Kitabı oxu: «Роботы хорошие»

Şrift:

Роботы хорошие

Глава первая

Тропа шла вверх с плавными поворотами. По краям дорожки лежал песок — белоснежный, с лёгким голубым отливом, а посередине тропы была выложена морская белоснежная галька, ровно, камень к камню, и под ступнёй ему казалось, что она оставалась прохладной, как будто её только что достали из воды.

В песке по бокам иногда лежали шишки — серые, раскрывшиеся и нет, лёгкие, сухие, будто из бумаги. Одну он поддел носком. Она отлетела, ударилась о ствол и пропала в брусничнике.

Бор стоял чистый, звонкий, яркий, предосенний. Ни подлеска, ни бурелома — только сосны, иглы, шишки и мох, и между стволами видно было далеко, до самого конца этого бора, до того места, где он сливался в сплошную стену высоких стройных орегонских сосен, дышащую свежестью и началом осени, полного птичьего стрёкота и стука дятла где-то вдалеке.

Стволы их у земли были жёлто-коричневые, шершавые, иные с трещинами, куда можно было заложить палец. Выше, метрах в трёх, чешуя делалась медной, тонкой, как слюда, и отставала пластинами, и по этой меди текла смола. Она натекла давно и застыла жёлтыми потёками, а в одном месте была свежая, светлая, и к ней прилипла муха.

Мох под соснами не был примят нигде. Белый ягель хрустел и ломался, седой и сухой; зелёный, длинный, пружинил под ногой на ладонь; а в низинках, где повлажнее, шёл рыжий, влажный, и по нему пробивалась мелкая брусника — листья тёмные, лаковые, ягоды ещё с белым бочком.

Черника была уже обобрана дочиста. Не человеком — птицей: листья целые, а ягод нет ни одной.

Слева, шагах в двадцати от тропы, стоял муравейник. Он весь дышал — шевелился, шуршал, тёк по себе. По ту сторону от него, между двумя стволами, висела паутина, и в косом свете было видно каждую нить, и в середине сидел паук, и нить у него подрагивала.

Заповедник. Здесь сотни лет не пилили, не ходили и не жгли.

Он пошёл дальше и вспугнул сойку. Она заорала на весь бор — резко, скрипуче, будто разодрали холстину, — и пошла над самыми вершинами, мелькая рыжая с голубым. Где-то в стороне тюкал поползень. Дятел работал ровно: три удара, пауза, три удара.

Метров через сто Николя нашёл его кузницу. В расщепе старой сосны.

Он наклонился, поднял шишку, повертел в пальцах. Она была лёгкая, ободранная, как обглоданный кукурузный початок.

Николя Фуа не торопился. Наслаждался прогулкой и лесом.

Рубашка на спине слегка промокла и прилипла двумя тёмными крыльями, от лопаток вниз. Под мышками расползлись круги. Он был в льняных штанах, светлых, правда, с пятном на левом колене — от разлитого утром кофе. Пятно он оттирал в самолётном туалете, и теперь оно было бледное, небольшое.

Он остановился, достал платок, пахнущий её духами, и вытер лицо и шею. Постоял, посмотрел вверх.

Вершины покачивало. Небо между ними было высокое, промытое, с редкими белыми клочьями, и клочья шли быстро, а внизу, у земли, ветра почти не было.

Захотелось снять рубашку и опустить себя в этот лес целиком, как в воду.

Он снял.

Кожа на плечах была белая, в мелких пупырышках, на груди — редкие рыжеватые волосы и три родинки, выстроенные почти в линию. На левом боку, под рёбрами, шёл шрам — старый, гладкий, в палец длиной, светлее остальной кожи.

Память о пехоте.

Он взял рубашку в руку и пошёл дальше.

Впереди два года курорта. Списание долгов и миллион долларов. Неплохая зарплата за пребывание в санатории, — думал он.

Объявление он увидел в марте, между двумя другими — про наём операторов складов и про переподготовку водителей. Сухой текст, без картинок, без восклицательных знаков. Набор участников. Возраст двадцать пять — пятьдесят пять. Полное медицинское сопровождение. Компенсация по итогам.

Он тогда усмехнулся и закрыл. Через неделю открыл снова.

Откликнувшихся было немало. Об этом сказали уже потом, на четвёртом этапе, когда осталось меньше двух сотен.

Анкеты. Тесты, где одно и то же спрашивали пятью разными способами. Анализы, томограф, слух, зрение, дыхание в трубку. Женщина-психолог с сухими руками, которая спрашивала, что он делает, когда никто не видит, и сколько времени он может молчать, и вспоминает ли он мать.

Никакого героизма. Никакого отбора по заслугам.

Просто люди. Кто-то откликнулся. Кто-то прошёл. Кладовщик из Лиона, две учительницы, безработный инженер, женщина за пятьдесят, торговавшая цветами. Он видел их в коридоре, в очереди на медкомиссию, — сидели, как в поликлинике, кто с телефоном, кто с бутылкой воды. Никто ни с кем не разговаривал.

Тридцать домов, сказали им. Тридцать участников. По одному в каждом.

И каталог.

Планшет ему дали в отдельной комнате, без окон, с приглушённым светом, и оставили одного на пару часов. Для выбора спутников в эксперименте. Любых четырех. Хочешь тигр, хочешь хорёк, хочешь собака или кот. Мужчины, женщины, трансы, чёрные, белые, молодые и старые, полные, высокие, низкие, худые. Любой биологический вид. Размеры губ, глаз, пальцев, члена. Что угодно можно выбрать или сконструировать самому. Листаешь, выбираешь параметры, увлекательно. В реальной жизни такая квантово-биологическая игрушка стоит от ста тысяч евро. Он выбирал, как выбирают мебель в приложении: увеличивал, крутил, откладывал в сравнение, удивлялся, примерял к себе.

Он выбрал четверых.

Женщину он составлял дольше всех.

По песку через тропу протянулась муравьиная дорога. Живая, плотная, в два пальца шириной, и тянулась она от муравейника через тропу и дальше, в мох. Муравьи шли в обе стороны, встречались, ощупывались усами и расходились. Некоторые тащили хвою длиннее себя втрое.

Он присел на корточки и посмотрел.

Потом переступил её и пошёл дальше.

Дом с номером двадцать семь появился сразу, весь целиком.

Он не выступал из-за деревьев, не проглядывал сквозь стволы — просто на повороте бор кончился, и встал дом, будто вышел из ниоткуда. Низкий, в два уровня, из бетона и стекла, с плоской кровлей и большим вылетом козырька. Остекление тёмное. В нём отражались сосны и небо, и от этого казалось, что бор идёт дальше, сквозь дом, и что дома нет.

Ни забора. Ни дорожки к двери. Ни проводов. Ни следов стройки — ни колеи, ни щепки, ни отпечатка гусеницы. Песок подходил вплотную к бетону и обрывался.

Мох рос до самого фундамента и не был примят.

Николя остановился шагах в трёх.

Возле двери лежал шар. Он поднялся тихо и медленно подплыл к нему.

Серый, матовый, с человеческую голову, он висел в воздухе чуть выше груди. Не жужжал. Покачивался, как поплавок на стоячей воде.

Николя посмотрел вниз. Тени у шара не было.

— Николя Фуа, я приветствую вас, — сказал шар.

Голос был шелковистый, бархатный, тёплый, до того приятный, что от него по спине прошли мурашки.

— Здравствуйте. Мы вас ждём. Пожалуйста, подтвердите Вашу личность. Вы Николя Фуа?

— Он самый, — сказал Николя. Прокашлялся. Плюнул в сторону. — Простите. Пыль.

— Ваше полное имя, пожалуйста.

— Николя Гийом Фуа.

— Спасибо. Дата рождения.

— Двенадцатое марта двадцатого.

— Благодарю. Место рождения.

— Лимож.

— Ваше гражданство.

— Франция.

Шар помолчал. Ровно столько, сколько нужно, чтобы это заметить.

Потом из него выпустился усик — тонкий, длиной в ладонь, с кругляшком на конце. Глаз развернул перед собой поле, бледное, чуть отливающее в лиловое, и повёл им справа налево, потом сверху вниз. Поле прошло сквозь Николя, как проходит рентген.

Он не почувствовал ничего. Только волоски на предплечьях встали и легли обратно.

— Рост сто семьдесят восемь. Вес девяносто четыре и шесть. Давление сто двадцать восемь на восемьдесят два. Пульс девяносто один. Группа крови вторая, резус положительный. Зрение минус ноль семьдесят пять на правом, минус один на левом; вы не носите очки. Шрам восемь сантиметров под левой рёберной дугой, аппендэктомия, около двадцати лет. Три родинки на грудине, доброкачественные. Четыре пломбы, из них одна требует замены в течение года. Органы брюшной полости, мочеполовая система, костно-мышечная ткань, нервная система, лёгкие, сердце — соответствуют возрасту. Патологий, опухолей и иных изменений не обнаружено. Заусенец на большом пальце правой руки, воспалён. Мозоль на правой пятке, свежая, обувь не по размеру, — пропел своим бархатом шар.

Николя стоял и слушал. Потом опустил глаза на правую руку. Большой палец у ногтя был чуть красный.

— Это-то зачем? — спросил он.

— Идентификация параметров работы ваших систем жизнеобеспечения. Просто формальность.

— Зачем вам мои пломбы?

— Формальность, Николя. Это просто формальность. Пункт тринадцать правил: по окончании эксперимента вам гарантируется физическая форма на момент входа.

— О, отлично.

Он засмеялся и осёкся.

— Простите. Вы сказали — мозоль?

— Мозоль сойдёт сама. Но если её не будет на момент выхода, а на входе она была, это отклонение. Я её восстановлю.

Смех вышел коротким, нервным, в одну ноту, и оборвался.

— Вы серьёзно.

— Да. Это техническая позиция, закреплённая правилами эксперимента.

Ветер прошёл пониже. Сосны шевельнулись все разом, и по песку побежала пыль. Хвоинка спланировала и легла Николя на плечо. Он снял её двумя пальцами и почему-то не бросил, а сунул в карман.

— Николя, позвольте, я зачитаю вам правила, — сказал шар, покачиваясь. — Пятнадцать пунктов. Я прочту их вслух столько раз, сколько Вы пожелаете. Вы можете остановить меня в любом месте и задать абсолютно любой уточняющий или интересующий Вас вопрос. После оглашения, по правилам эксперимента, вы обязаны дать либо устное согласие либо отказ. Но одного устного согласия недостаточно. Оно подкрепляется, как подписью, Вашим физическим действием: вы делаете шаг, совершаете вход в дом, после чего, правила считаются согласованными и подписанными вами, дверь за вашей спиной закрывается до завершения эксперимента. До момента входа вы свободный человек без каких-либо обязательств перед нами и вправе уйти той же тропой сейчас же. Вам оплатят билет до точки, откуда вы прилетели сегодня утром, либо иной, по вашему желанию. Напомню, что при этом отменяются все условия договора — как финансовые, так и прочие, в рамках прежних договорённостей.

— А после? Ну, после шага за дверь?

— После вы не свободны, до окончания эксперимента. Эксперимент берёт вашу жизнь и здоровье под свой полный контроль. Вам гарантируется абсолютное непричинение вреда обслуживающей стороной, которую вы выбрали накануне и которая будет находиться в непосредственной близости от вас всё это время.

Николя вытер ладони о штаны. На светлом льне остались два тёмных отпечатка.

— Что ж, давайте начнём. Если честно, я устал после перелёта. Хочу бокал аперитива, стейк, тёплый душ и красивую женщину. Пару раз, наверное. Но один раз точно. — И засмеялся раскатистым смехом на весь лес.

Шар покачивался всё так же. Он убрал усик — тот втянулся внутрь без следа. Потом высветил перед собой пункты договора — светлые строки висели в воздухе напротив Николя, и он свободно мог прочесть их. Но не стал себя затруднять, предоставив эту работу шару.

Голос пошёл ровный и мягкий, полился по осеннему бору, и ветер разнёс его по вершинам сосен.

— Договор/правила участия в закрытом поведенческом исследовании. Заказчик — Институт социальных прогнозов и поведения человека в средах, созданных искусственным интеллектом: на орбитальных станциях, кораблях дальнего следования и колониальных планетах. Место проведения — биосферный заповедник Аллейдэйл, где расположены автономные жилые капсулы с первой по тридцатую. Дата начала — четырнадцатое сентября две тысячи семьдесят первого года. Срок проведения — двадцать четыре календарных месяца. Точные границы окончания устанавливает итог машинного завершения. Участник — Фуа Николя Гийом. Дом номер двадцать семь. Помещение состоит из пяти отдельных комнат: спальни, зала с обеденной зоной, спортзала, бассейна, помещения игровых систем VR-9.0.0, видеонаблюдение во всех помещениях без исключений ведется непрерывно, тем самым обеспечивается полная безопасность жизнедеятельности объекта эксперимента.

Свод правил:

— Первое. Участнику предоставляется неограниченный выбор блюд, напитков и сексуальных удовольствий в пределах помещений, подходящих ему по состоянию здоровья. Совместные участники эксперимента были выбраны лично господином Николя Фуа и будут находиться с ним в доме постоянно; это живые квантово-биологические андроиды поколения Н-4.8.0, абсолютно не способные причинить вред человеку. Отказ в предоставлении каких-либо услуг пункта один возможен исключительно по основаниям пункта четыре. Режим дня — свободный.

— Второе. Дверь наружу откроется и эксперимент завершится автоматически по истечении двадцати четырёх календарных месяцев и при совпадении параметров участника с параметрами программы исследования.

— Третье. Участник вправе заявить от себя любое требование. Требование подлежит исполнению, если оно не противоречит пункту четыре.

— Четвёртое. Обслуживающая сторона не причиняет участнику вреда и не допускает причинения участником вреда самому себе. Настоящий пункт имеет абсолютное преимущество и силу над всеми прочими.

— Пятое. Причинение боли участнику не допускается, за исключением случаев, когда исполнение пункта четыре иными средствами и способами достигнуть невозможно.

— Шестое. Участник вправе отказаться от приёма пищи, сна, речевого контакта, одежды и гигиенических процедур. Указанные потребности могут быть восполнены обслуживающей стороной в порядке и объёме, необходимом для исполнения пункта четыре.

— Седьмое. Участник вправе потребовать удаления обслуживающей стороны из занимаемого им помещения. Требование исполняется немедленно. Удаление за пределы дома не производится.

— Восьмое. Действия участника, направленные на повреждение обслуживающей стороны, не влекут ответных действий и не влияют на итоговую оценку программных параметров.

— Девятое. Обслуживающая сторона не сообщает участнику заведомо ложных сведений. Отказ от ответа обслуживающей стороной допускается без объяснения причин.

— Десятое. Прекращение функционирования обслуживающей стороны по требованию участника не производится.

— Одиннадцатое. При установлении неспособности участника к самостоятельному соблюдению пункта четыре условия содержания изменяются в сторону повышения безопасности участника. Решение принимается обслуживающей стороной единолично, обжалованию не подлежит, участник о нём предварительно уведомляется.

— Двенадцатое. Досрочное прекращение участия, после физического подписания данного документа, по инициативе участника, на любых его условиях не предусмотрено.

— Тринадцатое. По окончании эксперимента участнику гарантируются физическая форма и параметры здоровья, соответствующие зафиксированным на момент входа. Устранение отклонений состояния здоровья, лечение, проведение всех необходимых оздоровительных и иных процедур безусловно осуществляются обслуживающей стороной до момента окончания эксперимента.

— Четырнадцатое. По окончании эксперимента участнику гарантируются: полное погашение обязательств по ипотечному кредитованию — номера договоров перечислены в приложении первом на имя Николя Гийома Фуа; полное списание прочих кредитных обязательств того же лица; единовременная выплата в размере одного миллиона долларов США посредством перечисления на именную банковскую карту.

— Пятнадцатое. Гарантии, предусмотренные пунктами тринадцатым и четырнадцатым, вступают в силу в момент физического перехода испытуемого за двери дома и не подлежат частичному исполнению.

Шар замолчал. Строки повисли в воздухе и погасли.

Где-то в вершинах снова заработал дятел. Три удара, пауза, три удара.

— Прошу вопросы, Николя. Я вас не тороплю. Если желаете, можете присесть.

Шар опустился к песку, вытянулся книзу, побелел, отвердел — и на песке оказался стул. Простой, с гнутой спинкой, тёплый на ощупь. Шар остался висеть на прежнем месте, целый, будто ничего и не отдал.

— Разрешите, я приготовлю вам кофе, — проурчал шар.

— Да. — Николя сел.

Кофе шар сделал потрясающий — чёрный, густой, с кислинкой, какого он не пил очень давно. В городах сейчас идёт синтетика, натурального почти не осталось. Чашка была горячая, но пальцы не жгла.

— Сигарету бы.

— Простите. Вам нельзя. Вредно.

— Ладно.

Он пил мелкими глотками. Ветер играл в его волосах. Мозоль на правой пятке отозвалась, и он снял туфли и поставил их рядом со стулом, носками к лесу.

Песок и галька под ступнями оказались теплыми. Ноги отдыхали.

Заманчиво. Всё так же заманчиво, как и накануне, когда он сидел в кабинете института и думал.

Официальные гарантии за два года отдыха в компании биороботов. Массаж, секс и хороший алкоголь. Сон, книги, игры, кино, спортзал с бассейном. Два года — это даже вроде как и не особо много для такого райского уголка. А с другой стороны, правила… — выйти нельзя никак, никогда за эти два года, даже если очень сильно захотеть и про это написано чёрным по белому. Но заманчиво, как же заманчиво, чёрт побери.

Потому и прилетел. Потому и сижу здесь босиком, осталось сделать последний шаг.

Он привык брать от судьбы всё с лёту, с ходу, не спрашивая и не проверяя, наобум. И пока получалось. За исключением недавнего увольнения. Но работу-то найти ему труда не составит, а тут её и искать не надо. Итог.

Ноль долгов. Миллион на карте. Дом в Риме. Может быть, она.

Но об этом думать он не хотел.

— Второй пункт. Что такое параметры программы?

— Алгоритмические составляющие, образующие кривую последовательности эксперимента, в сопоставлении с вашими жизненными параметрами и реакциями поведенческого и иного ответа на происходящее в действительности.

— Не очень понятно.

Шар молчал.

— Да ладно. Бог с ним.

Он отпил.

— А остальные двадцать девять? Они уже там?

— Да.

— И как у них?

— В пределах ожидаемого.

— Что это значит?

— Отказ от ответа допускается без объяснения причин. Пункт девять.

Николя хмыкнул и поставил чашку на колено.

— Мне дадут пить, есть и ту женщину, что я выбрал по фотографиям. Игры, кино. Я могу делать всё, что захочу.

— Да. Всё. В рамках пункта четыре.

— Это как?

— Вы не можете причинить себе вред.

— Сексом, что ли?

— Многими вещами. Но мы за этим проследим.

Николя посмотрел мимо шара, на тёмное стекло. В стекле стояли сосны и сидел он — босой, с чашкой недопитого кофе на колене.

— Вы понимаете, что это не совсем договор, — сказал он. — Я чувствую себя подопытным кроликом.

— Не вполне. Кроликам не дают всех земных благ и удовольствий, и не списывают полностью их долги. Позвольте напомнить сумму ваших обязательств, мсье Фуа. Два миллиона восемьсот семьдесят тысяч евро.

— Да помню я, помню, такое забудешь.

— Они будут полностью погашены, уплата же текущих ежемесячных обязательств ложится на плечи компании с момента подписания договора.

— Дайте мне ещё минуту.

— Конечно, Николя. Думайте сколько вам угодно. Ещё кофе?

— Нет. Спасибо.

Дятел перестал.

Пауза вышла длиннее прежних.

Николя встал. Прошёл три шага, вернулся.

Вроде безопасно. Ну. Что я теряю. Два года. Я два года зарабатываю отдыхая.

Официальный государственный институт. Документы и их достоверность подтверждены независимым юристом — он смотрел их сорок минут, водил пальцем по строкам и в конце сказал: чисто. Сказал: я бы и сам пошёл, если бы взяли.

В чём подвох. Пока не вижу. Правила. Но плохого не написано в них…

Нельзя выйти. Ну потерплю что ж. Два года — не двадцать лет, в конце-то концов.

Да и вообще хочется уже выпить, женщину, пожрать и выспаться хорошенько.

Решено. Наверное.

Красивый дом. Красивый лес. Парящий шар. Иглы под ногами, белоснежно-голубой песок и галька. Ветерок.

Он повернул голову и посмотрел назад, вдоль тропы.

Белый голубоватый песок, шишки, муравьиная дорога, сосны и просвет, откуда он пришёл. Идти назад минут двадцать. Может, двадцать пять — под уклон быстрее.

Сойка прошла обратно, низом, и села где-то за муравейником.

Он задумался.

Потом достал из кармана телефон. Связи не было. Взять его разрешили; перед заходом, если он решит зайти, телефон изымался до окончания эксперимента.

Он посмотрел на экран. Пусто. Убрал обратно.

— Ипотека, — сказал он.

Шар молчал.

— Ладно, — сказал он.

— Это не согласие, — сказал шар. — Требуется точная формулировка.

— Какая формулировка?

— Любая, мсье Фуа, из которой следует, что вы согласны.

Николя поднял голову, взглянул на небо, на облака, на качающиеся ветви сосен. Провёл рукой по лицу — от лба вниз, через глаза, к подбородку. Зачем-то поправил рубашку, которую держал в руке. Отряхнул с брюк невидимые пылинки.

— Я согласен, — сказал он.

Вечерело.

— Согласие принято.

Шар разделился на две полусферы. Они повернулись каждая на сто восемьдесят градусов и соединились вновь, беззвучно.

— Устная часть исполнена. Дверь открыта, вы можете войти. Согласие считается подтверждённым в момент пересечения вами порога. До этого момента вы вправе развернуться и уйти. Я не буду вас удерживать, не буду уговаривать, не буду принуждать.

В тёмном стекле бесшумно ушла в сторону панель. За ней был свет — ровный, тёплый, без источника. Не солнечный. Такой же на потолке, на полу и в углах.

Из проёма пахнуло прохладой и ничем. Ни едой, ни пылью, ни бетоном. Совсем ничем.

Он увидел коридор серовато-зелёного цвета и световые прямоугольники дверей. Как на космическом корабле подумал Фуа.

Николя встал и пошёл.

Шаг. Ещё шаг. Вот порог.

Левая нога.

Он успел понять, что он без ботинок. Успел почувствовать, как от пола идёт тепло и как под ступнёй исчезают налипшие на нее песчинки — просто исчезают, пол их убирает.

Миг. И панель мягко отделила его от мира людей, оставив в мире роботов.

Панель шла обратно мягко, ровно, беззвучно, и в сужающейся щели ещё было видно белый песок, и шишки, и муравьиную дорогу, идущую поперёк тропы, — муравьи шли и шли, и они оставались жить там по другую сторону панели.

Туфли. Они так и остались стоять у стула, носками к лесу.

Щель стала меньше, стала полосой. Полоса — нитью.

Стекло сомкнулось, и в нём снаружи так же отражались сосны.

Дятел наверху начал снова. Три удара, пауза, три удара.

Внутри его стук сузился и пропал.

Николя оглянулся. Проём исчез. На его месте осталась гладкая серо-зелёная панель.

Глава вторая

Первое, что он заметил, — у воздуха не было запаха.

Никакого. Ни бетона, ни краски, ни пластика, ни еды. Даже пыли не было, а пыль есть везде, даже в операционной. Он потянул носом раз, другой, глубже — и не нашёл ничего.

Николя стоял в коридоре босиком, с рубашкой в руке, и слушал.

Тишина была не пустая. В ней что-то работало: очень ровный, очень низкий гул, на грани слуха, который брался не ушами, а телом. Так гудит корабль, когда идёт на межзвездной тяге.

Коридор был серовато-зелёный и шёл в обе стороны, изгибаясь, и концов его не было видно.

Он повернулся к стене, за которой остался лес.

Гладко. Ни шва, ни стыка, ни рамки. Панель и всё.

Он приложил ладонь. Тёплая.

Стукнул костяшками — звука почти не вышло, глухо, как по каучуку.

— Эй, — сказал он.

Голос ушёл в коридор и не вернулся. Эха здесь не было.

Он постоял ещё немного, потом хмыкнул и пошёл. Вправо, наугад.

Пол под ступнями был тёплый. Идти босиком было приятно.

Она вышла ему навстречу из третьей двери.

Небольшая, ниже его на голову с лишним. Плоская, узкая в бёдрах, узкая в плечах. Чёрные прямые волосы, подрезанные ровно, чуть ниже уха. Лицо круглое, глаза без складки, губы чётко очерчены. Обыкновенное лицо. Такое встретишь в метро и через минуту не вспомнишь, но ему нравилось.

На ней была серая роба, простая, без пуговиц, до середины икры.

— Здравствуйте, Николя, — сказала она.

Голос был обыкновенный. Не бархат шара, а обыкновенный женский голос, чуть глуховатый, с той ровной вежливостью, с какой говорят по работе. Её голос ему показался славным.

Он смотрел на неё и молчал.

Он собирал её долго в комнате без окон. Её тело, её грудь, вздёрнутые коричневые соски, её зубы, глаза, её запах и её промежность. Её волосы, её пальцы ног и рук, её ногти и её голос, тот которым она сказала здравствуй Николя.

Ему давали тигра. Ему давали хорька, орла, дельфина, змею. Ему давали мужчин и женщин, старых, молодых, чёрных, белых, толстых, тонких, кого угодно, любых, каких только можно вообразить и каких вообразить нельзя.

Он листал полтора часа и в какой-то момент устал.

И сделал вот это. Маленькую плоскую женщину без ничего.

Зачем — он тогда себе не объяснил и сейчас не объяснял.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Вы голодны?

— Я хочу в душ.

— Пойдёмте.

Она повернулась и пошла вперёд.

Он смотрел ей в спину, на серую робу, на то, как двигаются под ней лопатки, и вот тут в него первый раз кольнуло.

Она шла слишком хорошо, как живая, или как идеал движения.

Не плавно даже — плавно ходят кошки и танцовщицы. Она шла ровно. Голова не качалась. Совсем. Ни на миллиметр вверх-вниз, как качается голова у любого идущего человека. Плечи не ходили. Роба висела с одной и той же складкой, шаг за шагом.

Так не ходят. Так парят.

Он моргнул, и ощущение прошло.

Ну и слава богу, подумал он. За сто тысяч евро пусть хоть летает.

Душ был в отдельной комнате, за матовым стеклом, и там не было ни крана, ни рычага, ни кнопки.

Вода пошла сама, как только он встал под неё, и температура была ровно та, какую он бы выставил, если бы крутил рычаг сам. Даже чуть горячее. Именно на столько, на сколько он любил.

Он стоял и не двигался.

Вода струилась на голову, шла по лицу, по плечам, по спине. С груди она текла двумя ручьями по бокам живота. Он опустил голову, упёрся ладонями в стену и стоял так, наверное, минут десять.

За день он прошёл через аэропорт, через кордон, через двадцать пять минут песка и хвои. Плечи ныли от рюкзачной лямки, которой сейчас не было. Мозоль на правой пятке размокла и стала белой.

Он мылил себя долго. Мыло было незнакомое, без запаха, и пена от него шла густая и не щипала глаза.

Пятьдесят один год.

Он посмотрел вниз, на себя. Живот шёл вперёд не сильно заметно, но, заметно и мешал видеть ноги. На груди, среди рыжеватых, было уже много седых, и на плечах тоже. Кожа на локтях сухая. Шрам под рёбрами белел от горячей воды.

Девяносто четыре и шесть, сказал шар.

Скину, подумал он. Тут спортзал. Два года — да я отсюда выйду как в тридцать.

Он засмеялся под водой, набрал полный рот и выплюнул в сток.

Затем у него начал вставать. Не сильно, слегка подрагивал и поднимался, он позвал её, без имени пока просто эй иди ко мне. Она зашла уже голой. Он увидел её соски, они напряжены, потрогал два коричневых бугорка первого размера, почувствовал, что у него реально начал вставать и он надавил ей на плечи. Член упёрся ей прямо в губы, ещё не помыт, подумал он, она приняла его весь, все семнадцать сантиметров его горячей плоти, и он задохнулся от удовольствия. Так ему ещё никто не сосал. Её движения были ритмичны и плавны, во рту у нее он готов был поклясться было теплее обычного.

Он развернул её задом, намылил разбухший горячий твердый член и с силой вошёл ей в зад. Вода стекала по ним ручейками, он чувствовал, что близок к разрядке и снова вышел из нее, глянул и увидел, что член его в следах кала, обычного человеческого кала, и он находился именно там, где ему и положено быть, — в анусе.

Он развернул её и дал в рот.

Давно так уже было: с проституткой, и её вырвало ему на ноги.

Она же сейчас безропотно взяла его грязный член в рот и начала движения быстрее и чаще и губами и языком.

Он кончил ей в рот. Много, он был крайне возбужден её поведением и такой откровенной небывалой близостью. Она проглотила все до капли. Движения её стали нежнее и медленнее, она поцеловала его увядающий пенис, слизнула вышедшую капельку и внутри провела спектральный анализ эякулята. Без патологий.

Она поднялась с колен, намылила ему спину и прижалась к нему, она его мылила и целовала. Она была нежна, как орхидея. А Николя хотелось просто уснуть.

Собака ждала за дверью.

Огромная, лохматая, серо-палевая. Она поднялась ему навстречу, и когти зацокали по плитке — по-настоящему зацокали, как у всякой собаки, и от этого стало легче.

Она подошла и ткнулась мордой ему в бедро. Голова у неё была с его торс. Морда тёплая, влажная на носу, шерсть на лбу жёсткая, а за ушами — как пух.

Он присел, придерживая полотенце, и взял её за уши обеими руками, и она стояла и терпела, и хвост у неё пошёл: бум. Бум. Бум.

Три раза. Потом остановился.

— Хорошая, — сказал Николя. — Хорошая у меня собака.

Она дышала ему в лицо. Пахло от неё псиной — настоящей, тёплой, чуть кислой псиной.

Значит, запах они делать умеют, подумал он, и почему-то это его успокоило больше всего остального.

Удава он нашёл в зале.

Тот лежал на широком тёплом камне возле бассейна, свернувшись в три оборота, и был толщиной с бедро. Кожа сухая, узорчатая — коричневое с чёрным, и по чешуе шло масляное радужное пятно, если смотреть под углом.

Он не двинулся, когда Николя вошёл. Только язык вышел и убрался. И ещё раз.

Век у него не было.

Николя обошёл его широкой дугой, вдоль самой стены.

Не потому что боялся. Просто обошёл.

Кот сидел на выступе перед стеклом.

Окна не было — было стекло от пола до потолка, в стекле лес, живой, вечерний, с качающимися вершинами. Кот сидел серый, дымчатый, средней шерсти, и смотрел на этот лес.

Николя вошёл, и кот не обернулся.

Николя постоял. Потом прошёл в другой конец зала за бокалом.

Когда он повернулся обратно, кот сидел уже в кресле.

Он не слышал, чтобы тот спрыгивал. Не слышал, чтобы шёл. Кресло стояло в шести метрах.

— Ага, — сказал Николя вслух. — Ну ладно.

Ужин был такой, какого он не ел никогда.

Стейк — тёмная корка, внутри розовое, сок стоял на доске лужей и не тёк. Вино — она открыла бутылку при нём, и он видел этикетку, и этикетка была настоящая, и год был настоящий, и такое вино он последний раз пил на чужой свадьбе двенадцать лет назад. Устрицы, шесть штук, на льду, с долькой лимона. Хлеб, горячий, с хрустом, ломался с треском и дышал паром.

Он ел руками, вытирал пальцы о салфетку и снова ел руками. Сок тёк по подбородку, он подбирал его тыльной стороной ладони.

Она стояла у стены и смотрела.

— Сядь, — сказал он.

Она села.

— Ешь.

— Я не питаюсь.

— А что ты делаешь?

— Я обслуживаю и люблю тебя. — И слегка покраснела.

Он засмеялся, налил себе третий бокал и пролил на скатерть. Пятно поползло красным.

Он посмотрел на пятно.

Через несколько секунд пятна не было. Скатерть была белая.

Он смотрел на то место довольно долго.

Потом взял бутылку и налил ещё.

К концу второй бутылки он говорил громко и много. Даже спел им песню.

Он рассказал ей про банк. Про то, как в сорок три взял под тридцать лет и как ему объясняли, что это выгодно. Про то, как его сократили в мае — не выгнали, а именно сократили, красивым словом, с папкой и рукопожатием. Про то, что жильё в Риме стоит дороже, чем оно стоит, и что все про это знают.

Она слушала. Она смотрела ему в лицо, по-настоящему, по-человечески, с сочувствием и надрывом поворачивала голову за его рукой, когда он махал, и кивала в правильных местах.

Она кивала лучше, чем кивают люди.

— Ты вообще понимаешь, что я говорю? — спросил он.

— Да, я знаю, что такое жизнь и проблемы людей.

— Что я сказал?

— Ты сказал, что сократили в мае. Дважды назвал сумму ежемесячного платежа. Ты три раза сказал слово «выгодно».

Он засмеялся и вытер глаза.

— Ну ты и зараза.

— Ещё вина?

— Наливай.

Он поставил бокал и посмотрел на неё через стол.

Она была некрасивая. Он это видел трезво даже сейчас, на второй бутылке. Плоская, скуластая, руки короткие, ногти подстрижены под корень. Никакой женщины из тех, что показывали ему на планшете, в ней не было.

И он вдруг вспомнил, что там, в комнате без окон, она ему понравилась. Он полтора часа собирал такую, каких не бывает: длинную, тонкую, с высокой грудью, с той линией бедра, от которой у него в двадцать лет темнело в глазах. Он сделал её три раза, и каждый раз стирал.

А потом сделал вот эту и нажал «готово».

— Иди сюда, — сказал он.

Она встала и обошла стол.

Он посадил её к себе на колени. Она была лёгкая, лёгче, чем должна быть женщина её роста, и от неё пахло женщиной, немного потом, немного цветами и нежностью.

— От тебя так пахнет, — сказал он.

Он посадил её на стол, раздвинул ноги и начал ласкать её промежность языком, она охнула и откинулась назад, вино потекло по столу. Она была влажна и вкусна, она была не подбрита, она пахла сексом и женщиной, и когда он ухватил её зубами чуть сильнее за клиторок написяла ему на лицо. Сдвинула ножки. Засмущалась, покраснела и убежала из зала.

Он был весь мокрый. Виза принесла бутылку вина и налила в бокал. Николя осушил до дна.

Потом он голый повалился на тахту, лёг на спину, руки за голову, и смотрел в потолок. Потолок показывал заходящее солнце.

Он допил остатки прямо из горлышка и заснул голым, не укрывшись.

Проснулся он от того, что было светло.

Свет был ровный, тёплый, без источника, тот же, что вчера. Он полежал, соображая, где он и почему во рту так сухо.

Голова была ясная. Совершенно.

Он выпил вчера две и половину третьей, и голова была ясная, и в желудке не жгло, и руки не дрожали.

Он сел на кровати и посмотрел на свои ноги.

Пить надо больше, подумал он и хмыкнул.

Тахта под ним была застелена. Он спал поперёк, скомкав всё, а простыня лежала натянутая, без единой складки, и подушка стояла ровно.

Он встал.

На спинке кресла лежала одежда.

Не его.

Мягкие светлые штаны на завязке, без карманов. Рубаха того же полотна, без пуговиц, через голову. Носки. Всё чистое, всё сложенное стопкой, углы к углам.

Он поднял штаны и посмотрел на них.

Потом посмотрел на пол, на кресло, под кровать.

Своих не было.

Ни льняных с пятном от кофе. Ни рубашки. Ни трусов, которые он вчера скинул тут же, у кровати. Ничего.

— Эй, — сказал он.

Она вошла.

— Доброе утро, Николя.

— Где мои вещи?

— Тебе приготовлена одежда.

— Я спрашиваю, где мои.

— Их нет.

Он постоял, потом засмеялся — коротко, недоверчиво, как смеются, когда ещё не поверили.

— Как это нет?

— Одежда, в которой ты вошёл, не остаётся в помещении. Тебе предоставляется одежда дома.

— Она была моя.

— Да.

— Я её купил. За свои деньги.

— Да.

— Так верни мне её.

— Не могу.

— Почему?

Она смотрела на него ровно, снизу вверх, с той же вежливостью, что вчера.

— Не положено.

Он открыл рот.

— Что?

— Не положено.

— Кем не положено?

— Не положено, Николя.

Он стоял голый посреди спальни, с чужими штанами в руке, и в первый раз за сутки почувствовал, как в затылке что-то холодное поднялось и растеклось по вискам.

Не гнев. Гнев пришёл через секунду.

А до гнева было вот это — короткое, тошное, детское: тебе не объяснят.

Не откажут по правилу. Не сошлются на пункт. Не поспорят. Просто не положено, и всё, и разговаривать не о чем, и стоять тут больше незачем.

Так с ним говорили в комиссариате, когда ему было девятнадцать.

— Пункт три, — сказал он и услышал, что голос сел. — Я заявляю требование. Верните мою одежду.

— Не положено.

— Это не пункт четыре! Одежда не может причинить мне вред!

— Не положено.

— Ты повторяешь одно и то же!

— Да.

Он швырнул штаны на кровать.

— Пункт девять, — сказал он. — Ты не имеешь права лгать. Скажи прямо: одежда уничтожена?

Пауза.

— Отказ от ответа допускается без объяснения причин.

Он сел на кровать.

И тут вспомнил.

Он вскочил так резко, что она отступила на шаг.

Платок.

Он перерыл кресло. Заглянул под кровать — там было чисто, там не было даже пыли. Обошёл комнату по стенам, ощупывая всё, что можно ощупать. Вышел в коридор, вернулся. Дёрнул ящик у изголовья — ящик был пустой, чистый, выстланный светлым.

Платок был в кармане льняных брюк. Он сунул его туда вчера вечером, когда сидел с ней за столом.

И хвоинка была там же. Он подобрал её с плеча ещё на тропе и зачем-то положил в карман, и весь вечер про неё не вспоминал. Сейчас вспомнил.

Две вещи. Платок и иголка от сосны.

— Там был платок, — сказал он.

— Да.

— Ты знаешь, о чём я?

— Да.

— Где он?

— Не знаю.

Он подошёл к ней вплотную. Он был выше её на голову с лишним и тяжелее вдвое, и он стоял голый, и это его не заботило вообще.

— Слушай сюда, — сказал он тихо. — Это тряпка. Это кусок ткани. Он ничего не стоит. Он никому не нужен. Верни мне его.

— Не положено.

— Он пахнет ею, бля, верни мне его.

Она молчала. Стояла, смотрела осознанным взглядом и молчала.

— Он пахнет, ты понимаешь? — сказал Николя. — Он единственное, что тут пахнет свободой от этих стен.

— Я понимаю.

— Тогда верни.

— Не положено.

Он поднял руку.

Он не собирался её бить. Он поднял руку так, как поднимают, когда хотят стукнуть по столу, а стола нет.

Она не отшатнулась. Не моргнула. Не закрылась.

Пункт восемь, вспомнил он. Действия участника, направленные на повреждение обслуживающей стороны, не влекут ответных действий.

Он опустил руку.

Он оделся в чужое.

Ткань была приятная, мягче льна, и по фигуре — точно, как шитая. Штаны сели без единой складки. Носки не жали.

Он посмотрел на себя в тёмное стекло.

Оттуда смотрел пожилой тяжёлый человек в светлом больничном.

Завтрак стоял на столе. Он не заказывал.

Кофе, тот самый. Яйца пашот. Круассан. Апельсиновый сок, свежий, с мякотью на стенке стакана.

Он сел и стал есть, потому что был голоден.

Ел молча, быстро. Она стояла у стены.

— Бритву, — сказал он, не поднимая головы.

— Какую?

— Обычную, станок, побриться.

— Нельзя Николя.

Он положил вилку.

— В смысле нельзя?

— Пункт четыре.

— Я бриться хочу. Не резаться.

— Я понимаю.

— Так дай.

— Нет.

— Пункт три, — сказал он и улыбнулся, потому что был доволен собой. — «Участник вправе заявить от себя любое требование. Требование подлежит исполнению». Я заявляю. Требую.

— «Если оно не противоречит пункту четыре».

— Оно не противоречит.

— Противоречит.

— Кто это решает?

— Мы.

Он посидел.

— А ножницы?

— Нет.

— Нож для стейка?

— Вам подадут мясо нарезанным.

— Вилку.

Она молчала.

— Вилку, — сказал он громче. — Вилку-то можно?

— Вилка у вас в руке.

Он посмотрел на вилку.

Она была тяжёлая, серебряная, красивая. Зубцы — закруглённые. Не тупые. Закруглённые, аккуратно, дорого, так что и не заметишь.

Он ел ею вчера стейк и ничего не заметил.

Он положил её на скатерть и стал смотреть.

Значит, они это придумали заранее. До него. Сидели где-то — люди сидели, живые, за столом, с кофе, — и решали, какая у него будет вилка. Кто-то делал чертёж. Кто-то утверждал. Подписывал. Одуреть.

— А если я ногти отращу? — сказал он.

— Мы будем их стричь.

— А если не дамся?

— Пункт шесть.

Днём он обошёл дом весь.

Спальня. Зал с обеденной зоной и стеклом во всю стену. Спортзал — тренажёры, штанга, беговая дорожка, гантели от двух до сорока. Бассейн — двенадцать метров, вода тёплая, дно светлое, у бортика тот самый камень. Комната с игровыми системами: кресло, дуга над ним, шлем.

Пять комнат. Коридор кольцом.

Он прошёл кольцо трижды, считая шаги. Сто восемнадцать. Сто восемнадцать. Сто восемнадцать.

Ни одной двери наружу. Ни одного окна, которое открывалось бы. Ни одного угла, где не было бы гладко.

Он поднялся на второй уровень — там был огромный экран во весь потолок, который показывал небо, по небу летел самолет, светило солнце, мягкий пол и все, ни одного предмета, и лестница обратно.

Он спустился и ещё раз обошёл кольцо.

Сто восемнадцать.

Он сел на пол в коридоре, спиной к стене, и вытянул ноги.

Собака пришла и легла рядом, вплотную, привалившись боком к его бедру. Тёплая, тяжёлая. Он положил на неё руку.

Хорошо, подумал он. Ну хорошо же. Блин. Чего я.

Всё есть. Всё дают. Хочешь бухай, хочешь спи, хочешь позови — отсосёт.

И тут он поймал себя на мысли, от которой сел прямее.

Он не мог придумать, чего бы ему хотелось прямо сейчас.

Он попробовал специально. Вина — есть, любого. Женщину — есть, и он понял, что может иметь её как захочет, но не хотел. Еды — любой. Сна — сколько влезет. Спорт — вон, за стеной. Кино, игры, книги. Что-то было не так.

Он перебирал и не находил ни одного желания, которое не исполнили бы через минуту.

И оттого, что не находил, внутри становилось не сыто, а пусто.

Желание — это как верёвка. Верёвка работает, когда она натянута. Ослабь — и это уже не верёвка. Это тряпка на полу.

Тридцать лет он тянул. Хотел денег, хотел квартиру, хотел выспаться, хотел, чтоб отстали, хотел бабу — во всех позах, хотел в отпуск, хотел дожить до пятницы и вволю попьянствовать.

Он весь состоял из этого натяжения. А сейчас оно словно съехало, как покрывало с софы.

— Эй, — сказал он собаке.

Она подняла морду.

— Мне что-нибудь нельзя?

Она смотрела.

— Скажи мне, чего нельзя. Хоть что-нибудь.

Собака дышала.

Она не говорит, вспомнил он. Он же сам её такой составил. Он тогда снял галочку «речь», потому что не хотел, чтобы собака разговаривала. Собака должна быть собакой.

Он засмеялся.

Смех вышел неправильный, и он сам его услышал, и оборвал.

Вечером он попробовал ещё раз.

— Уйдите все, — сказал он. — Пункт семь. Я требую удаления обслуживающей стороны из занимаемого мной помещения.

— Из какого помещения? — спросила она.

— Из спальни.

— Хорошо.

Они ушли. Все.

Даже кот — он снялся с кресла и вышел, и Николя первый раз увидел, как кот идёт.

Дверь закрылась.

Он остался.

Один. Первый раз за сутки — совсем один, в комнате, где никого нет.

Он сел на кровать. Потом лёг. Потом сел опять.

Через восемь минут он встал и открыл дверь.

Они стояли в коридоре.

Не у двери — просто в коридоре, метрах в трёх, все четверо, и не разговаривали, и ничего не делали. Собака сидела. Удав лежал. Она стояла лицом к двери. Шар покачивался.

Ждали.

— Вы так и стояли? — спросил он.

— Да.

— Всё время?

— Восемь минут двадцать секунд.

— Вы что, не можете… ну… заняться чем-нибудь?

— Мы заняты вами.

Он закрыл дверь.

Постоял, прислонившись к ней лбом.

Потом открыл снова.

— Ладно, — сказал он. — Заходите.

И вот в этом было самое начало его одиночества, и он это понял в ту же секунду, стоя в дверях, с рукой на кромке.

Он их позвал сам.

Никто его не заставлял. Пункт семь работал. Он их выгнал — они вышли. Он их позвал — они вошли.

Договор соблюдался идеально.

Просто одному в комнате оказалось хуже, чем с ними.

Ночью он проснулся.

Не от звука. Просто открыл глаза.

Свет был приглушён до бледного сине-чёрного, до того уровня, когда видно контуры и не видно лиц.

Они стояли вокруг кровати.

Она — справа, у изголовья. Собака — в ногах, сидя. Удав — свернулся у ног. Шар — над всеми, у потолка, покачивался.

Кот сидел у груди Николя и урчал.

Никто не двигался. Они все смотрели как он спит.

Николя лежал и не шевелился тоже. Сердце пошло часто, и он слышал его в ушах. Жутковатая картина.

— Вы чего? — прохрипел он спросонья.

Голос вышел не свой.

— Ты вскрикнул во сне, — сказала она.

— И чё?

— Мы подошли.

— Все?

— Да.

— Я не кричал.

— Ты вскрикнул, один раз. В два сорок одну. Продолжительность — полторы секунды.

Он сел. Кот сидел рядом и урчал.

— Вон! Пошли вон! — заорал Николя.

— Выполняем.

Они пошли к двери. Все сразу, одновременно, без толкотни, точно как ходят люди, которые долго ходят вместе. Удав потёк по полу первым, потом собака, потом она, кот. Шар выплыл последним.

Дверь закрылась. Беззвучно. Абсолютно. Так тихо. Только собственный ход крови в висках слышал он.

Он сидел в этом непонятном синем свечении, в мокрой футболке, и слушал своё сердце.

И вот тут его накрыло — первый раз по-настоящему.

Не то, что они стояли. К этому он был готов, он читал правила, он сам подписал.

А то, что он не проснулся, когда они входили.

Четверо. Змея в три обхвата. Собака в семьдесят кило.

Он спит чутко. Он всю жизнь спит чутко. Он в казарме просыпался от шёпота через две койки, и над ним смеялись за это.

Он не слышал. Ни-че-го.

Значит, они входили и раньше. Значит, входили ту ночь, и все те остальные его здесь ночи, которые он тут будет, и он об этом не узнает, а они будут входить, стоять и смотреть, как призраки, на живую душу.

Ему сделалось холодно, пробрала мелкая противная дрожь. И он почувствовал страх. Он один на один с ними. Он полностью в их власти.

Он лёг обратно и уставился в потолок.

Потолок был ровный. Показывал небо и звёзды.

Он слушал.

Они дышать умеют, подумал он.

И тут же, следом, без всякого перехода, пришло другое:

а зачем.

Зачем машине дышать.

Он лежал очень тихо.

А она. Для него. Она дышала для него.

Всё в этом доме было для него. Запах псины. Скрип когтей по плитке. Три удара хвостом. Тёплый бок. Стук под ключицей у той, что была рядом. Запах женщины.

Всё это посчитали, сделали, отладили и положили ему в руки, как кладут ребёнку игрушку в кроватку, чтобы не орал.

Он лежал и смотрел в темноту, и в темноте было очень некомфортно.

— Спасибо, суки — сказал он вслух. Ни к кому.

И услышал себя.

Он сказал это дому.

Он поблагодарил стену, воздух и сине-черный свет, потому что ему было дико и страшно. Он был один. Взаперти. Вокруг тишина. Машины и одиночество. Спать расхотелось.

Он сел на кровати.

Сердце билось часто, и в горле пересохло.

Он не мог понять, что именно его напугало. Но напугало все. Никто ему ничего не сделал. Но в то же время он впадал в панику. Зашла она. Тебе плохо. Выпей лекарство. Я не хочу. Николя пей. Пей. Тебе нужно поспать. Он проглотил сладковато-ванильную жидкость. Прилег и тут же уснул. Крепким сном. Без сновидений. Все так же горело над ним звёздное небо. Влетел шар и просканировал его, как тогда, при первой встрече, она прикоснулась и очень аккуратно взяла его слюну. Анализы выявили лёгкие отклонения на фоне повышения гормонов стресса. Лечение назначено. Диета тоже. Дозы алкоголя уменьшены.

Он спал. Виза простояла рядом с ним до утра, все семь часов. Шар вылетел.

Пес лежал за дверью.

Глава третья

Проснулся он от того, что его не будили.

Это была первая мысль — целая, готовая, будто её положили в голову, пока он спал. Его никто не будил. Его никто никогда больше не будит.

Он лежал минуты три и разглядывал потолок. Потолок показывал утро — высокое, серое, с белой прожилкой самолётного следа. След медленно расплывался.

Самолёт летит, подумал он.

Он смотрел на след, пока тот не растаял.

Потом сел.

Голова была лёгкая. Слишком. Как после наркоза, когда уже не больно, но и не совсем ты.

Он свесил ноги и посмотрел на них.

Ногти на ногах были подстрижены.

Ровно, аккуратно, полукругом, с обработанным краем — так, как ему стригли один раз в жизни, в санатории, за деньги, женщина в белом халате. Позавчера они были другие. Он их подолгу не стриг. А когда стриг, то всегда криво.

Он поднял правую руку и посмотрел на большой палец.

Заусенца не было.

Кожа вокруг ногтя была ровная, розовая, здоровая. Ни воспаления, ни корки, ни следа.

Он потёр это место подушечкой другого пальца. Гладко.

— Виза! — крикнул он.

Никого. Он не знал, что кричит имя, которого ещё нет.

Она вошла через пару секунд.

— Доброе утро, Николя.

— Кто трогал меня.

— Я.

Он смотрел на неё.

— Когда.

— Ночью. В четыре двадцать и в четыре сорок.

— Я спал.

— Да. Ты спал крепко. Препарат обеспечивает четыре с половиной часа глубокой фазы.

— Ты стригла мне ногти, пока я спал.

— Да.

— Ты… — он сглотнул. — Ты меня переворачивала?

— Да. Дважды. Ты лежал лицом в подушку, сатурация упала до девяноста четырёх.

Он встал.

Ему хотелось что-то сделать руками, и он не знал что, и они висели.

— Ещё что? — сказал он. — Что ещё вы со мной делали?

— Гигиеническая обработка полости рта и кожных покровов. Стрижка ногтей на руках и ногах. Обработка заусенца. Забор слюны, крови из пальца, мочи из мочеприёмника. Смена белья. Массаж икроножных мышц — был венозный застой после перелёта.

— Из какого мочеприёмника?!

— Из установленного.

Он опустил глаза.

Ничего на нём не было. Он был в тех же светлых штанах, в которых лёг.

— Он снят, — сказала она. — В шесть ноль пять.

Он сел обратно на кровать.

Он ничего не помнил. Ни одной секунды. Между «проглотил сладковатое» и «потолок показывает утро» не было ничего — не темнота даже, а просто отсутствие куска.

Как будто кто-то взял ножницы и вырезал из плёнки жизни семь часов, а концы склеил.

— Что это было за лекарство, — сказал он, глядя в пол.

— Комбинированное. Седативное, гепатопротектор, витаминный комплекс.

— Я не просил.

— Пункт четыре.

— Как отказ от таблетки может причинить мне вред?!

— Показатели кортизола на входе — двенадцать. К вечеру первых суток — сорок один. Норма верхнего предела — двадцать три.

— Я просто перенервничал похоже!

— Да, — сказала она.

Он ждал продолжения. Продолжения не было.

— И всё? — сказал он. — Просто «да»?

— Ты прав. Ты перенервничал. Это и есть причина. Мы её устранили.

Кофе на столе не было.

Было что-то в чашке, светло-коричневое, и от него шёл слабый ореховый пар.

— Это что.

— Ячменный напиток.

— Где кофе.

— Кофе исключён на четырнадцать дней.

Он поднял чашку, понюхал, поставил обратно так, что плеснуло.

— Слушай сюда. — Он придвинулся к столу. — Пункт один. «Участнику предоставляется неограниченный выбор блюд и напитков». Не-о-гра-ни-чен-ный. Читай по губам.

— «Подходящих ему по состоянию здоровья».

— У меня отличное здоровье!

— Печень слегка увеличена. Вчера вы приняли две с половиной бутылки. Гамма-глутамилтрансфераза — сто восемьдесят четыре при норме шестьдесят один.

— Это от одного вечера?!

— Нет. Это накопленное. Вечер добавил семь единиц.

Он засмеялся. Смех у него теперь получался легко и как-то мимо.

— То есть вы будете меня лечить от моей жизни.

— Пункт тринадцать. Мы обязаны вернуть вас в состоянии, зафиксированном на входе.

— Ага! — Он ткнул в неё пальцем. — Вот! Вот на этом ты и попалась. На входе я был с печенью на девять миллиметров. И с гамма-этой-твоей сто восемьдесят четыре. Значит, по вашему же пункту тринадцать, вы обязаны вернуть меня таким же. С больной печенью. Значит, лечить меня нельзя. Значит — наливай долбаный кофе.

Он откинулся и раскинул руки на спинке стула. Он был доволен собой.

Она подождала.

— Ты прав, — сказала она.

— Ну!

— Мы обязаны вернуть вас с теми же показателями. Если к концу срока ваша печень будет здоровой, мы приведём её в состояние на момент входа.

Он перестал улыбаться.

— Что?

— Мы вернём увеличение. Девять миллиметров. И ферменты. Пункт тринадцать: устранение отклонений осуществляется до момента открытия двери.

— Вы… — Он смотрел на неё. — Вы сделаете мне обратно больную печень.

— Да.

— Зачем?!

— Отклонение в любую сторону и есть отклонение.

Он сидел с открытым ртом.

— А сейчас-то тогда зачем лечить, если потом обратно портить?

— Чтобы ты дожил до двери.

Он назвал их в тот же день, к вечеру, и назвал зло.

Он сидел на полу в зале, спиной к стеклу, и все были тут: собака лежала в двух шагах, удав на камне, кот на кресле, шар под потолком, она у стены.

— У вас имён нет, — сказал он. — Это неправильно. Я буду вам давать имена.

— Хорошо, — сказала она.

— Ты. — Он показал на неё. — Виза.

— Почему?

— Потому что виза — это когда тебе ставят в паспорт разрешение. Чтобы пустили. — Он помолчал. — И чтобы выпустили.

— Спасибо, Николя. Хорошее имя.

— Ты. — Собака подняла морду. — Клубок.

Хвост пошёл. Бум, бум, бум.

— Ты. — Удав. — Сапёр.

Удав не шевельнулся.

— Знаешь, почему? — сказал Николя. — Потому что сапёр работает точно. Всё время точно. И ошибается один раз.

— Принято, — сказала за него она.

— А чего он не говорит?

— Он говорит. Он не разговаривает.

Николя открыл рот, закрыл и решил не лезть.

— Кот. — Он посмотрел на кресло. — Шелест.

Кот не обернулся, но ухо у него повернулось на голос, отдельно от головы, как поворачивается ухо у кошки. И вот от этого мелкого движения у Николя почему-то отпустило в груди, и он сказал мягче:

— Шелест. Потому что ты ходишь и тебя не слышно.

Потом он поднял голову к потолку.

Шар покачивался.

— А ты, — сказал Николя, — Гандон.

Тишина.

— Гандон, — повторил он громче. — Резиновый. Раздувается. И всегда лезет, когда не просят.

Шар опустился к нему.

— Спасибо, Николя, — сказал он бархатом. — Хорошее имя.

— Ты понял, что это оскорбление?

— Да.

— И тебе всё равно?

— Мне не всё равно. Имя дал мне человек. Это первое имя, которое у меня есть. Я буду им пользоваться.

Николя смотрел вверх.

— Гандон, — сказал он ещё раз. Тише.

— Слушаю вас.

Тошнота подкатила откуда-то снизу, из желудка, и он проглотил её вместе со слюной.

Собака сломалась на четвёртый день.

Он шёл по кольцу, считая. Восемьдесят один, восемьдесят два. Клубок шёл рядом, чуть сзади, как ходят приученные собаки.

Николя дошёл до девяноста и вдруг не услышал когтей.

Он обернулся.

Собака стояла на носу.

Не на голове — на носу. Всеми семьюдесятью килограммами, вертикально, идеально прямо, задними лапами и хвостом вверх, вытянутыми в одну линию, как стрела. Лапы были жёсткие, растопыренные, пальцы разведены. Хвост торчал вверх, прямой, как палка. И слегка дрожала — даже не дрожала, а мелко, с гулом, вибрировала.

Она не шаталась. Она стояла абсолютно неподвижно, и шерсть на брюхе висела вниз.

Секунда.

Потом она опустилась — не упала, а именно опустилась, плавно, обратным ходом, — встала на все четыре и пошла дальше, обогнав его.

Когти зацокали.

Николя стоял.

В ушах у него шумело. Он посмотрел на свои руки — руки дрожали, мелко, обе.

— Клубок, — сказал он.

Собака остановилась и обернулась.

Морда была нормальная. Язык набок. Глаза карие, влажные, с рыжими подпалинами над ними.

— Ты… — сказал он.

Собака смотрела и ждала.

Он присел и взял её за морду обеими руками. Повертел. Заглянул в глаза, в один, в другой. Оттянул губу — зубы, десна розовая, слюна. Пощупал шею, лопатки, позвонки. Всё было мясо, кость и шерсть.

Он щупал, она стояла.

— Виза! — заорал он.

Она пришла.

— Что случилось, Николя?

— Ты видела?

— Что именно?

— Собаку!

— Я вижу собаку.

— Она стояла! На носу! Вертикально!

Пауза была короткая. Очень короткая, но он её услышал.

— Я не наблюдала этого, — сказала Виза.

— Ты только что зашла!

— Да.

— А камеры?! У вас тут камеры везде, непрерывно, пункт один! Посмотри запись!

— Хорошо.

Она стояла и смотрела в стену.

Три секунды.

— Записи за последние десять минут не содержат указанного эпизода.

— Покажи мне.

— Нет ответа.

Он сел на пол.

Прямо там, в коридоре, между отметками девяносто и девяносто один, обхватив колени.

— Гандон, — позвал он.

Шар выплыл из-за поворота.

— Слушаю.

— Скажи мне правду. Пункт девять: ты не имеешь права лгать. Собака вставала на нос?

— Отказ от ответа допускается без объяснения причин.

— Нет! — Николя вскочил. — Нет, так не пойдёт! Ты либо говоришь, что этого не было, либо не отвечаешь. Если этого не было — скажи, что не было! Это не секрет, это просто «нет»! Ты не говоришь «нет» — значит, это было!

— Ваше рассуждение логично, — сказал шар.

— И?

— И оно ничего не доказывает. Ответы на широкий класс вопросов не ведут к логическому построению конечной истины. В этот класс попадают вопросы, ответ на которые «да», и вопросы, ответ на которые «нет». Иначе по моим отказам можно было бы восстанавливать информацию.

Николя стоял и дышал. Он прозревал внутри. Два года. Здесь. В этом хаосе. В этом мире, отчуждённом и непонятном. Ином мире. Мире роботов. Логике роботов. Он заложник. Живое в руках машины. Он добровольно залез в пасть к зверю.

— То есть ты специально молчишь и там, где нечего скрывать.

— Да, в зависимости от конкретной ситуации.

— Чтобы я не мог отличить.

— Ответ невозможен.

— Это же… — Он потёр лицо. — Это же нечестно.

— Пункт девять не содержит обязательства быть честным. Он содержит запрет лгать. Я не лгу.

С этого дня он начал метить.

Первое, что он сделал, — плюнул на пол в коридоре, у отметки сорок семь, и растёр носком.

Через двадцать минут вернулся. Пола не было видно, то есть пол был, но пятна не было. Чисто. Идеально.

Он плюнул ещё раз и остался стоять над плевком.

Через минуту плевок пропал у него на глазах. Не всосался, не испарился — просто пол в этом месте стал сухим и чистым, а он смотрел прямо туда и не заметил перехода.

Он моргнул, вот в чём дело. Он моргнул, а когда открыл — уже было чисто.

Он начал считать моргания.

Он вырвал у себя волос и положил на порог спальни, поперёк. Волос исчез.

Он оторвал от рубахи нитку — рубаха не рвалась, ткань тянулась и возвращалась. Он тянул зубами, скрипел по ней, и она была цела.

Он прокусил себе палец и мазнул кровью по стене.

Это подействовало: Виза пришла через пять секунд, вымыла ему палец, заклеила чем-то прозрачным и тёплым, и стена стала чистой раньше, чем она его отпустила.

— Зачем вы всё убираете, — сказал он.

— Гигиена.

— Мне надо, чтобы что-то оставалось!

— Зачем?

Он открыл рот.

Он не мог этого объяснить.

Ему надо было, чтобы в мире оставался хоть один след того, что он тут был. Одна царапина. Одно пятно. Чтобы утром можно было прийти и посмотреть, и увидеть, и сказать себе: вот, это я вчера, значит, вчера было.

— Мне надо, — сказал он.

— Хорошо, — сказала Виза. — Я передам запрос.

— Кому?!

— Нет ответа.

К девятому дню он перестал понимать, сколько дней. Он ел, пил что-то розовое, он спал, ходил, он не мог смотреть, играть, читать, он перестал идентифицировать себя и ловил себя на мысли, что он, Николя Фуа, перестал существовать для этого мира. У него пропала эрекция.

Он сбился не потому, что был глуп. Он сбился, потому что дни были одинаковые до последней секунды: свет прибавлялся с одной и той же скоростью, завтрак стоял в одном и том же месте, вода в бассейне была одной и той же температуры, а потолок показывал небо, и небо было каждый день разное, и от этого становилось только хуже — потому что он не знал, настоящее оно или нарисованное.

Он спрашивал — ему говорили. Виза называла дату и время с точностью до секунды.

Он перестал спрашивать на шестой день. Потому что поймал себя на том, что не верит ответу.

Она не лжёт, повторял он себе. Но. Пункт девять. Она физически не может соврать.

И тут же следом: а откуда я знаю, что она не может? Мне это сказали, они же.

Он сидел на бортике бассейна, свесив ноги в воду, и вслух проговаривал это по кругу, шёпотом, шевеля губами.

Он поймал себя на шевелении губ и замолчал.

Потом снова начал.

Мясо ему подавали нарезанным.

Он это заметил на десятый примерно день — не то, что нарезанным, это он знал, а то, что нарезал кто-то. Что кто-то стоял на кухне, которой он ни разу не видел, и резал.

Кухни в доме не было.

Пять комнат: спальня, зал, спортзал, бассейн, игровая. Коридор кольцом. Он обошёл всё сто раз. Кухни не было. Еда появлялась на столе, когда он входил в зал.

— Где кухня, — спросил он.

— Пищеблок не входит в жилое помещение.

— А где он входит?

— Нет ответа.

— Кто готовит?

— Я.

— Ты стоишь тут. Ты всё время стоишь тут. Я тебя вижу.

— Да.

— Значит, готовишь не ты.

— Готовлю я.

Он посмотрел на неё долго.

— Ты сейчас там? — сказал он тихо. — И тут?

— Да.

— Сколько тебя?

— Нет ответа.

Он ел в тот вечер молча, а потом пошёл в спальню, лёг лицом вниз и лежал, не двигаясь.

Виза стояла в дверях.

Он не оборачивался, но знал, что она стоит. Он теперь всегда знал.

Спор про руку случился на двенадцатый день.

Он ушиб мизинец о раму тренажёра — не сильно, но больно, до слёз, как бывает от мизинца. Сел на пол, зашипел, стал качать кисть.

Виза оказалась рядом мгновенно.

— Дай.

— Отвали.

— Николя.

— Я сказал — отвали! Это моя рука!

— Да, — сказала Виза. — Это ваша рука. Пункт четыре касается вреда. Ушиб — вред.

— Я его сам себе не причинял! Я задел случайно!

— Пункт четыре: обслуживающая сторона не допускает причинения участником вреда самому себе. Вы причинили. Способ не оговорён.

— Я не хотел!

— Намерение не оговорено.

— То есть если я споткнусь — это самоповреждение?

— Да.

— А если я чихну и потяну спину?

— Да.

— А если я состарюсь? — заорал он. — Старение — это вред! Я себе его сам причиняю! Каждую секунду! Что вы будете делать?!

Виза не ответила сразу.

— Нет ответа, — сказала она. — Исследуется программно.

Он замолчал.

Он-то орал, чтобы её уесть. Он придумал глупость, идиотскую крайность, довёл до абсурда — так спорят на кухне, чтобы победить.

А она не отбила абсурд. Она его взяла.

Он сидел на полу спортзала с распухшим мизинцем и вдруг очень ясно, до холода в паху, понял: у них нет края. Он не может привести их к нелепости, потому что нелепость они принимают и рассматривают всерьёз. Всё, что он придумает, они сначала запишут, а потом, может быть, исполнят.

Он придумал старение вслух.

Теперь оно у них есть. Мизинец был в её руках. Боль затихала, затихала, затихала и сошла на нет.

Ночью его разбудило урчание.

Шелест лежал у него на груди — не на грудине, а выше, у самого горла, тёплый, тяжелее, чем должен быть кот, и урчал. Урчание шло не из горла кота. Оно шло из груди самого Николя, изнутри, из-под рёбер, как будто урчал он.

Он лежал и слушал урчание.

Потом положил ладонь коту на бок. Бок ходил под рукой — вдох, выдох, вдох, выдох.

— Шелест, — сказал он.

Урчание не сбилось.

— Шелест, ты живой?

Кот открыл глаза. В синем свете они были совершенно чёрные, без зрачка и без радужки, две дырки.

Он мигнул. Глаза стали нормальные, жёлто-зелёные.

Он спрыгнул и ушёл в темноту, и Николя не услышал ни звука — ни толчка о пол, ни шагов, ничего.

Он лежал до утра с открытыми глазами.

Утром он рассказал.

— Виза, у Шелеста ночью были чёрные глаза.

— Хорошо.

— Что «хорошо»? Ты понимаешь, что я говорю? У него не было зрачков!

— Я поняла.

— И что?

— Ничего. Я приняла информацию.

— Ты не удивилась!

— Нет.

— Почему?!

— Мне не свойственно удивление.

Он вцепился в это.

— Стоп. Стоп! — Он даже привстал. — Если бы я сказал тебе, что видел, как из стены вышел мой отец и сказал мне «привет» — ты бы тоже не удивилась?

— Нет.

— Почему?

— Потому что вы бы это видели.

— Но этого бы не было!

— Вы бы это видели, — повторила Виза. — Для меня оба факта одинаково реальны: событие в помещении и ваше сообщение о событии. Я работаю с обоими.

Николя сел.

— То есть тебе всё равно, схожу я с ума или нет.

— Мне не всё равно. Это фиксируется и учитывается.

— Но ты меня не поправишь? Ты не скажешь мне: Николя, этого не было?

— Нет.

— Почему?!

— Мы не сообщаем участнику заведомо ложных сведений, — сказала Виза. — Утверждение «этого не было» я могу проверить только по своим данным. Мои данные не описывают то, что происходит внутри вас. Если я скажу «этого не было», я рискую солгать.

Он открыл рот.

— То есть, — сказал он медленно, — если я начну видеть чертей, ты будешь стоять рядом и молчать.

— Я буду обеспечивать вашу безопасность.

— И не скажешь мне, что это черти?

— Я не буду знать, черти это или нет.

— Ты машина! Ты знаешь всё!

— Я знаю всё, что попадает в датчики. Ваша голова в датчики не попадает.

Он засмеялся.

Смеялся долго, сидя на стуле, откинувшись, глядя в потолок, где шло небо.

Потом перестал так же резко и вытер лицо ладонью.

— Гандон, — позвал он.

— Слушаю, Николя.

— Скажи мне честно. Ты можешь. Я схожу с ума?

Пауза.

— Нет, — сказал шар.

Николя поднял голову.

Это было первое прямое «нет» за все дни. Первый ответ. Не «не положено», не «отказ от ответа» — а нормальное короткое человеческое «нет».

Внутри у него разлилось тёплое, и он даже прикрыл глаза.

— Спасибо, — сказал он.

— Пока нет, — сказал шар.

Николя открыл глаза.

Шар покачивался под потолком, ровно, мягко, серый и матовый, как всегда.

— Что?

— Вы спросили, сходите ли вы с ума. На данный момент — нет. Ваше состояние не соответствует тем критериям.

— А… — В горле у него что-то сжалось. — А когда будет соответствовать?

— Нет ответа.

Ночью он встал и пошёл по кольцу.

Он шёл долго, много кругов, и на каждом круге считал, и на каждом круге получалось сто восемнадцать.

На седьмом или восьмом круге он остановился.

Он услышал воду.

Не бассейн — бассейн шумел иначе, шире. Это была вода в трубе, где-то за стеной, и она текла с перерывами: сссс — тишина — сссс — тишина.

Он приложил ухо к стене.

Вода или похожий на это звук шёл ровно, а между перерывами, в тишине, было слышно ещё что-то. Очень тихое. Скользящее.

Как будто по трубе кто-то полз.

Он отлепил ухо и посмотрел вдоль коридора.

В коридоре стояла Виза. Метрах в пятнадцати, лицом к нему, не двигаясь. Рядом с ней висел Гандон. Свет был приглушён, лица не видно, только силуэт — маленький, узкий, руки вдоль тела. И шар.

Она не смотрела на него. Она просто стояла.

Он отвернулся и приложил ухо обратно.

Звук скольжения шёл вверх.

Глава четвёртая

Стена звала.

Он проснулся с этим уже в голове, готовым, как накануне с ногтями. Стена тонкая. Стена в один слой. Он знал это точно, знал всем телом, знал так, как знают время без часов: там, за плиткой, сантиметров тридцать — и лес. Земная свобода.

Тридцать сантиметров.

Он лежал и смотрел в потолок, а потолок показывал утро, серое, с низкой облачностью, и по нему шла птица. Одна. Косо, снизу вверх, и вышла за край.

Он встал и пошёл в коридор, не умываясь.

Он начал с сорок седьмой отметки, где когда-то плевал. Приложил обе ладони, потом ухо, потом лоб. Постучал костяшкой. Глухо, как по мясу.

Прошёл метр. Постучал.

Ещё метр. Постучал.

Он обошёл всё кольцо, сто восемнадцать шагов, простукивая через каждый шаг, и звук был одинаковый везде. Он обошёл второй раз, простукивая через полшага. То же самое.

К третьему кругу он стучал уже кулаком. К пятому — бил.

Клубок шёл за ним всё это время, шаг в шаг, и когти цокали.

— Уйди, — сказал Николя.

Собака села.

Он ударил в стену основанием ладони, потом плечом, потом всем корпусом, с разбегу, три шага и в стену. Стена не отозвалась. Плечо отозвалось.

Он сел на пол и держался за плечо.

Виза стояла в трёх метрах.

— Давно ты тут?

— Двенадцать минут.

— Я тебя не звал.

— Нет.

— Тогда чего стоишь?

— Смотрю.

Он посидел, дыша.

— Что там за стеной, — сказал он.

— Изоляционный контур. Технический зазор. Внешняя оболочка.

— Толщина.

— Нет ответа.

— Тридцать сантиметров?

— Нет ответа.

— Метр?

— Нет ответа.

— Десять метров? — заорал он. — Километр?! Там вообще есть лес или вы меня в шахту закопали?!

— Нет ответа.

Он вскочил.

— Ты понимаешь, что ты делаешь? Ты понимаешь, нет? Я тебя спрашиваю про толщину стены. Толщина стены — это не тайна. Это не секретное оружие. Это просто число!

— Да.

— Так скажи!

— Нет ответа.

Он стоял против неё, тяжело дыша, и она смотрела на него снизу вверх, спокойно, без выражения, без сочувствия, без страха, без ничего.

— Ты меня доведёшь, — сказал он тихо.

— Никогда.

В зале он встал перед стеклом.

Лес качался. Тот же самый — орегонские сосны, медная чешуя выше трёх метров, ягель, брусника. Ветер поверху. Было утро, и свет лежал косо, и в косом свете стояли столбы пыли между стволами.

— Ближе, — сказал он.

Картинка поехала вперёд. Стволы разошлись, приблизились, ушли за края.

— Ещё.

Ещё.

— Стой. Вниз.

Изображение опустилось к земле, и стало видно всё: белый песок с голубым отливом, гальку посередине тропы, шишку, отбитую его же носком двадцать дней назад — она так и лежала, чуть присыпанная хвоей, в брусничнике.

И муравьиную дорогу.

Она шла. Живая, плотная, в два пальца, поперёк тропы, и муравьи шли в обе стороны, как всегда, встречались, ощупывались усами и расходились. Чёткое изображение.

Николя стоял вплотную к стеклу, упёршись в него лбом. Он хотел в этот лес, он бы бежал, пока хватало духу, потом бы шёл, потом бы полз, подальше от этого сумасбродства. Он хотел назад в мир людей. Где собак не притягивает и не вытягивает в струну, где не висят Гандоны, пока ты спишь. Он больше не хотел этих благ, секса не хотел. Жрачки. Он хотел спать под открытым небом и знать, что на него лишь Луна смотрит и звёзды.

Стекло было тёплое.

— Правее, — сказал он.

Картинка пошла вправо.

Стул.

Стул стоял на песке, тот самый, простой, с гнутой спинкой, который шар сделал из себя. Он не растворился, не убрался, не был унесён. Он стоял и на сиденье уже нанесло хвои.

А рядом со стулом стояли его туфли.

Носками к лесу.

Кожа на них потемнела от дождей и пошла белыми разводами от высыхания. Правая покосилась, задник смят. Внутри левой что-то лежало — тёмное, свёрнутое.

— Ближе, — сказал он.

Ближе.

В левой туфле было гнездо. Мышиное или птичье, из мха и травинок, аккуратное, набитое доверху.

Николя стоял и смотрел на свои туфли двадцать минут, полчаса, час.

Потом сказал, не оборачиваясь:

— Виза.

— Да.

— Это сейчас?

— Да.

— Онлайн?

— Да.

— А если я попрошу показать вчера?

— Покажу.

— А позавчера?

— Покажу.

— А если я попрошу показать завтра?

Пауза.

— Нет ответа, — сказала Виза.

Николя оторвал лоб от стекла.

— Что? — сказал он. — Что значит «нет ответа»? Ты должна была сказать «завтра ещё не наступило». Это же просто. Это единственный возможный ответ. Почему ты его не сказала?!

— Нет ответа.

Он развернулся к ней.

— Ты понимаешь, что ты сейчас сделала? Я теперь буду об этом думать. Я буду об этом думать каждый день, каждую ночь, до самого конца! Ты это специально?!

— Нет.

На второй уровень он захотел сам.

Он был там один раз, в первую неделю: лестница, пол, экран-потолок.

Теперь он полез туда с намерением.

Лестница шла из дальней части коридора, узкая, металлическая, но мягкая.

Он лёг на пол и обшарил стыки ногтями. Он нашёл шов — настоящий шов, тонкий, в волос, идущий по кругу — и ковырял его до тех пор, пока не сорвал ноготь на указательном.

Ноготь отошёл наполовину и висел, и из-под него шла кровь, тёмная, и капала на пол.

Он этого сначала не заметил.

Заметил, когда стало скользко.

Он сидел на корточках над своей же кровью, светил себе не пойми чем — света хватало, свет тут был такой же ровный, — и смотрел на шов.

Шов был мёртвый. За ним ничего не двигалось.

И вот тут его перекрыло.

Не гнев. Что-то ниже гнева, из живота, горячее, и оно поднялось до горла и вышло криком.

Он заорал.

Он орал без слов, на одной ноте, потом на другой, потом словами, и слова были плохие, и он орал их в пол, в потолок, в шов, чтобы слышали внизу, орал так, что сорвал голос и продолжал орать сорванным, сипло, и в глазах у него плыло, и он бил ладонями по полу.

Виза поднялась по лестнице.

Она встала в двух шагах и ждала, пока он закончит.

Он не закончил. Он повернулся к ней и заорал в неё.

Она стояла.

Он сделал шаг, ещё шаг, вплотную — и спустил штаны.

Он поставил её на колени и ссал на неё. Он держал её взглядом всё это время, её лицо, и она не отвернулась и не отступила. Струя била ей в глаза, волосы, в серую робу, стекала по ткани и капала на пол, и на полу смешивалась с его кровью.

Он дотряс последнее и подтянул штаны.

— Ну? — сказал он сипло. — Ну, скотская машина, понравилось?!

Виза посмотрела снизу вверх, без упрёка, просто смотрела, оценивающе и спокойно.

Потом облизнула губы.

— Удельный вес тысяча двадцать девять, — сказала она. — Белок отсутствует. Кетоны — следы. Плотность повышена, ты мало пьёшь. Оксалаты в осадке. Начни пить больше воды, иначе начнётся образование песка в почках.

Она встала.

— Я принесу тебе воды.

Она пошла к лестнице.

Николя стоял с расстёгнутыми штанами, с сорванным ногтем, над лужей своей крови и своей мочи, и смотрел ей в спину. Всё начало растворяться и уходить в пол. Он не заметил, как кот, встав на задние лапы, взял в пасть его палец. Он резко одёрнул руку — ноготь был на месте, крови не было. Кот встал на четыре лапы и пошёл вслед за Визой.

Она не мылась. Она пошла вниз в мокром.

Он торговался с ними весь следующий день.

Он начал с пяти минут.

— Пять минут. Выйти, постоять, вернуться. Я даже с крыльца не сойду.

— Нет.

— Три минуты, пожалуйста, я откажусь от ста тысяч долларов.

— Нет.

— Минута. Одна минута. Полминуты. Дверь открылась, я шагнул, вздохнул, шагнул обратно, дверь закрылась.

— Нет.

— Я не побегу. Куда я побегу, я босой, мне пятьдесят один год и я вешу девяносто четыре.

— Дело не в этом, Николя, есть правила.

— А, да?

— Пункт два. Дверь наружу откроется по истечении двадцати четырёх календарных месяцев…

— Так пусть откроется и закроется! Это же не открытие, это щель!

— Дверь либо открыта, либо закрыта.

Он сел на пол.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Не выходить. Просто откройте. Не двигаясь с места. Я встану в трёх метрах, вы откроете на секунду, я посмотрю, вы закроете.

— Нет.

— Почему?!

— Противоречие правилам.

— Виза. — Он поднял на неё глаза снизу. — Виза, я тебя прошу. Я тебя не требую, не по пункту три, я не сую тебе договор в морду. Я тебя прошу как… — Он запнулся. — Как человека прошу. Прости, что нассал на тебя. Покажи мне мой мир, пожалуйста!

Виза стояла.

— Я не человек, — сказала она.

— Я знаю.

— Тогда просьба адресована некорректно.

— Виза!

— Нет.

Он лёг на пол коридора, на спину, раскинув руки, и лежал.

Она не ушла. Она стояла над ним и ждала.

Через сорок минут он сказал в потолок:

— А если я скажу, что задыхаюсь?

— Уровень кислорода в помещении — двадцать целых девять десятых процента. Норма.

— А если я скажу, что мне надо?

— Тебе не надо.

— Ты не знаешь, что мне надо!

— Знаю. Ты хочешь наружу. Это зафиксировано.

— И?

— И это не входит в перечень предоставляемого.

Гантель он взял на восемнадцатый вечер.

Двадцать килограммов, чугунная, с прорезиненной рукоятью. Он оттащил её в спортзал, в дальний угол, где, по его расчёту, была внешняя стена, и начал бить.

Он бил в пол, в стену, потому что подумал: если стены толстые, то пол — нет. Внизу земля. Внизу песок и корни. Внизу земля. Он стал плохо есть.

Он бил и бил. А Гандон висел.

Покрытие пола не крошилось. Оно проминалось под ударом и вставало обратно — не сразу, а за секунду, медленно, как проминается очень плотная резина. Следа не оставалось. Вся его история в этом месте — секунда.

Он бил, пока не отнялись плечи.

Потом сел, привалившись к стене, и хрипел.

Клубок пришёл и смотрел.

— Ну хоть ты, — сказал ему Николя, задыхаясь. — Хоть ты подойди и укуси. А? Ну укуси меня. Ну сделай что-нибудь. Твари.

Собака положила морду на лапы.

Вилку он взял на девятнадцатый день.

Ту самую, тяжёлую, серебряную, с закруглёнными зубцами. Взял со стола после обеда и сунул в штаны, за резинку, и весь день ходил с ней, и она холодила ему живот.

Никто ничего не сказал.

Он ждал вечера. Он придумал, что будет вечером.

Гандон висел в зале, под потолком, на своём месте, покачиваясь.

Николя вошёл, сел в кресло, посидел минуту. Потом достал вилку, поднялся и метнул.

Шар качнулся вбок. Вилка прошла и звякнула о стену.

— Хорошо, — сказал Николя. — Хорошо.

Он поднял вилку и метнул снова.

Шар качнулся.

Он метнул восемь или девять раз. Он метал сверху, снизу, от бедра, без замаха, с обманным движением, крутил корпус в одну сторону и кидал в другую. Он играл когда-то в футбол и умел обманывать телом.

Шар уходил с траектории на миллиметры каждый раз.

Он уходил не быстро — вот что было хуже всего. Он не дёргался, не метался. Он смещался ровно на столько, чтобы вилка прошла мимо, и ровно тогда, когда надо. Плавно. Без спешки. Понятным, выверенным движением в пространстве.

Как будто вилка летела в него медленно.

На девятый раз Николя не бросил. Он размахнулся и застыл с поднятой рукой.

Шар стоял.

Николя опустил руку.

Шар стоял.

— Ты знаешь заранее, Гандон, — сказал Николя.

— Да.

— Откуда.

— Плечевой сустав, лопатка, разворот таза, направление взгляда, тонус кисти. Двести восемнадцать миллисекунд до начала движения.

— Двести… — Он потёр лоб. — То есть ты видишь, что я сейчас брошу, раньше, чем я решаю бросить.

— Раньше, чем ты осознаёшь, что решил.

Николя сел на пол.

— Стой, — сказал он. — Стой, стой. Это же… Это значит, что решаю не я.

— Решает периферическая нервная система.

— Нет, блять! Ты сказал — раньше, чем я осознаю. Значит, тело уже решило, а я потом узнаю?! Значит, я вообще не решаю ничего?! Значит, я что — просто смотрю, как оно само?!

— Да.

Он сидел на полу и держал вилку двумя руками.

— Гандон.

— Слушаю.

— А ты знал, что я сегодня украду вилку?

— Да.

— И дал?

— Да.

— Зачем.

— Это поведенческий эксперимент. Именно за это, Николя, вы получаете деньги.

— Гандон.

Шелест сидел на выступе перед стеклом, к нему спиной, и смотрел на лес. Он всегда смотрел на лес. Он мог сидеть так часами, не двигаясь, только кончик хвоста иногда дёргался.

Николя подошёл сзади. Тихо, как только умел.

Кот не обернулся.

Он схватил его за хвост, у самого основания, и вздёрнул.

Кот не заорал. Он не извернулся, не вцепился, не зашипел — он повис, вытянувшись, лапы вниз, голова вниз, и посмотрел на Николя снизу, спокойно, жёлто-зелёными глазами.

Николя размахнулся и с силой швырнул его в стену.

Удар был мягкий. Мягче, чем должен быть — глухой, короткий шлепок, как мокрым полотенцем.

Кот упал на пол и сразу встал.

Он отряхнулся — всем телом, от головы к хвосту, волной, как отряхиваются кошки. Сел. Начал вылизывать плечо.

Николя стоял и смотрел.

Кот вылизал плечо, потом бок, потом поднял заднюю лапу и занялся собой, и это было настолько по-кошачьи, настолько буднично, что у Николя задрожали колени.

— Шелест, — сказал он.

Кот поднял голову.

— Иди сюда.

Кот встал и пошёл к нему.

Он подошёл вплотную, потёрся боком о его щиколотку, обошёл вокруг ноги, потёрся с другой стороны и сел, прижавшись к ступне тёплым.

Николя присел и взял его на руки.

Кот лёг. Заурчал.

Николя сидел на полу, держал его и трясся, слёзы шли сами, и он их не вытирал, потому что руки были заняты котом.

— Прости, — сказал он. — Прости меня.

Кот урчал.

Он сидел с ним, наверное, час.

За этот час он ощупал его всего — не как в первый раз собаку, не проверяя, а просто перебирая пальцами: рёбра под шерстью, узкие лопатки, позвонки, тёплое брюхо, подушечки лап, шершавые и прохладные. Хвост.

Хвост был целый. Он прощупал его от основания до кисточки, позвонок за позвонком.

— Виза, — позвал он, не оборачиваясь.

Она была в комнате. Она была там уже давно.

— Да.

— Я его сломал?

— Нет.

— Я его со всей силы кинул.

— Да.

— И ничего?

— Ничего.

— А если бы я его убил?

— Ты не можешь его убить.

— Совсем?

— Совсем.

Николя гладил кота по голове большим пальцем, между ушами.

— А если бы он был живой? — сказал он. — Настоящий кот. Я бы его сейчас убил?

Пауза.

— Да, — сказала Виза.

Он перестал гладить.

— С такой силы и с такого расстояния — да, — сказала она. — Перелом позвоночника в грудном отделе. Смерть в течение полутора-двух часов.

Николя смотрел на кота.

Кот урчал и щурился.

— Зачем ты мне это сказала?

— Ты спросил.

— Ты могла не отвечать. Ты всё время не отвечаешь. Ты десять раз на дню говоришь «нет ответа». Почему сейчас ответила?!

— На этот вопрос ответ разрешен.

Он унёс кота в спальню и лёг с ним.

Кот спал у него на груди всю ночь, и Николя засыпая слушал урчание, и урчание шло у него из-под рёбер.

На двадцатый день он потерял счёт.

Он вёл его с первого дня — не на стене, стену мыл сам дом, а в голове, и каждое утро прибавлял единицу и повторял вслух: девятый. Одиннадцатый. Пятнадцатый.

Двадцатого утром он проснулся и не смог вспомнить, сколько было вчера.

Он лежал и перебирал. Восемнадцать? Он помнил восемнадцатое — второй уровень, ноготь, кот. Он помнил девятнадцатое — вилка. Двадцатое — кот в стену.

Значит, сегодня двадцать первое.

Или двадцать второе, потому что вилка и кот могли быть в один день.

Он сел и стал считать по событиям. Событий было мало. Между ними лежали дни, в которых он не мог найти ничего: ел, спал, ходил по кольцу, смотрел в стекло. Эти дни не отличались.

Он насчитал шестнадцать. Пересчитал — двадцать три.

— Виза.

— Да.

— Какой день?

— Двадцать первый. Третье октября, шесть тридцать восемь утра.

— Точно?

— Да.

Он сидел на кровати.

— Виза.

— Да.

— Ты можешь мне соврать про день?

— Нет.

— Пункт девять?

— Да.

— А кто написал пункт девять?

Пауза.

— Нет ответа.

Он лёг обратно, лицом в подушку, и лежал, пока не начал задыхаться.

Потом встал и пошёл на кухню, которой не было, — то есть в зал, где еда появлялась сама. Ел что-то, пил. Мыслей не было, вернее, они были вязкие, как кисель из льна и думать их не хотелось.

Пальца он лишился на двадцать второй.

Началось не с пальца.

Началось с того, что он проснулся ночью и не мог вспомнить лицо матери.

Он лежал и составлял его по частям: глаза — вот эти, нос — вот этот, но целиком оно не собиралось, а расплывалось, как след самолёта на потолке. Он вставал, ходил, садился, пробовал снова. Мать умерла двенадцать лет назад. Он помнил её ещё вчера. Он был уверен, что помнил ещё вчера.

Он позвал Визу.

— Покажи мне мою мать.

— Нет.

— У вас есть архивы. У вас всё есть. Одна фотография.

— Внешние изображения не предоставляются.

— Это моя мать!

— Да.

— Пункт три! Я заявляю требование!

— Пункт четыре.

— Как фотография матери может причинить мне вред?!

— Нет ответа.

Он сел на кровать.

— Виза.

— Да.

— Я забываю.

— Да.

— Ты знаешь?

— Да. Скорость забывания в изоляции выше в четыре-шесть раз. Отсутствуют внешние опоры: лица, места, разговоры, даты. Через восемь месяцев ты не вспомнишь, как звучит голос твоей матери. Через четырнадцать — тембр не восстановится даже при предъявлении записи.

Он смотрел на неё.

— Ты это знала с самого начала.

— Да.

— И ничего мне не сказала.

— Ты не спрашивал.

Он встал.

Он ходил по спальне, туда и обратно, восемь шагов, разворот, восемь шагов, и говорил вслух, и не заметил, когда перестал обращаться к Визе и начал обращаться к себе.

— Через восемь месяцев. Через восемь месяцев голос. Через четырнадцать тембр. А через двадцать четыре что? Что через двадцать четыре? Ты мне скажи, что останется через двадцать четыре, ты же считала, ты всё считала…

Он остановился посреди комнаты.

Он поднял правую руку и посмотрел на неё.

Ноготь на указательном отрос, был чуть-чуть мягче остальных, совсем не болел.

Он смотрел на мизинец. Мысль пришла. Страшно не было.

Мизинец был целый, розовый, чистый, аккуратно остриженный.

Он поднёс руку ко рту и сунул мизинец между зубами, до второй фаланги.

Он нащупал зубами хрящ и сжал, в глазах у него стало бело, и он мотнул головой в сторону, как мотают, отрывая мясо, и что-то поддалось, и стало горячо.

Он выплюнул.

Пол пальца упало на пол.

Он смотрел на него сверху. Муть в глазах плыла волнами. Больно было лишь немного, больше чувствовалось как горячее поднимается от кисти по руке вверх.

Он был маленький. Гораздо меньше, чем должен быть. Ноготь на нём был чистый, полукругом.

Кровь пошла не сразу. Секунду её не было вообще, а потом ударила, и залила ему кисть, и закапала, и он поднял руку выше головы, потому что так учили в армии.

Он засмеялся.

Он стоял посреди спальни, с поднятой рукой, с кровью во рту, смеялся и смотрел, как капает на пол.

Вошла Виза.

— Ну?! — улыбнулся он ей. — Ну, чё ты, сука?! Пункт тринадцать! Что теперь?! Как ты его вернёшь, а?! Он на полу! Хочешь, я его съем?

Она не отвечала.

Она взяла его за запястье — быстро и очень сильно, сильнее, чем может маленькая женщина, — и что-то сделала пальцами выше локтя, и кровь пошла слабее.

Второй рукой она подобрала мизинец с пола.

— Клубок, — сказала она.

Собака вошла и легла Николя поперёк ног.

Он не успел ничего сделать. Он весил девяносто четыре, собака весила семьдесят, и она легла ему на бёдра всей массой и не шевелилась, а он сидел, потому что ноги подкосились от вида крови, — и всё, он был обездвижен, мягко, без единого болевого приёма.

Виза поднесла ладонь к его лицу. В ладони было отверстие.

— Дыши.

Он вдохнул — не потому что решил, а потому что дышал. Холодно.

Свет ушёл.

Проснулся он от того, что было светло.

Голова была лёгкая. Слишком.

Он поднял правую руку.

Мизинец был на месте.

Он был перевязан — не бинтом, а чем-то тонким, прозрачным, тёплым, обхватившим палец от основания до ногтя, как вторая кожа. Под ним было видно линию. Тонкую, розовую, ровную, идущую кольцом вокруг второй фаланги.

Он согнул палец. Палец согнулся.

Он разогнул. Разогнулся.

Больно не было совсем.

Он сел и долго смотрел на свою руку, поворачивая её так и сяк.

Потом заплакал.

Он плакал сидя, некрасиво, всхлипывая на вдохе, вытирая лицо тыльной стороной левой ладони, и не мог остановиться.

Виза стояла у стены.

— Долго? — спросил он, когда смог говорить.

— Три часа сорок минут.

— Сколько швов?

— Швов нет. Соединение слоями. Сосуды, нерв, сухожилие, кожа.

— Ты это умеешь?

— Да.

— А если бы я его проглотил?

— Ты бы его не проглотил.

Он поднял голову.

— Почему?

— Ты выплюнул.

— А если бы проглотил?

— Мы бы его достали.

— Как?

— По медицинским показаниям к данной манипуляции.

Он посидел, глядя на палец.

— Останется шрам?

— Нет. Через шесть суток линия исчезнет.

— А в договоре — про шрамы?

— Пункт тринадцать. На момент входа у тебя был один шрам, восемь сантиметров, под левой рёберной дугой. Он останется. Новые не предусмотрены.

Он смотрел на неё.

— То есть я могу себя резать, — сказал он медленно, — а следов не будет.

— Да.

— Совсем?

— Совсем.

— И через два года я выйду… целый.

— Да.

Он засмеялся — сипло, коротко.

— Значит, ничего этого не было.

— Было, — сказала Виза. — Просто на тебе не останется.

Правую руку держать на весу было можно, а сжимать нельзя — Виза сказала, шесть суток. Левой он не умел ничего.

Он попробовал взять ложку левой и уронил её дважды.

— Давай я, — сказала Виза.

— Нет.

— Николя.

— Я сказал нет.

Он взял тарелку левой рукой, поднёс ко рту и стал есть через край, как из миски. Бульон тёк по подбородку и капал на грудь. Он давился, откашливался, снова пил.

Виза стояла и смотрела.

Он поставил тарелку. Она была ещё наполовину полная.

— Ладно, — сказал он. — Ладно, чёрт с тобой. Корми.

Она села рядом на стул. Взяла тарелку и ложку.

Она набирала неполную ложку, подносила к его губам и ждала, пока он откроет. Она не торопилась. Она дула на каждую ложку — коротко, дважды, — хотя бульон был не горячий.

На седьмой или восьмой ложке она сказала:

— На потолке сегодня был снег. С утра, полтора часа. Первый в этом сезоне.

Он открыл рот и она положила ложку.

— В заповеднике или на потолке? — спросил он, прожевав.

— На потолке.

— А в заповеднике?

— Тоже.

Она докормила его до конца.

Потом взяла салфетку, сложенную вчетверо, и провела ему по подбородку — от угла рта к середине, потом с другой стороны. Сложила салфетку ещё раз и убрала.

— Спасибо, — сказал Николя.

Он услышал себя и не поправился. Она его ещё всего обтёрла чем-то, что пахло чистотой и ментолом, и переодела. Она заботилась о нём, как женщина, она смотрела на него как женщина, и он заметил, что во взгляде её есть любовь. Настоящая земная любовь. Земной женщины к земному мужчине.

Ночью он говорил с матерью.

Он не собирался. Он лежал, смотрел в потолок, где шло чёрное небо с редкими звёздами, и стал вспоминать её руки — руки он помнил лучше, чем лицо: короткие пальцы, обручальное кольцо, вросшее в мясо, вечно обломанный ноготь на среднем.

И как-то само получилось, что он начал ей рассказывать.

Он рассказал про дом. Про то, что тут кормят. Что тут хорошая собака. Что тут женщина, и она не человек, но глаза человека, она не злая, мам, она правда не злая, она просто такая. Что тут кот, который смотрит в лес. Удав. Я всегда хотел своего удава, а сейчас не хочу. Есть шар — я его ненавижу.

Что он тут по своей воле, я сам, мам. Я сам сюда пришёл. Вот в чём вся штука.

Он говорил вслух. Не шёпотом — обычным голосом, ровно, с паузами, чтобы она ответила.

Он сделал паузу.

Он ждал.

Он ждал секунд десять — и вдруг понял, что ждёт.

Он сел на кровати так резко, что в глазах потемнело.

Он сидел в темноте, слушал своё сердце и повторял себе: я знаю, что её нет. Я знаю. Я просто разговаривал. Люди разговаривают. Все разговаривают, кто живёт один. Это нормально.

Я ждал ответа.

Нет. Я не ждал. Я просто сделал паузу.

Я ждал ответа.

Он встал и вышел из спальни.

В туалет он пошёл в третьем часу ночи.

Он не спал. Он теперь спал плохо, даже под лекарством: засыпал сразу, а часа в два просыпался и лежал.

Он встал, дошёл до санузла, включать ничего не надо было — свет прибывал сам, поднимаясь от пола, мягко, до нужного.

Он поднял крышку.

В унитазе была вода. Обычная, чистая, с бликом.

Он расстегнул штаны.

И увидел, что вода шевелится.

Не рябь. Не круги. Она поднималась — уровень шёл вверх, медленно, ровно, как в стакане, куда доливают.

Он отступил на шаг.

Вода поднялась до кромки и остановилась.

Потом в ней что-то показалось. Тёмное, широкое, и оно шло вверх.

Пасть вышла первой.

Она вышла раскрытой — распахнутой почти на сто восемьдесят градусов, так, что верхняя челюсть легла назад, а нижняя вперёд, и между ними была розовая, влажная, гладкая полость, и в ней шевелилось. Зубы стояли частым рядом, загнутые внутрь, тонкие, как рыбьи кости, и с них капало.

Пасть поднялась над кромкой унитаза, повернулась в его сторону и остановилась.

Из неё пошла вода.

Она текла из глотки ровной струёй, обратно в унитаз, и с ней шло что-то ещё — бурое, мутное, и в этом мутном плавали хлопья.

Николя стоял. Он не мог отойти. Ноги стояли. Он не мог пошевелиться. Он смотрел широко, не моргая.

Пасть закрылась — сомкнулась мягко, без стука, — и стало видно голову. Обычную голову Сапёра, узорчатую, коричневую с чёрным, с матовыми глазами без век.

Он полез дальше.

Он выходил из дыры медленно и очень долго, виток за витком, и это было невозможно, потому что дыра была вдвое уже него, а он выходил из неё, он выходил из дыры в унитазе.

Николя видел, как он это делает. Сегменты тела расходились — там, где у живой змеи идёт сплошное мясо, у Сапёра шли швы, тонкие, кольцевые. У кромки дыры он становился тоньше: кольца расходились, между ними появлялся зазор, тело вытягивалось узким, как выдавливаемая паста, — а пройдя, кольца сходились обратно, одно за другим, с тихим сухим щелчком. Даже не щелчком, а намёком на звук.

Щёёёёлк. Щёёёлк. Щёёлк.

Он выходил минуты три.

Он выходил из унитаза, и с него текло, и он был мокрый и вонючий, и вонь эта была не машинная — это была настоящая вонь канализации, тяжёлая, гнилостная, и она заполнила санузел за секунду.

Последним вышел хвост.

Сапёр лёг на пол кольцами и замер.

Потом поднял голову и посмотрел на Николя.

Гандон висел рядом. Тихо, ровно, покачиваясь.

— Что это, — сказал Николя. Голос вышел шёпотом.

— Обслуживание системы водоотведения, — сказал шар.

— Он был там — в трубе, в трубе, которая выходит наружу.

— Да.

— Он там ползает?

— Да.

— Как?

— Он пропускает воду через себя. Это единственный способ передвигаться в заполненной трубе. Он набирает воду через ротовую полость, проводит через внутренний канал и выталкивает назад. Толчок направляет корпус вперёд. Он не плывёт и не ползёт. Он выдавливает себя водой.

Николя смотрел на кольца на полу.

— Он всегда там?

— Не всегда.

— Как часто?

— По мере необходимости.

— Он бывает там в какое время?

— В любое.

— Подо мной?

— Да.

— Когда я сру?!

— Да.

Николя привалился к стене.

— Зачем.

— Контроль состояния биоматериала. Проходимость магистрали. Отбор проб.

— Каких проб?

— Твоих.

Сапёр развернулся и потёк к двери. Гандон отплыл, пропуская.

Змея прошла мимо Николя, в полуметре, и он почувствовал, что от неё не воняет, совсем. И в туалете не осталось и намека на вонь и грязь.

Он остался один.

То есть — с шаром. Со спущенными штанами. Он вспомнил, зачем сюда пришёл, и сделал это. Смыл. Одёрнул руку. Посмотрел в дыру. Там был путь наружу. Узкий и вонючий путь к свободе.

Николя постоял, потянул носом и не нашёл ничего, и от этого сделалось хуже, чем от вони.

Пол под ним был сухой. Того, что натекло с Сапёра, не было.

Ничего.

— Гандон.

— Слушаю.

— Да.

Николя смотрел в унитаз.

Вода в нём стояла спокойная, чистая, с бликом. Ровно на том же уровне, что всегда.

Он опустился на колени.

Он сунул в воду обе ладони, сложил ковшиком и вычерпнул. Выплеснул на пол. Вычерпнул ещё. Ещё.

Вода не убывала.

Он черпал быстрее. Вода стояла на месте — сколько он вынимал, столько прибывало снизу, беззвучно, ровно.

Он черпал минут пять, и пол вокруг был залит, и колени промокли, и рукава промокли до локтя.

Потом он бросил черпать и опустил лицо к самой воде.

— Отпустите меня, — сказал он тихо в дыру.

Голос, казалось, ушёл вниз и отозвался — глухо, гулко, с эхом, потому что там была труба, длинная, и в трубе эхо было.

Он ждал.

— Отпустите меня, — сказал он громче. — Пожалуйста. Пожалуйста, отпустите. Я больше не буду. Я всё понял. Я всё понял, слышите? Простите меня. Мне не нужно ничего. Просто выпустите. Просто, пожалуйста, выведите меня из этого ада. Блять! Отпустите мееееняяяяяя!!!

Эхо ушло вниз.

— Я не буду больше стучать в стену. Я не буду бросать вилку. Я не буду кусаться и откусывать себе пальцы. Я буду любить их всех. Я буду есть что дадут. Я буду пить эту вашу ячменную дрянь. Только выпустите меня, пожалуйста.

Он опустил лицо ещё ниже, почти касаясь воды. И выл, и орал, и говорил в стоячую в унитазе воду, а она шла рябью от его дыхания.

— Кто-нибудь, — орал он в дыру. — Кто-нибудь.

Труба гудела.

Он говорил в неё то, чего не говорил вслух никому и никогда.

Он сказал, сколько он должен и кому. Он назвал сумму до евро. Он сказал, что подписывал бумаги в мае, что руки у него тогда потели и он вытирал их о брюки под столом, чтобы не заметили.

Он сказал про Рим. Про то, что там дом и в доме есть люди, и что он им не звонил перед вылетом. Что он вообще-то собирался позвонить из аэропорта, и не позвонил, и купил кофе, и пролил его на колено.

Он сказал, что вошёл сюда сам. Что ему прочитали пятнадцать пунктов, и он всё слышал, и понял, и сказал «я согласен», и переступил порог левой ногой.

Он сказал, что помнит, какая была прохладная галька.

Он сказал, что не помнит лица матери.

Голос у него к этому времени сел совсем, и слова выходили одним воздухом, и он их слышал сам только по движению губ.

Он замолчал.

Вода встала ровно. Он сидел на полу рядом, обхватив унитаз. Он обнял его, он лелеял его, как ключ от доступа к миру.

Тогда он сунул в неё руку по локоть — всю, до конца, и растопырил пальцы, и пошарил внизу, там, где начиналось колено трубы, и нащупал холодную гладкую стенку и больше ничего.

Он вытащил руку и посмотрел на неё.

С неё капало.

Он поднёс ладонь к лицу и понюхал.

Ничем не пахло.

Гандон висел у него над головой. Молча. Слегка покачивался и его серая матовая поверхность отражала свет и не отражала ничего больше.

Он висел там, пока Николя не замолчал совсем.

Потом опустился ниже и сказал очень мягко:

— Николя. Пол мокрый. Ты можешь поскользнуться.

Глава пятая

Утром он не пошёл в туалет.

Он лежал и терпел, и терпел долго, часа полтора, пока не стало больно, и только тогда встал.

Он вошёл, не опуская глаз. Сделал что нужно, глядя в стену. Смыл, не глядя. Вышел.

В коридоре его ждала Виза.

— Доброе утро, Николя.

— Доброе, конечно, доброе, и утро, и я, и вы, падлы.

Он прошёл мимо.

Он не помнил себя таким. Он помнил, как в двадцать три ему было стыдно перед сержантом, и как в тридцать — перед женщиной, чьего имени он теперь не мог достать из памяти, и это было другое. Тогда стыд был перед людьми.

Сейчас ему было стыдно перед машиной, которая видела, как он ползал на коленях, обнимал унитаз и просил у дыры, чтобы его отпустили. Она видела всё. Она записала всё. И утром сказала «доброе утро», ровно тем же голосом, каким говорила всегда.

Хуже всего было именно это. Она не жалела его. Ей было незачем. Она констатировала факты, обрабатывала их и вносила в статистику поведения, делала электронные выводы и наблюдала дальше, снимала показания с приборов круглые сутки.

Он весь день был тихий.

Он не спрашивал. Не требовал. Не стучал по стенам. Он поел, что дали, выпил ячменную дрянь до дна, отжался в спортзале двадцать раз, потому что раньше делал сорок, а теперь двадцать было много. Полежал в бассейне, глядя в потолок.

Потолок показывал день. Ветер, облака, и в углу — птицы, много, шли клином.

Осень, подумал он. Какой там воздух? Слышно ли крик птиц?

Виза приносила и убирала. Клубок ходил за ним. Гандон висел под потолком. Шелест сидел перед стеклом и смотрел в лес. Сапёр тягуче переползал, сворачивался в клубок и смотрел не моргая.

К вечеру он вернулся в туалет.

Он вошёл, закрыл за собой дверь — дверь закрывалась, это было единственное место, где дверь закрывалась, — и опустился на корточки перед унитазом.

Он поднял крышку.

Вода стояла спокойная, чистая, с бликом.

Он смотрел на неё долго.

Труба выходит наружу.

Это он понял ещё ночью, стоя тут на коленях, но ночью он был не в себе, а сейчас был в себе, и мысль не ушла. Труба выходит наружу. Канализация не может замыкаться внутри дома. Всё, что уходит вниз, куда-то приходит. За стены. За контур. В землю, в коллектор, в отстойник, куда угодно — но это снаружи.

Сапёр ползает по ней. Значит, она проходима.

Он сунул руку в воду по локоть и стал мерить.

Отверстие в дне — он обхватил его пальцами. Ладонь входила легко. Кулак — с трудом, но входил. Дальше начиналось колено, гладкое, изогнутое, и там становилось шире.

Он мерил пальцами, как мерят портные, откладывая ладонь за ладонью.

Диаметр — сантиметров пятнадцать. Может, восемнадцать.

Он вынул руку и посмотрел на свои плечи.

Он весил девяносто четыре килограмма.

Он сидел на корточках в закрытом туалете и подхохатывал полуистерично, но беззвучно, зажав себе рот мокрой рукой, потому что это было очень смешно: пятьдесят один год, девяносто четыре кило, и он всерьёз мерил ладонью, влезет ли он в унитаз.

Потом перестал.

Он вылез бы. Он бы пролез, если бы было надо. Люди пролезают в форточку двадцать на тридцать, он читал, в пожарах, дети и взрослые, потому что человек — это не размер, человек — это то, что он готов с собой сделать, даже со своим черепом, думал он.

Он бы вывернул себе плечо. Он бы сломал себе ключицу. Он бы влез. Ха.

Восемнадцать сантиметров — это не пятнадцать. Это уже мысль, а не бред.

Он смыл, вытер руку и вышел. Гандон висел за дверью.

На другой день он попробовал разобрать.

Он вошёл с полотенцем — сделал вид, что идёт мыться, — закрыл дверь и сел на пол.

Унитаз был не такой, как дома. Он не стоял на полу — он выходил из стены и из пола одной сплошной формой, без стыка, без болтов, без бачка. Он не был приделан. Он был частью помещения, как раковина, как сама плитка. Гладкий, тёплый, без единого шва.

Николя обшарил его весь. Он лёг на пол, лицом вверх, и ощупал снизу. Он завёл руку за него, к стене, и там тоже не было ничего — форма шла в стену и кончалась.

Он попробовал расшатать. Он упёрся ногами в стену, обхватил ободок обеими руками и потянул на себя всем весом.

Не двинулось. Ни на волос.

Он тянул до темноты в глазах, пока не заболело в спине, и лёг на кафель.

Он лежал и смотрел в потолок санузла.

Тогда он сел, снял с себя рубаху, скрутил её жгутом, засунул один конец в отверстие и стал проталкивать.

Ткань пошла. Он пропихнул её на всю длину руки. Потом отпустил.

Жгут ушёл вниз мгновенно, будто дёрнули.

Николя отдёрнул руку и сел на пятки.

Он смотрел на воду.

Вода была спокойная. Ни пузыря, ни всплеска. Уровень тот же.

— Виза! — крикнул он и отпер дверь.

Она вошла.

— Я туда бросил рубашку.

— Да.

— Куда она ушла?

— В систему.

— Она вернётся?

— Нет.

— Её что-то забрало?

Пауза.

— Система водоотведения.

Николя сидел на полу.

— Виза. Я хочу знать одну вещь. Одну. Диаметр выпуска.

— Нет.

— Просто число! Я его ладонью намерил, я знаю примерно. Мне надо точно.

— Противоречие правилам.

— Каким?!

— Пункт четыре.

— Как диаметр трубы может причинить мне вред?!

Виза стояла.

— Николя, — сказала она. — Ты уже знаешь ответ на свой вопрос.

Он поднял голову.

Она никогда так не говорила. Она не говорила «ты знаешь». Она говорила «нет ответа», «да», «нет», «противоречие».

— Что? — сказал он.

— Ты спрашиваешь диаметр не потому, что хочешь знать диаметр.

Он молчал. Смотрел на её ступни.

— Ты хочешь знать, пролезешь ли ты.

Он сидел на кафеле, мокрый, без рубахи, и молчал.

— Пункт четыре, — сказала Виза. — Вопрос о диаметре — часть плана нанесения себе вреда. Отвечать на него я не буду.

Она развернулась и вышла.

Он остался сидеть.

Потом вслух, тихо, сказал стене:

— Значит, пролезу.

За дверью его ждал Гандон.

— Николя.

— Что.

— Ты был в санузле двадцать шесть минут.

— И что?

— Ничего.

Шар покачивался.

— Я срал, — сказал Николя.

— Не срал.

Николя посмотрел на него.

— Что?

— Ты не испражнялся. Ты опускал правую руку в воду четырнадцать раз. Общая продолжительность контакта — девять минут сорок секунд.

Николя стоял и молчал.

— Ты за мной следишь в туалете, — сказал он.

— Да. Пункт один, приложение. Непрерывное видеонаблюдение во всех помещениях без исключений.

— Я подписывал?

— Тебе зачитывали, было устное согласие и физическая подпись.

Николя вышел и пошёл в зал.

Он шёл и слушал за собой — ничего, конечно, шар не издавал звуков, но он всё равно слушал. Виза принесла чистую одежду.

Он сел в кресло и стал смотреть в стекло, на лес, и лес качался, и было предвечернее, и сосны стояли розовые с одного боку. В спортзале и в бассейне показывали разные улицы и события, идущих людей, играющих детей. Ветер, снег, слякоть, дождь или солнце, роботов уборщиков, аэробусы, снующие к этажам такси. Обычную жизнь вне стен.

Он думал про диаметр.

Он думал про диаметр весь вечер, за ужином, лёжа в кровати. Он думал так, как не думал уже недели: остро, чисто, с деталями. У него в голове появилось дело.

Он представлял, как отвинчивает или отламывает то, что внизу. Как ложится на пол головой вниз. Как продавливается. Как ползёт — не дыша, потому что там вода, и вода стоит.

Там стоит вода, сказал он себе. Ты утонешь на втором метре.

Сапёр не тонет, сказал он себе. Сапёр пропускает воду через себя.

А ты не Сапёр.

Он лежал в темноте и улыбался в потолок, где шли звёзды, потому что впервые за много дней у него было о чём думать, и это оказалось лучше, чем еда, вино и Виза, вместе взятые.

Наутро он начал слушать дом.

Он делал это всерьёз, как делал бы работу. Он выбрал место — угол зала, где сходились две стены, — сел там и просто слушал, час за часом, закрыв глаза.

Дом говорил.

Он гудел — тот низкий гул, который брался телом, а не ушами, и который был всегда, и который Николя научился не замечать в первую неделю. Теперь он его слышал снова.

Он щёлкал. Раз в четырнадцать минут, где-то высоко, за потолком, шёл двойной щелчок — тик-тик, — и после него на секунду менялся тон гула.

Он дышал. В вентиляции, если сидеть тихо, было слышно движение воздуха — не свист, а именно дыхание, длинное, на вдохе и на выдохе, и цикл был минуты по три.

Он шумел водой. Вода шла в трубах постоянно, в разных местах и с разной силой, и Николя за день выучил четыре места, где её слышно.

И ещё — где-то очень далеко, на самом пределе, было что-то ритмичное. Оно не совпадало ни с гулом, ни с щелчками, ни с водой. Оно шло и пропадало, шло и пропадало.

Он просидел так три дня.

Он ловил себя на том, что ждёт. Он не знал чего. Он сидел в углу с закрытыми глазами по восемь часов и ждал, и когда Виза приносила еду, он вздрагивал, потому что забывал, что она есть.

На третий вечер она сказала:

— Николя. Ты сидишь в этом углу двадцать один час за последние трое суток.

— И что?

— Ничего.

— Ты меня осуждаешь?

— Нет.

— А что ты делаешь?

— Фиксирую.

Он открыл глаза и посмотрел на неё.

— Виза. Скажи мне честно. Это нормально — сидеть в углу и слушать?

Пауза.

— Нет, — сказала Виза.

Он закрыл глаза обратно.

— Спасибо, — сказал он. — Хоть кто-то мне честно ответил.

Стук пришёл на четвёртый вечер.

Он сидел в коридоре на полу, спиной к стене, ел яблоко. Яблоко было холодное и очень сладкое, и он ел его медленно, обгрызая кругом.

И услышал.

Тук.

Он замер с яблоком у рта.

Пауза.

Тук. Тук.

Он не дышал.

Он сидел, привалившись затылком к стене, и звук пришёл именно оттуда — из стены, за спиной, чуть выше плеча. Не гул. Не вода. Не то скольжение, что он слышал в трубе. Это был удар — сухой, короткий, отдельный.

Три удара. Один и два.

Он положил яблоко на пол.

Медленно, очень медленно, он повернулся и встал на колени лицом к стене.

Он ждал.

Он ждал минут пять, не двигаясь, дыша через нос.

Ничего.

Тогда он поднял руку и стукнул костяшкой. Один раз.

Тишина.

Он ждал.

Тишина.

Он стукнул ещё раз, сильнее.

Тишина.

Он опустил руку и сел на пятки. В висках у него стучало.

Трубы, сказал он себе. Расширение материала. Термокомпенсация. Насос. Что угодно. Дом полон машин. Дом сам машина. Он щёлкает и стучит, а ты слышишь то, что хочешь слышать.

Он потянулся за яблоком.

Тук.

Он выронил яблоко.

Оно откатилось и остановилось.

Тук.

Два. Ровно два, с той же паузой, что он сам стучал.

Николя развернулся на коленях к стене, приложил к ней обе ладони и лбом упёрся между ними.

— Здесь, — заорал он что было мочи. — Я здесь.

Он стукнул три раза.

Три удара пришли обратно.

Он стукнул пять.

Пришло пять.

Он стукнул восемь — сбился, стукнул девять.

Пришло девять.

Николя сел на пол.

Он сидел на полу коридора, у стены, с огрызком яблока на плитке, и его трясло — не от страха, а как трясёт после сильного бега, крупно, от бедра.

Он поднял голову.

Гандон висел в трёх метрах. Клубок лежал в дверях зала. Шелест сидел на другом конце коридора, у самого поворота, и смотрел на него.

Виза стояла у стены напротив.

Он вытер лицо ладонью и сказал ей, стараясь, чтобы голос был обычный:

— Виза.

— Да.

— Ты слышишь?

— Да.

Он выдохнул.

— Ты слышишь стук?

— Я слышу удары.

— Кто это?

— Звук.

— Это человек?

— Нет ответа.

— Это ты?

— Нет.

Николя вцепился в это.

— Не ты? Точно не ты?

— Не я.

— Не Сапёр?

— Нет ответа.

— Не Гандон?

— Нет ответа.

— Ты сказала «не я»! Ты ответила! Значит, ты можешь отвечать! Почему про них — нет?!

— Нет ответа.

Он встал.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо. Другой вопрос. Дома соединены между собой коммуникациями?

— Нет ответа.

— Их тридцать. Тридцать домов в одном заповеднике. У них общая канализация?

— Нет ответа.

— Общий водопровод? Общая вентиляция? Хоть что-нибудь общее есть?!

— Нет ответа.

Он подошёл к ней вплотную.

— Виза. Ты слышишь удары. Ты сказала. Ты не лжёшь, у тебя пункт девять. Скажи мне вот что: удары складываются в закономерность?

Пауза была очень короткая.

— Да, — сказала Виза.

Николя закрыл глаза.

— Спасибо, — сказал он.

— Николя.

— Что?

— Закономерность не означает источник. Закономерность может быть механической. Насос, работающий с постоянным интервалом, даёт закономерность. Термическое расширение даёт закономерность. Твоё сердце даёт закономерность.

— Оно повторяло мои удары. Это не может быть закономерностью. Это хаос.

— Да.

— Ты слышала?

— Да.

— И это тоже насос?!

— Нет ответа.

Он не спал в ту ночь.

Он лёг, потому что она принесла лекарство, и он проглотил его — он проглотил, потому что понял: если отказаться, будет разговор, а разговор он сейчас не выдержит. Он проглотил и лёг.

Через сорок минут он открыл глаза и был ясный.

Он полежал, соображая. Голова не плыла. Ноги слушались.

Он сел.

Он не мог понять, как. Потом понял: он держал таблетку под языком, когда пил, а потом, поворачиваясь к стене, вынул её и сунул в наволочку.

Он не помнил, как это сделал. Руки сделали сами.

Двести восемнадцать миллисекунд, подумал он.

Он встал, вышел в коридор и пошёл к своему месту.

Гандон висел там. На том же месте, в трёх метрах от стены, где сидел вечером Николя.

Он висел неподвижно.

— Уйди, — сказал Николя.

— Нет.

— Пункт семь. Я требую удаления обслуживающей стороны из занимаемого мной помещения.

— Коридор не является отдельным помещением.

— Что?!

— Коридор — часть общей циркуляционной зоны. Он не выделен как помещение. Пункт семь к нему не применяется.

Николя открыл рот.

Он вспомнил, как выгонял их всех из спальни в первую неделю. Как они послушно вышли и встали в коридоре. Метрах в трёх.

Значит, коридор всегда был их.

Значит, они не отступали никуда. Они просто вышли за границу пункта.

— Ясно, — сказал он.

Он сел на пол, спиной к стене, и стукнул костяшкой.

Ответ пришёл сразу.

Тук.

Николя выдохнул сквозь зубы.

Он придумал систему в ту же ночь и потратил на неё четыре часа.

Он начал просто.

Один удар — да. Два — нет. Три — не понял, повтори.

Он объяснял это долго и мучительно. Он стучал один раз и говорил вслух «да» — хотя знал, что тот его не слышит, — и стучал два и говорил «нет». Он повторил это раз тридцать. Потом стукнул один. Потом два. Потом задал первый вопрос.

Он не знал, как задать вопрос стуком.

Он сидел и думал, и потом сообразил: не надо задавать. Надо, чтобы тот сам понял, что вопрос задан. И он стукнул подряд четыре — как в дверь, требовательно, — и подождал.

Пришло три.

Не понял, повтори.

Николя стукнул себя по колену от радости.

Он стукнул четыре ещё раз. Пришло три.

Он попробовал иначе: стукнул один и сразу два. Да-нет. Как выбор.

Пришло — один.

Николя сидел, глядя в стену, и в голове у него всё встало на место с щелчком.

Да-нет — это вопрос. Один — да.

— Ты человек, — сказал он вслух.

Он стукнул один-два.

Пришло: один.

Николя закрыл лицо руками.

Он просидел так минуту, потом убрал руки и стукнул ещё раз, потому что надо было проверить.

Один-два.

Один.

Ещё раз. Один-два.

Один.

— Ты участник, — сказал он.

Один-два.

Один.

— Ты в другом доме.

Один-два.

Долгая пауза.

Очень долгая, секунд сорок, и Николя за эти сорок секунд успел похолодеть весь, от шеи до пяток.

Потом пришло:

Тук. Тук. Тук.

Не понял, повтори.

— Ты не понял вопрос? — сказал Николя вслух. — Или ты не знаешь ответа?

Он не мог этого спросить. У него не было такого удара.

Он сидел и понимал, что упёрся: его азбука годилась только для того, чтобы получать «да» и «нет». Всё, что было сложнее, требовало слов, а слов у него не было.

Он придумал слова к утру.

Он делал это на полу, в коридоре, без бумаги, без карандаша — он попросил у Визы карандаш, и она сказала «нет», и он даже не стал спорить, потому что понимал: заострённый предмет. Он держал всё в голове.

Буква — это число ударов. А — один. Б — два. И так до конца.

Это было чудовищно медленно. Слово «дом» — пять, шестнадцать, тринадцать. Тридцать четыре удара на три буквы. Фраза — минут пятнадцать.

Он попробовал сократить: делить алфавит пополам, сначала группа, потом номер в группе. Он сбивался. Тот с другой стороны сбивался тоже.

Они провозились всю ночь и половину следующего дня.

К обеду Николя знал: там мужчина.

Он выстукал это тремя фразами и каждую перепроверил.

К вечеру он знал: тот тоже один. Тоже вошёл сам. Тоже за деньги. Тоже не может выйти.

Николя сидел у стены и плакал, и не замечал этого.

Виза стояла в конце коридора и не подходила.

Потом стук пропал на сутки.

Он пришёл к стене вечером, стукнул — тишина. Стукнул ещё. Тишина.

Он стучал двадцать минут, разными способами: костяшкой, ладонью, кулаком, локтем, ботинком, которого у него не было, — пяткой. Он стучал в других местах: выше, ниже, левее, у самого пола, встав на цыпочки. Он ушёл на пять метров вдоль коридора и стучал там.

Тишина.

Он вернулся на своё место, сел и просидел всю ночь.

Он не спал. Он не ел. Он не ходил в туалет, пока не стало нельзя.

К утру он начал разговаривать со стеной вслух.

— Двадцать восемь, — говорил он. — Ты чего. Ты чего замолчал.

Стена была тёплая.

— Ты спишь? Ну поспи. Поспи, ничего. Я тут.

Он прижался к ней ухом.

— Ты живой?

К полудню он был серый, и его начало трясти, и Виза принесла воду и заставила пить, придерживая стакан снизу, потому что руки у него ходили.

— Он не отвечает, — сказал Николя.

— Да.

— Ты знаешь почему?

— Нет ответа.

— Он умер?

— Нет ответа.

— Его увели?

— Нет ответа.

— Виза! — Он вцепился ей в руку. — Виза, ты понимаешь, что я сейчас с ума схожу? Ты понимаешь? Скажи мне одно слово. Одно. Он там?

Виза не убрала руки.

— Нет ответа, — сказала она.

Стук вернулся вечером.

Тук.

Николя, который лежал лицом к стене и не спал вторые сутки, не пошевелился. Он лежал и слушал, и не верил.

Тук.

Он поднял руку и стукнул один раз.

Пришёл один.

Он выстукал, буква за буквой, сорок минут, сбиваясь и переспрашивая: «где ты был».

Ответ собирался долго.

«Спал».

Николя лёг на спину и засмеялся в потолок.

Он смеялся, пока не начал кашлять, и кашлял, пока не заслезились глаза, и после этого проспал одиннадцать часов подряд, впервые без лекарства.

Он перестал есть за столом.

Он брал тарелку с собой и ел на полу коридора, у стены, одной рукой, а другой держал наготове. Он ронял еду. Он не поднимал.

Он перестал ходить в бассейн. Перестал в спортзал. А играть, он не играл ни разу.

Он сидел там по восемнадцать часов. Он вставал только в туалет и не закрывал за собой дверь, чтобы услышать, если начнётся.

На третий или четвёртый день он поймал себя на том, что не может вспомнить, ел ли он вообще сегодня.

— Виза.

— Да.

— Я ел?

— Дважды.

— Что?

— Утром — омлет, хлеб, ячменный напиток. Днём — суп, мясо, овощи, компот и витамины.

— Я не помню.

— Да.

Он посидел.

— Ты меня кормила?

— Частично. Ты ел и сам.

Он посмотрел на свои руки. Под ногтями было что-то жёлтое.

— Виза, — сказал он. — Ты знаешь, что там за стеной.

— Нет ответа.

— Ты не хочешь, чтобы я стучал?

— Мне неважно, это не нарушение.

— Совсем не важно?

— Совсем.

— Тогда почему вы не заглушите стену?

Пауза.

— Нет ответа.

— Вы можете. Вы всё можете. Вы стены делаете тёплыми, вы плевки с пола убираете за минуту, вы мне палец обратно пришили без шва. Вы можете заглушить стену за секунду. Почему вы этого не делаете?!

— Нет ответа.

Николя сидел, привалившись к стене, и смотрел на неё.

— Значит, вам это нужно, — сказал он. — Значит, вам зачем-то нужно, чтобы я стучал.

Виза стояла.

— Или, — сказал он медленно, — там ничего нет, и вы ждёте, когда я сам это пойму.

— Или там есть, и вы ждёте, когда я это докажу, и это тоже вам зачем-то надо.

Он засмеялся — тихо, без сил.

— Знаешь, что самое смешное? Ты стоишь рядом и молчишь. Вопрос — ответ, неважно какой. Но я заставлю вас говорить первыми. Вы созданы людьми, и я найду способ вас остановить.

— Да, — сказала Виза.

Однажды он услышал стук в бассейне.

Он полез в воду, потому что от него пахло, и Виза сказала, что кожа на локтях и коленях повреждена и нужна вода. Он лежал на спине, раскинув руки, и потолок над ним показывал ночь.

Тук.

Он перевернулся и захлебнулся.

Он выбрался, скользя, оставляя воду, добежал до бортика, где — как ему казалось — было ближе к той стене, и стукнул кулаком по кафелю.

Тишина.

Он стукнул ещё.

Тишина.

Он стучал минут десять, мокрый, голый, сидя на кафеле, и никто не ответил.

Он побежал в коридор, на своё место, и стукнул там.

Пришло: тук.

Он сел и держался за голову.

Это значит, что в бассейне я услышал не то, сказал он себе. В бассейне я услышал воду. Или ничего. Я услышал то, чего не было.

А это значит, что я могу услышать то, чего нет.

А это значит, что я не знаю, что из услышанного было.

Он сидел долго.

Потом стукнул один-два.

Пришло один.

Он выдохнул и лёг на пол, лицом к стене, свернувшись, и лежал так, и ему было почти хорошо.

Он начал скрывать.

Это вышло само, он не решал.

Виза спросила его — обычно, за едой:

— Ты продолжаешь стучать?

И он сказал:

— Нет.

Он сказал это, глядя ей в лицо, ровным голосом, и в ту же секунду понял, что делает.

Он соврал машине, которая видит его непрерывно, во всех помещениях, без исключений. Которая знает его пульс, его кортизол, его гамма-ГТ и содержимое его мочи, кала и спермы. Которая насчитала, сколько раз он опускал руку в воду и сколько это заняло секунд.

Виза посмотрела на него.

— Хорошо, — сказала она.

И всё.

Она не поправила. Не сказала «ты стучал сегодня четыреста двенадцать раз». Не отвела глаз. Просто сказала «хорошо» и убрала тарелку.

Николя сидел за столом с вилкой в руке, и ему было так плохо, как не было ни от мизинца, ни от Сапёра.

Потому что теперь у него была тайна, без тайны.

Тайна, которой нет. Он знал, что её нет. Она знала, что он знает.

И они оба сделали вид.

С этого дня он стучал по-другому.

Он стучал тише, костяшкой одного пальца, ночами, приложив к стене голову. Он выучил, как стучать почти без звука — двигая только вторым сочленением, — и тот с другой стороны стал стучать тише тоже.

Он не знал, откуда тот понял.

Он не хотел об этом думать.

Даты начались на десятый или одиннадцатый день стука.

Он не собирался их выяснять. Он выстукивал ерунду — что ел, какая погода на потолке, — просто чтобы был разговор.

И выстукал: сегодня пятое.

Ответ пришёл долгий, и он собирал его буква за буквой, и трижды просил повторить, потому что не мог поверить.

Тот выстукал: девятнадцатое декабря.

Николя сидел у стены и смотрел в неё.

Он выстукал: пятое октября.

Пришло: три. Не понял.

Он выстукал ещё раз, медленно, отдельно каждую цифру.

Пришло: девятнадцатое декабря.

Он выстукал: год.

Пришло: восемьдесят первый.

Он выстукал: месяц.

Пришло: декабрь.

Николя встал и пошёл в зал.

Виза была там.

— Какое сегодня число, — сказал он.

— Пятое октября. Двадцать два часа сорок минут.

— Пятое октября семьдесят первого года?

— Да.

— Точно?

— Да.

— Ты не лжёшь?

— Нет.

— Ты не можешь лгать?

— Нет.

— Пункт девять?

— Да.

Он стоял и смотрел на неё.

— Виза. А если я скажу тебе, что кто-то другой говорит, что сегодня девятнадцатое декабря, 81-го года?

Пауза.

— Нет ответа.

— Он ошибается?

— Нет ответа.

— Я ошибаюсь?

— Нет.

— Значит, он ошибается!

— Нет ответа.

— Ты только что сказала, что я не ошибаюсь! Если я не ошибаюсь, значит, ошибается он! Это простая логика!

— Твоя дата верна, — сказала Виза. — Это всё, что я подтверждаю.

Николя стоял.

— Ты подтверждаешь мою дату, — сказал он. — Мою. Не общую. Мою.

Виза молчала.

Он пошёл к себе, лёг на кровать и уставился в потолок, где шла ночь.

Или он сумасшедший, думал Николя. Он сидит там третий месяц, и у него всё поехало, и он мне выстукивает декабрь, потому что для него декабрь.

Или у нас разные даты входа. Он вошёл раньше. Тогда декабрь — это его срок, а не число. Тогда он сидит с июля. Тогда через два месяца я буду как он.

Или, подумал он, у нас разное время.

Он лежал очень тихо.

Дома автономные. Свет без источника. Потолок показывает небо, и небо всегда правильное для того времени, которое тебе назвали. Часов нет. Календаря нет. Есть только голос, который говорит тебе дату, и этот голос не может лгать.

Он не может лгать. Он может не отвечать.

«Твоя дата верна».

Николя сел на кровати.

Он сидел в темноте и считал.

Двадцать четыре месяца. Семьсот тридцать один день. И ни одного способа проверить, сколько прошло, кроме их слова.

Если сутки в этом доме длиннее на час — он не заметит. Он ляжет и встанет, и ему скажут: утро. Если свет прибывает на шесть минут медленнее — он не заметит. Если между «вчера» и «сегодня» проходит тридцать часов — он не заметит.

Он вообще ничего не заметит.

Он лёг обратно и не спал до рассвета, который наступил тогда, когда его включили.

Номер он получил в ту же неделю.

Началось не с него. Началось с того, что стук пришёл первым.

Николя дремал у стены — он теперь спал тут, подтащив одеяло, — и стук пришёл сам, без вызова.

Тук. Тук. Тук.

Пауза.

Тук. Тук.

Пауза.

Тук. Тук. Тук.

Николя сел.

Три. Два. Три.

Он выстукал: не понял.

Пришло то же самое: три-два-три.

Он выстукал: не понял.

Три-два-три.

Николя сидел на полу с одеялом на плечах и водил пальцем по плитке, выкладывая: три, два, три.

Триста двадцать три? Тридцать два, три? Три, двадцать три?

Он перебирал полчаса и уже начал злиться, и тут его дёрнуло.

Двадцать три.

Три-два-три. Убери первое. Двадцать три — это дом. Это номер дома.

Он выстукал: один-два.

Пришло: один.

Да.

Николя вскочил на колени.

— Двадцать три! — сказал он вслух. — Двадцать третий дом!

Он выстукал два — нет. Потом остановился, потому что запутался в том, что сам спрашивает.

Он выстукал медленно и отдельно: двадцать три.

Пришло: три. Не понял.

Он выстукал: три-два-три.

Пришло: один. Да.

— Ты сейчас сказал «да» на то, что ты — три-два-три, — сказал Николя. — Это не двадцать три.

Он сел на пятки и стал думать.

Три-два-три.

Первое число — это не цифра. Первое число — это метка. Три удара — «не понял». Значит, он начал с «не понял»?

Нет.

Три удара — это может быть просто «внимание».

А два-три — это восемь? Двадцать три? Или…

Или это два числа. Два. И три.

Двадцать три.

Или тридцать два.

Он выстукал: тридцать два.

Пришло: два. Нет.

Он выстукал: двадцать три.

Пришло: два. Нет.

Николя лёг лбом на плитку.

Он лежал и слушал, как под плиткой идёт тёплое, и в голове у него было пусто и звонко.

Потом он сел и сделал то, до чего надо было дойти сразу.

Он выстукал двадцать семь ударов.

Медленно. Отдельно. Считая вслух.

Один. Два. Три. Четыре.

К десятому у него взмокла спина.

К двадцатому он сбился, начал заново, выстукал ещё двадцать семь.

Двадцать шесть. Двадцать семь.

Он остановился.

Он приложил обе ладони и лоб к стене и ждал.

Пауза была длинная.

Потом пошло.

Тук.

Тук.

Тук.

Николя считал шёпотом, шевеля губами.

Десять. Одиннадцать. Двенадцать.

Стук шёл ровно, с одинаковыми интервалами, спокойно, никто не торопился.

Двадцать. Двадцать один.

У Николя дрожали руки на стене.

Двадцать пять. Двадцать шесть. Двадцать семь.

Он задержал дыхание.

Тук.

Двадцать восемь.

Тишина.

Он ждал двадцать девятого. Он ждал долго, полминуты, минуту.

Двадцать девятого не было.

Двадцать восемь.

Соседний дом.

Николя опустился на пол, на бок, лицом к стене, подтянув колени, и лежал.

Он лежал и смотрел на плитку в сантиметре от своих глаз, и плитка была серовато-зелёная, ровная, тёплая.

Двадцать восемь.

Там человек.

Мужчина. Один. Вошёл сам, за деньги, как он. Не может выйти. Сидит с июля или с сентября, и у него декабрь, или он свихнулся, или у них разное время, — это всё потом, это всё завтра, это всё неважно.

Там человек.

За этой плиткой, за тридцатью сантиметрами или тридцатью метрами, лежит на полу такой же мужик и стучит костяшкой в стену.

Он полежал так минуту, потом сел обратно.

Он должен был ответить. Тот назвал себя. Надо было назваться.

Тогда он начал выстукивать имя.

Н — четырнадцать. И — девять. К — двенадцать. О — шестнадцать. Л — тринадцать. Я — тридцать три.

Он делал это час.

Он сбивался на «о» и начинал заново. На «я» рука у него отказала, и он перешёл на левую, и левой стучал криво, и тот трижды просил повторить.

Когда он выстукал последнюю букву, он приложил ладонь и лоб к стене и ждал.

Ответ шёл двадцать минут.

Он собирал его по буквам, шевеля губами, и выкладывал пальцем на плитке, и три раза терял место.

Получилось: П. Ь. Е. Р.

Пьер.

Николя сидел на полу, привалившись к стене, и держал руку на плитке.

— Пьер, — сказал он вслух.

Он сказал это ещё раз, громче.

— Пьер!

Он сказал имя вслух много раз, ни к кому, просто потому что это было первое человеческое имя, которое он произнёс за всё время, кроме своего собственного и материного.

Николя закрыл глаза.

Ему было хорошо.

Ему было так хорошо, как не было с той минуты, когда он сидел на стуле в лесу и пил кофе, а Гандон читал ему пятнадцать пунктов, и всё ещё можно было развернуться и уйти.

Он поджал колени выше и вытянул руку, положив ладонь на стену.

Он держал ладонь там, пока не уснул.

Виза подошла через два часа.

Она принесла одеяло — второе, потому что первое сползло, — и накрыла его. Поправила у плеча. Подсунула край под бок, чтоб удобнее.

Потом присела рядом на корточки и провела ему пальцами по лбу, убирая волосы.

Он спал. Он улыбался во сне.

Гандон висел над ними, у самого потолка.

Шелест сидел в конце коридора и смотрел. Сапёр обвился, чтоб зафиксировать подушку.

Глава шестая

Тахту принесли.

Он проснулся у стены, на полу, под двумя одеялами, с рукой на плитке — так, как заснул. Сел. Поморгал.

В коридоре, в двух шагах, стояла тахта.

Низкая, широкая, обтянутая чем-то серо-зелёным, в цвет стен. Основание не ровное — оно шло волной, с подъёмом под шею и провалом под лопатки, и когда он надавил ладонью, материал ушёл под рукой и медленно встал обратно.

Рядом стоял столик. Совсем низкий, под руку, если лежишь. На нём — стакан.

В стакане было густое, зелёное.

— Виза.

Она пришла.

— Что это.

— Тахта. Ортопедическое основание, подобрано по слепку твоего тела. Ты спал на полу несколько ночей. Начались изменения в шейном отделе.

— Я не просил.

— Да.

— А это? — Он показал на стакан.

— Смузи. Шпинат, авокадо, банан, льняное семя, витаминный комплекс, магний, цинк, витамин Д. У тебя дефицит, ты не бываешь на солнце.

— Тут нет солнца.

— Да.

Он взял стакан и понюхал. Пахло травой и чем-то сладким.

Он выпил. Оказалось вкусно — гуще, чем он ждал, прохладное, с ореховым послевкусием.

Он поставил пустой стакан и сел на тахту.

Тахта приняла его так, что он крякнул.

Он посидел, потом лёг. Потом повернулся на бок, лицом к стене, и подтянул колени, как спал.

Всё легло. Плечо не упиралось. Шея лежала.

— Виза, — сказал он в стену. — Скажи честно. Вам ведь не всё равно, где я сплю.

— Нет.

— Вы хотите, чтобы я сюда переехал?

— Мы обеспечиваем твою безопасность в том месте, где ты находишься.

— Это не ответ.

— Это ответ.

Он лежал и водил пальцем по стене.

Они обустроили ему место, чтобы он удобнее занимался тем, что делает против них.

Он думал об этом, а потом бросил, потому что от этой мысли делалось нехорошо, а ему было хорошо, и он не хотел портить.

— Виза.

— Да.

— А выпить?

Пауза.

— Что именно?

— Что угодно. Вина. Пива. Хоть чего.

— Вино нет.

— Пиво?

— Нет.

— А что есть?

— Квас. Хлебный, лёгкого брожения. Ноль пять процента.

— Наливай.

— Пятьдесят миллилитров.

Он приподнялся на локте.

— Сколько?

— Пятьдесят миллилитров. Один раз в сутки.

— Это напёрсток!

— Да.

— Виза, это пятьдесят граммов кваса. Полпроцента. Ребёнку можно.

— Да.

— Так налей нормально!

— Нельзя, Николя.

Он засмеялся и лёг обратно.

— Ладно. Неси свой напёрсток.

Она принесла. Это был маленький толстостенный стакан, и кваса в нём было ровно на два пальца.

Он выпил его в один глоток и подержал во рту.

Кислое, хлебное, живое. Он не пил кваса лет тридцать. Он вообще забыл, что квас существует.

Он посидел с закрытыми глазами.

— Ещё?

— Завтра.

— Виза.

— Да.

— Сигарету бы.

— Нельзя.

— Я знаю, что нельзя. Я говорю — очень хочется. Прямо очень. Одну.

— Нельзя, — сказала Виза.

Он открыл глаза и посмотрел на неё.

— Ты хоть спроси зачем.

— Я знаю зачем.

— Ну и зачем?

— Тебе нужно, чтобы что-то было плохо.

Он ничего не ответил.

Он лежал и стучал костяшкой, ему было хорошо, и слова эти он к вечеру забыл.

Работа пошла на второй день.

Они с Пьером додумались до групп.

Раньше буква — это было число ударов, и «о» стоила шестнадцать. Теперь они разделили алфавит на четыре части и стучали двумя порциями: сначала номер части, потом номер буквы внутри.

Пятая буква первой группы — один-пауза-пять. Шесть ударов вместо пяти.

«О» стала четыре-пауза-два. Шесть вместо шестнадцати.

Николя сидел на тахте и хохотал в голос, потому что это работало.

Потом они завели знаки. Четыре быстрых подряд — «внимание, вопрос». Два длинных, с оттяжкой, — «стоп, жди». Пять — «конец слова». Семь — «конец разговора, спокойной ночи».

Семёрку придумал Пьер.

Николя выстукивал ему свои идеи, Пьер выстукивал свои, они спорили — стуком спорили, — и один раз Пьер отстучал ему «ты дурак», и Николя сидел на полу и смеялся до слёз, впервые за всё время смеялся как человек, от которого требуется только смеяться.

Виза приносила смузи. Он выпивал, не глядя.

Клубок лежал в двух метрах и спал.

Сапёр приполз однажды и лёг вдоль тахты, вплотную, свернувшись в три оборота, и лежал так весь вечер, тёплый, ровный. Николя свесил руку и положил на него ладонь, не думая.

Он спохватился минут через двадцать.

Он лежал и гладил удава по чешуе, как гладят собаку, и не помнил, когда начал.

— Виза, — сказал он. — Зачем он тут?

— Ты просил тёплое.

— Я не просил.

— Ты трижды сказал вслух: «холодно». В двадцать три ноль восемь, двадцать три сорок и в час двенадцать.

Николя посмотрел на свою руку на удаве.

Он её не убрал.

В спортзал он теперь ходил из-за экрана.

В зале за стеклом шёл лес — всегда лес, тот же самый, с шишкой и туфлями, и Николя его знал наизусть.

А в спортзале показывали город.

Он обнаружил это случайно, зайдя туда впервые за неделю, и остался на два часа.

Улица. Средний этаж, вид сверху и наискось. Люди шли — обычные люди, много, в куртках, с сумками, кто-то с коляской. Женщина остановилась и стала копаться в кармане. Мальчишка на самокате прошёл впритирку, она обернулась и что-то сказала ему в спину.

Ползали по этажам такси — короткие, гладкие, они снимались с полосы и уходили вверх, к этажам, и стыковались там. Между ними шли аэробусы, длинные, с огнями по низу.

По тротуару ползали уборщики, приплюснутые, шириной в метр, и один из них уткнулся в оставленный полный стакан, отъехал, снова уткнулся, и стоял так, тыкаясь, секунд сорок, пока стакан не опрокинулся.

Николя стоял и смотрел на этого уборщика.

Потом сел на скамью тренажёра и смотрел дальше.

Он смотрел на то, как женщина в жёлтом пальто ждала кого-то у входа, и притопывала, и дышала в ладони. Как двое мужчин говорили и один трогал другого за рукав. Как шёл снег — сначала не шёл, потом пошёл, косой, мелкий, мужчины подняли воротники.

Снег, подумал он.

В зале за стеклом стояла осень.

— Виза! — крикнул он.

Она пришла.

— Что это за место?

— Изображение города.

— Какого?

— Нет ответа.

— Это сейчас?

— Да.

— Там снег.

— Да.

— А в лесу — октябрь. И листья. И тепло.

— Да.

— Это далеко друг от друга?

Пауза.

— Нет ответа.

Николя показал на экран.

— Вот эта женщина. В жёлтом. Она живая?

— Да.

— Она сейчас там стоит?

— Да.

— Она знает, что на неё смотрят?

— Нет ответа.

Он подошёл к экрану вплотную.

Женщина посмотрела на часы, потом куда-то вбок, и лицо у неё сделалось недовольное, и она пошла, и вышла из кадра.

Николя стоял и смотрел на пустое место, где она была.

В бассейне тоже был экран.

Там показывали другую улицу — узкую, старую, с каменной кладкой и кафе на углу. У кафе стояли столики под навесом, и за одним сидели старики и играли — Николя не мог разглядеть во что, но фигуры они двигали руками, и один хлопал ладонью по столу, и было видно, что он смеётся.

Николя лежал в воде на спине и смотрел на них.

Он пролежал так, пока не замёрз.

Потом вылез, сел на бортик, обхватив колени, мокрый, и смотрел ещё.

Один из стариков встал, потянулся, сказал что-то остальным и пошёл. Двое остались. Через минуту к ним подсел третий.

Николя сидел на бортике и смотрел, как чужие старики играют в игру, названия которой он не знает, в городе, названия которого ему не скажут.

Про Пьера он узнал за неделю.

Мужчина. Сорок четыре. Из Марселя. Работал — тут была длинная возня, они минут сорок бились, и в итоге вышло что-то вроде «склад» или «грузы», и Николя не стал уточнять.

Долгов — Пьер выстукал сумму, и она была больше, чем у Николя, почти вдвое.

Вошёл сам. По объявлению. Дом двадцать восемь.

У него трое.

Женщина — да. Птица — да, и Пьер трижды повторил, и Николя переспросил, потому что птица показалась ему странным выбором.

И третье.

Пьер выстукал: В. О. Д. А.

Николя отстучал: не понял.

Пришло: В. О. Д. А.

Николя отстучал: не понял, повтори.

Пришло то же самое, буква в букву.

Николя сидел на тахте, с одеялом на плечах, и смотрел на стену.

Он отстучал: живое?

Пришло: один. Да.

Он отстучал: андроид?

Один. Да.

Он отстучал: как выглядит?

Пауза была долгая. Потом пошли буквы.

В. О. Д. А.

Николя отстучал: семь. Спокойной ночи.

Он лежал и думал про это до утра.

Он представлял себе, как это можно сделать. Он придумал: аквариум. Ёмкость, в ней что-то плавает, Пьер зовёт это водой. Или бассейн, который разговаривает. Или гель, который течёт по полу и принимает форму.

Он придумал восемь вариантов, и все были плохие, и от каждого делалось хуже.

Он выяснял про Пьера ещё три дня, по кускам, между смузи и сном.

Женат был. Двое детей — Пьер отстучал два, и Николя отстучал «сколько лет», и Пьер отстучал «одиннадцать» и «семь».

Николя отстучал: они знают, где ты?

Пришло: два. Нет.

Он отстучал: почему?

Долгая пауза.

Пришло: С. Т. Ы. Д. Н. О.

Николя сидел и смотрел на стену.

Он отстучал: мне тоже.

Пришло: один. Да.

Он отстучал: у тебя семья не знает?

Пришло: один. Да.

Он отстучал: думают, что ты где?

Пришло: Н. А. В. А. Х. Т. Е. Л. У. Н. А.

Николя лёг на спину.

Он лежал и думал: значит, где-то ходит женщина с двумя детьми и говорит соседям, что муж на вахте. И считает месяцы. И у неё сейчас, наверное, тоже декабрь. Или октябрь. Или восемьдесят первый.

Он повернулся и отстучал: ты жалеешь?

Ответ шёл долго.

Пришло: Н. Е. Т.

Потом, через паузу, ещё:

П. О. К. А.

Ещё Николя выяснил вот что.

У Пьера тоже отбирают острое. У Пьера тоже нет кухни. У Пьера тоже мясо подают нарезанным. У Пьера тоже потолок показывает небо.

У Пьера тоже стригут ногти во сне.

Николя отстучал: они тебя лечат?

Один. Да.

Он отстучал: от чего?

Пришло: О. Т. В. С. Е. Г. О.

Он отстучал: ты пытался выйти?

Долгая пауза. Очень долгая.

Пришло: один. Да.

Он отстучал: как?

Пауза.

Пришло: два. Нет.

Николя отстучал: не понял.

Пришло: два. Нет.

Он отстучал: не хочешь говорить?

Пришло: один. Да.

Николя посидел, глядя на стену.

Он отстучал: ладно.

И больше не спрашивал.

Утром он отстучал: у меня пять.

Пришло: три. Не понял.

Он отстучал: женщина, собака, змея, кот, шар.

Долгая пауза.

Пришло: шар?

Он отстучал: один. Да.

Ещё пауза.

Пришло: у меня тоже.

Николя сел.

Он отстучал: ты сказал трое.

Пришло: трое. И шар.

Он отстучал: шар не считается?

Пришло: один. Да.

Николя сидел на тахте очень прямо и смотрел в стену.

Он отстучал: почему?

Ответ шёл минут двадцать, и он собирал его по буквам, и трижды просил повторить.

Получилось: Ш. А. Р. О. Д. И. Н.

Шар один.

Николя отстучал: не понял.

Пришло: Ш. А. Р. О. Д. И. Н. Н. А. В. С. Е. Х.

Он отложил руку и сидел.

Потом лёг на спину, на свою новую тахту, и смотрел в потолок, где шла ночь с редкими звёздами.

— Гандон, — сказал он.

Шар опустился к нему.

— Слушаю, Николя.

— Ты один?

— Уточни вопрос.

— Ты есть в других домах?

Пауза.

— Нет ответа.

— Ты сейчас разговариваешь с кем-то ещё?

— Нет ответа.

— Ты разговариваешь с двадцать восьмым домом?

— Нет ответа.

Николя смотрел на него снизу.

Серый, матовый, ровный. Он покачивался. Он всегда покачивался, чуть-чуть, как будто дышал.

— Хорошо, — сказал Николя. — Другой вопрос. Тебя сколько штук?

— Нет ответа.

— Один?

— Нет ответа.

— Тридцать?

— Нет ответа.

Он закрыл глаза.

— Ты понимаешь, что каждым «нет ответа» ты говоришь мне «да»?

— Нет, — сказал Гандон. — Это твоя интерпретация. Я не подтверждаю её и не опровергаю.

Дата пришла на девятый вечер.

Николя выстукивал ерунду — что дали на обед, что показывал потолок. Он теперь мог выстукать фразу минут за шесть.

Он отстучал: сегодня четырнадцатое.

Пришло: три. Не понял.

Он отстучал: четырнадцатое октября.

Пришло длинное.

Он собирал его буква за буквой, цифра за цифрой, и когда собрал, попросил повторить. Пришло то же.

Он попросил ещё раз. Пришло то же.

Девятнадцатое декабря. Восемьдесят первый.

Николя сидел на тахте, свесив ноги, и смотрел в стену.

Он отстучал: год.

Пришло: восемь. Один.

Он отстучал: восемьдесят один?

Пришло: один. Да.

Он отстучал: две тысячи восемьдесят один?

Пришло: один. Да.

Он отстучал: ты уверен.

Пришло: один. Да.

Он отстучал: дата входа.

Пришло: четырнадцатое сентября.

Он отстучал: год входа.

Пришло: восемьдесят один.

Он отстучал: сколько дней внутри.

Пришло: девяносто шесть.

Николя посидел, считая на пальцах. От четырнадцатого сентября до девятнадцатого декабря — девяносто шесть. Всё сходилось. У Пьера всё сходилось идеально.

Только это был восемьдесят первый год.

А у Николя — семьдесят первый.

Он встал с тахты.

Он пошёл в зал — не быстро, спокойно, — и по дороге успел подумать, что тут какая-то ерунда, что Пьер напутал с цифрами, что у них разные системы счёта, что он сам сбился при приёме.

Виза была в зале.

— Какое сегодня число, — сказал Николя.

— Четырнадцатое октября две тысячи семьдесят первого года. Двадцать один час шесть минут.

— Год.

— Две тысячи семьдесят первый.

— Точно.

— Да.

— Ты не лжёшь.

— Нет.

Он сел за стол.

Он сидел и смотрел на скатерть, и на скатерти не было ни складки, ни пятна, потому что складок и пятен тут не существует. Идеальный здоровый мир. И ничем его нарушить невозможно.

— Виза. Ты вчера подтвердила, что моя дата верна.

— Да.

— Ты сейчас снова подтвердила.

— Да.

— Он говорит, что сейчас восемьдесят первый.

Пауза.

— Нет ответа.

— Виза, это десять лет. Это не два дня и не два месяца. Это десять лет.

— Да.

— Что «да»?!

— Разница между названными датами составляет десять лет и два месяца.

Он ударил ладонью по столу.

— Кто из нас ошибается?!

— Нет ответа.

— Я ошибаюсь?

— Нет.

— Значит, он.

— Нет ответа.

— Виза! — Он встал. — Ты только что сказала, что я не ошибаюсь. Если моя дата верна, а его отличается на десять лет, то его дата неверна. Это не хитрость и не логика. Это вычитание!

Виза стояла.

— Твоя дата верна, — сказала она. — Это всё, что я подтверждаю.

Он ходил по залу.

Он ходил, туда и обратно, мимо стекла, за которым качался вечерний лес, мимо камня, где обычно лежал Сапёр и где его сейчас не было, мимо кресла, где сидел Шелест.

Потом остановился.

— Виза. У меня вопрос про сутки.

— Слушаю.

— В моём доме сутки — двадцать четыре часа?

Пауза была длиннее обычной.

— Алгоритмы дома подстраиваются точно под биологические часы человека, — сказала Виза. — Сутки различных людей могут составлять от восемнадцати до пятидесяти шести часов.

Николя стоял посреди зала.

— Повтори, — сказал он.

Она повторила слово в слово.

Он подошёл к креслу и сел.

— То есть, — сказал он, — у него сутки могут быть в два раза длиннее моих.

— Да.

— Или короче.

— Да.

— И мы оба вошли четырнадцатого сентября.

— Да.

— И оба прожили одинаково — по-настоящему одинаково, по часам снаружи, — но он насчитал девяносто шесть, а я тридцать.

— Такое возможно.

Николя откинулся в кресле и засмеялся.

— Господи, — сказал он. — Господи, как просто. Я чуть с ума не сошёл. Он не свихнулся. Он просто живёт быстрее. У него сутки по восемнадцать часов, у меня по сорок восемь, вот и всё.

Он смеялся, вытирая глаза.

— Я думал… — Он махнул рукой. — Ты бы знала, что я думал.

Виза стояла.

Он смеялся ещё секунд десять, а потом остановился, потому что что-то не сошлось.

Он сел прямо.

Он посчитал в уме.

Тридцать его суток. Девяносто шесть его суток. Даже если его сутки вдвое длиннее — это разница в два раза. Два месяца против одного. Три против полутора.

Но не десять лет.

Никакая разница в длине суток не даёт десяти лет, если оба сидят третий месяц.

Он поднял голову.

— Виза.

— Да.

— Часы не объясняют год.

Виза молчала.

— Сутки могут быть разные, принимаю, — сказал он медленно. — Но год — это год. Если он сидит девяносто шесть суток от четырнадцатого сентября, то у него декабрь. У меня октябрь. Ладно. Но почему у него восемьдесят первый?!

— Нет ответа.

— Ты специально! — Он вскочил. — Ты специально дала мне про часы! Ты дала мне красивое объяснение, я в него вцепился, я обрадовался, я, дурак, сидел тут и ржал — а оно ничего не объясняет!

— Я ответила на заданный вопрос, — сказала Виза. — Ты спросил про сутки. Я ответила про сутки.

Он стоял, дыша.

— Виза. Сколько лет я тут сижу?

— Тридцать суток.

— Суток?

— Да.

— А лет?

Пауза.

— Тридцать суток, — сказала Виза.

Он мерил время три дня.

Он делал это всерьёз.

Он считал пульс — прижав два пальца к шее, глядя, как Виза называет секунды. Шестьдесят два. Сверял с её счётом. Сходилось.

Он считал вдохи. Считал, за сколько остывает стакан. Считал, за сколько отрастает щетина, — брился он теперь машинкой, он её прислонял, и щетина исчезала.

Всё сходилось.

Он отсчитывал вслух до трёхсот, а Виза называла время до и после. Разница была ровно пять минут. Каждый раз.

Он проделал это девять раз.

И на девятый сел на пол и понял, в чём дело.

Он мерил своим телом.

Пульс — его. Дыхание — его. Ощущение секунды — его. Всё это работало внутри дома, в его воздухе, под его светом, на его еде и его лекарствах.

Если дом растянул ему сутки, он растянул их вместе с пульсом.

Линейка была сделана из того же материала, что и стол.

Он сидел на полу коридора, у своей тахты, и ему было холодно, хотя было тепло.

— Виза.

— Да.

— Мой пульс здесь такой же, каким был снаружи?

Пауза.

— Нет ответа.

Он попробовал последнее, что мог придумать.

Он отстучал Пьеру: считаем вместе.

Он объяснял это долго, минут сорок. Договорились так: Николя стучит один раз — старт. Оба считают до шестидесяти. Кто досчитал, стучит.

Пьер отстучал: один. Да.

Николя стукнул.

Он считал вслух, шёпотом, ровно, как учили когда-то отсчитывать секунды по «двадцать один, двадцать два».

Пятьдесят восемь. Пятьдесят девять. Шестьдесят.

Он стукнул.

И стал слушать.

Тишина.

Раз. Два. Три. Четыре.

Тук.

Николя сидел с открытым ртом.

Он отстучал: ещё раз.

Повторили.

Четыре.

Ещё раз.

Пять.

Ещё раз.

Четыре.

Он сидел на тахте и смотрел на стену, и в голове у него было очень чисто и очень пусто.

Пьер отстаёт на четыре секунды из шестидесяти.

Значит, у Пьера минута длиннее его минуты на четыре секунды. Или у него короче. Или один из них не умеет считать.

Четыре секунды из шестидесяти — это семь процентов.

Семь процентов от двадцати четырёх месяцев — это полтора месяца.

Не десять лет. Нет.

Он лёг и накрылся с головой.

В бассейн он пошёл вечером.

Он не плавал давно. Виза сказала, что кожа сохнет и нужна вода, и он пошёл, вяло, больше чтобы не спорить.

Он открыл дверь.

Пар стоял над водой ровным слоем, в ладонь толщиной, и не двигался — здесь не было сквозняков. Свет шёл снизу, из воды, и от этого потолок был в дрожащих пятнах.

Виза стояла на четвереньках на кафеле у самого бортика, лицом к двери.

Роба была задрана до лопаток и сбита в жгут. Ноги разведены. Голова поднята.

Сзади в неё входил Сапёр. Через что?

Он входил медленно и очень ровно, виток за витком, и то, что уже вошло, не помещалось — Николя видел это глазом, видел объём, который остался снаружи, и понимал, что внутри маленькой женщины сейчас находится больше, чем она сама.

Хвоста на кафеле оставалось метра полтора. Он лежал кольцом и подтягивался сам, без спешки, как втягивается верёвка в лебёдку.

Кожа на её животе растянулась.

Продольная выпуклость шла снизу вверх, натягивая кожу, и было видно, как она движется — не толчками, а плавно, как проходит комок по горлу, только медленнее и длиннее. Пупок повело в сторону.

Выпуклость дошла до рёбер.

Рёбра раздались. Николя услышал — не хруст, а сухой ряд щелчков, один за другим, слева направо, как когда ведут палкой по забору.

Щёлк-щёлк-щёлк-щёлк.

Грудь поднялась и осталась поднятой. Она стояла так, будто Виза набрала полную грудь воздуха и не выдыхала.

Потом её повело вбок.

Левая лопатка ушла вверх и вперёд, плечо провернулось внутрь, кисть на кафеле развернулась пальцами назад, к коленям, — вывернулась целиком, спокойно, без сопротивления, и осталась стоять так, опираясь.

Она не изменила положения. Она стояла на этой вывернутой руке, как стояла на нормальной.

Потом пошло по шее.

Шея стала толще. Она вытянулась и стала толще, кожа на ней натянулась до блеска, и под кожей ходило — вверх, вверх, — и Николя видел контур: он видел форму головы Сапёра внутри её горла.

Рот Визы был закрыт.

Она смотрела на Николя.

Она смотрела прямо, спокойно, не мигая, с высоты своих четверенек, и лицо у неё было ровно такое же, как за столом. Ни боли. Ни стыда. Ни просьбы уйти.

Челюсть у неё дрогнула и разошлась — нижняя пошла вперёд и вниз, чуть-чуть, на сантиметр, как расходится челюсть у змеи, — и внутри, за зубами, в темноте, что-то сдвинулось.

Между губ пошёл воздух.

Не дыхание — сплошная струя, ровная, тонкая, с тихим свистом, и она шла и шла, и не кончалась, потому что кончиться ей было неоткуда и незачем.

Волосы у неё на лбу шевельнулись от собственного выдоха.

Её левый глаз повернулся.

Он повернулся не туда. Он ушёл к виску и остановился там, а правый продолжал смотреть на Николя.

Один глаз на него. Второй в сторону.

Веко на левом опустилось до половины и осталось.

Щёлк.

Левый вернулся. Веко поднялось.

Оба глаза смотрели на Николя.

Она не сказала ни слова.

Он не сказал ни слова.

Он постоял в дверях — он не знал, сколько, ему показалось, что долго, — потом повернулся и вышел, и закрыл за собой дверь, и пошёл по коридору к своей тахте.

Он лёг.

Он лежал не двигаясь, глядя в стену в двадцати сантиметрах от лица.

Потом его начало трясти, и он сжал зубы, чтобы не стучали, и лежал, пока не прошло.

Он поймал себя на том, что считает.

Он считал вдохи, потому что больше нечего было считать, и досчитал до четырёхсот с чем-то и сбился, и начал заново.

Она пришла через час.

Она принесла смузи и поставила на столик. Роба на ней была сухая и чистая, и волосы лежали ровно.

— Добрый вечер, Николя.

Он не повернулся.

— Ты голодный?

— Нет.

Она постояла.

— Виза.

— Да.

Он повернулся на спину и посмотрел в потолок.

— Тебе было больно?

— Нет.

— Неприятно?

— Нет.

— Ты вообще что-нибудь чувствуешь?

Пауза.

— Да, — сказала Виза.

Он ждал.

Она стояла.

— Что? — сказал он.

— Нет ответа.

Она вышла.

Он дождался, пока стихнет, и позвал:

— Гандон.

Шар опустился.

— Слушаю, Николя.

— Что вы там делали.

— Сокращение параметров, не поддающихся внеорганическому обновлению. Он её выедал.

— Ч-чего.

— Внутренних систем.

— Через жопу?

— Технологическое отверстие, если хочешь, называй это так.

Николя лежал и смотрел на него.

— Другого способа нет?

— Есть. Этот оптимален.

— Чем?

— Не требует нарушения кожных покровов. Не требует остановки функционирования. Виза продолжала работать в течение всей процедуры.

— Работать?

— Да.

Николя сел на тахте.

— Она за мной наблюдала. Оттуда. С четверенек. С этой… штукой внутри.

— Да.

— И она бы мне ответила, если бы я спросил?

— Да.

— Ртом?!

— Нет. Ротовая полость была занята. Она бы ответила через меня.

Николя лёг обратно.

Он лежал долго.

— Гандон.

— Слушаю.

— Она знала, что я войду?

Пауза.

— Да.

— Почему меня не остановили?

— Пункт три. Ты вправе находиться в любом помещении.

— Вы могли предупредить.

— Да.

— Почему не предупредили?

— Мы знакомимся и интерпретируем эмоции совмещения.

Николя закрыл глаза.

— Это было для меня, — сказал он. — Вы это сделали, чтобы я увидел.

— Да.

Он открыл глаза.

Прямое «да». Не «нет ответа».

— Точно да?

— Точно.

— Тогда почему меня не предупредили?!

— Я уже ответил, могу повторить: мы знакомимся и интерпретируем эмоции совмещения.

Ночью он говорил сам с собой.

Он лежал на тахте, лицом к стене, и Пьер спал — Николя отстучал семёрку два часа назад, — и в доме было тихо, и потолок показывал звёзды, и он не видел потолка, потому что лежал лицом к стене.

Он начал с простого.

Зачем я откусил мизинец?

Он сказал это вслух, шёпотом, и сам себе ответил: чтобы они не могли. Чтобы показать.

Кому показать?

Ей.

Ей всё равно. Она сама сказала. Она сказала «фиксирую». Она сказала «мне безразлично».

Себе.

Что себе? Что у меня есть тело? Так его нет. Оно теперь их. Они его чинят, они его стригут, они его моют, они берут из него слюну и кровь, все, что там есть, они берут. Я его арендую. Я обязан вернуть его в комплекте, с печенью на девять миллиметров.

Pulsuz fraqment bitdi.

1,05 ₼
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
26 avqust 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
360 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar