Kitabı oxu: «Протокол последнего завтра»

Şrift:

ФАНТАСТИЧЕСКИЙ РОМАН

ПРОТОКОЛ

ПОСЛЕДНЕГО ЗАВТРА

2026

Протокол последнего завтра

Фантастический роман

2026. Все права защищены.

Никакая часть данного издания не может быть воспроизведена или использована в какой-либо форме без письменного разрешения правообладателя.

Настоящее произведение является художественным вымыслом. Все события, персонажи и учреждения вымышлены; любые совпадения с реальными лицами и организациями случайны.

«НЕ ПЫТАЙТЕСЬ СПАСТИ МИР.

МЫ УЖЕ ПЫТАЛИСЬ.»

А. Воронцов

СОДЕРЖАНИЕ

ЗАПИСЬ 0

Изъятый контур

ЗАПИСЬ 1

Нулевая секунда

ЗАПИСЬ 2

Мелкие перемены

ЗАПИСЬ 3

Человек из будущего

ЗАПИСЬ 4

Город, в котором не ошибаются

ЗАПИСЬ 5

Цена исправления

ЗАПИСЬ 6

Марина

ЗАПИСЬ 7

Операторы

ЗАПИСЬ 8

Реестр Лангера

ЗАПИСЬ 9

Ложная память

ЗАПИСЬ 10

Веер

ЗАПИСЬ 11

Неправильное понимание

ЗАПИСЬ 12

Раскол

ЗАПИСЬ 13

Агата

ЗАПИСЬ 14

Донор истории

ЗАПИСЬ 15

Сглаживание

ЗАПИСЬ 16

Реестр открыт

ЗАПИСЬ 17

Точка невозврата

ЗАПИСЬ 18

Последнее завтра

ЗАПИСЬ 19

Мы уже пытались

ЗАПИСЬ 20

Ловушка Лангера

ЗАПИСЬ 21

Запуск

ЗАПИСЬ 22

Дождь

ЭПИЛОГ

Не знаю

ЗАПИСЬ 0

Изъятый контур

Найдено: архив НИИ темпоральных систем, корпус Б, шкаф 14, дело № 0411/49 «Белова М.А.», личное.

Пометка на обложке: «Изъято из нестабильного контура. Хранить без доступа».

Институт назывался по-старому — НИИ темпоральных систем, — хотя уже лет тридцать никто не произносил этого названия вслух. Он стал просто «архивом»: три серых корпуса, отапливаемых наполовину, где под потолками оседала пыль от тысяч невостребованных бумаг. В сорок девятом здесь хотели строить будущее. В восемьдесят седьмом здесь хранили прошлое, которое некому было читать.

Костя Перекрёстов, двадцать четыре года, архивист пятого разряда, ненавидел эти залы той глухой, ежедневной ненавистью, которую люди испытывают только к работе. Не к людям, не к месту — к самому акту, к тому, что утром нужно вставать, ехать через полгорода и заходить в здание, где воздух не менялся с прошлого века. Цифровизация фонда двигалась со скоростью, зависящей от того, сколько ламп горело в коридоре. Ламп горело мало.

В его должностной инструкции значилось: «приведение документального фонда в машиночитаемый вид». На практике это означало, что Костя вскрывал пыльные папки, смотрел сквозь них, сканировал, заносил в реестр, а потом относил в утиль, потому что никому в мире больше не было дела до людей, которые когда-то подшивали бумаги в надежде, что их прочитают. Иногда ему казалось, что вся его работа — это акт бережной вторичной переработки чужих жизней. Он не говорил этого вслух. Говорить об этом вслух было некому.

Начальница отдела, Нина Петровна, женщина шестидесяти лет с лицом человека, который сорок лет назад потерял всякое удивление и с тех пор только обслуживал потерю, выдавала ему дела с утра. Она не смотрела на него. Она вообще почти ни на кого не смотрела — ей хватало глаз на стеллажи. Костя подозревал, что если бы однажды он не пришёл на работу, она заметила бы это только через неделю, когда на столе накопилась бы стопка дел, которую некому разобрать.

Он приходил. Каждый день. Потому что не приходить было страшнее.

Костя не мог бы объяснить, чего именно он боялся. Работа не была трудной — трудной её делала только скука. Денег хватало на комнату, на метро и на то, чтобы раз в месяц пригласить кого-нибудь поужинать; «кого-нибудь» уже полтора года было одним и тем же молчанием в телефоне, которое он почему-то не удалял. У него не было ни врагов, ни долгов, ни амбиций. Был только этот страх — глухой, ежедневный, без лица. Страх, что однажды он перестанет приходить, и это никого не изменит. Что его отсутствие окажется таким же незаметным, как его присутствие.

Наверное, поэтому он и держался за работу. Не из любви к бумагам — из страха перед собственным исчезновением. В архиве он был хотя бы строчкой в табеле. Строчка — это уже что-то. От строчки отталкиваются.

— Кофе будет? — спросил он у Нины Петровны, когда она в девятом часу прошла мимо его стола с чайником в руках. Вопрос был ритуальный. Чайник в отделе был один, общий, и Костя знал, что ответит Нина Петровна, потому что она отвечала одно и то же уже пять лет.

— С утра нельзя, — ответила Нина Петровна, не оборачиваясь. — Потом.

«Потом» у неё означало «никогда». Костя заварил чай из термоса.

День был как все. Утро: ключ в дверь, свет через одну лампу из трёх, чай, который он приносил из дома в термосе, потому что институтский чайник отключали в целях экономии. Полдень: коробки, папки, акты о списании, служебные записки с печатями, которые никто уже не помнил зачем ставил. Костя работал, как работают все люди на его месте: наполовину. Руки делали своё, глаза скользили по строчкам, а голова была в другом месте — в каком, он и сам не знал. У него не было ни девушки, ни планов, ни даже хобби, о котором можно было бы сказать с гордостью. Был только поток бумаги и ощущение, что он ждёт чего-то, хотя не имел ни малейшего понятия, чего.

Большинство дел были однообразными. Костя почти не смотрел на содержимое — двадцать четыре года, пятый разряд, глаза на часы. Начальник отделом был убеждён, что у молодых сотрудников должен гореть энтузиазм. У Кости энтузиазм не горел. Он тлел ровно настолько, чтобы хватало на восемь часов в день и на обратную дорогу домой.

Перед обедом ему попалась папка, которую Нина Петровна сунула ему без слова — просто протянула поверх стойки, как протягивают то, что нужно вынести на помойку. Папка была старая, картонная, с выцветшим корешком и характерным запахом: пыль, клей, время. На обложке — надпись, выведенная чернилами, которые выцвели до светло-коричневого: «БЕЛОВА М. А., отд. 12, физика».

Внутри было почти ничего. Несколько приказов о переводе с одного места на другое, подписанных разными людьми в разное время. Пара характеристик, написанных в той канцелярской манере, которая ровно ничего не говорит о человеке, кроме того, что он вовремя приходил на работу и не скандалил. И одно письмо. Письмо не было запечатано.

Костя чуть было не отложил его вместе с остальными бумагами — в стопку на утиль, не глядя. Так он делал с девяносто девятью делами из ста. Но что-то его остановило. Может быть, то, что в деле физика, который переводили туда-сюда и не оставили ни одного личного документа, лежало письмо. Личные письма не подшивают к служебным делам. Люди, которые подшивают бумаги, слишком хорошо знают, что личное — это то, что не должно попасть в опись.

Костя повертел папку в руках. За пять лет он научился читать людей по их делам: у аккуратных — аккуратные папки, у тех, кого любили, — хотя бы одна фотография, у тех, кого переводили с места на место, — штампы, повторяющиеся, как плохая музыка. У Беловой М. А. не было ничего из этого. Четыре перевода, две характеристики, написанные в той канцелярской манере, которая стирает человека до подписи, и письмо, которого здесь не должно было быть. Человек, которого переводили четырежды и о котором не осталось ни одного личного следа, — либо ничего не значил, либо значил так много, что из него заранее вынули всё лишнее.

Костя знал, что думать так непрофессионально. Архивист не должен сочинять судьбы. Его дело — опись, подпись, шкаф, утиль. Но он уже сочинил — и отделаться от этой Беловой не мог, потому что она, не сказав ни слова, задала ему вопрос, на который не было ответа: почему в её деле лежит письмо, которое не относится к делу? В архиве всё лежит где положено. Если что-то лежит не там — значит, кто-то положил. А если кто-то положил — значит, это кому-то было нужно.

Он развернул лист.

Бумага была жёлтая, ломкая, с неровным краем — кто-то когда-то оторвал её от чего-то большего. На листе стояли четыре строки. Две верхние — от руки, чернилами, аккуратным почерком человека, который писал редко и старательно. Две нижние — большими печатными буквами, словно их выводили, давя на бумагу, как будто их писали на корабле, когда качает, или в поезде, который стучит на стыках.

«НЕ ПЫТАЙТЕСЬ СПАСТИ МИР. МЫ УЖЕ ПЫТАЛИСЬ.»

Внизу — подпись. А. Воронцов.

Костя повертел лист. К подшивке он не относился — в деле Беловой было только письмо, без конверта, без обращения, без даты. Просто лист. Он не был ни актом, ни приказом, ни справкой. Он не был ничем из того, что должно лежать в личном деле физика из двенадцатого отдела. На обороте ничего.

Костя посмотрел на подпись. Размашистое «В» — буква, которую человек выводит всю жизнь и так и не может исправить. Петля «о», сползающая вниз. Такие подписи не подделывают. Такие подписи просто есть у людей — как тембр голоса, как привычка не смотреть в глаза, когда говоришь правду.

Он занёс лист в реестр, как полагалось: «Письмо без описи, дело № 0411/49», — и положил было в стопку на утиль. Но что-то задержало его. Не текст — текст был коротким и непонятным. Задержала форма. В архиве Костя повидал тысячи писем: просительные, благодарственные, угрожающие, прощальные. Все они начинались с обращения, с даты, с обстоятельств. Это письмо не начиналось ни с чего. Оно начиналось сразу с приказа. Или с прощания.

Он перечитал четыре строки ещё раз. Потом ещё раз, медленнее, так, как читают надписи на чужих могилах — не для того чтобы понять, а для того чтобы запомнить.

«НЕ ПЫТАЙТЕСЬ СПАСТИ МИР. МЫ УЖЕ ПЫТАЛИСЬ.»

Зачем писать такое? Кому? В деле лежало письмо, которое нельзя было никому адресовать — и нельзя было не адресовать. Оно было написано для того, чтобы его нашли. В этом Костя был уверен так же, как был уверен в том, что через час он уйдёт на обед и будет есть невкусное в институтской столовой. Письмо было оставлено. Оставлено нарочно. Вопрос был только — кем и зачем.

Он положил лист обратно в папку. Потом вынул. Потом снова положил. В конце концов он оставил его на столе, краем к краю стола, как оставляют на виду то, что ещё не решили, куда положить.

Костя заглянул в реестр сотрудников института. Он делал это из чистого любопытства — подписи на документах иногда ведут к старым сотрудникам, которых стоит упомянуть в описи. Вавилов, Винокуров, Власов, Воронцов — ничего. Он проверил дважды, нажимая на клавиши сильнее, чем нужно. Воронцовых в институте не было. Ни в сорок девятом, ни позже.

Странно. Хотя… в конце сороковых там что-то было. Костя нахмурился, пытаясь ухватить воспоминание — что-то про какой-то отдел, про «временную лабораторию», про людей, которые приходили с пропусками особого образца. Он потянулся за этим воспоминанием, как тянутся за ниткой, которая торчит из клубка, — и нитка оборвалась. В его голове была гладкая, аккуратная пустота, как в этих залах. Пустота без швов. Пустота, которую невозможно потрогать, потому что она не оставила на себе ничего.

Он закрыл реестр и посидел минуту, глядя в потухший экран. С ним случалось такое и раньше — натыкаешься на упоминание, которого нет, на фамилию, которая «не значится», и на секунду чувствуешь, как под ногами гуляет пол. Он списывал это на дырявую память и на усталость. Теперь усталость была ни при чём. Он не мог вспомнить не потому, что забыл, — а потому что вспоминать было нечего. Гладко. Чисто. Как будто кто-то очень аккуратно вынул из института всё, что связано с временной лабораторией, и замазал дыру так хорошо, что и шва не осталось.

Костя не был суеверным. Он верил в описи, в инвентарные номера и в то, что у каждой бумаги есть место. Отсутствие места его не пугало. Пугало отсутствие следа. В его работе бывает наоборот: что-то сгорает, теряется, размокает — и остаётся хотя бы перекрёстная ссылка, хотя бы пометка «утрачено», хотя бы дыра в реестре. Дыра — это тоже документ. Здесь дыры не было. Был ровный, отглаженный порядок, из которого что-то вынули, как вынимают страницу из книги, — и подшили так, что книга не стала тоньше.

Он выключил сканер и вышел на обед.

Обед был как все: столовая пахла варёной капустой, за соседним столом два сотрудника спорили о футболе, а Костя смотрел в окно на серое небо и думал о письме. Он думал о нём весь день, против своей воли, как думают о занозе, которую не можешь вытащить. Четыре строки. Одна подпись. Ни даты, ни адресата. Письмо человека, которого никогда не существовало, в деле женщины, о которой не сохранилось ничего, кроме приказов о переводе.

Он попробовал представить, кто мог написать такие строки. Люди пишут письма, когда хотят что-то получить: деньги, прощение, ответ. Это письмо не хотело ничего — оно хотело остановить. Оно было написано человеком, который больше не надеялся, что его послушают, но всё равно писал, потому что молчать было нельзя. Костя знал этот тип людей — в архиве их дела лежали отдельной стопкой. Это были люди, которые при жизни считались чудаками, а после смерти превращались в папки с пометкой «личное». Их письма не отправляли адресатам. Их письма подшивали.

Но это письмо подшито не было. Оно лежало в деле физика, который переводился туда-сюда и не оставил ни одного личного документа, — как иголка, зашитая в подкладку. Костя всё думал: кто зашил? Белова? Воронцов? Или кто-то третий, кто знал, что письмо должно дождаться?

Он так и не решил. Он только понял, что теперь будет думать об этом долго. Дольше, чем обо всём, что видел в этом институте.

Он вернулся в зал после обеда, подошёл к своему столу и обнаружил, что письмо лежит там же, где он его оставил. Он не знал, чего ожидал — что оно исчезнет? Что оно окажется сном? Письмо лежало. Письмо не собиралось никуда исчезать. Письмо вообще, кажется, не собиралось делать ничего, кроме одного: ждать.

Костя вложил его обратно в папку, закрыл папку, поставил на стеллаж и забыл о нём — насколько можно забыть о том, что не выходит из головы.

Он не забыл. Он пытался, но не забыл.

Всю неделю письмо возвращалось к нему в самые неожиданные моменты: когда он чистил зубы, когда стоял в очереди за хлебом, когда смотрел, как за окном метро проплывают чужие окна. Четыре строки всплывали ни с того ни с сего, как обрывки чужого сна. «Не пытайтесь спасти мир. Мы уже пытались». Смешно было то, что текст этот не имел к нему отношения. Костя не собирался спасать мир. Костя собирался дожить до пенсии и, может быть, один раз съездить к морю. И всё же строки цеплялись, как репей, и каждый раз, когда он думал о них, у него было ощущение, что письмо адресовано не «никому», а кому-то конкретному. Ему, например.

Он пробовал не думать. Пробовал думать о другом. Ничего не помогало, и Костя — человек, который пять лет назад перестал удивляться чему-либо, — поймал себя на том, что ждёт. Чего — он не знал. Но ждал.

Поэтому, когда через неделю на дне коробки с электронными носителями он увидел серый куб, он сначала не понял, почему сердце стучит быстрее.

Через неделю, разбирая коробку с электронными носителями, Костя нашёл второй след.

Коробка пришла из того же корпуса, из комнаты, которую когда-то занимала Белова. Носители — старые, допотопные, формата, который не читала ни одна машина в отделе, кроме одной. Костя перебирал их один за другим, сверяя с описью, которая расходилась с содержимым на треть, как всегда. И на дне коробки, под слоем шнуров и сломанных накопителей, лежал маленький серый куб.

Куб был без маркировки. Небольшой, размером с кулак, матовый, холодный. Он не был похож ни на один носитель, который Костя видел в своей жизни, а за пять лет работы он видел их много. Куб не читался ни одним устройством в отделе — Костя попробовал четыре, прежде чем сдаться. Он был гладкий, без разъёмов, без кнопок, без единой трещины. Похожий на вещь, которую сделали не для того, чтобы её открывали, а для того, чтобы она лежала.

Костя положил куб на ладонь. Он был холодным — холоднее, чем воздух в зале, хотя в зале и так было прохладно. Тёплым он не становился даже в руке, как будто тепло его не касалось. Костя перевернул его, посмотрел на стыки — стыков не было. Куб был сделан целиком, из одного куска, и Костя, который за пять лет разобрал и собрал, наверное, всё, что умеет ломаться и чиниться, не смог найти на нём ни одной линии, за которую можно было бы зацепиться. Ни крышки, ни шва, ни даже царапины от инструмента. Создавалось впечатление, что этот предмет не изготавливали — он как будто всегда был такой, от начала, и никто его не делал.

Он попробовал прочитать его четырьмя устройствами. Первое замигало красным. Второе не определило формат. Третье спросило пароль, которого у Кости не было и который он, признаться, даже не стал подбирать. Четвёртое — старое, из тех, что уже никто не обслуживает, — молчало, как рыба, и Костя потратил на него полчаса, перебирая переходники, прежде чем сдаться.

Куб не читался. Но Костя вдруг поймал себя на том, что ему и не нужно, чтобы он читался. Ему нужно было, чтобы куб был. Сам факт. Как будто в руки ему попала вещь, которая обязана существовать, — и он это чувствовал кожей, ещё до того, как увидел дату на грани.

Костя почти выбросил его. Он держал его в ладони, глядя на матовую поверхность, и думал: мусор, барахло, очередной артефакт умирающего института, который не влез в опись. Он уже занёс руку над мусорным контейнером — и на последней грани, там, где краска стёрлась от прикосновений, различил выдавленные цифры.

17.10.2049.

Тот же день, что на письме.

Костя замер с кубом в руке. Он не мог объяснить, почему эти цифры ударили его так, как не ударила бы никакая другая дата. Он видел тысячи дат. Даты были его работой. Но эта дата — семнадцатое октября сорок девятого года — лежала в нём, оказывается, не выходя на поверхность, с той самой минуты, как он прочитал письмо. Она легла туда сама, без спроса. И теперь она была здесь, выдавленная на кубе, который не читался ни одним устройством.

В обед, вопреки инструкции, он сунул куб в старый накопитель — единственное устройство, которое читало неизвестные форматы. Накопитель стоял в дальнем углу зала, покрытый пылью, потому что им пользовались раз в год, когда попадался носитель, который не читался ничем другим. Костя включил его, положил куб в гнездо, которое подошло с пугающей точностью, — как будто куб и накопитель были сделаны друг для друга, — и вставил наушники.

Он не надел их. Он сам не знал почему. Просто вместо того чтобы вставить наушники, он оставил их лежать на столе и поднёс куб к уху, как подносят раковину, чтобы услышать море. Динамик — единственный, встроенный в корпус, — зашёлся шипением, потом чихнул.

И из тишины — голос.

Низкий, усталый, немного хриплый. Мужской. Голос человека, который очень долго нёс что-то тяжёлое и только что поставил это на пол, чтобы сказать последние слова, прежде чем уйти.

— Не запускайте установку.

Пауза. Шипение.

— Это не предупреждение. Это запись. Мы уже пробовали по-другому. Если вы слышите это — значит, у вас ещё есть выбор. Прочитайте лист. Дальше — сами.

Костя сидел, не дыша, глядя на куб. Голос был спокойный. Не умоляющий, не грозный. Усталый — и от этого почему-то страшнее. Люди, которые угрожают, хотят чего-то. Люди, которые устали, уже ни на что не надеются. Они просто говорят то, что должны сказать, потому что обещали себе.

Надпись на коробке, накопитель, голос — всё сходилось к одному дню. К одному имени. К письму, которого никто не писал.

— Воронцов, — сказал он вслух. — Кто вы такой?

Динамик молчал.

Костя выключил накопитель. Он сидел в полутьме зала, с кубом в руке, и в голове у него шумело. Он пытался собрать мысли, но они рассыпались, как рассыпаются карты, которые кто-то перетасовал слишком усердно. «Не запускайте установку». «Мы уже пробовали по-другому». «Прочитайте лист. Дальше — сами».

Костя надел наушники и переслушал запись. Она шла с начала, та же самая, до последнего слова — до «Дальше — сами». Потом он переслушал её в третий раз, медленнее, пытаясь уловить что-нибудь на фоне: шаги, дыхание, шум. На фоне было только шипение — ровное, белое, без единого вкрапления. Запись была сделана в тишине, какой не бывает в настоящих помещениях, — в той стерильной тишине, которую не пишут, а собирают.

Он выключил накопитель, чтобы сэкономить лампу, и тут же снова включил. Руки не слушались его — они хотели слышать ещё раз. Куб в гнезде лежал так, как лежит вещь, которой всё равно. Костя нажал «проиграть».

Куб молчал.

Он проверил накопитель — тот работал. Проверил гнездо, вынул куб, вставил обратно, нажал ещё раз. Куб молчал. Запись исчезла, как исчезает сон, который ты только что видел и не можешь пересказать, потому что не осталось ни одной зацепки.

Костя сидел в полутьме, глядя на куб, и впервые за пять лет почувствовал, что его работа — не только закапывание чужих жизней. Иногда из-под лопаты что-то выкапывают. И иногда это что-то оказывается тяжёлым.

Он не знал, что значит ни одно из этих слов. Он не знал, какая установка, почему её не нужно запускать, кто «мы» и что они пробовали. Но он знал — с той же уверенностью, с какой знал, что вечером пойдёт домой и будет лежать без сна, глядя в потолок, — что эти слова обращены к нему. К тому, кто придёт после. К тому, кто найдёт письмо и куб и не поймёт ни слова.

К тому, кто ещё может выбрать.

За окном, за мутным стеклом, пошёл дождь. Костя посмотрел на него и подумал: «Странно». Он не знал почему. Просто почувствовал, что облако, висевшее над институтом, должно было свернуть в сторону, а не свернуло. Ощущение было коротким и глупым, как шов на ткани мира, который затянулся сам, без чьей-либо руки. Оно пришло — и ушло, не оставив следа, кроме смутного осадка, который невозможно ни описать, ни выбросить.

Костя выключил накопитель. Потом снова включил.

Куб был пуст.

Он сидел в зале, глядя на матовый серый куб, который только что говорил с ним голосом человека, которого никогда не существовало. Письмо в деле женщины, которой не сохранилось ничего. Даты, выдавленные на грани. Слова, обращённые к тому, кто придёт после.

Костя положил куб в карман. Он не знал, зачем. Он знал только, что выбросить его не сможет. Как не сможет выбросить из головы четыре строки на пожелтевшем листе и голос, который сказал: «Дальше — сами».

Домой он поехал, как всегда, на последнем автобусе, но в этот раз не смотрел в окно, а держал куб в кармане и время от времени трогал его, как трогают талисман, в который не веришь, но который греет. В комнате было тихо и пахло чужими стенами — съёмное жильё пахнет всегда чужо, сколько его ни проветривай. Костя положил куб на тумбочку у кровати, рядом с будильником, и долго стоял, глядя на него.

Он мог бы отнести его обратно. Мог бы вложить в опись, приписать какой-нибудь инвентарный номер, поставить на полку и забыть — как делал всегда. Это был бы правильный поступок. Правильный и безопасный. Костя перебирал этот вариант, как перебирают монету в кармане, и всё время натыкался на одно и то же: на голос, который сказал «Дальше — сами».

Он понимал теперь, почему не мог выбросить куб. Не из любопытства — любопытство было его слабым местом, но здесь было что-то другое. Голос не просил о помощи. Голос не предупреждал об опасности. Голос просто сказал правду — ту, которая была нужна кому-то, кто придёт после. И Костя вдруг со всей ясностью, как будто ему шепнули это на ухо, понял: он и есть «после».

Он не знал, что с этим делать. Он не знал, что ему за это будет. Он знал только одно: что завтра утром он снова придёт в архив, откроет шкаф четырнадцать и достанет дело № 0411/49. Потому что письмо, которое он вложил в папку, оказалось обращённым к нему. И потому что он, Костя Перекрёстов, двадцать четыре года, архивист пятого разряда, человек, который пять лет ненавидел свою работу, — вдруг впервые за пять лет захотел узнать, что будет дальше.

Он ещё не знал, что это значит. Он ещё не знал, что слова, обращённые к нему, — последний след чего-то огромного, что свернулось до размеров листа и куба. Он ещё не знал, что ему предстоит решить, что делать с этим — и что «дальше — сами» обращено не к нему одному.

За окном шёл дождь. Обычный, осенний, серый. Костя смотрел на него и впервые за долгое время не думал о часах.

Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
24 avqust 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
310 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı: