Kitabı oxu: «Клинок, рассекающий демонов. Демон отчаяния»
ГЛАВА 1
Битва между Демоном Отчаяния и троицей была в самом разгаре.
Танджиро наносил удар за ударом — клинок высекал искры, скользил, отскакивал, — но крепкая чешуя не поддавалась. Ни царапины. Ни вмятины. Будто рубишь камень, обтянутый мокрой кожей.
Иноске не стал дожидаться плана. Не стал слушать, не стал думать. Рванул вперёд, вскидывая оба клинка над головой, и заорал так, что, казалось, воздух треснул:
— Зарублю! Порублю на мелкие кусочки! Ты будешь сашими, тварь!
И обрушил лезвия. Раз. Два. Три. Четыре. Слепо, яростно, с размаху — каждый удар тяжелее предыдущего, каждый с воем, будто он не демона рубит, а собственную злость пытается из себя выгнать.
Пока Иноске молотил по чешуе, Танджиро, не отводя взгляда от противника, быстро, отрывисто заговорил:
— Чешуя крепкая, вдвоём не пробьём, если бить куда попало. Слушай сюда: два удара, быстро, в одну и ту же точку. Сначала по его длинным рукам — выбиваем защиту. Потом уже по шее.
Зеницу сглотнул. Колени дрожали, пальцы белели на рукояти. Но он кивнул.
— Д-да. Хорошо. Давай.
В этот момент Иноске улетел.
Не упал — именно улетел. Демон Отчаяния мазнул по нему тыльной стороной ладони, как отмахиваются от мухи, и тело Иноске врезалось в ствол дерева. Хруст. Не треск ветки — глухой, властный хруст костей. Дерево зашаталось, осыпало его листьями. Иноске сполз на землю, попытался опереться на руки, подняться. Не вышло. Изо рта толчком вышла тёмная кровь, капнула на подбородок, на грудь. Он дёрнулся снова. И снова. Пальцы скребли по земле, оставляя борозды.
Но встать не получалось.
Первый удар лёг точно в намеченную точку. Чешуя лопнула с сухим щелчком, и из-под неё проступила тёмная, влажная рана. Второй удар не заставил себя ждать — клинок вошёл в ту же борозду, глубже, до хруста. Демон дёрнулся. Его длинная рука — та самая, которой он только что отбросил Иноске, — отделилась от тела и шлёпнулась на землю, всё ещё сжимая пальцы, всё ещё подрагивая, будто пытаясь что-то схватить. Из обрубка хлестнуло чёрным. Демон завизжал — тонко, протяжно, не по-звериному, а как ржавый металл по стеклу.
Иноске встал.
Не сразу. Сначала колени, потом упор на ладони, потом — рывком, на прямых ногах. Боль была. Конечно была. Но он сжал зубы так, что заскрипели, и закричал. Не от боли — от ярости. И в момент крика кровь плеснула из его рта веером, густая, тёмная, обдала Танджиро, Зеницу, землю вокруг. Будто в нём что-то лопнуло внутри.
Он замахнулся. Удар вышел слабым — рука дрожала, клинок скользнул по чешуе, едва оставив царапину. Но демон уже не смотрел на него как на муху. Пальцы сомкнулись на горле Иноске. Подняли. Ноги оторвались от земли, пальцы заскребли по запястью твари.
И вот тут подоспели.
Танджиро и Зеницу ударили одновременно — с двух сторон, скрестив клинки на второй руке демона. Лезвия вошли в ту же рану, что и прежде, провернули, дожали. Кость хрустнула. Вторая рука упала рядом с первой, и обе продолжали дёргаться на земле, пальцы скребли по камню, оставляя борозды. Демон завыл, но уже без прежней ярости — скорее от неожиданности, от того, что тело вдруг стало короче на две конечности.
А Иноске, едва почувствовав, что хватка ослабла, не отступил. Шагнул вперёд. Обхватил демона — без рук, без оружия, голыми пальцами впился в чешую на спине, вжался лбом в плечо твари и сжал. Сжал так, что побелели костяшки, так, что затрещали собственные рёбра. Держал. Не давал дёрнуться, не давал повернуться, не давал сбежать.
— Давай! — хрипнул он. Или не хрипнул. Может, просто выдохнул. Звук всё равно потонул в крови на губах.
Танджиро и Зеницу не заставили ждать. Два клинка, одна точка, один удар — чистый, быстрый, финальный. Лезвие вошло в шею. Голова демона отделилась и покатилась по земле, всё ещё шевеля губами. Тело дёрнулось раз, другой — и начало рассыпаться пеплом.
Иноске разжал пальцы. Пепел прошёл сквозь них, как тёплый снег. Ноги подогнулись. Он рухнул на колени, потом на бок. Земля была холодной. Он это почувствовал. А потом перестал. Тьма накрыла мягко, без снов.
Очнулся он не сразу.
Сначала — белый потолок. Потом запах: травы, крови, чего-то горького и лекарственного. Потом голоса — далёкие, будто из-под воды. Тело лежало на больничной койке, придавленное простынями, и каждая клетка ныла тупо, ровно, как ноет всё после долгого сна в неудобной позе. Глаза закрылись сами. Он уснул снова. И ещё раз. И ещё.
Раны затягивались быстро. Слишком быстро. Там, где вчера была глубокая борозда, сегодня уже розовела молодая кожа. Кости срослись за неделю. Танджиро говорил, что это нормально, что организм у Иноске крепкий, звериный. Зеницу соглашался и переставал нервничать.
Но месяц спустя появилась спина.
Точнее — зуд. Прямо между лопатками, чуть ниже, туда, куда не достать пальцами. Сначала лёгкий, терпимый. Потом навязчивый. Потом сводящий с ума. Иноске чесал. Сначала ногтями. Потом о дверной косяк. Потом о кору дерева в лесу — прижимался спиной и тёр, тёр, тёр, как зверь, которого одолели блохи. До красноты. До ссадин. До крови, которая проступала сквозь ткань хаори и оставляла бурые разводы.
— Да что с тобой? — спрашивал Танджиро, отводя взгляд.
— Чешется, — огрызался Иноске. И чесал дальше. Как бешеный. До крови.
Ночью Иноске был в палате один.
Горькие лекарственные отвары он давно не пил. Стоило сестре отвернуться — и тёмная жижа летела в открытое окно, разбиваясь о подоконник мелкими каплями. А Иноске морщился, кривил рот, цыкал сквозь зубы и вытирал подбородок тыльной стороной ладони — всё для того, чтобы со стороны казалось, будто он глотает. Чтобы не задавали вопросов. Чтобы не заставляли пить снова.
Но той ночью сон не шёл.
Он лежал на спине, смотрел в потолок и не видел его. Видел другое.
Демон Отчаяния. Мазнул ладонью — и Иноске летит. Не падает. Летит. Как тряпичная кукла, которую ребёнок швырнул в угол и забыл. Тело врезается в дерево, хрустят кости, и он пытается встать. Пытается. А ноги не держат. А изо рта кровь. А бой продолжается без него.
Если бы не Танджиро. Если бы не Зеницу. Его бы здесь не было. Лежал бы в земле. Или в яме. Или нигде — просто мясо, которое демон сожрал и забыл.
И это не первый раз. Не первый. Сколько их было — боёв, где он оказывался на земле, в пыли, с прокушенной губой и пустыми руками, пока другие рубили, резали, спасали? Сколько раз он вставал последним, а не первым? Сколько раз его поднимали, оттаскивали, закрывали собой?
Он перевернулся на бок. Простыня зашуршала. Зуд между лопатками вспыхнул, как укол, и он машинально потянулся назад, но не достал. Сжал кулак. Разжал.
Все растут. Танджиро с каждым боем быстрее, точнее, спокойнее. Зеницу — тот самый Зеницу, который трясся и плакал, — теперь бьёт уверенно, без колебаний. Они становятся сильнее. Они становятся больше, чем были. И они любят друг друга — не говорят вслух, но это видно. В том, как Танджиро кладёт руку на плечо. В том, как Зеницу, дрожа, всё равно встаёт рядом. В том, как они смотрят друг на друга после боя — усталые, окровавленные, живые.
А он?
А он — зверь. Ест, когда голоден. Спит, когда тело падает. Дерётся, когда кто-то лезет в морду. Не думает. Не чувствует. Не говорит «спасибо», не говорит «прости», не говорит «я рядом». Хрюкает из-под кабаньей маски и машет клинками. Животное. Полезное животное. Пока дерётся — нужен. Перестал драться — и что? Кому он такой нужен? Тряпичная кукла. Обломки костей в лесу. Кровь на чужих лицах.
Он сел. Резко. Кровать скрипнула. Пальцы вцепились в край матраса.
Слабый.
Слово всплыло само, чужое, тяжёлое, как камень на дне реки. Он не хотел его думать. Думал.
Слабый. Слабый. Слабый.
Все становятся сильнее. Любят друг друга. Растут. А он — стоит. Застрял. Как зверь в клетке, который бьётся прутья лбом и не понимает, почему не может выйти.
Зуд вспыхнул снова. Он потянулся к спине, впился ногтями через ткань, рванул. Больно. Хорошо. Хоть что-то настоящее.
За окном выл ветер. Луна лежала на полу бледным прямоугольником. Иноске сидел, обхватив колени, и дышал. Тяжело. Неровно. Как после боя, которого не было.
Так он и уснул. С открытыми глазами.
Или это вовсе не было сном. Скорее видение — из тех, что приходят не когда веки тяжелеют, а когда внутри что-то надламывается и проваливается в пустоту, и пустота начинает говорить чужим голосом.
Лес. Не больничный двор, не тренировочная поляна — лес, которого он не знал и не помнил. Деревья стояли чёрные, без листьев, без коры, гладкие, как обугленные кости. Небо над ними было низкое, серое, без солнца и без звёзд. Воздух пах мокрой землёй и чем-то ещё — железом, может быть. Старой кровью.
Под деревом сидел кто-то.
Иноске шагнул. Потом ещё. Потом ещё. Трава под ногами не шуршала. Не было травы. Была голая, тёмная земля, и на ней не оставалось следов.
Он подошёл ближе. Увидел лицо.
И остановился.
Это был он. Иноске. Без маски. Без клыков, без кабаньей морды. Голый, человеческий. И — другой. Выше. Шире в плечах. Спина прямая, руки спокойные, пальцы лежат на коленях ровно, не сжимаются. Глаза открыты и ясны, без той бешеной, мечущейся искры, которая живёт в нём наяву. Этот Иноске не дёргался. Не рычал. Не лез в драку. Просто сидел и смотрел.
Встал. Плавно, без рывка, как встают те, кому не нужно никуда бежать. Подошёл. Положил руку на плечо Иноске — тяжёлую, тёплую, чужую.
— Я не стал сильнее с ними, — сказал он. Голос был его и не его. Ниже. Ровнее. Без хрипа.
Он повернул голову, указал. Там, за поляной, за полосой чёрных деревьев, на залитом мягким светом лугу играли в мяч Танджиро, Зеницу и Незуко. Смеялись. Зеницу споткнулся, сел, Танджиро протянул ему руку, Незуко кинула мяч ему в лицо, и все засмеялись. Простые. Живые. Вместе.
— Я стал сильнее с ними, — повторил тот Иноске. И голос дрогнул на последнем слове. — А потом стал слабее.
Он убрал руку. Отошёл на шаг. Посмотрел на свои ладони, будто видел их впервые.
— Одиночество. Вот что даст силу. Не они. Не мяч, не смех, не чужая ладонь на плече. Ты один — и ты целый. Ты один — и тебе некого терять. Ты один — и никто не увидит, как ты падаешь.
Он повернулся. Поднял руку и указал на гору.
Гора стояла на горизонте — огромная, тёмная, с рваной вершиной, обмотанной облаками, как тряпьём. Не гора — клык, торчащий из земли. У её подножия клубился туман, густой, белый, живой.
— Там моя сила, — сказал он. Помолчал. Поправился: — Наша. Иди за ней.
И улыбнулся. Тихо. Без клыков. Без маски. Совсем не так, как улыбается Иноске.
Он встал.
Не из сна встал — из кровати. Рывком, на прямых ногах, простыня соскользнула на пол. Сердце колотилось. В висках стучало. Пальцы дрожали, но не от страха. От чего-то другого. От уверенности. Чужой, вложенной, но уверенности.
Он не понимал, что видел. Не помнил слов — только ощущение. Гора. Туман. Голос, который сказал: иди. И этого было достаточно.
Клинки лежали у стены. Он взял их. Привычным движением, за спину, крест-накрест. Холодок стали сквозь ткань. Своё.
В соседней комнате спали. Танджиро лежал на боку, подложив ладонь под щёку, дышал ровно. Зеницу раскинулся на спине, приоткрыв рот, бормотал что-то во сне. Незуко свернулась в углу, маленькая, тихая.
Иноске смотрел на них. Долго. Секунд десять. Может, двадцать.
Потом повернулся. Вышел. Дверь не скрипнула — он придержал её рукой, бесшумно, аккуратно. Так, чтобы не разбудить.
Ночь была тёмная. Воздух холодный. Он шёл быстро, не оглядываясь. Клинок за спиной стукал о клинок, и этот звук был единственным, что напоминало: он не один.
Но он уже решил, что это нужно исправить.
Иноске уже был в лесу.
ГЛАВА 2
Светало. Не резко, не вдруг — серость поднималась из-под земли, ползла по стволам, цеплялась за ветки, и небо из чёрного становилось пепельным, потом бледным, потом почти белым. Солнца ещё не было. Только обещание. Только намёк на тепло где-то за линией гор.
Он шёл выше. И выше. Тропа давно кончилась — осталась голая земля, камни, корни, торчащие из склона, как рёбра. Он не смотрел под ноги. Ноги сами знали, куда ставить. Знали лучше головы. Голова была занята другим.
Мысли текли медленно, густо, как смола. Не о бое. Не о боли. Не о том, как хрустнули рёбра и как кровь брызнула на чужие лица. О силе. О той, что живёт в горе. О той, что показал ему тот, другой, без маски. Наша, сказал он. Иди за ней.
И Иноске шёл.
В этот миг он не думал о друзьях. Не думал о том, как Танджиро проснётся, потянется, увидит пустую койку. Как Зеницу сядет, заморгает, позовёт. Как Незуко наклонит голову и не поймёт. Не думал, будут ли искать. Побегут ли следом. Будут ли кричать его имя в лесу, как зовут потерявшуюся собаку.
Не думал. Не мог. Мысль о них была далёкой, глухой, будто доносилась из-под воды. А зуд — зуд был близко. Зуд был здесь.
Спина вспыхнула. Между лопатками, ниже, по позвоночнику, как горячая игла под кожей. Он остановился. Повернулся. Прижался спиной к стволу — грубому, шершавому, с наплывами коры. И потёрся.
Сначала медленно. Потом сильнее. Потом яростно, с нажимом, вжимаясь в дерево всем весом. Кора драла ткань хаори, драла кожу, и он чувствовал, как под пальцами, под тканью, под всем этим становится мокро. Тепло. Кровь. Он не останавливался. Тёрся, как зверь о скалу, оставляя на коре длинные, тёмные мазки. Красные. Бурые. Кора впитывала, и на стволе оставались следы, будто кто-то провёл по нему окровавленной ладонью. Сверху вниз. Сверху вниз. Сверху вниз.
Ему было хорошо.
Не радостно. Не спокойно. Просто — хорошо. Как бывает хорошо, когда чешется то, что нельзя было достать. Когда боль на поверхности, а не внутри. Когда ты чувствуешь кожу, кровь, дерево, а не пустоту в груди.
Он отлепился от ствола. На спине горело. Хаори потемнело от влаги. В воздухе пахло железом и смолой. Он вдохнул. Выдохнул. И пошёл дальше.
Не уставал. Не останавливался. Ноги не ныли, спина не горела, лёгкие не просили передышки. Тело шло само, как машина, как зверь на тропе, который знает, что водопой ещё далеко, но не ляжет, не сядет, не оглянётся.
Провизии не взял. Ни рисового шарика, ни фляги, ни свёртка с солёной рыбой, который Танджиро всегда совал ему в руки перед дорогой. Ничего. Только клинки за спиной. Только одежда на теле. Только зуд, который шёл вместе с ним, шаг в шаг, как тень.
Только он и его путь.
Лес вокруг менялся. Берёзы уступали место соснам, сосны — голым скалам. Воздух становился тоньше, холоднее. Трава редела. Птицы замолкали одна за другой, будто лес за его спиной закрывался, как рот. Впереди оставались только камни, туман и гора.
Он не оглянулся. Ни разу.
И не заметил, что на коре того дерева, у которого он тёрся, кровь не высохла. Она всё ещё сочилась. Медленно. Капля за каплей. Будто дерево было ранено. Будто дерево было живо.
В тот день в комнату, где отдыхал Иноске, зашла Аои.
В руках она держала сложенный листок с печатью Поместья Бабочки. Постучала костяшками по раме двери — негромко, по-деловому.
— Иноске. Пришли результаты по поводу твоего зуда. Спина, помнишь? Я говорила, что покажу Шинобу-саме, она просила передать, что…
Она осеклась. Комната была пустой. Койка смята, простыня на полу, хаори не висит на крючке. Ни клинков, ни маски, ни самого Иноске. Только окно приоткрыто, и занавеска чуть колышется от сквозняка.
Аои моргнула. Посмотрела на листок в руке. Потом снова на пустую кровать.
Наверное, — подумала она, пожимая плечами, — зная его, уже где-то носится. Прыгает по деревьям. Лупит камни. Тренируется. Она сунула листок под подушку на его койке и вышла.
Во дворе было шумно.
Танджиро и Зеницу приседали. Не просто приседали — с валунами. Танджиро держал свой камень на вытянутых руках, как корзину, и опускался медленно, ровно, дыша через нос. Зеницу прижал свой к груди, трясся, скулил, но приседал. Колени ходили ходуном.
— Я умру, — проскулил он на очередном подъёме. — Танджиро, я сейчас умру и это будет твоя вина.
— Ещё двадцать, — ответил Танджиро спокойно. Не сбив дыхание. Ни на полтона.
В тени, у стены, сидела Незуко. Маленькая, в укороченном кимоно, с бамбуковой затычкой во рту. Она держала в обеих ладонях сырую рыбину — серебристую, блестящую, только что выловленную. Откусывала. Жевала. Глотала. Быстро. Жадно. Бросая по сторонам настороженные взгляды, как зверёк, который ест украдкой.
Танджиро был повёрнут спиной. Зеницу смотрел в свой валун. Никто не видел.
Незуко откусила ещё. Довольно прищурилась.
Аои вышла на крыльцо, оглядела двор и окликнула:
— Танджиро-сан! Зеницу-сан! Вы не видели Иноске?
Приседания остановились. Валуны грохнули на землю.
Зеницу выпрямился первым. Вытер пот со лба.
— А? Не-а. А что?
— Комната пустая. Клинка нет. Хаори нет. Я подумала, может, тренируется где-то, но…
Она не договорила. Танджиро уже шёл к дому. Быстро. Не побежал — пошёл, но так, что трава приминалась под сандалиями. Зеницу за ним. Незуко спрятала рыбину за спину, вытерла рот рукавом и поковыляла следом.
Искали долго.
Обошли двор. Заглянули в сарай, в тренировочный зал, в кухню. Танджиро вышел за ворота, втянул воздух носом. Зеницу бегал по периметру, заглядывал за каждый куст. Незуко тыкала пальцем в разные стороны, мычала вопросительно.
Ничего. Пусто. След обрывался у кромки леса, дальше камни, дальше скалы, дальше — ничего.
Зеницу остановился. Тяжело дышал. Лицо было бледное.
— Неужели… его похитили? — голос дрогнул. — Пока мы тут с камнями приседали, кто-то пришёл и… и утащил? Как мешок с рисом?
Танджиро покачал головой. Медленно. Втянул воздух ещё раз. И ещё. Ноздри дрогнули.
— Нет. Тут нет чужого запаха. Нет следов борьбы.
Он замолчал. Присел у порога. Провёл пальцами по земле. Потом по косяку. Потом замер.
— Может, он сам, — произнёс он наконец. Тихо. Будто боялся произнести вслух. — Ушёл. Сам. Может, он…
Он не договорил. Незуко дёрнула его за рукав. Танджиро посмотрел на неё. Она смотрела в ту же сторону, в лес. Мычала. Тихо, протяжно. Будто звала.
Но Иноске уже не слышал.
Иноске лёг после захода солнца.
Обычно в это время они сидели вместе. Танджиро разжигал огонь, Зеницу ныл, что искры летят в волосы, Незуко тыкала палкой в угли. Они говорили о тренировках, о завтрашнем дне, о том, кто кого быстрее. Говорили громко, перебивая друг друга, и Иноске орал громче всех.
Сейчас не было никого. Только земля. Только небо, из которого уходил последний свет. Он лёг на бок, подтянул колени к груди. Тело гудело от долгой ходьбы — не больно, а тупо, глубоко, как гудит бревно, в которое били весь день. Глаза слиплись. Не закрылись — слиплись, будто веки намазали смолой. Он не стал сопротивляться. Сон накрыл сразу, без перехода, как вода накрывает камень.
Опять то место.
Чёрные деревья. Низкое небо. Голая земля без травы. Он стоял там, где стоял прошлый раз, а тот, другой, сидел под своим деревом. Но ближе. Ближе, чем вчера. На два шага. На один.
— Ещё чуть-чуть, — сказал тот Иноске. Голос ровный. Тихий. Как шёпот из-под воды. — И мы воссоединимся.
Иноске хотел ответить. Не смог. Потому что спина горела. Зуд вспыхнул так, что пальцы сами метнулись назад, заскребли, впились в кожу через ткань. Ногти рвали. Кожа рвалась. Больно. Не помогает. Чешется сильнее. Сильнее. Сильнее.
Другой встал. Подошёл. Положил ладонь ему между лопаток.
Тепло. Не жар — тепло. Ровное, глубокое, как рука на груди у спящего. И зуд стих. Не исчез — стих. Ушёл внутрь, свернулся, как зверь, которому почесали за ухом. Пальцы Иноске разжались. Руки упали.
Он посмотрел на того, другого. Тот улыбнулся. Без клыков. Без маски.
Проснулся до рассвета. Небо ещё тёмное, но на востоке уже серела полоса.
Иноске встал. Спина была каменная. Не болела — окаменела. Будто между лопатками вросла чужая кость, плоская, тяжёлая, горячая. Он повёл плечами. Хрустнуло. Пошёл дальше.
По пути срывал с деревьев плоды. Дикие, мелкие, кислые. Горсть за горстью. Ел на ходу, не останавливаясь, не глядя, что берёт. Сок тёк по подбородку, капал на грудь. Он не вытирал.
Дошёл.