Kitabı oxu: «Кольцо без выхода. Том 1. Выйти на любой станции»
Глава
КНИГА ПЕРВАЯ
КОЛЬЦО БЕЗ ВЫХОДА
Часть I. Порог
Глава 1. Площадь трапеции
Есть люди, которые в восемнадцать уже знают, кем будут. Их снимают в мотивационных роликах: горящие глаза, стартап, отдельный тариф на уверенность в себе. К девятнадцати у них уже есть план на жизнь, к двадцати — запасной план на случай, если первый окажется слишком скучным. Я таких видел. Я даже сидел с некоторыми за одной партой. И всё, что я вынес из этого соседства, — твёрдое, выстраданное знание, что я не из них.Я знал ровно одно: что не знаю ничего. Причём знал это основательно, с внутренним стержнем — единственный стержень, который у меня в тот момент вообще имелся.
Школа закончилась так, как в этой жизни заканчивается всё по-настоящему важное: буднично и не вовремя. Ещё вчера от меня требовали формулу площади трапеции — полусумма оснований на высоту, я до сих пор помню, спасибо, очень пригодилось. А сегодня от меня требовали «определиться». И никто, ни один взрослый человек, не потрудился объяснить, почему считалось, что эти две задачи однотипны. Как будто существует где-то тайная закономерность: кто знает площадь трапеции, тот автоматически знает, зачем живёт.
Последний звонок прошёл под музыку, которую выбирала завуч Тамара Леонидовна, а Тамара Леонидовна выбирала музыку так, будто мстила нам за одиннадцать лет опозданий. Девочки плакали красиво, заранее отрепетировав, в какой момент промокнуть уголок глаза, чтобы тушь не поехала. Мальчики стояли с лицами людей, которых торжественно провожают неизвестно куда. Директор говорил про «дорогу жизни», и я, помню, подумал: если это дорога, то почему у меня нет даже примерного представления, в какую сторону она ведёт и где ближайшая заправка.
Нам вручили аттестаты. Красивые синие корочки, внутри — цифры, из которых складывался я. Не весь, конечно. Та часть меня, которую можно было измерить и внести в таблицу. По литературе — «пять», и это была честная пятёрка, единственный предмет, где мне казалось, что со мной разговаривают, а не диктуют. По алгебре — «четыре», выпрошенная у Веры Сергеевны в обмен на обещание «взяться за ум». Ума я так и не взял, но четвёрку оставили — видимо, из милосердия к статистике класса.
А потом всё кончилось. Просто кончилось.
Я вышел из школы в тот вечер и впервые в жизни столкнулся с явлением, к которому меня одиннадцать лет никто не готовил: у меня не было домашнего задания. И не будет завтра. И послезавтра. Никогда. Первую секунду это было похоже на счастье. Секунды со второй по бесконечную — на лёгкую панику, которую я старательно называл «свободой», потому что так она звучала приличнее.
Понимаете, всю сознательную жизнь мне кто-то ставил задачу. Учителя, родители, расписание, звонок. Мир был устроен как большая, слегка занудная, но надёжная машина, которая на каждый мой день выдавала инструкцию: сделай то, приди туда, реши это. Я привык жаловаться на эту машину. Я считал её тюрьмой. И вот тюрьма распахнула ворота, вывела меня за руку на солнышко, сказала «ты свободен, парень» — и ушла. А я стоял на пороге и вдруг понял, что понятия не имею, куда идут люди, когда им никто не говорит, куда идти.
Домой я вернулся к десяти. Мать не спала — она вообще не спит, пока в квартире есть хоть один недосчитанный член семьи. Она встретила меня в прихожей с таким лицом, будто я вернулся не с последнего звонка, а с фронта, и посмотрела на меня тем особенным материнским взглядом, в котором любовь так плотно перемешана с тревогой, что уже не различить, где одно, где другое.
— Ну как? — спросила она.
Гениальный вопрос. «Как» — что? Как прошло? Как я себя чувствую? Как я собираюсь теперь жить? Я выбрал самый безопасный из вариантов ответа:
— Нормально.
«Нормально» — это универсальное слово, которым в нашей семье принято затыкать все дыры в разговоре. Оно ничего не значит и потому подходит ко всему. «Как в школе?» — «Нормально». «Как самочувствие?» — «Нормально». «Что ты думаешь о том, что жизнь конечна?» — «Да нормально, мам, отстань».
Она забрала у меня куртку, повесила, разгладила ладонью — ей обязательно нужно что-то делать руками, когда она волнуется. Из кухни доносился звук телевизора: отец смотрел новости с той сосредоточенностью, с какой другие люди изучают завещание. Отец у меня из тех мужчин, которые считают, что мир держится на их личном контроле за происходящим, и стоит им отвлечься от новостей, как всё немедленно рухнет.
— Отец хотел с тобой поговорить, — сказала мать вполголоса, и по тому, как она это сказала, я понял: разговор будет не про погоду.
— Про что?
— Ну ты же понимаешь. — Она поправила ему воображаемую складку на моём плече. — Надо решать. Время идёт.
Время идёт. За последний месяц я слышал эту фразу столько раз, что она перестала быть предложением и стала фоновым шумом, вроде гудения холодильника. Время идёт. Спасибо, я в курсе, я даже видел часы. Меня всегда завораживало, с какой уверенностью взрослые сообщают тебе очевидные вещи — так, будто до них эту истину никто не открывал. Время идёт. Земля круглая. Деньги на деревьях не растут. Я кивал. Кивать я научился в совершенстве — это, пожалуй, был мой главный навык, вынесенный из школы.
Я ушёл к себе, не заходя на кухню. Отцовский разговор можно было отложить на завтра — а завтра, как известно, лучшая из всех дат, потому что до него ещё нужно дожить, а значит, теоретически, можно и не успеть.
Моя комната была последним местом на земле, где от меня ничего не требовалось. Три на четыре метра суверенной территории. Кровать, стол, полка с книгами, которые я собирался прочитать (я собирался их прочитать примерно с той же серьёзностью, с какой люди собираются начать бегать по утрам). Я лёг поверх одеяла, не раздеваясь, и уставился в потолок. На потолке была трещина. Она появилась года три назад и с тех пор потихоньку росла — тонкая, извилистая, никуда не спешащая. Я любил на неё смотреть. Она была единственным в этой квартире, кто, как и я, двигался неизвестно куда и совершенно этим не тяготился.
Я достал телефон, открыл заметки. Пустая строка мигала курсором — терпеливо, требовательно. Я хотел записать что-нибудь важное. Что-нибудь такое, что объяснило бы мне самому, что я чувствую в этот исторический вечер окончания детства. Я подержал палец над экраном. Написал: «Что дальше?» Посмотрел на эти два слова. Они выглядели глупо и жалко, как объявление о пропаже, где вместо кота — вся твоя будущая жизнь. Я стёр их.
Потом подошёл к окну.
Наш двор в этот час был как театральная сцена после спектакля, когда актёры ушли, а декорации остались. Жёлтый свет одного-единственного работающего фонаря. Качели, на которых я в детстве раскачивался так, что цепи щёлкали, а мать кричала снизу, что я разобьюсь, — теперь на них никого. Песочница, где мы строили города и разрушали их с тем восторгом, какой у взрослых почему-то считается неприличным. Мусорные баки — три штуки, зелёные, вечные, единственная по-настоящему стабильная вещь в этом дворе. И надо всем этим — окна, окна, окна, сотни окон, и почти в каждом свет, и за каждым светом кто-то живёт свою жизнь, о которой я никогда ничего не узнаю.
Вот он, весь мой мир, подумал я. Вот качели. Вот песочница. Вот мусорка. Вот моя блестящая перспектива.
И где-то там, за этими крышами, лежал огромный город, который я, кажется, совсем не знал. Я прожил в нём восемнадцать лет и знал в нём три маршрута: дом — школа, дом — магазин, дом — бабушка. Всё остальное было терра инкогнита, белое пятно на карте, куда в старину рисовали чудовищ и писали «здесь драконы». Где-то там были люди, которые уже нашли себя. Где-то там были дороги, из которых мне предстояло выбрать одну — и, выбрав, навсегда закрыть все остальные. Эта мысль про «навсегда» была самой страшной. Я мог смириться с тем, что не знаю, чего хочу. Но смириться с тем, что любой мой шаг убивает тысячу непрожитых шагов, — вот к этому меня, ей-богу, за одиннадцать лет никто не подготовил.
Формулу площади трапеции — пожалуйста. А это — нет.
Я стоял у окна, восемнадцати лет от роду, с синим аттестатом на столе и трещиной на потолке, и впервые в жизни чувствовал то, чему тогда ещё не знал названия. Позже я пойму, что это называется просто: начало. Самое начало. Тот его сорт, что маскируется под конец и потому пугает до дрожи.
Но в тот вечер я названия не знал. Я знал только, что завтра надо будет что-то отвечать отцу. И что я, скорее всего, снова скажу «нормально».
Я лёг спать не раздеваясь. Свет во дворе горел до утра — фонарь, в отличие от меня, точно знал, зачем он тут стоит.
Глава 2. Список того, кем я мог бы стать
Утро в нашей квартире начинается с запаха. Кофе для отца, овсянка для матери, которая уже пять лет борется с холестерином отца в одностороннем порядке — отец в этой борьбе выступает на стороне холестерина. Я лежал, слушал, как на кухне звякает посуда, и оттягивал момент вставания с изобретательностью человека, у которого впереди целый день, ничем не занятый, и оттого пугающе бесконечный.
Раньше утро имело смысл: надо было в школу. Смысл был противный, но зато железный — не поспоришь. Теперь смысла не было. Я мог встать в семь, мог в двенадцать, мог не вставать вовсе — и мир бы этого даже не заметил. Свобода, о которой я так мечтал, оказалась примерно как безлимитный интернет в деревне, где нет вышки: технически всё разрешено, а по факту делать нечего.
Я встал в одиннадцать. Это был компромисс между чувством собственного достоинства и полным моральным разложением.
Мать уже ушла — у неё смена. Отец тоже на работе; он инженер на предприятии, которое я всю жизнь называл просто «завод», хотя, кажется, это давно не завод, а что-то более современное и менее понятное. Отец проработал там двадцать шесть лет. Двадцать шесть лет одного и того же маршрута, одной проходной, одного стола. Когда я об этом думал, мне становилось не по себе — не потому что это плохо, а потому что я не мог представить, как человек добровольно выбирает одну дорогу и идёт по ней двадцать шесть лет, ни разу не свернув посмотреть, что там за поворотом. Мне казалось, что это либо великая сила, либо великая сдача. Я так и не решил, что именно, — и, забегая вперёд, не решил до сих пор.
На кухонном столе лежала записка. Мать пишет записки — это её способ присутствовать в моей жизни, даже когда её нет. «Тём, суп в холодильнике, разогрей. Не сиди весь день в телефоне. Подумай про институт, время идёт». Три предложения — и в каждом по кванту любви и тревоги. Про суп — забота. Про телефон — контроль. Про институт — то самое. Время идёт. Даже на кухонном столе оно шло.
Я разогрел суп, сел, открыл ноутбук. И вот тут я совершил ошибку, которую совершает каждый растерянный человек на пороге взрослой жизни: я решил подойти к делу системно.
Я открыл пустой документ. Наверху написал: «КЕМ Я МОГУ СТАТЬ». Заглавными буквами — потому что дело было серьёзное, а серьёзные дела в моём представлении требовали капслока.
И начал думать.
Первым в голову пришло «программист». Естественно. Всем растерянным восемнадцатилетним мальчикам первым в голову приходит «программист» — это профессия по умолчанию, как серый цвет у стен в съёмных квартирах. Программисты много зарабатывают, программисты нужны везде, у программистов есть будущее. Я записал: «1. Программист». Потом подумал, что я ни разу в жизни не написал ни строчки кода и, честно говоря, засыпаю на середине любого объяснения, где встречается слово «алгоритм». Приписал в скобках: «(не умею, не люблю, но, говорят, деньги)». Уже на первом пункте моя система дала трещину — примерно как потолок в моей комнате.
Дальше пошло легче, потому что я перестал притворяться, что выбираю всерьёз, и начал просто перечислять. Врач. Тут я представил себя в белом халате, с чужой кровью, чужой болью и ответственностью за то, будет человек жить или нет. Вычеркнул почти сразу — не из брезгливости, а из честности: я не тот, кому можно доверить чью-то жизнь, я и со своей-то не справляюсь. Юрист — звучит солидно, но я не мог припомнить ни единого момента, когда меня искренне волновало устройство законов, кроме тех случаев, когда закон устраивал так, что мне не хотелось. Экономист — я даже не знал, чем экономисты занимаются. Кажется, чем-то, что позволяет им уверенно объяснять, почему всё подорожало, уже после того, как всё подорожало.
Список рос. Учитель — нет, я слишком хорошо помнил учителей и слишком хорошо помнил себя за партой, чтобы желать этого кому бы то ни было, и меньше всего себе. Журналист — уже теплее, я любил слова, но я представил, как звоню незнакомым людям и настойчиво что-то у них выпытываю, и понял, что скорее умру. Инженер — как отец. Тут я задержался. Не потому что хотел, а потому что это был путь наименьшего сопротивления: отец бы обрадовался, устроил бы, показал бы. Проходная, стол, двадцать шесть лет. Я приписал: «(??? страшно)» — и сам не понял, что меня напугало: сама профессия или лёгкость, с которой я мог бы в неё соскользнуть, просто чтобы никто больше не задавал вопросов.
Я откинулся на стуле и посмотрел на список. Одиннадцать пунктов. Одиннадцать возможных жизней. И ни одной, глядя на которую, я почувствовал бы то, что, по идее, должен чувствовать человек, нашедший своё, — вот это самое, о чём пишут в книжках, «ёкнуло сердце». Ничего не ёкало. Сердце вело себя как чиновник в конце рабочего дня: приёма нет, приходите завтра, вопрос не по адресу.
Pulsuz fraqment bitdi.