Kitabı oxu: «Место Истины»
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.Снаружи. Глава 1. Кровля
Первое, что он сделал, придя в себя, — не открыл глаза, а пошевелил пальцами ног.
Он даже не решал этого. Так его научили в две тысячи десятом, в Каменске, когда с ним рядом на плите оказался мужик со сломанной спиной и лежал, ничего не понимая, и пытался встать. С тех пор Максим знал порядок: пальцы, стопы, колени, таз. Потом руки. Потом уже голова.
Пальцы шевелились. Стопы тоже. Колени сгибались, левое с болью, но сгибались.
Таз держал.
Он выдохнул и позволил себе открыть глаза.
Разницы не было никакой.
*
Темнота была полная.
Не сумерки, не темнота комнаты с задёрнутыми шторами, а та, в которой глаз перестаёт работать вообще и начинает подсовывать пятна и разводы, чтобы не сидеть без дела.
Он полежал, дожидаясь, пока пятна успокоятся, и стал разбираться дальше.
Правая рука работала. Левая работала до плеча, а в плече отдавало, и он ощупал его свободной рукой: ключица целая, сустав на месте, значит, ушиб.
Голова. Каска была на нём. Он потрогал её сверху — вмятина в ладонь, и по вмятине шло крошево. Значит, прилетело, и прилетело крепко, и если бы он снял каску, как снимают её в конце дня девяносто человек из ста, разговаривать было бы не с кем.
Затылок мокрый. Он потрогал, понюхал палец. Кровь.
Ребро слева отзывалось на вдох. Не сильно.
Он полежал ещё немного и сказал вслух:
— Ну, живой.
Голос вышел чужой и сел, потому что во рту была пыль. Пыль была везде: в носу, в зубах, под веками. Он попробовал сплюнуть и не смог, потому что было нечем.
*
Дальше он стал смотреть комнату.
Смотреть в темноте — это не оборот речи, это профессия. Максим восемнадцать лет заходил в помещения, которые вот-вот перестанут быть помещениями, и научился читать их без глаз: по звуку шагов, по тому, как отзывается голос, по движению воздуха, по запаху.
Он сел, привалившись спиной.
Спина упёрлась во что-то ровное и холодное.
Он провёл ладонью.
Стена. Гладкая, но не гладкая как бетон, а гладкая как сухая штукатурка, и не сплошная: под пальцами шли неглубокие борозды, много, длинные, параллельные, чуть наискось.
Он поводил рукой шире. Борозды шли по всей стене, полосами, и в одном месте полосы менялись направлением — как будто тот, кто их делал, перехватил инструмент поудобнее.
Максим прижал ладонь плотнее и постучал костяшкой.
Звук вернулся глухой и близкий: массив. Не перегородка, не блок. Скала.
Он поскрёб ногтем.
Из-под ногтя пошло легко, мелким, и пальцы сразу сделались как в муке.
Известняк.
Он даже слегка расслабился, потому что вот тут всё сходилось.
*
Комбинат стоял на известняке.
Он это знал ещё до захода на объект — читал в отчёте, который сам же и требовал у заказчика полгода, и получил в итоге сканы, где половина страниц была вверх ногами. Мячковский горизонт, белый камень, тот самый, из которого стояла половина старой Москвы.
И, как везде, где он лежит близко к поверхности, его отсюда веками брали.
Под комбинатом были каменоломни. Старые, ручные, копанные ещё до всякого комбината. В отчёте они значились одной строчкой: «отмечены пустоты, не обследованы».
Не обследованы. Разумеется.
Именно из-за этой строчки он и полез вниз.
*
Он вспоминал это, сидя в темноте, и вспоминал по порядку, потому что помнил плохо и надо было восстановить.
Четырнадцатое ноября. День был мерзкий: минус два, мокрый снег с дождём, темнеть начало в четыре.
Валера разбирал старый обвязочный узел у второй силосной, и в какой-то момент под гусеницей просело. Не провалилось — просело, на полметра, углом. Валера сдал назад и вызвал его по рации, и голос у него был очень нехороший.
Максим пришёл, посмотрел и увидел то, чего не любил больше всего на свете: аккуратную чёрную щель по краю плиты. Из щели шёл воздух. Тёплый.
Значит, внизу пустота, и пустота немаленькая, потому что тянет.
По-хорошему надо было остановить всё и вызывать геофизиков. По-хорошему.
Он подошёл к бытовке, сказал бригаде, что на сегодня всё, и они уехали в семнадцать десять, а он остался с Валерой, потому что завтра на это самое место надо было заводить сорокатонник, и вопрос был не «интересно ли», а «встанет он тут или уедет вниз».
Никакой удали в этом не было. Была работа, которую надо сделать сегодня, потому что послезавтра приедет заказчик.
Он взял фонарь, стропу, карабин, рацию. Стропу закрепил за косынку колонны. Валера держал конец и стоял наверху.
Он спустился на семь с чем-то метров и оказался в старой выработке.
*
И вот тут он опять вспомнил — уже отчётливо — что в выработке ему понравилось.
Она была хорошая.
Ходы шли ровно, в рост, кровля лежала слоем, целики стояли на своих местах, и стояли они, судя по всему, лет двести. Никаких обрушений, никакого мусора, сухо, воздух свежий. Кто-то давным-давно взял отсюда камень и ушёл, и с тех пор здесь ничего не происходило.
Он прошёл шагов сорок, вышел на пересечение, замерил рулеткой ширину, записал в телефон.
И сверху пошло.
Это была не выработка. Это была плита.
Всё, что он потом смог восстановить: сначала звук, короткий, как будто кто-то наверху уронил очень тяжёлое; потом воздух ударил в спину, потому что пошедшая масса выдавила его по ходу; потом он побежал; потом фонарь погас, и дальше он не помнил ничего.
*
Максим сидел в темноте у стены и заканчивал восстанавливать.
Итог получался такой.
Плиту он на себя обрушил, но не насмерть: значит, ушёл достаточно далеко и его накрыло краем. Он жив, ходит, кости целы. Фонарь погас. Наверху Валера, у Валеры телефон и старший объекта на быстром наборе, и он уже часа два, наверное, орёт в трубку.
Значит, надо просто сидеть и не мешать людям себя доставать.
Он посидел с этим и понял, что не может.
*
Он полез по карманам.
Телефон нашёлся в нагрудном, и он на него даже не надеялся, и не зря: экран не отозвался.
Рация была на поясе. Он снял её, нажал, дунул в микрофон.
Ничего. Ни щелчка, ни шороха. Он открыл заднюю крышку на ощупь — аккумулятор был на месте, значит, дело не в нём.
Нож. Рулетка. Карабин на поясе, а стропы нет: срезало или оторвало.
И зажигалка.
Обычная, синяя, за тридцать рублей, потому что нормальные он терял по две в неделю.
Он подержал её в руке, зачем-то потряс и щёлкнул.
*
Огонь встал ровно.
Это было первое, что он отметил, и отметил профессионально: пламя стояло, не трепетало. Значит, тяги нет, значит, здесь тупик или почти тупик.
Второе — что комната маленькая.
Он ожидал выработки: широкой, с целиками, с уходящими в темноту ходами. Ничего этого не было.
Он сидел в комнате шагов пяти на четыре.
Стены ровные, вертикальные, обработанные. Потолок плоский, в полутора метрах над головой сидящего, и он тоже был обработан: по нему шли те же борозды, только положенные крест-накрест, аккуратно, до самых углов.
Углы были углы. Прямые.
Пол ровный, и на полу — щебень, крошка и пыль, много, и всё это лежало не по всему полу, а холмом, у одной стены, будто ссыпали.
Прохода не было. Ни одного. Комната была замкнутая.
Зажигалка обожгла палец, и он отпустил.
*
Он сидел в темноте и очень медленно соображал.
Так каменоломни не выглядят.
В каменоломне берут камень: идут по пласту, оставляют целики, ходы получаются кривые, потолок неровный, стены — как отвалилось. Никто не выравнивает стену, из которой ты только что выпилил блок, и никто не ровняет углы. Незачем.
А эту комнату не вырубали, чтобы взять камень. Её вырубили, чтобы она была.
Он снова щёлкнул и подошёл к стене вплотную, поднеся огонёк к самому камню.
И вот тогда у него в первый раз за вечер стало нехорошо внутри.
*
Борозды были следом инструмента, тут сомнений не возникало. Ширина одинаковая, миллиметров восемь-десять, и шли они внахлёст, ряд за рядом, наискось.
Максим видел в жизни сотни таких поверхностей. Он умел с одного взгляда сказать, чем работали: отбойником, перфоратором, канатной пилой, дисковой, кувалдой с клином, зубилом.
Здесь работали зубилом. Ручным.
Это его не удивило — старые каменоломни рубили руками, никаких машин там не было и быть не могло.
Удивило другое.
Каждая борозда была короткая. Очень короткая — сантиметра три, не больше, и заканчивалась не сколом, а сходила на нет.
Он поднёс палец и провёл поперёк.
Так работает мягкий инструмент.
Сталь входит в известняк и идёт, снимая длинную стружку, и оставляет после себя чистый ровный след в ладонь длиной. А тут кто-то бил, и бил, и бил, и снимал по чуть-чуть, и на квадратный метр этой стены ушло не двести ударов, а тысячи.
Медь так работает. Бронза так работает.
Сталь так не работает никогда.
*
Максим отпустил зажигалку, сел на пол и сказал вслух, спокойно, потому что был спокойный человек:
— Так. Не гони.
Он стал перебирать варианты, и вариантов было три.
Первый: он ошибается. В темноте, при зажигалке, после удара по каске — запросто. Утром при нормальном свете он посмотрит и посмеётся.
Второй: это не каменоломня, а что-то ещё. Погреб под усадьбой, подвал старой церкви, монастырский ход. Мало ли что могло стоять на этом месте до комбината, и мало ли чем его рубили в семнадцатом веке.
Второй вариант ему нравился. Второй вариант всё объяснял.
Третий вариант он сформулировать не смог и отложил.
*
Он занялся тем, чем занимался всегда, когда становилось непонятно: делом.
Он встал и обошёл комнату по периметру, ведя ладонью по стене и считая шаги. Пять с небольшим на четыре. Ни щели, ни отверстия, ни следа заложенного проёма.
Потом занялся холмом щебня.
Холм лежал у дальней стены и был метра два в основании. Он влез на него, дотянулся до потолка — и потолок над холмом кончился.
Там была дыра.
Неровная, рваная, с торчащими краями — вот это уже был нормальный обвал, а не работа. И щебень внизу был из неё.
Он засунул руку по плечо, пошарил и ничего не нащупал, кроме пустоты.
И почувствовал на запястье воздух.
Тянуло слабо, но тянуло, и тянуло сверху вниз, к нему.
Максим постоял, опираясь на кучу.
Значит, оттуда его и уронило. Значит, там ход. Значит, наверх.
*
Он лез примерно час, и это был плохой час.
Дыра оказалась узкой, и первые метра три он шёл наверх враспор, упираясь спиной и коленями, и левое плечо на каждом движении отзывалось так, что он подвывал сквозь зубы. Потом стало положе. Потом пошло что-то вроде наклонного хода, засыпанного щебнем, и по щебню он полз.
Он останавливался, слушал и снова полз.
Один раз он крикнул — во всю глотку, в темноту, вверх: «Валера!»
Звук ушёл и не вернулся, и никто не ответил, и после этого он больше не кричал, потому что от собственного голоса стало хуже.
Он щёлкал зажигалкой раз в несколько минут, на секунду, чтобы не жечь газ и не жечь пальцы.
И на каком-то из щелчков заметил, что стало теплее.
Он сначала списал на работу: лезешь вверх с одним рабочим плечом — конечно, взмокнешь.
Потом заметил, что тёплый воздух идёт навстречу.
Он остановился и подставил ладонь.
Тёплый. Не «не такой холодный, как внизу», а именно тёплый, как из открытой духовки, если стоять от неё в трёх шагах.
Максим полежал на щебне, отдыхая, и додумал до конца одну простую мысль.
Наверху четырнадцатое ноября и минус два.
*
Дальше он полз быстро и уже не берёг ни плечо, ни ладони.
Ход повернул, стал шире, потом ниже, потом он ободрал спину о выступ и застрял и минуты две выпутывался, и в этот момент, лёжа щекой на камне, увидел свет.
Не пятно от зажигалки. Настоящий.
Серое, слабое, но самое настоящее свечение впереди и слева, и в нём проступали края камней.
Он полз на него, и оно росло, и делалось не серым, а желтоватым, и в какой-то момент он понял, что видит собственную руку.
Воздух шёл в лицо, и он был горячий.
*
Максим выбрался наружу головой вперёд, как выбираются из-под завала, и лежал ничком на щебне, и не открывал глаз, потому что даже сквозь веки било.
Он полежал.
Первым до него дошёл не свет.
Первым дошло тепло.
Оно лежало на спине, на затылке, на руках — плотное, тяжёлое, неподвижное, и от него сразу заломило в висках. Так бывает в июле в четыре часа дня, когда выходишь из подвала на бетонную площадку и понимаешь, что зря вышел.
Он лежал в робе, в каске и в ботинках с металлическим подноском, и по спине уже шёл пот.
Вторым дошёл запах.
Он был сухой и никакой. Пахло раскалённым камнем и пылью, и больше не пахло ничем: ни соляркой, ни мокрым бетоном, ни гарью, ни снегом. Восемнадцать лет всякий объект пах хоть чем-нибудь, и вот впервые не пах.
Третьим дошёл звук.
Где-то далеко и внизу кричал осёл.
Максим не знал, что это осёл. Он никогда в жизни не слышал осла живьём. Он услышал протяжный, надсадный, нечеловеческий и очень громкий звук, оборвавшийся на середине, и подумал сначала, что это техника.
Потом звук повторился, и стало ясно, что это не техника.
Он открыл глаза.
Глава 2. Чтовидно
Он лежал лицом в щебень и первые несколько секунд видел только собственные ресницы и белое.
Потом приподнялся на локтях.
*
Он сидел на склоне.
Склон был голый: камень, щебень, мелкая осыпь, ни травинки, ни куста, ни лишайника — вообще ничего живого, кроме него самого. Камень был не серый и не белый, а тёплого медового цвета, и в тени, под козырьками, сразу уходил в холодный серо-коричневый, без всякого перехода.
Он поднял голову выше.
Над ним склон шёл вверх метров на двести, гребнем, и на гребне торчала одна скала, острая, отдельная, похожая на плохо сложенную пирамиду. Ниже, справа, склон обрывался в короткую сухую лощину.
Он повернулся налево, и там кончился мир.
*
Внизу и на восток лежала зелень.
Она начиналась резко. Не так, как кончается лес — постепенно, редея, — а как обрезано ножом: тут щебень и голый камень, а через шаг пашня, тёмная, влажная, разлинованная.
Зелёная полоса шла до самого горизонта в обе стороны, и была она шириной километра три-четыре, не больше. За ней блестела вода — широкая, серебристо-серая, а у берегов бурая, — и за водой опять зелень, и за той зеленью, очень далеко, снова начинался жёлтый.
Всё дальнее было в дымке. Не в тумане — в белёсой сухой мути, от которой края у предметов пропадали уже километрах в пяти, а горизонта не было вовсе: жёлтое просто переходило в белое небо.
Максим смотрел на это и понимал, что не понимает ничего.
*
Он был очень спокойный человек. Он этим даже слегка гордился.
Он сел поудобнее, вытер лицо рукавом — рукав был мокрый насквозь — и стал разбирать по порядку, потому что иначе не умел.
**Первое.** Голова. Ему прилетело плитой по каске, у него рассечён затылок и, скорее всего, сотрясение. Люди с сотрясением видят и не такое.
Он проверил себя. Пощупал зубами язык, посчитал до двадцати и обратно, вспомнил номер машины и день рождения дочери. Всё было на месте. И главное — он мёрз бы, если бы бредил, а он не мёрз, он взмок, и пот шёл по спине настоящий и щипал ободранное.
Бред не бывает такой подробный и такой скучный.
**Второе.** Его вынесли. Нашли, достали, увезли. Куда-нибудь на юг. Он проспал перелёт.
Он посмотрел на себя.
Роба. Та же, вчерашняя, с ноябрьской грязью на коленях и с разодранным правым рукавом. Каска с вмятиной. Ботинки с металлическим подноском, зашнурованные им самим в шесть утра. В кармане мёртвый телефон и рулетка.
Никто не вытаскивает человека из-под завала, оставляет ему каску и рулетку, везёт четыре тысячи километров и кладёт обратно в дырку в горе.
**Третье.** Кино. Или музей под открытым небом. Он один раз в жизни попал на такое в Суздале, и там ходили мужики в лаптях и брали деньги за фотографию.
Этот вариант жил у него ровно до того момента, пока он не посмотрел вниз внимательно.
*
Он смотрел долго, минут двадцать, и смотрел так, как смотрел на объекты: не на общее, а на стыки.
Внизу, слева, в километре от него, в замкнутой лощине стояла деревня.
Прямоугольник, обнесённый стеной. Внутри плотно, впритык, стояли дома с плоскими крышами. Крыши были грязно-серые и на них что-то лежало и сушилось.
Он посмотрел на стену.
Стена была сложена из кирпича, и кирпич был не обожжённый — глиняный, серо-бурый, того же цвета, что земля вокруг. Ряды шли неровно. Не «немного гуляли», а шли волной: где на два пальца выше, где ниже, и в одном месте кладка явно просела и её подложили в полкирпича, и подложили давно, потому что подложенное успело выцвести.
Такое кладут руками, на глаз, без шнура и без уровня, а потом двадцать лет ленятся переделывать.
Декорации так не делают. В декорациях кривизну делают нарочно и делают одинаковой.
Потом он посмотрел на длинные линии.
И вот тут ему стало плохо по-настоящему.
Не было ни одной прямой.
Ни провода. Ни столба. Ни рельса, ни трубы, ни отбойника, ни ограждения, ни антенны. Ни одного предмета длиннее трёх метров, у которого была бы прямая ось.
Максим восемнадцать лет разбирал сооружения, и главное, что он про них знал: человек, у которого есть машина, делает прямое, потому что прямое дешевле. Балка прямая. Труба прямая. Дорога прямая, насколько позволяет рельеф.
Внизу не было прямого ничего.
Дороги были тропы. Поля резались каналами, и каналы вились. Ограды из тростника стояли как воткнули.
И небо было пустое.
Он поднял голову и смотрел в него, наверное, минуту.
Ни одного следа. Ни белой полосы, ни размытой старой, ни точки. Он жил в тридцати километрах от Домодедова и последние восемнадцать лет не поднимал головы, потому что там всегда что-нибудь ползло.
Здесь небо было пустое, как потолок.
*
Он ещё держался, и держался он за одно.
Далеко за рекой, на том берегу, что-то стояло.
Он прищурился и сквозь дымку разглядел: большое, каменное, с колоннами и с высокими воротами, и это был не холм и не скала, а построенное. И рядом второе такое же, поменьше.
Он подумал: ну вот. Вот и вся твоя археология. Стоят себе руины, кто-то восстановил, туристы ходят.
Он смотрел ещё, и картинка постепенно доходила.
Оно было цветное.
Стены были белые до рези, а по верху и по проёмам шли полосы — синие, красные, жёлтые. Что-то на воротах блестело так, что било в глаз даже отсюда, через четыре километра дымки.
Руины не блестят.
Максим сидел на раскалённом склоне в ноябрьской робе и медленно принимал то, что там, за рекой, стоит не памятник.
Там стоит новое.
*
Он посидел ещё немного, а потом заставил себя перестать.
Он умел это делать, и это, если по-честному, было его единственным настоящим талантом: когда становилось непонятно и страшно, он переставал думать про непонятное и начинал думать про ближайшие два часа.
Ближайшие два часа выглядели плохо.
Он прикинул температуру. За тридцать пять. Может, под сорок: камень под ладонью держать было нельзя.
Он был в стёганой робе, в каске и в ботинках с металлическим подноском. Он потерял крови — сколько, непонятно, но затылок был липкий и рубаха сзади задубела. Он ничего не пил с обеда четырнадцатого ноября.
Сколько он тут просидит — вопрос был не про сутки. Вопрос был про то, сколько часов.
Максим встал.
Его качнуло, он переждал, глядя в землю, и, когда перестало, пошёл вниз — туда, где кончался щебень и начиналось зелёное.
*
Глава 3. Вода
Спуск занял, по его ощущению, часа полтора, и это были плохие полтора часа.
Сначала он снял каску. Подержал, посмотрел на вмятину и надел обратно, потому что солнце било в темя так, что без неё делалось хуже.
Потом снял куртку от робы. Тащить её в руках было глупо, а бросить он не смог: сунул под мышку.
Через двадцать минут бросил.
Она осталась лежать на осыпи — серо-синяя, с оранжевой полосой на спине, с надписью на левой стороне груди, — и он на неё обернулся один раз, а второй уже не стал.
Ботинки он не снял. Он думал об этом всерьёз, минут десять, и решил, что нет: щебень острый, а босая нога у человека, который сорок лет ходил обутым, стирается за час.
Это оказалось единственным правильным решением, которое он принял в тот день.
*
Внизу склон перешёл в пологое, потом в утоптанное, и он вышел на тропу.
Тропа была настоящая, набитая, шириной в две ноги, с окатанными камнями и с сухим навозом. По ней ходили каждый день.
Максим постоял на ней и понял, что не знает, куда идти.
Вниз, к воде, было далеко: между ним и рекой лежали поля, каналы и ещё что-то. Влево тропа уходила к деревне за стеной. Вправо — вверх, в лощину, в горы.
Он пошёл влево, вниз, потому что там были люди, а он к этому времени уже понимал про себя одну вещь.
Ему было плохо.
Не «жарко» и не «устал». Плохо: он перестал потеть, и это его напугало сильнее всего остального за весь день, потому что он знал, что это значит. В две тысячи четырнадцатом у него на объекте так свалился парень в июле, и парня увезли, и он вернулся через три недели другим человеком.
Он перестал потеть примерно тогда же, когда бросил куртку.
*
Дальше он помнил кусками.
Он помнил, что шёл и считал шаги до ста, потом сбивался и начинал заново.
Помнил, что тропа пошла между двумя глиняными оградами и что за одной оградой было темно-зелено и мокро, и он полез туда через стену, и это оказался чей-то огород, и в борозде стояла вода — бурая, тёплая, с плёнкой.
Он лёг и пил из борозды.
Он потом, много позже, часто про это вспоминал и всякий раз удивлялся: у него не было ни секунды сомнения. Человек, который дома не пил из-под крана, лежал на пузе в чужой канаве и хлебал стоячую воду с землёй, и ему было хорошо.
Помнил, что его вырвало.
Помнил, что полежал и пополз дальше.
*
Ослы попались ему уже на тропе, за огородами.
Их было четыре, и они шли гуськом, и на каждом по бокам висело по два больших глиняных сосуда, оплетённых верёвкой. Сосуды были заткнуты пучками травы и мокрые снаружи.
При ослах шли двое: мужчина лет сорока с палкой и мальчишка.
Максим их увидел шагов с тридцати и пошёл к ним.
Он потом восстанавливал этот момент десятки раз и каждый раз честно признавал, что не помнит, чтобы принимал решение. Никакого «сесть и показать пустые руки», никакого «поднять ладони», ничего из того, что придумал бы на его месте нормальный человек.
Он увидел мокрые сосуды и пошёл к ним по прямой.
*
Мужчина закричал ещё шагов за пятнадцать.
Максим не остановился.
Он шёл на воду, и он был здоровый мужик метр восемьдесят шесть, весь белый от пыли, в оранжевой каске с вмятиной и в грязной рубахе, забрызганной спереди рвотой, а сзади заскорузлой от крови.
Мальчишка отбежал.
Мужчина перехватил палку и снова закричал, и в крике было не столько злости, сколько ужаса, и Максим этого не разобрал.
Он дошёл до первого осла, взялся за пробку и выдернул её.
Ослу это не понравилось, осёл дёрнулся, сосуд качнулся, вода плеснула ему на грудь — тёплая, как из чайника, простоявшего час, — и он сунулся к горлышку ртом.
И получил палкой по спине.
Раз, и сразу второй, поперёк лопаток, крепко.
*
Он не ударил в ответ.
Это его потом тоже удивляло: у него была секунда, и он был больше, и в руке у него был нож на поясе. Он ничего этого не сделал.
Он выпустил сосуд, повернулся к мужику лицом, вытянул перед собой обе ладони и сказал по-русски, хрипло:
— Пить. Пить дай. Пить.
Мужчина стоял с поднятой палкой.
Максим показал на свой рот, потом на сосуд. Потом сел на землю.
Он сел просто потому, что стоять больше не мог, но со стороны это, видимо, выглядело как надо.
Мужчина не опустил палку. Он сказал что-то мальчишке через плечо, коротко. Мальчишка не пошевелился. Он повторил.
Мальчишка подошёл боком, с той стороны, вынул из мешка кожаный мех, отвинтил или развязал — Максим не разглядел — и, вытянув руку на всю длину, поставил мех на землю в двух шагах и отскочил.
Максим дотянулся и стал пить.
*
Он пил долго и мелкими глотками, потому что даже в таком состоянии помнил про это, а помнил он про это потому, что двадцать раз объяснял на инструктаже.
Вода была тёплая и отдавала кожей.
Он допил, поставил мех, вытер рот тыльной стороной и сказал:
— Спасибо.
Они смотрели на него. Оба.
И вот тут Максим первый раз рассмотрел их как следует, вблизи, и это было хуже, чем деревня со склона.
На мужчине была одна ткань. Никакой рубахи, никаких штанов — кусок белого полотна, обёрнутый вокруг бёдер и подоткнутый. Больше ничего, кроме верёвочки на шее. Он был босой, сухой, тёмный, и на плече у него был длинный старый рубец.
У мальчишки не было и этого.
И у обоих на голове волосы были острижены странно, коротко и неровно, а у мужика в ухе — простое медное кольцо.
Одежда не бывает такой изношенной в кино. И тела не бывают такими.
Мужчина сказал ему что-то — медленно, отчётливо, явно вопрос, и не по-английски, и не по-арабски, и вообще ни на что не похоже.
Максим помотал головой.
Тот спросил иначе, короче.
Максим опять помотал.
Тогда мужчина посмотрел на мальчишку, они переглянулись, и Максим по этому взгляду понял с полной ясностью то, что понял бы всякий на его месте.
Они решают, что с ним делать.
*