации она продолжает видеть мужчин как сильных и восхитительных, а женщин – как слабых и незначительных. Поскольку девочка считает силу врожденным мужским атрибутом, она смотрит на мужчин снизу вверх, но также – большей частью бессознательно – ненавидит их и завидует им. Она пытается усилить свое ощущение адекватности и самоуважения, привязываясь к мужчинам, в то же время исподволь наказывая их за предполагаемое превосходство. Она использует свою сексуальность как единственно возможную силу, которую, как она считает, имеет ее пол, вместе с идеализацией и женской хитростью – стратегией субъективно слабых, – для того чтобы достичь мужской силы. Поскольку она использует секс скорее как защиту, а не как самовыражение, она с трудом достигает наслаждения от интимной близости и может страдать от физических эквивалентов страха и отвержения (боль или бесчувствие при сексе, вагинизм и отсутствие оргазма).

Здесь вызывает сомнение тезис о том, что оральная проблематика свойственна истерикам. Традиционно со времен Абрахама считалось, что оральность связана с депрессией. Но обращает на себя внимание идея двойной фиксации. Если такое в принципе возможно, то почему бы не предположить, что именно у нашего шизоистерика имела место двойная фиксация – одна на ранней стадии (базисный дефект), а другая на эдиповой стадии. Что нам даст эта гипотеза? Если удастся каким-то образом доказать, что это действительно так, то вопрос о шизоистерическом характере как самостоятельной конституции может быть решен в положительную сторону.

В противоположность истерику шизоид имеет редуцированное тело. (См. об этом подробно книгу Александра Лоуэна «Предательство тела», целиком посвященную телесности шизоида.)

«Невротическое «я» доминирует над телом, шизоидное «я» отрицает тело, а шизофреническое – диссоциируется с ним».

Философ Плотин, согласно легенде, говорил, что он стыдится того, что у него есть тело. Шизоид стремится к тому, чтобы быть чистым духом, к тому, чтобы превратиться в текст, и саму реальность понимает как сложную совокупность текстов.

Что же говорит Бог шизоиду? Он говорит ему словами Пушкина:

 
Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум,
Усовершенствуя плоды любимых дум,
Не требуя наград за подвиг благородный.
 
 
Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить сумеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит
И плю́ет на алтарь, где твой огонь горит,
И в детской резвости колеблет твой треножник.
 

Поэт-шизоид отвечает Богу своими текстами. Что же он говорит окружающим его людям? – «Не трогайте мои чертежи!»

Так же, как и у истерика, у шизоида важную роль играет его Эго, но в противоположность истерику его Эго развитое и зрелое, оно лишь подточено ранним младенческим рубцом. Чем творчество шизоида отличается от творчества шизофреника? Чем Тютчев отличается от Мандельштама, Лермонтов от Введенского, Бах от Бетховена? Шизоид строит аутистическую систему, гармонию.

 
Невозмутимый строй во всем,
Созвучье полное в природе, –
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
 
Ф. Тютчев

Все-таки разлад есть, но он находится на уровне бессознательного, в призрачной свободе шизоида, зависящего от своего творчества. У шизофреника все не так, его построения гораздо более парадоксальны. Его поэзия в каком-то смысле деструктивна. Однако и шизоид не только создает, но и разрушает, отрицая предшествующую традицию. Витгенштейн писал в своих заметках, которые после его смерти опубликовал Георг фон Фригт: «…Я думал над своей работой по философии и приговаривал: “Я разрушаю, разрушаю, разрушаю, разрушаю”».

Рассмотрим творчество И. С. Баха, одного из самых великих шизоидов мировой культуры. Считается, что Бах был строителем полифонической формы. Однако это мнение ошибочно. Бах довел полифонию до ее логического завершения, частности в «Искусстве фуги», и разрушил ее, создав предпосылки для возникновения сонатной формы венского классицизма, для музыкального языка Моцарта и Гайдна. В свою очередь, Бетховен, в юности освоив венскую сонатную форму, под конец жизни разрушил ее, подготовив пути раннему экспрессионизму Малера. От Баха же шла линия к додекафонии Шенберга, то есть возврат к строгому контрапункту, как показал в своем очерке «Путь новой музыке» ученик Шенберга Антон Веберн.

Как же все это сочетается у шизоистерика? С одной стороны, рыхлое попустительское истерическое Суперэго, с другой – творческое шизоидное Суперэго. Шизодный рубец и эдипальная расплывчатая идентичность истерика. Сексуальная озабоченность и духовная творческая жизнь, гипертрофированная фаллическая телесность и редуцированное отрицаемое тело. Молчаливое одиночество и шумная демонстративность.

Любая конституция – это диалог между двумя ее частями: Суперэго-характером и Id-характером. Мы полагаем, что, в принципе, существуют только двойные характеры, так как диалогичность – это фундаментальное свойство личности.

Здесь могут быть разные сочетания: «циклоид – шизоид» (вовсе не обязательно шизофреник), «циклоид – истерик», «истерик – ананкаст», «шизоид – анакаст психастеник – шизоид» и т. д. Примеры: Кант – обсессивный шизоид, Гегель – обсессивный шизоид, Гёте – циклоид и шизоид («Две души живут в душе моей»): Личность Гёте представляет собой смесь циклоидных и шизоидных элементов; Брюсов – шизоид и истерик! (Шувалов А. Безумные грани таланта: Энциклопедия патографий, 2004).

Глава вторая
Депрессия

Слово – это то, что умалчивается.

Жак Лакан.
Этика психоанализа

Привожу здесь полностью главу «Новая модель депрессии» из моей книги «Механизмы жизни». Книга опубликована в Белграде в 2018 году тиражом 300 экземпляров и московскому читателю совершенно неизвестна.

Новая модель депрессии

1

Наша основная гипотеза заключается в том, что при депрессии утрачивается или значительно ослабляется связь психики с бессознательным. Депрессия, прежде всего, это утрата смысла жизни и смыслов вообще, а смыслы находятся в бессознательном. Поэтому депрессивному человеку становится все равно. Происходит это потому, что сфера означаемого, денотации играет в жизни здорового человека гораздо меньшую роль, чем сфера означающего, коннотации. Мы коммуницируем не для того, чтобы сообщить какую-то информацию, во всяком случае, не только и не столько для этого, а для того, чтобы, так сказать, выразить себя. Существует закон Лакана, сформулированный им в семинарах «Психозы», в соответствии с которым «означающее влечет за собой другое означающее». По-другому о том же самом говорила известный лингвист профессор Т. М. Николаева: «Забудьте про денотат, ищите сигнификат!» Важно не то, что сказано, а как это сказано. Если бы это было не так, то техника свободных ассоциаций была бы невозможна. Все слова связаны между собой, и речевая компетенция находится в бессознательном. Вот почему у больных депрессией плохо идут ассоциации, они утратили связь с бессознательным. Вот почему Фрейд рассматривал меланхолию как нарциссический невроз (в скобках обычно ставилось психоз), плохо поддающийся психоаналитической психотерапии. Почему и каким образом при депрессии утрачивается связь с бессознательным, можно строить догадки и выдвигать дополнительные гипотезы. Прежде всего, если связь психики с бессознательным утрачена или значительно ослаблена, что остается депрессивному? Ему остается то, что традиционно называют сознанием, то есть как раз той частью психики, которая заведует означаемым, денотацией, референцией, в общем, связью денотата и объекта. Это показывает, насколько жалкую роль играет сознание в жизни человека. Какова роль денотативной функции при коммуникации? Указать на истинность или ложность того или иного высказывания. В книге «Против истины» (Руднев В.П. Против истины. 2017) мы показали, следуя выводам Фуко, что истина это иллюзия, которая формируется властью. Более того, истина это иллюзия и по логико-семантическим критериям. Г. Фреге показал, что в предложениях с пропозициональными установками в косвенном контексте на место денотата (истина или ложь) становится смысл, который не является ни истинным, ни ложным. Согласно перформативной гипотезе А. Вежбицкой, любой контекст является косвенным, что всегда сообщается смысл высказывания, а не его истинность или ложность. Вот почему истина является фикцией. Это положение лежит в основе нашей нарративной онтологии: мы просто рассказываем друг другу истории, которые выдаем за истинные или ложные. Какая здесь связь с бессознательным? Бессознательное – это сфера чистых смыслов. Эти смыслы имеют текучий, нестабильный характер, один смысл переходит в другой. Если бы человек полностью жил в сфере бессознательного, он стал бы сумасшедшим или гениальным поэтом типа Хлебникова или Введенского. Но для обычного, умеренно творческого человека необходим некий баланс между бессознательным и той частью психики, которую называют сознанием и которую можно назвать не вытесненным бессознательным или бессознательным в широком смысле. Для чего людям нужна истина и ложь? Чтобы как-то взаимно регулировать поведение друг друга. – Ты пойдешь в кино? Да. – Ты меня любишь? – Да. В первом случае ответ как будто уместен и оправдан. Его можно как-то верифицировать. Во втором случае ответ ни верифицировать, ни фальсифицировать невозможно. Он сам не знает, сказал ли он правду или соврал. Вернемся к депрессии. Депрессивные с редуцированной сферой означающих, сферой смыслов, обречены на «сознание», на правду-неправду. У них закрыта сфера фантазии. Почему? В психоанализе господствует теория, в соответствии с которой депрессия связана с утратой любимого объекта. Но иногда с утратой любимого объекта депрессия не происходит. А иногда любимый объект на месте, а депрессия налицо. Например, она носит сезонный характер. При биполярном расстройстве, как правило, хотя и не всегда, депрессия начинается с уменьшением светового дня, то есть осенью, а заканчивается с его увеличением, то есть в наших широтах где-то в середине марта. Весьма возможно, что солнечный свет и есть тот утраченный объект, благодаря которому возникает сезонная депрессия. Но почему при этом редуцируется бессознательное? Что такое солнце? Всякий кто знаком с мифологией и с юнгианской психологией, знает, что солнце есть символ божества и вариант архетипа Самости, Иисуса Христа. С утратой солнца человек утрачивает свою Самость. Самость, как любой архетип, хранится в коллективном бессознательном. Связь очевидна. Но было бы невозможно, если бы у депрессивного сфера бессознательного была утрачена совсем. Она просто прячется, прежде всего, в сновидениях. Известно, что сон для депрессивного это единственная отрада в его мучительной жизни. И сны он видит, как правило, яркие и запоминающиеся. В отличие от гипоманиакальных, которые после дневной активности спят, как убитые, и не помнят своих снов. Сновидения при депрессии являются компенсацией за бедную ассоциациями бодрствующую жизнь. Можно сказать, что именно при депрессии жизнь делится на две половины, в то время как при шизофрении сновидения и реальность могут сливаться. И вот теперь стоит поговорить, как обстоит дело с бессознательным при шизофрении.

2

В противоположность депрессии при шизофрении почти полностью отключаются сознательные функции психики, и она затопляется бессознательным. Это соответствует тому, что денотативная сфера для шизофреника перестает быть важной, он всецело погружен в сферу смыслов. Поэтому острый шизофреник, находящийся в состоянии галлюцинаторного бреда, не может ориентироваться в окружающей действительности. Смыслы, не подкрепленные денотатами, создают в психике мешанину, один наплывает на другой. Появляются странные объекты. Шизофреник уходит за пределы окружающей действительности. Что такое подлинный бред? Это такое положение вещей, когда согласованный бред рассогласовывается. Все жизненные конвенции разрушаются. На вопрос: «Ты пойдешь в кино?» шизофреник может ответить: «Я вчера смотрел интересное кино». При согласованном бреде синтаксические и семантические конвенции организуются таким образом, чтобы людям было удобно поддерживать иллюзию общения. Шизофреник не может жить в иллюзии. Особенность этого заболевания состоит в том, что оно таит в себе нечто подлинное. Подлинный бред – это подлинная не-реальность. Он скорее сможет ответить на вопрос: «Ты меня любишь?», но ответить по-своему. Этот вопрос ему более понятен, чем вопрос про кино, потому что здесь задействована сфера аффектов. Шизофреник понимает, что такое любовь, может быть, лучше здорового человека. Но он понимает ее в регистре подлинного бреда. Он может ответить: «Любовь – это когда женщина теплая. От тебя исходит холод. Это значит, что я люблю тебя, если ты не задаешь этих глупых вопросов». С другой стороны, любовь другого человека очень нужна депрессивному. Любовь-забота. Потому что ему плохо без смыслов. Он сам не может чувствовать любви, но испытывает в ней потребность. Но любовь приходит из бессознательного, а бессознательное для него почти закрыто. Тот факт, что бессознательное закрыто для депрессивного, может быть оспорен ортодоксальным психоаналитиком, который разделяет мнение о наличии жесткого Суперэго при депрессии. Но что такое жесткое Суперэго? Оно не всегда бессознательно. Это может быть просто суровый отец или неласковая жена. Конечно, какие-то функции бессознательного при депрессии сохраняются. Но его семантическая функция редуцируется. Это касается прежде всего коллективного бессознательного, откуда черпаются смыслы. Именно оно редуцируется при депрессии. При шизофрении, напротив, коллективное бессознательное затопляет психику, а функция Суперэго ослабляется или исчезает вовсе. Можно обобщить сказанное так: у депрессивного остаются какие-то служебные функции индивидуального бессознательного, а у шизофреника на первый план выступает коллективное бессознательное, сфера смыслов. При депрессии реальность обессмысливается, при шизофрении она обеспредмечивается. При обоих заболеваниях человек выходит за рамки согласованного бреда. Но при шизофрении на первый план выходит подлинный бред, где в пределе все равно всему, а при депрессии это вовсе не бред. Депрессивный человек, так же как и шизофреник, не может жить в рамках согласованного бреда, но не потому, что он его не понимает, а потому, что конвенции ему больше не нужны. – Ты пойдешь завтра на работу? Депрессивный в отличие от шизофреника понимает, что завтра нужно идти на работу. Но работа становится бессмысленной, и поэтому справляться с ней трудно. Апатия и тоска блокируют творческие функции. Это происходит потому, что связь с бессознательным нарушается. Радость от работы, от творчества исчезает. То, что казалось само собой разумеющимся – он приходит на работу, общается с коллегами, разбирает бумаги и т. д., – теперь кажется бессмысленным. Зачем все это делать, когда все так плохо и тяжело? Почему же депрессивному так плохо и тяжело? Почему ему не хочется ничего делать? Почему он кажется себе плохим? Ответить на эти вопросы в рамках нашей модели не просто. Что такое бессознательное? Это главный порождающий механизм жизни. Без него жизнь человека невозможна. Это как если бы у человека не было ни отца, ни матери. Он был бы нерожденным. Он бы жил в каком-то приюте для нерожденных. Если полное бессознательное – это отражение малого зеркала индивидуального бессознательного в большом зеркале коллективного бессознательного, то это направление зеркал по отношению друг к другу при депрессии утрачивается. Большое зеркало блекнет. И от этого функция малого зеркала также редуцируется. Что такое коллективное бессознательное? Это система архетипов. Анима, Анимус, Персона, Тень, Самость. Коллективное бессознательное формирует осмысленность человеческой жизни только в сотрудничестве с индивидуальным бессознательным. Анима проецируется на мать или жену, Анимус – на отца или мужа, Персона – на тот социальный статус, на который претендует человек, Тень – на его представления о смерти, Самость – на его жизненный идеал. Очень важно, чтобы коллективное бессознательное работало в сотрудничестве с индивидуальным, потому что так живет здоровый человек. При депрессии коллективное бессознательное блекнет. Анима больше не Анима, потому что любить нет сил, Персона больше не Персона, потому что ему теперь наплевать на карьеру, Тень больше не Тень – она может редуцироваться в сознательное желание смерти как избавления от мук депрессии. Самость тоже исчезает, так как следовать идеалу нет сил. При шизофрении происходит противоположное. Архетипы затопляют психику, они перемешиваются, наползают друг на друга и выплывают в галлюцинаторной реальности как странные объекты. При депрессии не бывает странных объектов. Само понятие странного, причудливого чуждо депрессивному. Депрессивный живет в мире обыденности. Эта обыденность не является согласованным бредом, потому что депрессивный лишается конвенций. Чем же является обыденный мир для депрессивного человека?

3

Можно предположить, что именно вследствие того, что депрессивный человек в зависимости от тяжести депрессии полностью отключается от своего бессознательного, либо связь с ним значительно ослаблена, не понимает смысла своего состояния, смысла тех слов и выражений, которыми характеризуется депрессия. Обычно больные, если у них нет достаточного опыта общения с психотерапевтом, затрудняются определить, что с ними, собственно, происходит. Они говорят: «Мне плохо!» Ощущают ли они тоску, тревогу, отчаяние, подавленность и т. п.? Они могут ощущать все эти эмоции, но они, как правило, с трудом могут дифференцировать их. Но их на самом деле трудно дифференцировать. Мы живем в мире слов, не похожих на то, что они обозначают. Слово «стол» не похоже на стол, но зато оно четко обозначает стол. Сказать, похоже ли слово «тревога» на саму тревогу, затруднительно. Именно поэтому значение его расплывчато. Можно сказать, что тревога – это страх чего-то неопределенного, а страх – это страх чего-то определенного. Так обычно различают страх и тревогу. Но можно сказать, что человек тревожится по какому-то поводу, например, студенту тревожно от того, что он боится, что не сдаст экзамен. Слова «тоска» и «подавленность» близки по значению, но что они означают? Обычно здоровый, или лучше сказать, психически адаптированный человек не задает себе таких вопросов. Это происходит потому, что он живет в мире слов с определенными значениями. Эта определенность в значительной степени обусловлена тем, что здоровый человек находится в движении. Он встает утром и ложится вечером. На протяжении дня у него нет времени вдумываться в значения слов, которые он употребляет. Депрессивный же человек, как правило, все время лежит и думает о своем состоянии. И он не понимает, что с ним происходит. Если у человека тоска, то это может сопровождаться ощущением тяжести в области груди или сердца, но это не сама тоска, это ее соматические эквиваленты. Что значит само слово «тоска»? «Мне тоскливо!» Это очень трудно понять, потому что слово «тоска» и денотат «тоска» связаны весьма неопределенной связью. Непонятно, что такое тоска, как ее определить. «Мне тоскливо!» Это происходит оттого, что депрессивный человек живет за пределами шизореальности, то есть обыденной реальности здорового человека, где слова не похожи на вещи. Если бы депрессивный человек твердо знал, что такое тоска и чем она отличается от печали, ему было бы легче. Но он не знает. Ему просто плохо от того, что его ничего не радует. Что-то блокирует радость, которую испытывает человек от обычных жизненных функций. Например, от еды или ходьбы, от дефекации и от многого другого. От тех шизореальных функций, среди которых здоровый человек чувствует себя как рыба в воде. Бессознательное, как мы уже говорили, наделяет слова и высказывания смыслами. Именно смыслами, а не значениями. Депрессивный человек понимает значение слов «Я хочу есть», но они ему безразличны. Какой смысл у предложения «Я хочу есть»? Желание утолить голод. Есть – это вкусно. Но депрессивному человеку невкусно есть. Смысл слова «вкусно» ему недоступен. Ему вообще не вкусно жить. Он живет мучительной жизнью психического выживания. Он может вообще почти не есть, а может, наоборот, есть слишком много, не ощущая при этом вкуса. Еда имеет такую особенность, что она заглушает тревогу. Психоаналитики связывают это с оральной фиксацией. Ребенок был по тем или иным причинам резко отлучен от груди. И бессознательное это зафиксировало как оральную травму. На оральной депрессивной позиции, как эту стадию психосексуального развития назвала Мелани Кляйн, когда ребенок уже начинает говорить, мать воспринимается как целостный объект, но объект потенциально утраченный. Какое значение имеет этот факт, что депрессивный человек воспринимает вещи и объекты как нечто целостное, а шизофреник как нечто осколочное, как словесную окрошку? Это тоже связано с проблемой бессознательного. Что такое «целостный объект»? Лакан в «Стадии зеркала» подчеркнул, что это иллюзорный объект. По Фуко, зеркало – это гетеротопический объект, мы видим себя там, где нас нет. С тех пор в обычной реальности мы продолжаем видеть себя там, где нас нет. Мы живем в системе зеркал, отражающих друг друга (что и есть, по нашему мнению, бессознательное). Согласованный бред и есть система таких многочисленных взаимных отражений. Но у депрессивного человека нет таких отражений. Он себя не видит со стороны. Он погружен в свои сукцессивные размышления о том, как ему плохо. Что в данном случае значит «сукцессивные»? Это значит, что время депрессивного – это энтропийное одномерное время, которое длится бесконечно долго. Почему время при депрессии субъективно воспринимается как нечто мучительно долгое? Потому что оно отключено от бессознательного. Обычно здоровый человек живет и действует в режиме неосознанных действий, и время проходит незаметно. Время осмысливается теми житейскими действиями, в которых живет здоровый. У депрессивного все иначе, его семантическая сфера опустошена. Он смотрит на одни и те же предметы в своей комнате, и они ему ничего не говорят. Человек смотрит на вещь и не видит в ней никакого смысла. Он вспоминает время, когда вещи его радовали, и не может представить себе этого времени. Потому что это был как бы совсем другой человек. Депрессия связана с энтропией. Все угасает. Это мучительно. Но бессознательное никуда не девается. Оно только прячется или спит. Наступит время, и оно проснется.

4

Пока же вернемся к тому, с чего мы начали эту главу: к тому, что означающее влечет за собой другое означающее. Что это, в сущности, значит? Допустим, я говорю жене: «Посмотри, пошел дождь!» Но она мне отвечает не «Тогда я возьму с собой зонтик», а «Что ты хотел этим сказать?» Происходит, по Шкловскому, «обнажение приема». Депрессивный человек – это человек с утраченной сферой коннотации, homo denotativus. Ему не может прийти в голову, что, если идет дождь, то это может иметь какой-то иной смысл помимо того, что, если хочешь пойти на улицу, надо надеть плащ и взять с собой зонтик. А если он остается дома, он скажет себе: «Идет дождь, но мне нет до этого никакого дела». Если у человека нет депрессии, он так не скажет и не подумает. У него при взгляде на дождь возникнет какая-то ассоциация. Например, начало стихотворения Аполлона Майкова: «Золото, золото падет с неба. Дети кричат и бегут за дождем…» Или, если он философ, он может вспомнить парадокс Мура: «Идет дождь, но я так не считаю». Я хочу сказать, что не-депрессивное обращение с языком активно использует его поэтическую функцию в терминах статьи Р. О. Якобсона «Лингвистика и поэтика». Мы живем в качестве людей и отличаемся от других животных тем, что у нас есть развитый арбитрарный язык, и наивно думать, что этот язык создан для того, чтобы обозначать вещи и события, облегчая тем самым нам жизнь. Как в «Философских исследованиях» Витгенштейна: «Принеси мне пять красных кирпичей!» Язык нужен не для этого. Как сказал ранний Витгенштейн: «Язык переодевает мысли. И притом так, что по внешней форме этой одежды нельзя заключить о форме переодетой мысли, ибо внешняя форма одежды образуется совсем не для того, чтобы обнаруживать форму тела». Если бы нужно было только строить дома из кирпичей, то язык был бы не нужен. Язык нужен для того, чтобы построить «нарративную онтологию» или «новую модель реальности», в терминах моей одноименной книги. В этой модели реальность – это то, как значат вещи, то есть их смысл. Смысл рождается из ассоциаций. «Поэзия, – писал Лев Якубинский, – рождается из детского лепета». А Мандельштам добавил:

 
Быть может, раньше губ
Уже родился лепет.
 

Что самое главное в жизни человека? Это любовь. Депрессивный человек не способен любить, хотя сам он очень нуждается в любви и получает ее (в противном случае он погибает). Любовь есть не что иное, как свободная ассоциация. На улице идет дождь. – А что ты хочешь этим сказать? – Сегодня дурной день, лучше никуда не ходить и весь день слушать музыку. У одного человека была депрессия, и он все время молчал, потому что сказать ему было нечего по причине отсутствия свободных ассоциаций. Жена просила его рассказать ей что-нибудь, потому что его молчание было тягостно. Ему достаточно было соврать что-нибудь вроде того, что он не спал до четырех часов утра, потому что в голове у него все время звучал соль-минорный прелюд Рахманинова. Он придумывал себе свободные ассоциации, потому что он любил свою жену (когда у него проходила депрессия). Язык нужен не для того, чтобы люди были счастливы, а для того, чтобы они могли быть счастливыми или несчастными. Плод с древа познания добра и зла научил людей говорить. До этого они были счастливы, но ничего не знали об этом.

5

Вообще говоря, принцип «означающее влечет за собой другое означающее» деформируется или разрушается различным образом при любых психических расстройствах. Что происходит, например, в этом смысле при обсессии? При тяжелой обсессии мысль застревает на неотвязном повторении одних и тех же вербальных или невербальных формул. В отличие от депрессии обсессивно-компульсивное расстройство личности не терпит пустоты, не-заполненности. Бессознательное при обсессии, чтобы снять у субъекта тревогу, заполняет его лишенными на первый взгляд смысла ритуалами. В более легких случаях господствует бинарная семантика: пустое ведро/полное – плохое предзнаменование/хорошее – выходить из дому/не выходить. Принцип «означающее влечет за собой другое означающее» здесь резко ограничен антонимичностью, и свободным ассоциациям почти нет места. Поэтому так трудно с компульсивными работать в рамках психоаналитического сеттинга. А что происходит при компульсивной магической импликации, которую мы исследовали в главе 3 этой книги? Например, когда пациент говорит: «Если я повешу пальто неаккуратно, то разразится война». Или случай с академиком: «Если я пойду на дачу не по той тропинке, то моя теща умрет». Здесь есть ассоциации, и означающее следует за другим означающим, но нет никакой свободы выбора: в мире все связано тончайшими нитями и предопределено. Малейшее нарушение заданного порядка ведет к катастрофе. Компульсивный здесь не учитывает «парадокс предопределенности», исследованный нами в книге «Принцип предопределнности: Жизнь против жизни в параллельных мирах» (2017), согласно которому нарушение предопределения входит в предопределение. Когда академик пошел по другой тропинке на дачу и теща действительно умерла, его вины в этом не было, так как отклонение от обычного маршрута было так же предопределено, как и следование ему. Если говорить в рамках многомировой семантики Эверетта – Менского, то можно сказать, что предопределены были равным образом все маршруты. Если при обсессии господствует повторение, то при истерии господствует различие. Что означает «истерическое господство различия»? Да, истерики легко выдают свободные ассоциации, но при этом они часто врут, то есть их свободные ассоциации-коннотации не подкреплены реальными денотатами. В этом плане истерия также противоположна депрессии, которая без денотатов (пусть утраченных) существовать не может. Блейлер говорил, что, когда слишком много истерии, думай о шизофрении. Именно это происходит в сцене вранья с Хлестаковым, где он строит целый вымышленный мир, причем настолько убедительно, что чиновники ему безоговорочно верят (подробно см. главу «Смерть Хлестакова» нашей книги «Полифоническое тело», 2010). Легкая женская истерия с ее нагромождением свободных ассоциаций, по-видимому, вообще не является психическим расстройством, во всяком случае с точки зрения антипсихиатра Томаса Саса (см. его книгу «Миф душевной болезни»). Поэтому истерия так легко излечивалась методом свободных ассоциаций Бройером и Фрейдом. Но когда истерии много, когда она шизофренизируется, как в сцене вранья в «Ревизоре», тогда принцип «означающее влечет за собой другое означающее» выступает в вывернутом наизнанку виде (поскольку при психозе на место сознания становится бессознательное). По этому на примере психоза этот принцип легче всего поддается изучению. И именно так поступил Лакан.

6

Таким образом, при шизофрении человек живет в мире смыслов, не подкрепленных денотатами, – в сущности, в вымышленном мире или, в терминах нашей книги (Руднев В.П. Логика бреда. 2015), в мире подлинного бреда. При депрессии же он, наоборот, живет в мире обессмысленных денотатов, в мире согласованного бреда. В какой же реальности человек живет на самом деле? Мы этого не знаем и никогда не узнаем. Можно ли сказать, что, с одной стороны, более или менее приближенным к реальности является кречмеровский шизоид, который, будучи погружен в смысл, не теряет полностью связь с согласованным бредом, и с другой – циклоид, живущий в реальном денотативном мире, но допускающий поэтическую функцию как «вспомогательный материал»? Но закон смысла является универсальным для всех. Человек отличается от других видов не тем, что он строит дома (подобное делают муравьи и пчелы), а тем, что он пишет стихи и сочиняет симфонии. В начале ХIХ века сочинение симфоний было настолько аутистическим делом, что понадобился великий гений Бетховена, чтобы осмелиться включить в симфонию слова, приблизив ее тем к «реальности». Это был парадоксальный жест авангардного композитора. Люди не могут жить в мире симфонии, в мире подлинного бреда. Кто-то должен выращивать хлеб и строить дома. Все же следует подчеркнуть, что депрессивный человек и на это не способен. Для того чтобы строить дом, чувство смысла необходимо, как и для написания симфонии. Что из этого следует? Любое психическое заболевание – это расстройство смысловой сферы. При шизофрении смыслов избыточно много, при депрессии их почти нет совсем. Но бывают состояния шизофренической депрессии, когда смыслы фрагментируются и инкорпорирутся в тело больного, как, например, в случае, описанном в статье Эжена Минковски «Случай шизофренической депрессии». В целом можно пойти дальше и сказать, что практически любая шизофрения депрессивно окрашена, и поэтому смысл в ней обесценен. Но вот можно ли утверждать обратное: что любая депрессия шизофренично окрашена, поскольку, по Тимоти Кроу, каждый человек немного шизофреник, и смыслы поэтому никуда не могут деться, они лишь редуцируются? Если так, то можно допустить, что бессознательное депрессивного человека не умерло (иначе он сам бы умер), а лишь спит. И что оно просыпается в гипомании. Это сложный вопрос. В психоаналитической традиции считается, что гипомания лишь реактивное образование против депрессии, ее отрицание – см., например, соответствующую главу в книге Нэнси Мак-Вильямс «Психоаналитическая диагностика». Мы не согласны с этим. Просто при гипомании коллективное бессознательное слишком сильно раскрывается, и человек захлестывается смыслами. Почему у гипоманиаков все получается? Потому что к ним смыслы текут рекой. Причем подкрепленные денотатами. По-видимому, умеренный гипоманиак – идеал советской психиатрии: это он ходит на демонстрации и распевает веселые песни. «Жить стало лучше, жить стало веселей!» А то, что где-то в Сибири уничтожают десятки тысяч людей, так это же враги народа. Нам кажется, что радость от переживания смысла не входит в человеческую природу. Более того, смысл по своей сути трагичен. Что такое смысл в логической семантике Фреге? Это способ реализации денотата в знаке, то, чем «морда» отличается от «лица» (пример из книги Ю. С. Степанова «Семиотика», 1972). Вспомним диалог Ивана Бездомного с Мастером в сумасшедшем доме:

– Да… – тут гость вдруг встревожился, – но вы, надеюсь, не буйный? А то я, знаете ли, не выношу шума, возни, насилий и всяких вещей в этом роде. В особенности ненавистен мне людской крик, будь то крик страдания, ярости или иной какой-нибудь крик. Успокойте меня, скажите, вы не буйный?

– Вчера в ресторане я одному типу по морде засветил, – мужественно признался преображенный поэт.

– Основание? – строго спросил гость.

– Да, признаться, без основания, – сконфузившись, ответил Иван.

– Безобразие, – осудил гость Ивана и добавил: – А кроме того, что это вы так выражаетесь: по морде засветил? Ведь неизвестно, что именно имеется у человека, морда или лицо. И, пожалуй, ведь все-таки лицо. Так что, знаете, это вы оставьте навсегда.

Иван находился в состоянии шизофренической интоксикации, острого подлинного бреда. Мастер, уже основательно подлеченный, находится в состоянии вторичного согласованного бреда. Мир обезумевшего Ивана трагичен, потому что он окружен не целостными смыслами, а их осколками, бионовскими «странными объектами». А что такое «целостные смыслы»? По правде говоря, они нам недоступны. Мы за них принимаем ортопедические осколки лакановской стадии зеркала. Неужели нет никакого способа сохранить целостность смыслов? Есть. Но это очень тяжелый и кропотливый труд метанойи, жизни против жизни, предложенный Г. И. Гурджиевым, П. Д. Успенским и Морисом Николлом. Смысл здесь приобретает целостность не вопреки, а благодаря своей изначальной разробленности. Лицо одновременно осмысляется и как «морда», и как «лик». Этого можно добиться лишь при помощи особого рода медитации – самовоспоминания. Но на это способны лишь избранные люди. Мы же вернемся к депрессии.

7

Смысл целостен, только когда он утрачен – в этом зерно идеи депрессивной позиции Мелани Кляйн. Почему утраченный объект представляется ребенку целостным, а наличный объект – осколочным? Мама обрела статус целостного объекта и тут же ушла, исчезла. Я думаю, потому, что целостная мама ребенку не нужна. Что целостный объект человеку не нужен. Ведь есть язык, который развивается как раз на депрессивной позиции, чтобы можно было эти объекты хранить в памяти. Когда все нужное рядом, язык вроде бы и ни к чему. «Принеси мне пять красных кирпичей!» А где они, эти кирпичи? И вот почему Витгенштейн критиковал фразу Мура «Я знаю, что это дерево!» Знаешь, ну и молчи. Говорят, когда чего-то не знают. Таким образом, можно сказать, что депрессивная позиция нужна для усвоения языка. Чтобы младенец мог со всей горечью, на которую он способен, позвать: «Мама!» Утраченный объект очищен от коннотаций. Он лик – морда – лицо в одном лице. Когда он говорит «мама», когда он осмысливает денотат «Мама», этого денотата уже нет. В этом принципиальное отличие деперссивной позиции от депрессии. При депрессии, наоборот, остается денотат, а смысл уходит, и говорить становится не о чем. «Идет дождь, светит солнце, но мне до этого нет никакого дела». Почему целостность и осмысленность исключают друг друга? Это очень просто. Смысл, как реализация значения в знаке, отражает лишь какую-то его сторону. Нельзя знать все семантические вхождения объекта. На этом строится эпистемический сюжет. Он не знает, что «мать Эдипа» и «жена Эдипа» – это одно и то же лицо – царица Иокаста. Что мы можем знать о других людях, когда мы о себе мало что знаем. Всеведение обеспечивается вхождением во все параллельные миры. Депрессивная психика отгорожена от них отсутствием выхода в бессознательное. Депрессивный человек «не умеет мечтать» (по выражению Биона), то есть онтологизировать возможные миры. Язык делит смыслы, а не объединяет. Вероятно, именно поэтому, как говорит Витгенштейн, человек, которому после долгих исканий стал ясен смысл жизни, все же не может сформулировать, в чем этот смысл состоит. Таким интегрированным языком может быть язык Священного Писания, или зашифрованный финал Девятой симфонии Бетховена, или «Хорошо темперированного клавира». Тот, кто знает тайну, не может рассказать о ней словами. Тайне можно только обучиться. Почему наш разговор о депрессии все время склоняется к учению Гурджиева? Потому что депрессия сродни инициации (подробно об этом см. в нашей книге «Гурджиев и современная психология», 2021). Так же как и при инициации, человек при депрессии претерпевает символическую смерть. Это похоже на культуру умирающего и воскресающего Бога. Депрессий не бывает у людей, которым нечего сказать. Но на самом деле за человека все решено заранее. Парадокс механизмов жизни состоит в том, что жизнь предопределена и человек вообще может ничего не делать сознательно. Если он пытается обмануть судьбу, это тоже входит в структуру предопределенности. Вернемся к проблеме означающего, к проблеме поэтической функции, сущностью которой Р. О. Якобсон в указанной статье называет повторение. Гораздо более тонко ее определил Ю. М. Лотман, который говорит, что это сходство в поисках различия и различие в поисках сходства (его книга «Анализ поэтического текста»). Мы должны помнить, что, для того чтобы язык функционировал нормально, должна быть осуществлена связь с бессознательным. Как это связь осуществляется и почему она утрачивается при депрессии?

8

Есть, по-видимому, две функции. Одна из них обеспечивает путь от психики к коллективному бессознательному. Ее мы называем означающим, или поэтической функцией. Но есть другая функция, обеспечивающая путь от психики к внешнему миру. Ее мы в терминах книги (Руднев 2017) будем называть нарративной функцией. Обе эти функции поражаются при депрессивном расстройстве. Поэтическая функция говорит: послушай, как красиво! Нарративная функция говорит: послушай, как интересно! Суть депрессии в том, что ничего не кажется ей красивым и интересным. Эти провода у нее обрезаны. Депрессивный замкнут на себе и своих горьких переживаниях. Если бы путь к внешнему миру был у него не закрыт, то это был бы органик с редуцированной поэтической функцией, потребитель внешней массовой культуры, наррации, которая рассказывает ему о том, чего не бывает в бессознательном. Такой человек занят внешним денотативным миром. Он строит дома, строгает полено. Пьет пиво, смотрит телевизор, спит с женой. Иногда он совершает преступления, так как внешний мир его не удовлетворяет. В отличие от депрессивного, основным механизмом защиты которого является интроекция, защитным механизмом органика является отыгрывание во вне (acting out). Органики очень опасны, они похожи на животных, у которых нет бессознательного. Для органика невозможна метанойя. Парадокс состоит в том, что органиков в обществе большинство, и одухотворенные шизоиды работают на них, создавая айфоны и айпады, чтобы тем было «слаще есть и мягче спать» (Л. Толстой), и органики в конце концов уничтожат шизоидов. Почему же путь к нарративной функции обычно депрессивному заказан, в то время как для органика он не поврежден (если у него нет депрессии). Почему депрессивному неинтересно слушать истории про реальность? В свое время Виктор Шкловский в книге «О теории прозы» (1925) показал, что сюжет и стиль суть разновидности одного и того же явления: стиль – это свернутый сюжет, а сюжет – это развернутый стиль. Можно сказать, что бессознательное – это стиль (смысл), в котором свернут сюжет (наррация) реальности. Если нет стиля, то нет и сюжета. Если нет бессознательного, то нет и реальности. Реальность потому не интересует депрессивного, что реальность не бывает бессмысленной. Что такое дом? Просто дом. Это ничто, если он ничего не напоминает коннотативно. Слово ничего не значит в отрыве от предложения (ранний Витгенштейн) или языковой игры (поздний Витгенштейн). Дом – это обязательно какой-то дом, чей-то дом, дом скорби, дом печати (или дом печали, как называли рижский Дом печати журналисты), дом скорби, желтый дом, веселый дом. И эта закономерность относится к любому слову любого языка. Не бывает просто бессознательного. Оно либо коллективное либо индивидуальное, либо бедное либо богатое. Не бывает просто депрессии. И так далее. Не бывает так, что человек говорит: «А ну-ка, загляну я к своему бессознательному, посмотрю, что там творится!» Вместо этого он видит какой-то сон или допускает опечатку. Было бы неверно думать, что смысл, хранилищем которого является бессознательное, – это некая субстанция. Смысл – это отношение. Именно так я понимаю высказывание Лакана о том, что бессознательное структурировано как язык. Именно язык – система отношений, а не речь. Речь – это развернутое бессознательное. Речь – это реальность. Депрессивный понимает, что такое реальность, но она ему неинтересна, то есть он понимает ее не в духе нарративной онтологии, а в духе диамата: вот это стул – на нем сидят, вот это стол – за ним едят. Но вслед за Блейлером я должен сказать, что там, где слишком много реальности, ищи галлюцинации. Советская власть была страной реальности – за формализм жестоко карали. В то же время это была страна-галлюцинация, огромная потемкинская деревня. Это была паранойяльная страна. В отличие от параноидной шизофрении при паранойе много смыслов, но один сигнификат. Например, при паранойе ревности таким сигнификатом является измена жены. В сталинскую эпоху таким сигнификатом был сам Сталин. Он был олицетворением сердцевины коллективного бессознательного своей страны – ее Самостью. При сталинизме депрессии были, видимо, запрещены. Как у кого было тоскливое недовольное лицо, его сразу хватали. При Брежневе запрещена была шизофрения – всех подряд сажали в психушку. При Путине в моду на короткое время вошла истерия в виде протестных движений. Но так как на нее почти никто не обращал внимания, она быстро прошла. Истерия требует к себе интереса!

Депрессия не требует к себе интереса. В этом смысле депрессивный человек самодостаточен. Хотя, по правде сказать, это не совсем так. Депрессивному нужно, чтобы его жалели, правда, он слишком робок, чтобы высказывать свои жалобы вслух. Но бывает, депрессивные и жалуются. Можно сказать, что в структуру депрессивной личности встроена своеобразная истероидность, и думаю, это не секрет ни для кого из практикующих психотерапевтов: смазанная мимика и жестикуляция депрессивной личности как бы взывают о помощи. В этом смысле (в духе Саса) депрессивного, как и истерика, тоже нужно учить говорить. Нужно ему объяснять, чем тоска отличается от печали, а тревога – от страха. Это очень важно. Потому что если он научится дифференцированно определять, что с ним: тревога или тоска, то, во‑первых, это поможет адекватной терапии, а во‑вторых, он будет в состоянии помогать себе сам в отсутствии психиатра-психотерапевта. Очень важно также ненавязчиво внушать депрессивному (как бы вкладывать эту информацию ему в бессознательное!), что рано или поздно депрессия пройдет и наступят светлые дни, наполненные творчеством и радостью обыденной повседневной жизни. Следует помнить, что депрессивный человек плохо различает смыслы, что его мышление экстенсионально. Ему все равно, утренняя звезда или вечерняя звезда (смысл есть реализация денотата в знаке – Фреге). Как это скорректировать? Его нужно побуждать вглядываться в природу и читать, причем не какую-то ерунду, а в духе ТТС ученые книги, в частности, о депрессии же, чтобы он лучше узнавал себя. Ведь депрессия не характер. Депрессивный человек необязательно циклоид, он может быть кем угодно. Важно, чтобы он изучал характеры и определял, «кто он, куда идет и зачем» (М. Е. Бурно). Также важно объяснить меланхолику, что депрессия – это своеобразный обряд инициации. Эрик Фромм в книге «Забытый язык» анализирует книгу пророка Ионы, который был поглощен огромной рыбой, так как не хотел идти на служение в Ниневию, потому что у него была депрессия. Ту же проблематику поглощения исследовал В. Я. Пропп на примере анализа сказки о царевне Несмеяне. Царевна не может смеяться. У нее меланхолия, ее нужно рассмешить. Для этого надо сделать непристойный эротический жест. Царевна смеется, что является семиотическим показателем ее готовности к сексуальным отношениям, то есть к возращению интереса к актуальному миру и своим женским сексуальным обязанностям. Другой вариант сказки – рука царевны обещана тому, кто узнает ее приметы (сексуальные, конечно), принц или другой герой заставляют принцессу поднимать платье все выше и выше, пока она ему не показывает свой половой орган.

Связь депрессии с отсутствием смеха становится очевидной при интерпретации отсутствия смеха у богини Деметры, матери Персефоны, заключенной в подземное царство.

Деметра не смеется, – пишет Пропп, – по вполне определенной причине: она потеряла свою дочь и грустит по ней (Пропп В. Я. Проблемы комизма и смеха. 1976).

В этом смысле депрессия закономерно толкуется как временная смерть, а ее завершение как возращение к жизни, сопровождаемое смехом, то есть как воскресение. При традициональной инициации человек также должен последовательно претерпеть потерю любимых объектов (родителей и ближайших родственников), а затем вообще потерять весь мир путем удаления в инициационный дом, а потом временно потерять жизнь.

При этом одна из распространенных форм инициации состояла в том, что посвящаемый как бы проглатывался чудовищем, а потом изрыгался им. Вариантом этого поглощения было зашивание в шкуру животного; примеры этого мотива см. в знаменитой книге Проппа «Исторические корни волшебной сказки». Этот мотив был также проиллюстрирован Отто Ранком в статье «Миф о рождении героя», в которой приводятся обширные данные о мифологических персонажах, которых после рождения мать закрывает в бочку или корзину и бросает в море, как в «Сказке о царе Салтане» Пушкина. Мать как бы отбрасывает от себя дитя, тем самым создавая у него комплекс утраты – основу меланхолии. Она как бы моделирует ребенку депрессивную позицию в терминах Мелани Кляйн, которая играет роль инициационного испытания, пройдя через которое герой должен стать сильным, то есть прежде всего обходиться без матери. Здесь проявляется связь между инициацией, травмой рождения (!), депрессией, историей пророка Ионы и стремлением депрессивного обратно в утробу как основы травмы рождения, исследованной Отто Ранком в одноименной книге. Если депрессия не длится у человека всю жизнь, то после ее окончания с необходимостью следует возвращение к актуальной жизни, как бы воскресение после психической смерти. Когда человек, переживший депрессию, говорит девушке «Пойдем в кино!» или «Давай поужинаем вместе!», значит, он готов к сексуальным отношениям. Депрессивный человек никого в кино или поужинать приглашать не станет. Утрата при депрессии сексуального чувства является частным случаем утраты при депрессии чувств вообще, депрессивная деперсонализация, следствием которой является также невозможность воспринимать мир семиотически. Утрата смысла, таким образом, соответствует утрате живого чувства, что закономерно, в частности, и потому, что в некоторых языках понятия чувство и смысл передаются одним словом. Например, в английском языке – sense это и смысл и чувство. Точно так же по-немецки Sinn и по-французски sens, производные от латинского sensus, означают и смысл и чувство.

А вот какие глубокие мысли о депрессии высказывает Юлия Кристева в книге «Черное солнце: Депрессия и меланхолия» (1987):

Депрессивный аффект, следующий за отклонением влечения к смерти, можно интерпретировать как защиту от раздробления. В самом деле, печаль воссоздает аффективную спаянность Я, которое восстанавливает свое единство в оболочке аффекта. Депрессивное настроение задается как нарциссическая поддержка, которая, оставаясь несомненно негативной, тем не менее предлагает Я некую целостность, пусть она и не является вербальной. В силу этого факта депрессивный аффект восполняет символическое аннулирование и прерывание (то есть депрессивное выражение «в этом нет никакого смысла») и одновременно защищает депрессивного человека от отыгрывания, при котором совершается самоубийство. Однако такая защита хрупка. Депрессивный отказ, уничтожающий смысл символического, уничтожает также смысл акта и ведет субъекта к тому, чтобы, не страшась дезинтеграции, совершить самоубийство, оцениваемое как воссоединение с архаической не-интеграцией – летальной и в то же время ликующей, «океанической».

Для мужчины и для женщины потеря матери является биологической и психической необходимостью, первой вехой автономизации. Убийство матери – наша жизненная потребность, условие sine qua non нашей индивидуации; главное – чтобы оно осуществлялось оптимальным образом и могло подвергаться эротизации: либо потерянный объект должен обнаружиться в качестве эротического объекта (таков случай мужской гетеросексуальности и женской гомосексуальности), либо потерянный объект должен переноситься в невероятном символическом усилии, начинанием которого можно только восхищаться, – в усилии, которое эротизирует другого (другой пол – в случае гетеросексуальной женщины) или же преобразует в «сублимированный» эротический объект культурные конструкции (здесь можно вспомнить об инвестированиях мужчинами и женщинами социальных связей, интеллектуальных и эстетических производств и т. д.). Большая или меньшая степень насилия, связываемая с влечением к матереубийству и допускаемая разными индивидуумами и разными средами, приводит в случае блокировки этого влечения к его обращению на Я, – поскольку материнский объект интроецирован, депрессивное или меланхолическое умертвление Я заступает на место матереубийства. Чтобы защитить мамочку, я убиваю себя, зная при этом – благодаря защитному и фантазматическому знанию – что все это из-за нее, из-за нее, смертоносной геенны… Потому моя ненависть остается невредимой, а чувство виновности в матереубийстве притупляется. Ее я превращаю в образ Смерти, чтобы помешать себе разбить самого себя на куски той ненавистью, которую я обращаю на себя, когда отождествляюсь с ней, поскольку это отвращение, в принципе, обращено на нее в качестве индивидуирующего барьера, защищающего от слияния в любви. Таким образом, женский образ смерти – это не только экран моего страха кастрации, но и воображаемый стопор влечения к матереубийству, которое без такого представления распылило бы меня в меланхолии или даже подтолкнуло бы к преступлению. Но нет, это она смертоносна, поэтому я не убиваю себя, чтобы убить ее, но нападаю на нее, преследую ее, представляю ее…

Депрессивный аффект, следующий за отклонением влечения к смерти, можно интерпретировать как защиту от раздробления. В самом деле, печаль воссоздает аффективную спаянность Я, которое восстанавливает свое единство в оболочке аффекта (Кристева Ю. Черное солнце. Депрессия и меланхолия. 1987).

Здесь возможно следующее возражение. Согласно Лакану, защита от этой раздробленности, которую, по мнению Кристевой, дает депрессивный аффект, носит ортопедический характер. Так, в «Стадии зеркала» Лакан писал:

Это развитие переживается как временная диалектика, решительно проецирующая формирование индивидуума на историю: стадия зеркала есть драма, внутренний посыл которой стремительно развивается от недостаточности к опережению и которая для субъекта, пойманного на наживку пространственной идентификации, измышляет фантазмы, постепенно переходящие от раздробленного образа тела к форме, каковую мы назовем ортопедической для его целостности, – и, наконец, к водруженным на себя доспехам некой отчуждающей идентичности, которая отметит своей жесткой структурой все его умственное развитие. Так разрыв круга от Inneiwelt'a к Umwell'y порождает неразрешимую квадратуру инвентаризации эго.

Это раздробленное тело, которое я в качестве термина допускаю таким образом в нашу систему теоретических отсылок, регулярно является в снах, когда аналитический импульс соприкасается с некоторым уровнем агрессивной дезинтеграции индивидуума. Оно появляется тогда в форме разъятых членов и экзоскопически представленных органов, которые окрыляются и вооружаются для внутренних преследований, навсегда запечатленных в живописи визионером Иеронимом Босхом на их подъеме в пятнадцатом веке в воображаемый зенит современного человека. Но эта форма осязаемо проявляет себя с органической точки зрения в направлении охрупчивания, определяющем фантазматическую анатомию, явную в шизоидных или спазмодических симптомах истерии.

В книге «Я» и «реальность» (2019) мы писали по этому поводу следующее:

1.На это в устном разговоре Александр Сосланд возразил, что всякий человек отождествляет себя с героем, что это фундаментальная особенность психологии восприятия любого человека, читающего роман или смотрящего фильм. Я позволю себе ответить на это цитатой из своей книги «Диалог с безумием»: «Так что же девочка? <имеется в виду пассаж из романа Саши Соколова: «Девочка станет взрослой..» и т. д. – В. Р.> Она читает серьезные книги и опаздывает на работу. Вот она читает серьезную книгу. Пруста или Томаса Манна.
  Но, может быть, наша девочка шизоидного склада – ведь сказано, что она читает серьезную книгу. Стало быть, механизм идентификации ей не должен быть свойственен. Это интересный вопрос. Как читают художественные тексты люди с разными характерами? Возможно, если речь идет о шизоиде, то стоит говорить о механизме негативной идентификации (для шизоида свойственно отрицание, это его базовый механизм защиты). «Я не такой, как эти герои». «Нет, я не Байрон, я другой» (шизоид Лермонтов). Истерик вообще может вытеснить свою личность в личность героя. Так Хлестаков превратился в важного чиновника. Истеричка забывает, что это она, а не Клавдия Шоша, и ей кажется, что ее действительно любит «хорошенький буржуа с влажным очажком».
  В чем эта реакция истерического вытеснения при эстетическом восприятии художественного дискурса отличается от сангвинической идентификации? Сангвиник не забывает себя в герое – он себя до него дополняет, «я буду, как он, я буду жить его интересами, поэтому мне и интересно читать роман». А истеричка говорит: «вот, я именно такая, это написано про меня, я и есть мадам Шоша и меня любит симпатичный юноша, на которого мне наплевать» (типичная истерическая позиция). А как читают художественные тексты паранойяльные личности? Вероятно, они проецируют их на собственную жизнь. «Вот он ее любит, а она гуляет со стариком (имеется в виду мингер Пепперкорн), что она в нем нашла? Вот и моя Люська влюбилась в начальника» (Руднев В.П. Диалог с безумием. 2005. С. 67–69).

Pulsuz fraqment bitdi.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
21 oktyabr 2024
Yazılma tarixi:
2024
Həcm:
301 səh. 3 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-904994-47-1
Müəllif hüququ sahibi:
АЛЬМА МАТЕР

Oxşar kitablar