Kitabı oxu: «Иностранная литература №04/2015»
Ежемесячный литературно-художественный журнал
До 1943 г. журнал выходил под названиями «Вестник иностранной литературы», «Литература мировой революции», «Интернациональная литература». С 1955 года – «Иностранная литература».
В оформлении обложки использован фрагмент картины немецкого художника Георга Гросса [1893–1959] Republica автоматов [1920].
Выпуск издания осуществлен при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям.

© «Иностранная литература», 2015
* * *
От составителя
В этом номере больше истории, чем литературы. Немецкой истории. Не той, о которой мы узнаем из многих наших учебников, с «фальсификациями» которой борются свежесозданные комиссии. История, к которой мы обращаемся, – это история, рассказанная по памяти. Наши авторы – люди разного социального происхождения, с различными убеждениями и разнообразным жизненным опытом. Все они рассказывают о событиях, которым стали свидетелями. Исключение составляют главы из книги журналиста Алоиза Принца. О побеге Ханны Арендт из французского лагеря и о скандале, который разразился после выхода ее книги об Эйхмане, мы узнаем не от нее самой, а от автора. Впрочем, Ханна Арендт интересна нам не только как свидетель истории, но и как человек, попытавшийся осмыслить причины происходивших событий.
Мы начинаем с фрагментов автобиографической книги Анны Вимшнайдер «Осеннее молоко». «Эта книга – документ особого рода, который показывает, что пятьдесят и пятьсот лет назад жизнь в Германии была одинаковой». Так корреспондент журнала «Дер Шпигель» Фриц Румлер охарактеризовал воспоминания Вимшнай-дер сразу после их публикации в 1985 году. За последующие десять лет было продано более двух миллионов экземпляров этой книги. Почему же книга стала бестселлером? Конечно, сыграло свою роль человеческое обаяние рассказчицы, которая простым языком описывает свою нелегкую жизнь. И все же дело не только в ней. Румлер отметил в этой книге, вероятно, самое главное: воспоминания простой баварской крестьянки – это в первую очередь документ исторический. Благодаря им вдруг выяснилось, что всего несколько десятилетий назад в Германии жили как в Средневековье. Конечно, разговор о жестокостях военного времени для немцев уже давно стал привычным, но война в книге Вимшнайдер занимала лишь малую часть, а мучения простая крестьянская девушка претерпевала каждый день, в самое что ни на есть мирное время. Читая эту небольшую книгу, написанную женщиной, в равной степени чуждой исторической науке и высокой литературе, к тому же никогда не покидавшей Баварию, немецкое общество узнавало нечто важное о собственной истории, заполняло лакуны своей памяти.
Воспоминания Вимшнайдер дают идеальный материал для изучения прошлого методом так называемой устной истории (Oral history), предполагающим обращение прежде всего к живым свидетельствам участников событий. Этот метод был разработан американскими и английскими историками в 1930—1940-е годы. В Германии стал активно использоваться в конце 1970-х, его популяризация связана прежде всего с именем Лутца Нитхаммера, который, опрашивая очевидцев исторических событий, изучал механизмы коллективной памяти. В начале третьего тысячелетия немецкие ученые проводили исследование, названное позднее «Мой дедушка не был нацистом» (Х. Вальцер, К. Ленц. Поколение дедов в Европе / Перевод А. Ярина // Отечественные записки, 2008, № 5). Историки беседовали с молодыми немцами и пришли к выводу, что семейным рассказам опрошенные доверяют больше, нежели официальной версии прошлого. Как выразился один из участников опроса: «Все, что положено, мы узнаем в школе, а примеры из жизни потом рассказывает бабушка». И хотя молодые люди хорошо осведомлены о преступлениях нацистов, они склонны обелять своих родственников, полагая, что их-то деды в злодеяниях не участвовали, а то и пытались их предотвратить. Об этом, самом травматичном, периоде немецкой истории в нашем номере рассказывают писатели, чье школьное детство пришлось на годы Третьего рейха. Читая эти воспоминания, мы, сегодняшние читатели, можем судить, как важно многим авторам, по прошествии стольких лет описывающим свои детские впечатления, подчеркнуть: ни родители, ни они сами не одобряли нацизм. Так, Георг Хензель не забывает сказать, с какой неохотой они с мальчишками плелись к эстакаде, где должны были приветствовать Гитлера, объезжавшего новый участок автобана.
Герои нашего номера рассказывают о прошлом, свидетелями которого они стали не только в Германии, но и в России. Немецкий военнопленный Герхард Никау вспоминает о своем кратковременном пребывании на Лубянке, о том, как был осужден без суда. Маргарит Бубер-Нойман, приехавшая в Москву вместе с мужем Хайнцем Нойманом, лидером немецких коммунистов, дает развернутую картину сталинского времени с его гнетущей атмосферой всеобщего страха и абсурда. При этом Бубер-Нойман описывает, как постепенно, шаг за шагом, у нее и у мужа открывались глаза. Как и Никау, Бубер-Нойман смотрит на происходящее взглядом постороннего, замечает много такого, что для советских людей давно стало привычным. Благодаря этим воспоминаниям мы, российские читатели, открываем много нового в своей истории, тем более что, в отличие от немцев, мало что о нем знаем от бабушек и дедушек.
Сопоставляя воспоминания немцев о России и Германии, мы улавливаем много общего в жизни двух стран, и особенно в эпоху Гитлера и Сталина. Как некогда посетители знаменитой выставки «Москва – Берлин – Берлин – Москва. 1900–1950», рассказывающей о стилистической близости двух тоталитарных режимов.
Черты советского прошлого обнаруживаются и в тексте Рюдигера фон Фрича, действующего посла Германии в России. Автор вспоминает, как он помог своему двоюродному брату и двум его друзьям бежать из ГДР на Запад. Он не упускает ни единой детали хитроумного плана и его подготовки – как подделывал паспорта, изготавливал фальшивые штемпели… По увлекательности этот рассказ не уступает остросюжетному детективу. При этом опасности, которым подвергаются герои, не придуманные, любая оплошность – и читатель это прекрасно понимает – может стоить им свободы, а то и жизни.
Редакция благодарит всех переводчиков, без чьей кропотливой работы этот номер бы не состоялся, и выражает особую признательность Гёте-институту за всяческую поддержку.
Елена Леенсон, составитель номера
Сельская идиллия
Анна Вимшнайдер. Осеннее молоко
Фрагменты книги

Перевод Елены Леенсон.
© Piper Verlag GmbH, Munich 1987
© Елена Леенсон. Перевод, 2015
В районе Ротталь-Инн1, с восточной стороны горы, на пологом склоне стоит крестьянский двор с девятью гектарами земли. В доме этом жили мои отец, мать, дед по матери да восемь детей. Старшего звали Франц, затем шли Михль и Ганс, потом я, старшая из двух девочек, следом за мной – Ресль, Альфонс, Зепп, а позже родился еще мальчик.
Нам, детям, жилось хорошо. Родители у нас были работящие, и дед по-прежнему работал, хотя ему уже перевалило за восемьдесят. Когда он брился опасной бритвой, мы сбегались посмотреть – это было очень смешно. Зеркало висело на стене, и, смотрясь в него, дед выделывал разные смешные гримасы. Коленом он опирался о скамью, а поскольку дед немножко дрожал, скамья издавала потешные звуки.
Весной мама наламывала прутьев и сгребала их в большую кучу перед воротами, и мы в этой куче играли, ползали, так что, кроме копошащихся детей, там уже ничего не было видно. Еловые шишки у нас были лошадьми, сосновые – коровами, а желуди – свиньями. Из огромного куска коры мы делали двор, а из маленьких – телегу, чтоб потом с помощью нити или тоненькой бечевки впрягать в нее наших животных. Вместо колосьев у нас был подорожник, а его самые широкие листья служили нам еще и деньгами, вообще же у каждой из многочисленных трав было свое назначение, отчего наш игрушечный крестьянский двор становился богатым.
Родители не могли нарадоваться на своих детей. По вечерам мы чаще всего играли в салки да еще стряхивали с вишни бесчисленных майских жуков. Мы так увлекались, что идти спать совсем не хотелось. Как-то раз мама надела мне красивое красное бархатное платье, я уселась на тачку, и мы вместе с ней повезли пиво для тех, кто молотил2. Когда ехали обратно, то останавливались у каждого дома, и она меня всем показывала, потому что очень гордилась своей первой девочкой.
Однажды, не знаю почему, мама лежала в кровати, а мы, старшие дети, находились при ней на втором этаже. Слышно было, что внизу кто-то ссорится. Мама встала на колени в том месте, где из пола вынималась доска, и посмотрела вниз. Ссорились отец и дед. Дед принес воды из колодца за домом, а отец запер дверь, и дед не мог попасть в дом. Из-за этого произошла ссора.
Как-то раз мы играли особенно весело и бегали вокруг дома. Тут из дома вышла Фанни с лоханью и вылила много крови. Мы все ее обступили и стали расспрашивать: «Ой, ой, кого это зарезали?» Она сказала, что это от нашей матери. Что же это, разве маму зарезали? И мы все разом захотели к ней. Фанни сказала, чтоб мы пока были тут, она нам скажет, когда можно будет войти.
Мы стали ждать. Потом поднялись по лестнице на второй этаж. По пути встретили двух мужчин в белых халатах. В комнате еще были две наши соседки и отец. Все они плакали. Мама лежала на кровати с раскрытым ртом, грудь ее с хрипом вздымалась и опускалась. Тут же в кроватке лежал младенец и истошно кричал. Детям разрешили подойти к маме и каждому взяться за ее палец. А потом нас снова отослали играть. Вечером пришло много людей читать Розарий. Мама лежала при входе на возвышении. Ее красивые рыжие волосы были уложены локонами, как она это всегда сама делала перед зеркалом. На ней были черное платье и туфли. Мы спросили, зачем ей туфли. Соседка сказала, что это старинный обычай, потому что роженицам приходится подниматься на небо по шипам. Соседи читали Розарий, им подносили хлеб и питье, и молитва продолжалась. Так шло два вечера.
В тот же день, как умерла мама, младенца забрала крестная мать, хотя она была бездетной и старой. Мы все хотели есть, но у нас ничего не было. Четверо младших детей улеглись на канапе – двое сзади и двое спереди, – положили под головы куртки и ими же укрылись. Мы, старшие, тоже взяли кое-что из одежды и устроились на деревянных скамьях – они стояли вдоль стен. Мы плакали, потому что у нас больше не было мамы, и от голода и горя мы уснули. Отец перенес нас спящих в кровати.
Отец сразу же стал искать себе помощницу, чтоб вела хозяйство. Пришла женщина и провела у нас две недели. Потом она достала все ведра и бадьи, что были в доме, поставила их на скамьи, замочила белье и ушла. Отец нашел еще одну, но и она пробыла у нас недолго. Как и первая, оставила белье в ведрах и исчезла. Наверное, закончить стирку помогли соседи. Но чтоб это белье кто-нибудь гладил, я не припомню. Тогда отец принялся искать себе новую жену. Но кого ни находил, оказывалось, что у невесты уже двое, а то и трое детей. Отец решил, что если он женится на такой, то его собственных детей будут держать в черном теле, а дети жены получат все наследство. Этого он не хотел. Так что он совсем оставил эти мысли. А мы по-прежнему ходили голодными.
Одну нашу соседку мама, умирая, попросила стать мне крестной. Та пришла к нам подоить коров и принесла полный фартук яблок. Дело было в середине лета – мама умерла 21 июля 1927 года.
* * *
Подошло время жатвы, больше всего работы теперь было в поле, и людям стало не до того, чтобы нам помогать. Тогда отец решил, что должен помочь себе сам. Ему ничего не оставалось, кроме как нас, детей, заставить работать.
Старшим был Франц – ему еще не исполнилось тринадцати, соседка показала ему, как доить коров. Затем шел Михль, одиннадцати лет, ему поручили чистить хлев. Другая соседка пришла учить меня стряпать, чинить одежду и нянчить младших детей. Мне было восемь. Третий по старшинству Ганс тоже должен был помогать. Кроме того, мы, старшие, кормили скотину. Вставали в пять утра, отец брал косу, Франц – тачку, а мы с двумя братьями – грабли. Корм везли на тачке, и за час дело было сделано. Младшие дети в то время еще спали. Франц доил двух коров, которые были сговорчивее. Соседка же – двух своенравных. Я разжигала огонь, кипятила молоко, выливала его в миску, подсаливала и крошила туда хлеб. Мы вставали вкруг стола, читали утренние молитвы, «Отче наш», «Верую во единого Бога…» и просили за нашу маму. Бывало, что к этому времени просыпался кто-нибудь из младших, я бежала к нему, и на еду времени почти не оставалось. После завтрака благодарили Бога, снова произносили «Отче наш» и просили за маму. Мальчики уже были умыты и причесаны и перед школой успевали на церковную службу. Я же должна была сперва поднять самых маленьких, помочь им пописать, одеть их и накормить. Если малышам что-то не нравилось, они плакали. Дед еще оставался в постели. И только когда отец, покончив с работой в хлеву, возвращался домой, я могла отправляться в школу. До школы было четыре километра, я бежала со всех ног. Частенько мне приходилось останавливаться, потому что сильно кололо в боку, и нередко я прибегала уже к первой перемене. Остальные дети смеялись надо мной.
Вскоре мальчики решили, что всю работу по дому должна делать я одна, что не мужское это дело. Когда я возвращалась из школы, приходила мать Маередера и учила меня стряпне. Отец в моем присутствии ей сказал: «Если девчонка чего-то не поймет, дай ей оплеуху, она быстренько все запомнит». Дольше всего мы с ней стряпали по воскресеньям, потому что в эти дни не было занятий в школе. В девять лет я уже умела печь ронудель, дампфнудель3, яблочный штрудель, готовить мясо и многое другое. Но поначалу я еще делала много ошибок – нередко приходил отец, заглядывал в печку и говорил: «Ну, девчонка, если не подбавишь огня, никогда мяса не изжаришь. И воды подлей, сколько тебе говорить?». И вот уже я получала затрещину. Мать Маередера тоже иногда меня бранила, но чтобы бить – никогда.
Во время работы мне приходилось ставить себе табуретку – я была так мала, что не могла заглянуть ни в одну кастрюлю. Чтоб подбавить огня – табуретку отодвигала, чтоб взять что-то из буфета – тащила ее с собой, и сколько же раз мне приходилось перетаскивать ее туда-сюда во время стряпни! <…>
Главной нашей пищей были молоко, картошка и хлеб. По вечерам я уже не могла как следует готовить – чаще всего в школе мы были с раннего утра и до четырех часов вечера, возвращались только в сумерках. Дома мы варили лишь огромную кастрюлю картошки для себя и свиней. Младшие дети с трудом дожидались, пока она сварится, и часто засыпали на канапе или прямо на жесткой лавке. Приходилось их будить, чтоб поели. Мы были так голодны и съедали столько картошки, что для свиней оставалось слишком мало. Отец нас за это бранил. Ганс как-то съел тринадцать картофелин, и отец сказал: «Ты что, совсем спятил? Жрешь больше свиньи». <…>
Зимними вечерами мы жарко растапливали печку, и в доме становилось тепло. На втором этаже, прямо над печкой, стояла кафельная печь. Если топилась печь внизу, кафельная печка тоже нагревалась. Она имела форму подковы, и мы, дети, по очереди забирались в излучину. А если кто слишком засиживался, остальные его выпихивали – перед сном всем хотелось согреться. Отец клал на большую печь дощечку, а сам садился сверху, частенько после этого тянуло горелым – это были отцовские штаны. Отец любил покурить по вечерам короткую трубку. Над столом висела керосиновая лампа со стеклянным абажуром, и было очень уютно. Мы упрашивали отца рассказать нам зловещие истории о привидениях, убийствах и войне, в которой он участвовал. Дед вспоминал, как он на лошадях перевозил тяжелые, длиннющие бревна из Эггенфельдена в Пассау. Керосин в лампе постепенно выгорал, и чем темней становилось, тем мы делались оживленней. Мы ловили мышей и при этом пихались и толкались, было очень весело. От керосинового чада наши ноздри и подбородки чернели, и мы друг над другом смеялись.
Пока остальные слушали отца, мне полагалось корпеть над швейной машинкой и старательно ставить заплаты. Для этого требовалась маленькая керосиновая лампочка – она стояла в литровой кастрюльке, без нее я б не видела швов. Отец и все дети отправлялись в постель, а мне еще долго нельзя было закончить с шитьем, часов до десяти вечера. То и дело я засыпала от усталости, тогда отец стучал мне сверху и кричал: «Ну, чего там у тебя? Не слышу швейной машинки!» Я просыпалась и работала дальше. <…>
Пока не выпадал снег, мы ходили в деревянных башмаках, и, если кто-то завязал в грязи, остальные его вытаскивали. При входе в школу стояло множество таких башмаков, часто перепутанных, и, прежде чем каждый находил свою пару, происходила настоящая свалка. На уроках нередко сидели в мокрых чулках. Мы с сестрой вязали перчатки, но их всегда не хватало. Малышам они тоже были нужны, чтоб кататься на санках или лепить снеговика. И каждый день рвались штаны. Поэтому-то отец и заставлял меня штопать и чинить до десяти часов вечера, когда остальные уже лежали в кроватях. Сам он тоже ложился. Если ж мне становилось невмоготу, я шла в кладовку, открывала дверь настежь и вставала за ней. Только там, за распахнутой дверью, я могла спрятаться от всех и хорошенько выплакаться.
Я плакала так горько, что мой передник насквозь промокал. В такие минуты я всегда думала о том, что у нас больше нет матери. И почему умерла именно наша мама, ведь у нее было так много детей? Потом я умывалась, чтоб меня не видели заплаканной. Бывало, кто-то спросит, почему фартук у меня мокрый и мятый, но я так никому и не открылась. Дважды в неделю в школе было рукоделие, в эти дни отец запихивал в мой ранец старые, а иногда и грязные штаны, чтоб я починила их в школе, он считал, что другим рукоделием мне заниматься не обязательно. Я стеснялась вытаскивать это рванье из ранца. Тогда подходила учительница и доставала сама. Дети смеялись, а мне было очень стыдно. У других была с собой вышивка, какие-нибудь красивые яркие вещи. Но учительница одергивала остальных девочек: «Радуйтесь, что у вас есть мать!» Три девочки были на моей стороне, они не смеялись, а жалели меня, потому что дома им все объяснили их мамы. <…>
На переменах я не могла играть с другими детьми, потому что у меня не было штанов. Я прислонялась к стенке и смотрела. Однажды ко мне подошла дочка учителя, она отвела меня на половину учителя и спросила, не могу ли я на перемене наполнить водой огромный бак в плите. Так я стала каждый день доверху наполнять этот бак, за что жена учителя меня кормила обедом. Как-то раз пришли другие дети и хотели меня прогнать, но она им не позволила. Еще она дарила мне кое-какие платья своей дочери. Тут уж все мне стали завидовать и называть учительской любимицей. Одно платье оказалось коротко, и отец взял и оторвал подпушку, так что все нитки вылезли наружу. Назавтра я как всегда наполняла бак на перемене, как вдруг за моей спиной раздался резкий голос жены пономаря: «Эй, неряха, ты уже достаточно большая, чтобы подшить себе юбку!». Я посмотрела на свой подол и очень смутилась. На следующий день, проходя мимо, жена пономаря в упор посмотрела на мою юбку, но я уже все поправила. Отец говорил, что девочкам перчатки не нужны – по пути в школу мы можем прятать руки в передник. Но поскольку у нас не было ни штанов, ни нижних юбок, ни накидок, а только тоненькие платьица, нам было очень холодно. Мальчики одевались получше: у них были подштанники, а сверху – штаны на подтяжках. Сзади на штанах отстегивалось окошко, чтобы справлять нужду. Еще у них были куртки из толстой материи, шапки и перчатки. Благодаря заплатам их одежда становилась еще теплей. Зимой и в дождливые дни мы ума не могли приложить, где бы нам все высушить, а переодеться было не во что. Новая одежда у нас появлялась редко. На Рождество мать Маередера приносила нам огромную корзину детских вещей и рождественское печенье. Это было важным событием, о котором помнили долго.
* * *
С наступлением весны нам становилось полегче. Отец и братья кормили скотину, я же доила коров. Но это было не просто. Я бралась обеими руками и прикладывала все свои силы, чтобы сцедить молоко с одного соска. В школу я уходила последней, потому что сперва нужно было позаботиться обо всех малышах. Из-за этого я регулярно опаздывала. Учитель относился ко мне с пониманием, чего нельзя сказать о священнике. Каждый день он бранил меня за то, что я опоздала к школьной молитве. Мол, могла бы и раньше вставать, ведь твои братья уже в сборе. Я очень расстраивалась, но поделать ничего не могла.
За то, что мы хорошо себя вели, весной каждому из нас разрешили выбрать какое-то животное. Франц и Михль получили маленького барашка – он родился в конце зимы, и пастух отдал его отцу. Этому пастуху и без того приходилось следить за четырьмя сотнями овец, когда он гнал их по нашему полю. Гансу разрешили ухаживать за голубями, которые к нам прилетели. Мы с сестрой – она была двумя годами меня младше – выбрали маленьких утят. Утятам сестры мы обрезали хвостики, чтоб отличать от моих. У каждого теперь была своя живность. Все мы прилежно кормили своих подопечных, чтоб они стали больше и краше, чем у остальных. Еще до того в доме жили кролики, кошки и собака – она была хорошо выдрессирована и к детям никого не подпускала.
Частенько нам приходилось вместе с отцом ходить в лес, собирать ветки, поваленные снегом и дождем. Самому старательному отец обещал два пфеннига, остальным – по одному. Если он и вправду давал деньги, что случалось не всегда, приходилось тратить их на грифели или карандаши. Лишних денег никогда не бывало, у отца в том числе. По-другому и быть не могло, когда тридцать яиц стоили марку, да и мало что получалось продать, ведь мы сами много съедали. Нередко являлся судебный исполнитель, потому что отец не мог платить налоги. Тогда нужно было показаться всем детям, и он уходил.
Из утят моей сестры ни один не вырос – все трое упали в колодец. Мои же выросли, и мы их съели. Хуже всего дело обстояло с барашком, который быстро рос и становился все сильнее. Мальчишки выучили его бодаться. Он и нас, детей, начал бодать, от чего мы падали на землю, а барану это очень нравилось. <…>
Однажды ко мне подошел директор школы и спросил, разрешат ли мне пойти на школьное представление. Братья сказали, что отцу платить нечем. Учитель обещал, что сам за все заплатит, и отец разрешил. Спектакль произвел на меня огромное впечатление. Это было единственное представление, на котором я побывала за все время учебы. Спектакль был о Гензель и Гретель. <…>
Обычно школу из нашей семьи одновременно посещали четверо детей, а тут выдался год, когда ходили пятеро. Но у нас по-прежнему было только четыре сборника хвалебных песен, которые требовались для школьной службы. А поскольку я все равно не часто на нее успевала, отец дал мне другой молитвенник. Как-то наш священник решил проверить, у всех ли детей есть с собой молитвенники и книги песен. Когда он приблизился ко мне, то сразу увидел, что у меня другая книга, поменьше. Велел подойти к нему. Я подошла. Он посмотрел на мой сборник и сказал: «Вы только посмотрите, у нее книжка не иначе как от Пресвятой Девы Марии!», швырнул книжку в сторону и своей тяжелой рукой отхлестал меня по обеим щекам так, что у меня шляпа слетела с головы. Свидетелями этому были все дети.
Домой я пришла заплаканная и все рассказала отцу. Отец заявил, что он этого так не оставит, и пошел в полицию. Полицейский пришел в школу и стал всех опрашивать. Родители, которые были дружны со священником, запретили своим детям давать показания, и те сказали, что ничего не видели. Но было довольно и честных родителей, чьи дети отвечали правдиво. До судебного разбирательства священник довести не дал, но обязался выплатить тридцать марок штрафа. В следующие два воскресенья он кричал во время проповеди, что начались гонения на церковь. Из-за этого некоторые женщины на меня косо смотрели, и мне было стыдно. Отец с невозмутимым видом сидел на своем месте. Я была ему так благодарна за то, что он встал на мою защиту. Он всегда был хорошим отцом. Священник же был бессердечным человеком, он и других детей нередко охаживал тяжелой дубинкой. <…>
Прежде, когда какой-нибудь крестьянский парень или девушка поступали на службу, полагалось кому-то из дома их провожать. У нас это всегда делал отец. Пошел он и с Михлем. Дело было на Сретенье, 2 февраля. Две рубашки, две пары чулок, две пары штанов, одна пара деревянных башмаков да то, что на нем было, – вот и все имущество, которое Михль взял с собой. Час они с отцом шли пешком. Когда уже подходили ко двору, куда Михль нанимался в работники, отец совсем притих. Михль посмотрел на отца и увидел, что тот плачет. Михль тоже заплакал. И какую думу думал отец?.. Мальчишка был совсем невысок и не так уж и крепок. При таком обилии детей, как у нас, пищи всегда было в обрез, так что все недоедали. Когда отец пошел обратно, ему дали с собой буханку хлеба да еще какую-то выпечку. Каждое воскресенье Михль приходил домой постирать и починить белье. Эту работу делала я.
На одну, а затем на полторы марки, которые Михль получал, он долго ничего не мог себе купить. На первых порах с ним довольно грубо обходились, потому что он мало что умел. Как пришла весна, выросла первая трава, и настало время сенокоса, хозяин ему сказал: «Хорошо себя прояви, получше замахивайся косой, не то вылетишь – от тебя и так мало проку». К Михлю вечно придирались, и первый год был очень тяжел. Ни белья, ни велосипеда, ни башмаков – ничего у него не было.
У других братьев все шло так же. В комнатах для прислуги на стенах поблескивал иней, постельного белья обычно не полагалось, одеяло за ночь совсем промерзало. Резиновых сапог в то время еще не делали. Кто побогаче, мог позволить себе так называемые мангеймские сапоги, из свиной кожи на деревянной подошве.
Зимой многим приходилось идти в лес в деревянных башмаках. Конечно, снизу на носки нашивали заплатки из вельвета, и все равно было очень холодно – со штанов, да и с пяток свисали сосульки. Уходили в лес каждый день в полседьмого утра, вставали в половине пятого. Покончив с работой в хлеву, шли на улицу. Брали с собой длинные деревянные пилы, тяжелые топоры и прочий инструмент. Мотопил тогда еще не было. Пилили дерево обычной пилой, и, пока оно не падало, почти ничего не было слышно. Когда деревья уже были повалены, а ветви обрублены, приходили девушки собрать прутья. Покончив с работай в лесу, везли бревна и прутья домой – делали это на лошадях, на волах, а иногда и на коровах. Но прежде разрубали эти бревна на мелкие части. Тягачей еще не было, круглых пил тоже. Служанки вязали хворост. Дома мужчины кололи дрова, а женщины клали их на просушку. Выкладывали бревнышко к бревнышку, и, если у кого штабель дров опрокидывался, это считалось очень стыдным. Такие случаи называли «крещением младенца».
Были добрые хозяева, но были и настоящие свиньи. Добрые относились к прислуге по-человечески. Остальные же в обеденное время посылали своих работников на ловлю кротов. <…> Смеяться не разрешалось – полагалось быть вечно уставшим от работы.
Постирать белье и починить одежду девушки могли только вечером и по воскресеньям. И только хорошие хозяева позволяли для этой цели брать немного теплой воды, а нет – так приходилось стирать в холодной. Если штопка затягивалась, нужно было жечь свои собственные свечи. Так заведено было почти везде. Даже ткань, через которую цедят молоко, и ту приходилось стирать в холодной воде.
* * *
В один прекрасный день я обнаружила, что на груди у меня выросли два холмика. Я страшно перепугалась, но спросить ни у кого не решилась, чтоб не засмеяли. Я знать не знала, как это получается, но день ото дня они становились все больше. Каждый раз во время мытья оказывалось, что они еще подросли. Меня это очень беспокоило. На ощупь они были мягкими, и я решила, что внутри воздух. Открыла шкатулку с шитьем, достала тонкую иголку и проткнула себе грудь, чтобы воздух вышел наружу. Но это оказалось больно. Тогда я обрадовалась, что они хотя бы сами по себе не болят, и уж наверное Небесный Отец знает, зачем они нужны. Мне захотелось узнать, как у других женщин, есть ли у них такие же. Я стала внимательно смотреть по сторонам и увидела женщину, у которой эти холмики были даже намного больше, чем мои. Это меня чуть-чуть успокоило.
Как-то раз отец принес яиц директору школы. Его жена отдала нам груду старого тряпья, по большей части рваного. Но я-то могла все залатать. Так у меня появились первые штаны, правда, у них не доставало ширинки, и я ее вшила. Еще там были подушки – когда я их заштопала, они у нас стали самыми нарядными. Люди меня часто хвалили, потому что у нас всегда было прибрано, даже лучше, чем в некоторых домах, где были матери. Отец меня тоже хвалил. Отчего я становилась только прилежней. <…>
Однажды, когда мне было четырнадцать, у меня внезапно промокли штаны, и я подумала: это еще что? Мне же совсем не хотелось в туалет! А когда увидела, в чем дело, пришла в ужас. Святые угодники, я, наверное, скоро умру, подумала я и вспомнила о маме, у которой так же шла кровь, прежде чем она умерла. Я забралась в укромное местечко и горько заплакала. Через некоторое время меня хватились и стали повсюду искать: в хлеву, в доме, в сарае… Тогда я вышла из своего укрытия, и все увидели, что я зареванная. Стали меня спрашивать, что случилось. Я ответила, что это из-за сильных болей в животе. Отец сказал, мол, не так уж это и страшно, умереть ты не умрешь. Я промолчала. Из старого коричневого одеяла я сделала себе нашлепку и пришпилила ее безопасными булавками, а потом кровотечение само собой прекратилось. Я все выстирала и украдкой повесила сушиться вместе с другим бельем. Снова я была весела, потому что осталась живой. Правда, через некоторое время это началось снова, но так страшно мне уже не было – ведь после первого раза я не умерла.
Как-то я пришла за фунтом сахару к жене лавочника, которая была повивальной бабкой. Она стала расспрашивать, начались ли у меня уже кровотечения. Сказала, что это бывает у всех женщин, да еще подарила мне специальный ремешок и к нему – несколько женских накладок. Теперь я была во всеоружии, и к тому же мне кое-что объяснили.
Изредка заходили соседские дочки и прочие девушки рассказать о своем житье-бытье. Они ходили на танцы с братьями и работниками – по вечерам у нас играла гармоника, и все очень веселились. Я спросила у отца, не позволит ли он мне тоже пойти, но он не разрешил. Пока в доме останутся хоть одни драные штаны, ты у меня никуда не пойдешь, вот как он сказал. Поразмыслив, я поняла, что так мне никогда не уйти, ведь рваные штаны в доме были всегда, и очень расстроилась. Подруг у меня тоже не было, потому что я была очень бедна, все девушки говорили: быть тебе в девках, потому что вечно торчишь дома. Так прошло несколько лет.