Kitabı oxu: «АТАМАН»
Атаман.
Пролог.
- Это ты! Ты шаришь по нашим схронам! Ты, более некому! Потому как тебе закон не писан! Все! Все его блюдут, а ты – гляньте-ка на него! – на вроде как ца-а-арь, али воевода, даром что атаманишка безусый, а творишь чё хошь! Чё, не так что ли говорю, а?! Ватажники, верно ли?!
Говоривший смачно сплюнул, подбоченился и оглянулся вкруг, махнув рыжей вихрастой башкой. Ватажники заворочились, запахнулись в кафтаны, надвинули шапки на лбы, закряхтели, но промолчали, лишь кто-то во втором кругу одобрительно пробурчал:
- А чё, правду баит… вона как добычу-то делит, себя не обидит…
Кто-то хмыкнул, соглашаясь. И не один. Общая тишина лишь подтверждала повисшее обвинение.
А обвинение-то было страшенное.
Рыжий, почуяв поддержку, враз вскинулся на голос.
- Во-о-о! А я об чем? Об том же! Закон ему не писан! Общий закон! Зарвался наш атаманишка! В прошлый-то раз себе ажно полный кошель сребра взял, и соболью шубу, и жемчуга пригоршни две, не мене. А нам так, кость бросил, как псам! Чтоб обглодали и не тявкали! А потом и ту отбирает, втихую, по схронам рыщет! Кто как не он, а, ватажники? – голос его взвился, сорвавшись в тонкий неприятный визг, что так не вязалось с общим обликом обвинителя, и с позой его лихой и наглой.
- Ты чёй-то осмелел – врешь как сивый мерин, жердява стоеросова! Смотрю, длинный вырос, а ума не вынес! Дурак ты и поддакивают тебе дураки! На хрена мне ваши схроны, межеумок, коли у меня своей добычи кусок жирный?
Это наконец ответил рыжему парню атаман, до того стоявший напротив, небрежно опираясь об дерево и насмешливо усмехаясь. Кто-то в кругу хихикнул, ибо рыжий действительно был тощ и длинен как жердь, и умишком… да, короток. Зато кулаками махать горазд. А кликуха у обвинителя такой и была – Рыжий – за вихры его и редкую рыжую тож бороденку.
Тот яростно повел рыбьим глазом в сторону засмеявшегося ватажника, но не отвлекаясь, сделал шаг к атаману, нависнув над ним со всего роста. Атаман был перед ним мелковат.
- Вот именно, что жирный кусок у тебя! - процедил Рыжий сквозь зубы с едва сдерживаемой злобой, - а с какого перепугу, а?! Забыл, кто тебя атаманом поставил? Чем ты нас лучше, а?!
Атаман, ничуть не смутившись, лениво оторвался от своей опоры, поднял голову и воткнул в Рыжего тяжелый сумеречный взгляд. Медленно, чеканя каждое слово, произнес:
- Лучше. Потому как со мной вы добычу имеете, а не в петле болтаетесь. Жрете, пьете, с девками гуляете, а не по острогам сидите и от стрельцов не бегаете. Потому как я, я думу думаю об общем деле! А ты, стервец, почем тут смуту поднимаешь?!
Он смотрел на Рыжего в упор, но обращался, разумеется, не только к нему.
- О как… – тихо проговорили в кругу. - То-то мы глядим – атаман наш бражничает цельными днями, а это он, оказывается, думу думает об нас, бедолагах…
Засмеялись, и Рыжий, осевший было от атамановых самоуверенных слов, снова ощутил поддержку и нагло усмехнулся:
- Кончай лясы точить, атаман! Народ правду знает, видит, об чем ты думу думаешь и кто работу всю делает!
- И кто же это? – взгляд атамана будто резал сгустившийся воздух.
- Есаулы твои, кто ж еще!
- Это они тебе сами сказывали? – и хоть голос его по-прежнему был спокоен, все ж Рыжий оглянулся в ожидании привычной поддержки. И встретившись с кем-то взглядом, продолжил:
- А чё говорить-то?! Сами видим, какой ты атаман: тартыга да вор! Я тебе так кажу, атаман, ты уважение круга давно потерял, просто люди молчат, може, бояться норову твоего. Да токмо я тебя не боюся! Ты мне не указ! Не атаман ты мне, а так – вша мелкая, что поедом ест, а выдавить ее все недосуг! – он снова сплюнул, сам себя раззадорив смелыми речами.
И правда – что ему бояться? Со стороны посмотреть: вот он – высокий, широкоплечий, сильный, молодой-здоровый, а вот тот – супротивник давно втайне ненавистный – атаман – мелкий, худой, вся сила которого в этих яростно горящих окаянных глазищах. Вона, губы поджимает, голову вскидывает, уперся взглядом в ватажников, холодно цедит сквозь зубы:
- И кто исчо так думает?
Молчание.
- Смелые закончились? Один только тявкнул супротив? Псы окаянные, гляжу, только стаей лаять можете!
Заворочились вновь ватажники сермяжные. Друг на дружку глянули, кто глаза опустил, кто в сторону скосил, кое-кто сплюнул в сердцах:
- Чё ругаисси, атаман?! Вещи-то из схронов пропадають! А за добычей с лета не ходим! Сидим тут в лесу, как лешие, а толку никакого! А баили: атаман де Чернолесья хитер да удачлив, с ним де поймаешь удачу за хвост! Чегой-то я ничего не поймал!
- А ты бы поменьше по бабам таскался, Кузьма, да мошной пред ними тряс! Целей казна была бы! - атаман резко повернулся к говорившему. - А то вон борода уж седая, а все беса пониже пояса тешишь!
- Кто бы говорил... – раздался еще голос, и многие согласно кивнули.
- Ага-ага, шубу своя хатын взял, а нама ни-ни, не ходи ни туды, ни сюды! Хатын низя, акча мала-мала, кычкыру да кычкыру… – почесывая редкую бородку, высказал вслух всеобщее недовольство одноглазый татарин Касым.
- Да, и мошну с ефимками, с прошлого раза что, себе взял! На круг не выставил! – раздался еще голос.
Атаман резко повернулся в ту сторону, собираясь ответить, но с другой стороны круга еще один голос — Надыма, уважаемого всеми ватажника — степенно проговорил:
- Что ни говори, а ты, атаман, правила нарушаешь, а с других по всей строгости спрашиваешь. Где справедливость-то?
- Точно! – радостно встрял Рыжий, - значица, он и вор!
- Белебеня ты, Рыжий, врать так! Языком почем зря мелешь! Что б я у своих брал! – атаман повернулся к главному обвинителю.
- Когда это мы тебе своими стали? – зло хохотнул Рыжий. - Свои у тебя вона девка твоя разлюбезная да дружок закадычный! А мы тебе наподобие холопов: приказания раздаешь да бранью кормишь!
- И что, все так думают? – тихо спросил атаман, оглядев ватажников.
Молчание повисело как топор над приговоренным.
- Молчите? Согласные с ним? – не дождавшись ответа, атаман опустил сжатые в кулаки руки, тяжело уронил: - Ладно. Коли так... коли недовольство имеете... пусть круг решает, что дальше...
Зашумели, заспорили ватажники, где тут правда, где навет, вроде как и прав Рыжий по многим статьям, а вроде как вина атаманова не доказана. И тут Васька Малой из новых крикнул:
- Братцы, чё спорим! А пусть сразятся! Чья возьмет, тот и прав!
Никитка Кожедуб, из давнишних ватажников, враз дал ему подзатыльника, но мысля всем неожиданно понравилась. Еще пуще загомонили, обсуждая.
Атаман отошел к дереву, помертвев лицом, отмалчиваясь.
Рыжий не скрывал радости, руки у него будто зачесались, перекидывая туда-сюда уже готовый хлебнуть крови засапожный нож.
Вмешался Федор Никитич, старший есаул, степенно, даже любовно огладив бороду, проговорил:
- Атаман, ватага хочет испытание битвой. Кто победит, на той стороне правда. Такое правило есть, не обессудь. Предлагаю биться на ножах до первой крови.
- Нет, - покачал головой атаман, и голос его зазвенел, - до смерти. И чтоб никто не вмешивался. Ясно?!
Все замолчали, Федор Никитич закряхтел и проговорил, пряча глаза:
- Ну, уж зачем так... Я так полагаю, до первый крови в самый раз будет... оно ж...
Но атаман прервал его резко и зло:
- До смерти, я сказал!
Рыжий вмешался, довольно усмехаясь и приседая на длинных ногах, готовя себя к битве:
- Да ничё, Никитич, я его поборю, не боись! Он, гляди на него, совсем доходяга уже, фуфлыга! И когда это мы его в деле в последний раз видали? Так что, ватажники, готовьте круг! Повеселимся!
Атаман усмехнулся в ответ, скинул кафтан и лениво встал напротив, доставая из-за пояса свой нож.
Ватажники расступились, дав им место. Федор Никитич, вставая между ними, проговорил опасливо:
- Может, передумаете?
- Кончай, Федор, хвостом крутить! – резанул атаман. - Сам же того хочешь, кого обманываешь?!
- Не я хочу, - развел руками тот в ответ, снова отводя глаза, - ватага! Ну, коль другого пути нету, деритеся! – и махнул рукой.
Рыжий шумно фыркнул и тут же выкинул вперед руку с засапожником, целя в грудь атаману.
Тот скользнул в сторону, не спеша, даже будто с ленцой, и нехорошо сощурил ночные глаза:
- Ну, держись, божедурье. Сам напросился.
- Ой-ой, напужал! - осклабился Рыжий. - Как бы самого засветло хоронить не пришлось!
- Никому не вмешиваться! – кинул атаман, обводя ватагу коротким взглядом.
В круге затихли: слово атамана здесь было весомо.
Нетерпеливый Рыжий пошел в натиск, оскалившись ровно пес. Тяжелый его сапог вяз в раскисшей после дождей земле. Движения его были широкими, резкими, грубыми. Он кидался вправо-влево, норовя подловить атамана.
Атаман, напротив, двигался мягко, уходя от ударов, будто играя с ним.
- Чё как девка под мужиком крутишься? Дерись давай! – рявкнул Рыжий.
- Охолонь, Рыжий! – крикнули в толпе. - Он тебя измотать хочет! Ты сильней, да он вертлявей...
Атаман на это усмехнулся. Внезапно он сделал короткий колющий выпад – ровно чтобы обозначить расстояние, и зацепил Рыжему предплечье – первая кровь пролилась. Рыжий увернулся, встряхнулся и снова попёр на атамана со всей дури. Но без удачи, тот словно загодя чуял выпад за миг до взмаха.
Толпа, разгоряченная битвой, подначивала то одного, то другого, разделившись на два лагеря.
- Давай, Рыжий, вали его! Хорош его, как девку, обхаживать! Врежь ужо! – кричали одни.
- Дави его, атаман, покажи, кто тут глава! – кричали другие.
Крики распаляли Рыжего. Он вскидывал голову, косил глазом и лыбился, будто скоморох на игрищах. Атаман же дрался молча, сосредоточенно, следил только за противником: отмечая, как тот все чаще хватает ртом воздух, как движения его делаются все шире, тяжелей и медленней.
И когда Рыжий раскрылся - атаман тут же шагнул в прореху, не думая, на одной чуйке. Резко вбил ему плечом под дых, словно дверь выносил. Рыжий пошатнулся, не удержался на скользкой глине и тяжело рухнул на спину. Атаман прыгнул следом, не давая ему перекатиться, навалился сверху, прижимая рукой, и занес нож. Рыжий все ж перехватил удар - клинок с клинком скрежетнули, и ватага замерла. Пахло мокрой землей, железом и смертью.
Кроша зубы, долговязому удалось отвести лезвие, но не до конца: атаман поднажал, и сталь вспорола Рыжему щеку - поперек от брови через глаз. Кровь залила ему пол-лица. Он взревел, что боров на закланье, понимая, что теперь на нем метка. Потому ярость его была сокрушительной. Перевернувшись, он ногой сшиб ненавистного атамана, выбил у того нож и занес свой. Атаман перекатился, и клинок Рыжего вонзился в землю.
Теперь оба остались без ножей.
Сцепились в кулачном бою. Тут верх брал Рыжий: недаром он считался лучшим кулачным бойцом в ватаге. Не раз и не два он отшвыривал атамана к краю круга, и в толпе кое-кто уже шептался: «Куда фуфлыге атаману против Рыжего? Ни силы, ни росту…»
Но атаман всякий раз поднимался и молча, остервенело бросался вперед, норовя вцепиться тому в горло.
Все ж Рыжий и впрямь был сильней.
Предвкушая победу, уже чуя ее вкус, как она в горло булькает смешком, он в который раз с силой пхнул ногой атамана в бок и заулыбался окровавленной рожей, оглядываясь на ватагу и растягивая удовольствие. И в тот самый миг, когда он красовался, жалящий ножевой удар атамана вошел справа под ребро – коротко, точно, будто змея ужалила.
Рыжий взвыл в голос от боли и досады, отступаясь и зажимая рану.
- Рано радуешься, пес шелудивый... – прохрипел чернявый черт разбитыми губами, поднимаясь.
И снова мелькнул клинок - и полоснул Рыжего по бедру. Целился-то в живот, но мазанул - в молчавшей с некоторых пор толпе Рыжего успели предупредить окриком.
Рыжий упал, взвизгнув, откатился, нашарил на земле свой нож и стиснул рукоять так, что побелели костяшки. Поднялся, пошатываясь. Он вспомнил, что не раз говорили в ватаге: в битве на ножах атаману нет равных. Уверенность его покачнулась, как если б вступил в мочажину. Он уже не смеялся. Но и сдаваться не собирался: ведь только что враг валялся перед ним избитый, почти побежденный.
Да, избитый. Да, чуть не побежденный. Но в глазах атамановых горела темная злая сила, мощная, неумолимая, неотвратимая, упрямая - угроза и приговор всякому, кто встанет поперек.
Кабы был Рыжий поумнее – понял бы.
Стоя друг против друга, они замерли, переводя дух.
- Убью! – прорычал Рыжий, встряхивая затуманенную голову.
Атаман сощурился и резко сделал выпад правой рукой.
Рыжий метнулся вперёд, пытаясь перехватить удар, — но всё случилось слишком быстро. Нож, непонятно как оказавшийся в левой руке атамана, молниеносно вошел в живот Рыжего по самую рукоять.
- Межеумок ты, Рыжий! – закричали в толпе. – Говорили ж тебе, что он с двух рук работает!
Рыжий посмотрел на расплывающееся кровавое пятно и поднял на атамана недоумевающие глаза.
- Зря ты связался со мной, я тя предупреждал! – усмехнулся тот и рывком вынул клинок. Хлынула кровь. Рыжий заорал и как оглашенный кинулся на врага, уже не разбирая - размахивая ножом и слабея при каждом взмахе, но слишком опьяненный злобой, чтобы это почувствовать.
- Мало тебе, гнида? – процедил атаман и скользнул в сторону, толкнув его. Даже усилия не потребовалось.
Рыжий упал в грязь, но снова попытался встать, цепляясь за жижу и хрипя проклятия.
Атаман снова пхнул его и проговорил:
- Признайся, что это ты схроны порушил! Может, пожалею придурашку!
- Это ты! Ты вор! – просипел тот в ответ, скрючиваясь и зажимая рану.
- Тварюга упёртая… - сплюнул атаман и снова пхнул его ногой.
Тот откатился к дымящемуся поодаль кострищу, рукой попав в горячие угли. Заверещал, дёрнув обожженной рукой, но атаман наступил на нее сапогом, и проговорил ровно, чтоб слышали все:
- Признайся, кто подбил тебя на бунт. Скажешь – дам умереть как мужику. А не скажешь – сдохнешь, что визгливая девка!
Завоняло палёным. Рыжий заверещал еще тоньше, жалобней.
- Атаман... – робко произнес кто-то в толпе, но тот вскинулся, не снимая взгляда с Рыжего:
- Кто тут лает?! На его место хочет?
Ватага снова притихла. Никто не шелохнулся.
- А-а-а!.. – кричал Рыжий от боли и злости: понимал, что это конец, пощады не будет и помощь не придет. В последнем мстительном порыве здоровой рукой он потянул атамана к себе и замахнулся ножом, рассекая ему плечо. Но сил на настоящий удар не хватило.
Предел терпения атамана закончился.
- Сдохни ужо, гадина! - с холодной ненавистью проговорил он и с силой всадил клинок в Рыжего.
Кровь брызнула во все стороны, Рыжий дернулся как распластанный и опрокинутый на спину жук и захрипел в предсмертных судорогах.
Атаман ударил еще раз. И еще.
И мертвый Рыжий уже не дергался под этими ударами, лишь брызги крови окатывали атамана с головы до ног, пока кто-то не крикнул:
- Остановись, атаман, охолонь, он ужо мертвый!
Тогда только замер, трясясь от владевшей им ярости, и медленно выпрямился. Что-то мешало ему ясно видеть – кровь. Кровь была на нем, будто он искупался в ней. Вытер ее локтем с глаз, и страшно тихо произнес, оглядывая ватажников темным, немигающим взглядом:
- Ну, кто исчо хочет сразиться? Есть хоробрые? Выходите в круг! – И, видя, что никто не шевелится, вскрикнул зло, насмехаясь: - Чё, огурялы, боитеся?!
Все молчали, пряча глаза. Атаман переложил нож в другую руку и рванул рубаху вверх, обнажая раны на теле:
- Вот, он достал меня! Ловите случай... Кто хотел побороть меня? Ну, же! Кто?!
Тело было в порезах, но пуще всего покраснел бок, куда Рыжий прикладывался ногой. Кровь сочилась и с руки.
Но снова никто не пошевелился.
Молчание стало топким, что болото. Атаман дико расхохотался:
- Эко, верно говорят: тать не тать, а на ту же стать! Только языками чесать горазды! Прячетесь за спинами подобных межеумков! – Он пхнул ногой мертвое тело Рыжего, чуть поскользнувшись в его крови.
- Атаман, - произнес кто-то, - довольно ужо, божий суд все порешил...
- Божий суд?! – Тот снова расхохотался, и это выглядело настолько устрашающе, что многие попятились. - При чем здеся Бог? Это я решил! Я! Тока и суете своего Бога куда ни попадя!
- Атаман... – снова начал кто-то.
- Хватит! – закричал он еще сильней. - Не атаман я вам более!!! Вы все мне осточертели! Чтобы я был вожаком стада баранов – ну уж нет! Плох я вам, не по закону ватажничаю – и черт с вами! Сказали бы – и так ушел! Так нет, заслали дурня, думали, побьет он меня, ха! Все, окончено! Выбирайте себе нового атамана!
Он повернулся, чтобы уйти, пряча нож в сапог. Сделал шаг, потом остановился и, вполоборота, уже тише произнес:
- Три дня... я даю вам три дня на выбор нового атамана. Сейчас я уйду из становья, а когда возвернусь, надеюсь, вы ужо порешаете. И уберите отсюда эту падаль! – Последнее он снова выкрикнул, пнув мертвеца. - Пошарьте по его собственным схронам, может чему удивитеся!
У рукомойника он вылил на себя ведро холодной воды, вытерся рушником, уставился в миг покрасневшую тряпицу, будто только осознав, каков его вид сейчас, посмотрел вдаль, кой-кого отыскивая взглядом.
Там, у стены баньки, стоял его закадычный друг и есаул Кирюшка и смотрел на него полными ужаса глазами, а встретившись с ним взглядом, тотчас опустил голову.
Сердце атаманово, и так гулко и больно бившееся за грудиной, вмиг тяжело ухнуло, вовсе сорвавшись куда-то вниз.
Атаман бросил окровавленный рушник и более ни на кого не глядя ушел в свою избу.
В темноте сеней он почувствовал, как сильно его трясет. Дыхание было сдавлено, словно запертое в железной клетке, и толстые прутья сей клетки сдвигались все тесней и тесней. Было жарко и одновременно холодно. «Вот и всё…»: стучала мысль в голове, «окончено…»
Он никак не мог вздохнуть свободней, глотал воздух мелкими вздохами, но в глотке словно камень встал, а перед глазами плясали искорки - видимо, головой крепко приложился в драке.
Постоял в сенях, собираясь с силами.
Ноги сделались пудовыми, однако ж медлить особо было нельзя - ватага могла очухаться, и неизвестно, что там себе надумать, а сил на новый бой покамест не было.
Так что он прошел в свою горницу, закрыл низкую тяжелую дверь, отрезая себя от всего мира, и снова попытался вздохнуть. Или выдохнуть.
Медленно стянул окровавленную рубаху, кинув ее под лавку. Стянул скользкие сапоги. Нож снова оказался в руке. Повертел его, не знаю, куда его к себе, голому, приткнуть. Воткнул с силой в стену. Стоя над сундуком, замер. «Что же, - подумал, - дальше? Ну да, уйти в схрон... одеться...». Стянул штаны. Стоя в исподнем, снова застыл, уставившись в стену, из которой торчал нож.
Нож - верный и, видимо, единственный его друг. Вытащил его, холодно прокрутив привычную мысль, что де хорошей работы нож, рукоять удобная, крепкая, в ладони не скользит, и сталь отличная, клинок длинный – то, что надо, каков кузнец ковал – отличный мастер, сколь уж раз выручал, и вот – опять.
Нет, он может об том не думал, а так – цеплялся за обычное, простое, однако ж, как только скрипнула позади дверь, тут же метнул нож в вошедшего.
Никитка, а это он вошел, едва увернулся, и нож зазвенел в притолоке.
- Эй, атаман, свои! – воскликнул вошедший в страхе. - Ох и лих же ты - чуток и прикончил бы...
- Своих нету, не атаман я боле, - ответил атаман медленно, через силу. - Чего тебе?
- Слухай, Андрей, не горячись ты так... Ты верно сказывал, что Рыжего подначили, туточки может два-три у тебя тайных супротивника... Я выведаю, кто... Остальные просто дурни... Чего горячиться-то и уходить сразу?
Атаман посмотрел на него долгим взглядом и тихо произнес:
- Ты думаешь, я не понимаю этого? Кто-то кашу заварил, а я... проглядел… Но раз так пошло... не хочу и разбираться... Все, окончено... иначе... иначе я вовсе... – с мукою сказал, отворачиваясь. - Уйди ты, Никитка, не видишь - и без того тошно, оставь меня...
- Атаман... Андрейка... Я ж говорю, что лучше б... – сделал тот вторую попытку, но атаман закричал, прерывая:
- Да уйди ты, оглашенный! Чё лезешь-то? Без тебя разберусь, чё мне делать! Пришел тут уговаривать, тянуть кота за яйца, делать боле нечего, видать!
И Никитка, помявшись в двери, вышел. В таком состоянии с атаманом говорить было бесполезно.
Однако его приход и слова будто подстегнули атамана. Он резко скинул с себя остатки замаранной кровью одёжи, натянул на себя что пришлось чистое, собрал котомку, сунув в нее хлеб с солью, пару луковиц, штоф с медовухой. Ну и ножи, любимое оружие - два засапожных, один поясной. Ну это так. По мелочи. Оглянулся, уперся взглядом в маленькую темную иконку со Спасом в Красном углу. Подошел к ней и процедил сквозь зубы с ненавистью и болью: «Что уставился? Смотришь… Сторожишь что ли? Следишь? Карать станешь? Ха! А ну-ка, спробуй, схвати меня за руку!»
И резко скинул ее наземь, как раз в тот миг, как в дом вошла старая Марфута.
Та вскрикнула, но он прошел мимо этих ее: «Ох, батюшка! Ох, что же ты делаешь, окаянный! Богохульник этакий! Он же тебя покарает, грешника!»
«Ничё, - зло подумал в ответ на ее стенанья, - молоньей сию минуту не убило и то ладно!»
Прошел сквозь стан.
Сквозь стену молчания.
Сквозь лес. Еще зеленый, но уже опаленный близким осенним холодом, мокрый после недавних затяжных дождей, опасный в сгущающихся сумерках.
Но оно и к лучшему, что темнеет. Далеко он не пойдет. Здесь в этом лесу у него полно собственных схронов, в некоторых сокрыта его добыча, некоторые для того, чтобы самому прятаться.
И не то, чтобы он сейчас прятался, но да, ему требовалась нора, в которую он наподобие раненного зверя залезет зализывать свою рану. И это не те раны, что от порезов, и не багровые синяки по всему телу, не подбитый затекающий глаз. Все это пустяшные раны. Но... другое, другое, от чего хочется выть волком, проклинать - кого? что? – да всё, и всех!
Он шел в сгустившейся темноте, спотыкаясь об корни да коряги, перелезая через поваленные стволы деревьев, шел, ведомый чутьем, - все же это был его лес, его, хоженный-перехоженный!
Но отчего, отчего так корежит внутри?! Так туго и тесно в груди, что ажно дышать тяжко?!
Вот и землянка. В ней даже печурка есть и запас дров на одну-две топки. И ручей подле.
Наконец, он может отдохнуть. Здесь мало кто его найдет. Землянка крохотная и завалена сухостоем, поросла мхом и со стороны кажется корнем поваленного дерева. У него есть три дня, три дня покоя для себя самого, чтобы подумать.
Но сегодня думать он точно не будет, нет, желание иное.
Сначала он спустится к ручью набрать воды, разденется донага прямо там, на топком берегу, дрожа в холоде и темноте, выльет на себя еще ведра два холодной воды, чтобы смыть с тела и волос запах крови, крови убитого им Рыжего, лучшего бойца в его ватаге. В его бывшей ватаге.
Потом дрожащими озябшими пальцами растопит печку, хлебнет взятой с собой медовухи, закроется изнутри землянки, завернется в припасенные здесь шкуры и выдохнет. Приглушенно взвоет, позволит, наконец, предательской влаге просочиться сквозь плотно сжатые веки.
Вспомнит. Каждое слово, взгляд, жест. Кто как стоял, смотрел, что и как сказал. Что можно было сделать, кроме того, что было сделано? Можно ли было? Когда он пропустил эту тайную подготовку к смуте? Кто подговорил Рыжего? Кто, кто против него?! И неужто все?
Даже его названный брат, закадычный друг – отвернулся. А как смотрел! С каким отвращением, будто раздавленную, но еще плюющуюся ядом гадюку углядел. Будто впервые видел, как он дерется. Как убивает.
И что здесь такого? Всего лишь делал, что должен…
А этот… гузыня, стоял, отворачивался!
Все они предатели, шаврики, нежити неблагодарные! Обвинили его в нарушении закона. Какого, к черту, закона?! – воровского закона, гляди-ка, тати, а туда же - чертовы законники! И когда таковыми стали?!
Мысли катятся по кругу, внутри тугая жаркая волна распирает грудную клетку, и сердце в ней бьется опаленным, и все время больно, без передышки, всегда, сколько он себя помнит, но сегодня особенно сильно. Так было лишь несколько раз.
И первый раз, когда убили Настасью…
Он выпьет еще медовухи. Согревшись, соскочит с лежанки, распахнет дверь, впуская стылый воздух в спертую темноту землянки, и, подняв кулак к темно-синему небу с высыпавшими на нем колючими звездами, повторит давешнее: «Что – мало Тебе? Сломать хошь? Душу вынимаешь? Не выйдет! Не дамся!»
И стоя на пороге, он не получит ответа, впрочем, как и всегда. Лишь заметит тень крыла охотившейся птицы меж стонущих на ветру темных стволов. Уйдет, уползет обратно в свою нору, где, прикончив хмельное, попытается забыться.
Забыться не выйдет, но вспомниться начало…
И все потому, что тепереча снова в путь-дорогу сбираться, снова в никуда… как уж сто раз бывало, и впервые годков семи-восьми отроду...
Часть 1.
Глава 1. Детство.
Родных отца-матери Андрейка никогда не знал. Но позже, возмужав, об чём-то догадывался.
Младенцем несколько месяцев от роду оставили его в одной деревеньке недалеко от Белёва в тульской окраиной земле.
Случилось это чрез три года после того, как в мае крымчаки с ногайцами во главе с калгой Фетой-Гераем набегом разорили тульские, каширские, рязанские, дедиловские и веневские земли и взяли «полону много множество, яко и старые люди не помнят такие войны».
За год до того сам хан Казы Гирей бежал из-под Москвы только пятки сверкали, разбитый в пух и прах. А в этот раз Русь воевала на северных границах с Ливонией, и туда стянула все силы. Да и крымчаки не шли к столице, а пришли за ясаком на южные земли своею манерой – быстрым наскоком, чтобы захватить побольше добычи. Русские полоняне были их немалой статьей дохода, хорошо продавались на рабовладельческих рынках: мужиков – на галеры, девиц – в гаремы, если красива, иль в услужение османским женам. Правда, московиты отличались строптивостью и ценились чуть менее полонян из той же Речи Посполитой. И все же.
Как бы то ни было, хоть тот набег Феты-Гирея московиты отразили и даже частью отбили полонян под Епифанью, все ж урон был немыслимо велик.
Была ли его матушка одной из тех полонянок, какого вообще была рода-племени, как спаслась - выкупили ли, отбили ли, иль стала наложницей какого-нибудь мурзы или бея, - никак не узнать. Но понеся дитё от басурманина, отдала его сразу, как отняла от груди. А ведь не то грех, что ссильничали, и что в полоне была наложницей, и что понесла, - то обычное дело, но видать, не хотела его, не нужен был, обуза, память о плохом, не иначе. Потому – скинула.
Но окрестила. Была при младенце ладонка Андрея Первозванного и крестик деревянный.
Поэтому нарекли его Андрейкой, и усыновили в семье, где и так было семеро по лавкам и хозяйка выкармливала свое дитя. Усыновили с мыслей, что вскоре помрет – был недоношенным – баушка сама об том ему опосля говорила.
Но не помер. Братец молочный помер, а он нет.
Потом ему глаза кололи, что отнял молоко у братца.
И мальцом он не понимал, почему ему всегда достается кусок меньше, чем другим, почему его не приголубят, как других, а как собачонку гонят прочь, и почему он вообще так не похож на остальных: весь выводок братьев-сестер белобрысый, а он чернявый, все светлоглазые, а он один черноглазый, да еще и смугл в придачу. Нет, в детстве он этого не понимал. Даже когда его татарчонком кликали.
Единственно, чего ему все время хотелось, так это есть. Это песня: «Исть, исть, мамка, дай исть!» - была у него главной. А что пихаются, дерутся, на печку греться не пускают, обзывают по-всякому – то неважно.
Он мало что помнил из того детства. Даже названия деревни уже не вспомнил бы. И не узнал бы ни названного отца, ни названной матери. Как их звали и то не помнил. Тятька да мамка.
Вот бабушку помнил. Бабушка-то ему все и рассказывала: и как нашли его, и что забрали, и про крымчаков, и про мир – что знала, тем и делилась. И учила сказкам да приговоркам всяким. Шамкала беззубым ртом, а он повторял за нею:
«Петушок, петушок,
Золотой гребешок,
Масляна головушка,
Шёлкова бородушка,
Что ты рано встаёшь,
Голосисто поёшь,
Деткам спать не даёшь?»
«И правда, - думал он, малой, - что дурниной раскукорекался... спать не дает! тятька опять пошлет борову крапивы рвать... лети-ка за реку, петушок!»
Или вот еще:
«Еду-еду к бабе, к деду,
На лошадке, в красной шапке,
По ровной дорожке,
На одной ножке,
В старом лапоточке
По рытвинам, по кочкам,
По ухабам, по ухабам,
По маленьким пенёчкам,
Прямо в яму — бух!
Раздавили сорок мух!».
Как засыпал, так и видел эти картинки: будто у него шапка красная, как у боярина, а лошадь такая же - долгогривая, гнедая, бока ее лоснятся, не то, что у их тощей Каурой, и едет он на ней в стольный град на ярманку.
«Ладушки, ладушки!
Где были?
- У бабушки.
- Что вы ели?
- Кашку.
Пили простоквашку.
Простоквашка вкусненька,
Кашка сладенька,
Бабушка добренька!»
И впрямь бабушка добрая была, жалела его что ли.
Вскорости померла, как приключился голод.
Вот так вот, жил себе народ, детей копил, робил спозаранку до вечора, а нежданно-негаданно беда пришла, да такая, что всем бедам беда.
Что-то около шести ему было, когда это случился. Долго весна не приходила, снега лежали, не стачиваясь аж до зеленого листа на древах. Все тепла не было. Но рожь посеяли. И капусту, и морковь, и брюкву. Животы поджимало, но надея была. Тятька сказал: «Надея всегда жива».
Надея, надея! На все у них надея! Да божья воля!
Не-а. Два летних месяца ледяные дожди лили без перерыва, днем и ночью. Потом белая крупа с неба посыпалась, и морозы вдарили по едва созревшим побегам.
Андрейка помнил, хоть мальцом был, как вся деревня голосила - бабы, мужики, как костры жгли ночи напролет, дымом поля да огороды грели.
И снова снег сменился дождями. Сидишь в избе, на улицу не выйти, а выйдешь – сразу ворочаешься, ибо там холодные ручьи хлещут, всю улицу в грязную канаву превратив. И рубашонку натягиваешь пониже, пытаясь согреться, - портков еще не полагалось по малолетству.
Будто помертвели в то лето все. На тятьку страшно глядеть, хотелось под лавку спрятаться, раз на печку не влезть – там бабушка лежала помирала, да братья с сестрами грелись. Мамка плакала, по ночам всё под иконами молилась, осеняя себя мелкими дробными крестами.
Осенью помер молодший, что в люльке лежал.
И бабушка спустя три дня.
Похоронили тихо. Ни одни они хоронили. Деревенский погост вмиг разросся в ту пору.
Лишь когда гроб с бабушкой заколачивали, закричал-заплакал: «Баушка! Баушка!»
Тятька подзатыльника дал: «Молчи, бисов сын, и без того тошно...»
К осени уехал тятька со старшим сыном в город, вернулся под зиму. Один. Еще более чёрен и сумрачен.