Kitabı oxu: «Пассажир последнего рейса»

Şrift:

© Издательство «РуДа», 2019

© Р. А. Штильмарк, наследники, 2019

© Ф. А. Ионин, иллюстрации, 2019

© Н. В. Мельгунова, художественное оформление, 2019

Предисловие

Сегодня издательство «РуДа» продолжает публикацию забытых или полузабытых приключенческих книг Р. А. Штильмарка.

Вниманию юных и взрослых читателей предлагается роман «Пассажир последнего рейса», вышедший в издательстве «Молодая гвардия» в 1974 году и с тех пор не пере-издававшейся. Тому есть свои причины.

Безусловно, со всеми «но» эта книга заслуживает того, чтобы вновь прийти к читателям. И, собственно, потому, что событиям, изображённым в ней и пришедшимся на детство автора, в наши дни исполнилось сто лет, и по их значению в истории нашей Родины.

Роман изображает примечательный эпизод гражданской войны. Тема и сейчас не простая для автора, желающего писать правдиво. А особенно не простая в то время, когда на фоне классического застоя сложилось своеобразное наиграно-лубочное отношение к событиям того периода.

Хотя тогда ещё были живы многие участники, очевидцы той эпохи, она стала уже мифом, не имела того острого характера, как в 20–30-е годы. Трагизм её стал как бы менее жестоким по сравнению с колоссальной трагедией Великой Отечественной войны. Кроме того, сложились определённые стереотипы восприятия, которые навязывались общественному мнению огромным количеством научных, научно-популярных, художественных книг, статей, спектаклей, кинофильмов.

В романе «Пассажир последнего рейса» описан ярославский мятеж 6–21 июля 1918 года. Во главе его стояли руководители контрреволюционного «Союза защиты Родины и Свободы» правый эсер Б. В. Савинков, полковник царской службы А. П. Перхуров. Организации мятежа способствовали меньшевики, их правая часть. Одновременно с Ярославлем были попытки поднять мятеж в Рыбинске (8 июля) и в Муроме (9 июля). Ярославский мятеж явился частью, как выяснилось, не совсем хорошо скоординированных действий общего белогвардейского заговора, целью которого было устроить восстание в двадцати трёх городах и содействовать силам интервентов, высадившихся на севере, скоординировать свои действия с чехословацким корпусом, восставшим в мае 1918 года.

Ярославский мятеж был поднят под лозунгом «Вся власть Учредительному собранию!», но на деле действия мятежников сводились к восстановлению органов царской власти. Приказом военного руководителя восстания полковника А. П. Перхурова были отменены не только все декреты Советской власти, но и распоряжения Временного правительства. Не случайно было и совпадение ярославских событий с левоэсеровским мятежом 6 июля 1918 года в Москве, с провокационным убийством немецкого посла Фон Мирбаха. В общей организации контрреволюция опиралась на поддержку западной, прежде всего, английской и французской дипломатии. Но, не встретив поддержки в массах населения, мятежники «повисли в воздухе». Не удалось соединиться с чехословаками и с провалившимся наступлением интервентов на севере.

Рухнули надежды на организацию русской Вандеи в лесах верхнего Поволжья. 21 июля ярославский мятеж был подавлен частями Красной армии. Отличавшийся патологической беспощадностью к красным полковник А. П. Перхуров (казнено более ста коммунистов, что не идёт ни в какое сравнение с тысячами жертв Красного террора) тогда сумел скрыться из района мятежа вместе с другими его организаторами. Всё же уйти от «длинной руки» советской власти ему не удалось. В 1922 году А. П. Перхуров был арестован и расстрелян по приговору Военной коллегии Верховного трибунала.

Такова историческая канва, по которой Р. А. Штильмарк вышивает причудливые узоры своего повествования. Писатель находился в непростом положении. Ему надо было написать так, чтобы с одной стороны не солгать перед своей совестью и исторической правдой, а с другой стороны удовлетворить требованиям подозрительной брежневской цензуры, боявшейся уклонов и вправо, и влево, придерживавшейся, увы, не всегда золотой середины. Об этом Р. А. Штильмарк писал в письме от 29 мая 1972 года к своей ивановской знакомой И. Б. Мигачёвой.

«…А вот поймут ли «Пассажира»? Ведь про это либо клеветать, либо молчать положено. Я пытался найти среднее, а вышло ли – не знаю. Сам материал интересен, и мне кажется, что я не грешу против Духа Свята, что, как известно, не прощается смертному. Уж не говорю о трудах, поездках, долгих ночах писания в одиночестве Купавны. В общем, очень хотел бы, чтобы ты успела прочесть Черкасскому, я про это писал, но его отзыв мне особенно важен – он любит эти места, родом оттуда (из Юрьевца), знает и помнит события и принадлежит к тем критикам, мнение коих я считаю для себя обязательным. Судьба её (книги – А. Ф.) висит сейчас на волоске, надо за неё стоять, ибо нет в душе покоя в полезности этой вещи, полезности душевной. Правда, жена писателя Голицына, очень цельный и всепонимающий человек, посоветовала убрать кое-какие авторские места, передать их героям, а в целом сказала: “Дай-то бог, чтобы это дошло до читателя, все поймут всё…” Мы решили: будь как будет – не хлопотать…»

Судьба этого самого «просоветского» из всех произведений Р. А. Штильмарка была более чем непростой. Написанный за десятилетие до публикации, в начале 60-х годов, он был в первом варианте зарублен, несмотря на «оттепель», бывшую тогда. Роман действительно, если приглядеться внимательно, не совсем укладывается в прокрустово ложе допустимого в советской литературе по отношению к гражданской войне историзма. Во-первых, не умалчивая о жестокости мятежников, автор её не смакует, не подчёркивает. Есть даже слабый намёк на то, что это ответ на репрессии красных. Даже «Баржа смерти» не выглядит так жутко, как её рисовали в официозной советской литературе. Причём автор не скрывает бессмысленной жестокости этой акции. Вообще отсутствием акцентировки на жестокостях, с какой бы стороны они ни исходили, «Пассажир последнего рейса» выгодно отличается, например, от романа А. Васильева «В час дня, ваше превосходительство», в центре первой части которого многие страницы посвящены тем же самым событиям в Ярославле летом 1918 года.

Не просто отношение Р. А. Штильмарка к его героям. Безусловно осуждая братоубийственную Гражданскую войну, он показывает, что на «Барже смерти» озверевшие белогвардейцы обрекли на мучительное умирание не только заведомых большевиков. Среди узников баржи ни в чём не повинная послушница Тоня и даже престарелый иеросхимонах, отказавшийся дать благословение участникам междоусобной брани, а также раненый Александр Овчинников, не принявший сторону белых. Автор показывает, как такие жестокости толкают колеблющихся, нейтральных людей в ряды красных. Александр Овчинников просит собравшихся на барже людей принять его в ряды большевиков. Здесь исключительно интересный момент, момент важный не только в обрисовке героя, но для позиции автора. На импровизированном партсобрании Александра принимают в ряды партии. Его политическая позиция, даже классовое происхождение не вызывают особых вопросов. Но вот в отношении к религии встает камень преткновения. Дадим слово автору.

– А в Бога ты веруешь, Овчинников?

– Конечное дело, верую! Что же я, зверь?

– А знаешь, что коммунисту верить в Бога не положено?

– Стороной и про это слыхал, только не может того быть, чтобы Ленин запрещал совесть иметь. Какой же человек без веры, без совести? Никакой цены такой шаромыжник не имеет.

– Вот видишь, Овчинников, какой ты ещё несознательный товарищ? Религия – опиум народа… Бог для порабощения твоего выдуман, и только. Ясно?

– Не, не ясно. Много добрых людей верует. Ведь я как понимаю: человеку понятие нужно иметь, что грех, а что дозволено. А без Бога как понимать грех? Почему не украсть, не убить? Отстанет народ от совести – разбалуется вовсе. А ты – опиум! Чем ты без Него человека в рамках удержишь?

И во фронтовых условиях с этой верой Овчинникова принимают в партию. Ясно, что позднее тот Овчинников, каким он предстаёт спустя более чем сорок лет на завершающих страницах романа, скорее всего неверующий, хотя, быть может, и сохраняет, как говорили многие тогда, веру в душе. Всё же позиция автора ясна, его положительные герои не безбожники, во всяком случае, не «воинствующие безбожники». Вообще об отношении автора к религии в романе можно сказать много интересного.

Процитируем его переписку.

«Ты спрашиваешь, откуда комиссару Шанину известен Иоанн Златоуст и откуда его интерес к религиозной литературе? Да из пермской гимназии, откуда он выбыл из 8-го (последнего) класса и где он Закон Божий не мог сдавать иначе, как на пятёрки (как и Ульянов В. И.). Он 10 лет изучал Отцов Церкви, и уж, конечно, Иоанна Златоуста знал назубок! Ибо 12-томное его издание было в каждой гимназии, а цитируемое им место известно каждому гимназисту из катехизиса. Так что замечание я отвожу… Что же до «славянской» эрудиции Макарки в его 14 лет, то ты просто не знаешь гимназических программ, равно и корпусных (а я и там, и там учился). Была у каждого гимназиста такая довольно хорошо составленная книга, нарядная, но, благодаря своей массовости, не очень дорогая «Откуда есть пошла русская земля и как стала быть».

Это был несколько беллетризованный и всё же вполне научный пересказ истории российской с древних времён, даже дославянских, и подробно там описывалась история славян, возникновение письменности и т. д. Это была превосходная книга, сейчас её почему-то держат в спецфондах. Но это было чтение внешкольное, правда, учителя требовали знания этой книги с первых классов… Так что для 14-летнего это были азбучные и привычные истины, именно такие ассоциации и должны были прийти на ум…»

Можно сказать и то, что автору близки верхневолжские места, где прошло его детство. Да и о кадетском корпусе он пишет по личным впечатлениям (подробней они описаны в романе-хронике «Горсть света»).

Надо отметить, что в чудесных описаниях природы, которые рассыпаны, как бисер, по станицам романа «Пассажир последнего рейса», автор предстаёт как выдающийся писатель, подлинный художник слова, как представитель классической традиции русской литературы.

Хотелось бы сказать ещё несколько слов об этой незаслуженно забытой книге, любимом детище автора, о чём свидетельствует его переписка. Но возможно благодаря энтузиазму издателей, стремящихся донести до современного, в первую очередь молодого читателя лучшие произведения русской и советской литературы, выпавшие из повседневного круга чтения, мы сможем представить новую публикацию этого шедевра.

Пусть же «Пассажир последнего рейса» доставит новым поколениям читателей те же приятные минуты, которые когда-то, почти полвека назад, доставил нам.

Кандидат исторических наук

А. Н. Филиппов

Вступление

1

Старый пассажирский пароход «Лассаль», заканчивая навигацию, шёл вне расписания из Рыбинска вниз. В Городецком затоне начальство должно было решить судьбу парохода: капитальный ремонт или списание.

Октябрьским вечером в Кинешме «Лассаль» стал под погрузку. Метеопрогноз подгонял – ожидались туманы и заморозки. А груз оказался самый невыгодный, лёгкий и громоздкий: корзины с пивом, хлопок в кипах, тюки ваты, ящики с парфюмерией и галантереей. Грузили всей командой, вплоть до судовых стажёров из речного техникума. Даже помощники капитана – «пом», «пом-пом» и «пом-пом-пом», как их прозвали стажёры, – скинули шинели, надели телогрейки и «козы» – ремённые наплечники с упором на уровне поясницы – и вместе со всей командой давай вверх-вниз по трапам, то с ящиком, то с кипой на спине. Ночная погрузка, начатая вяло, пошла вдруг с таким весёлым и злым азартом, что и пассажиры, мёрзнувшие на пристани в ожидании посадки, не смогли остаться сторонними зрителями и тоже взялись помогать.

Руководил погрузкой капитан «Лассаля», рослый волгарь с поседелой бородой. Он держал в руке пачку документов на грузы и неторопливо ходил от трюма к трюму. И каждому грузчику хотелось быстрее и молодцеватее пробежать с поклажей мимо капитана.

Больше всех старался долговязый, болезненного вида гражданин в мятой шляпе и дешёвом заграничном пальто. На первый взгляд от него было трудно ждать сноровки грузчика, но, видимо, бегать с ношей по трапам приходилось ему не впервой.

После полуночи капитан приказал радисту транслировать спортивные марши. Под эту задорную музыку темп работы ещё ускорился. Всей артелью погрузку закончили к утру.

Даже пустую верхнюю палубу сплошь уставили ящиками, корзинами и тюками – прогуливаться здесь сейчас было некому. Из пароходной трубы повалил чёрный угольный дым, капитан взошёл на мостик, дал в машинное команду «Готовсь!» и потянул рукоять гудка. Из медного остывшего зёва сначала долго рвалась шипящая струя пара и брызг, потом протяжный рёв отдался эхом от высокого берега: «Лассаль» извещал пристань Кинешму, что закончил погрузку, произвёл посадку пассажиров и готовится отвалить, по всей вероятности, навсегда!

2

Кинешемская касса продала на «Лассаля» всего одно-единственное верхнее классное место. Купил его тот самый долговязый гражданин в заграничном пальто, что так усердствовал на погрузке. С чемоданчиком в руке пассажир остановился наверху, посреди полутёмного коридора. Потолочная лампа в матовом плафоне еле освещала одинаковые двери кают, красную ковровую дорожку поверх протёртого маслом линолеума и в дальнем конце – зеркальные стёкла салона, запертого на ключ.

Из каюты с надписью «Проводники» выглянула пожилая женщина в синей телогрейке с меховым воротником. За её спиной высились горы одеял и простыней, до самого потолка.

– Мне бы местечко, – робко попросил гражданин. – Каюту бы…

Женщина так удивилась, будто впервые в жизни увидела перед собой всамделишного пассажира.

– Как это каюту? Нешто они там, в Кинешме, с ума посходили, классный билет продали? Весь этаж нетоплен, система спущена… Сами-то вы соображаете, какие сейчас могут быть каюты?

– Да мне бы только пока руки вымыть да примоститься как-нибудь. Просто не верится даже, что опять берега эти вижу.

Пароход выходил на фарватер. Ветром распахнуло дверь на палубу. Снаружи донесло сочную дробь пароходных плиц, шелест волны у бортов. Из-под лестницы, снизу, тянуло смолёными канатами и остывающим паром. Пол в коридоре содрогался от работы машины. Её мерный, спокойный гул то и дело перебивался неровной стукотнёй паровой лебёдки и скрежетом рулевой цепи. Проводница не замечала, что пассажир взволнован этими будничными для неё звуками и запахами. Сверху спустился капитан. Несколько нерастаявших снежинок блестело в его бороде. Проводница пожаловалась на кинешемскую кассу.

– Не беда, Нюра, – сказал капитан. – Пристроим пассажира. Далеко едете, товарищ?

– Билет у меня до Нижнего, то есть до Горького, но я знаю, вы, кажется, только до Городца? Я там пересесть могу, мне ведь не к спеху. Хочу родные места увидеть, Кинешму, Решму, Юрьевец.

– У вас там родственники есть, или?..

– Нет, ни родных, ни знакомых. Жил там в детстве. И вот, знаете, потянуло опять взглянуть на эти места. Видимо, уж перед смертью.

– Рановато вам о деревянном бушлате задумываться. На погрузке не хуже молодых бегали, хотел благодарность по радио объявить. Небось немного старше меня?

– С весны пятьдесят восьмой пошёл.

– Значит, можно сказать, ещё юноша по сравнению со мною? Мне-то шестьдесят пятый! Если в будущую навигацию другого парохода не дадут, то думаю пойти в техникум поработать, молодых поучить. На пенсионный хлеб сам не уйду, покамест насильно не заставят… Что ж, зайдите ко мне в каюту обогреться.

– Что вы, нет, нет, большое спасибо!.. Вы сейчас на вахте?

– Считаю себя нынче на бессменной вахте. Пароход мой с Волгой прощается, да и сам я, возможно, последний раз на мостике. А старшего помощника я спать послал после ночной погрузки…

– В Решме у нас будет стоянка часа на три. Успеете погулять, даже родных навестить. А покамест, если желаете, можете в рубку к нам подняться, оттуда всё как на ладони разглядите.

– Идти мне в Решме давно не к кому. А вот из рубки полюбоваться – за это спасибо от души!

– Надевайте тогда бушлат и шапку; чемоданчик свой и пальто оставьте у проводницы, внизу. Зима – не вата, не греет нашего брата!

Наверху таяла утренняя сизо-сиреневая мгла, разбавленная медленным приливом рассвета. Фабричные огни Кинешмы погасли. Город отдалялся и выглядел очень красивым с широкого речного плёса. Старинные арочные складские здания, соборная колокольня, береговые откосы, бульвар с беседкой, крутые лестницы и съезды к пристаням – всё это, чуть присыпанное лёгкой осенней порошей, повторилось в оловянном зеркале стылой Волги.

– Вот, земляка-волжанина негаданно встретил! – пошутил капитан, представляя пассажира обоим рулевым, лоцману и стажёру. – Хочет гражданин отсюда рекой полюбоваться… А у тебя, Юрка, пароход носом рыскал, пока я внизу был. Ведь ты вёл?

– Я, товарищ капитан, – смутился стажёр. – Ветер здоровый.

– Почему же у Егорыча не рыскает? Ни при какой погоде! Примеряться надо к любому нажиму, и колесом рулевым так подгадывать, чтобы пароход твой не сдувало. Думаешь, Волга широкая стала, так не беда и с курса сойти?

– Действительно, какая стала ширь! – сказал пассажир. – Неузнаваемо всё. Почти сорок пять лет здесь не бывал. Целый век человеческий!

– Это вы, значит, в самую революцию здесь жили? – заинтересовался стажёр.

– Да. Пережил её здесь, но, к несчастью, не сумел верно оценить то, чему был свидетелем. Стал жертвой ошибок, чужих и своих. И вот – жизнь прошла впустую. Это вам нелегко понять, у вас путь ясный.

В рубке замолчали. Стажёру очень хотелось расспросить странного пассажира подробнее, но в присутствии старших он стеснялся.

– Теперь первая стоянка в Решме, – сказал капитан и вложил в переговорную трубку деревянную затычку. – Твёрже веди судно, Юрка, смелее.

3

За поворотом Волги исчез высокий кинешемский элеватор. Впереди, от горизонта до зенита, поднималось облако с белыми краями, похожее на косматый парус ушкуйников, наполненный ветром. Там, где облако сливалось с густо-васильковой ширью Волги, возникло белое пятно на воде. Оно быстро увеличивалось и приобрело очертания трёхъярусного пассажирского теплохода.

– «Добрыня Никитич», – прочитал пассажир. – Былинный герой… А скорость-то, скорость! Кто бы прежде мог мечтать о таких судах на Верхней Волге!

– Какая же это скорость! – рассмеялся стажёр. – Вот погодите, встретим «Ракету» или «Метеор» на подводных крылышках. Те, верно, скоростёнку дают. Купальщикам теперь зевать у нас не приходится.

Левобережные луга и поля усиливали ощущение простора. От глубокой осенней синевы неба чуть отделялась кромка леса на низком левом берегу. «Лассаль» держался правого берега. Жёлтые кусты и почерневшие оголённые берёзки клонились над самой водой, и волны от пароходного колеса, набегавшие на берег, колыхали на воде облетевшую листву, мутились от маленьких оползней. Кое-где река подмыла корни деревьев, и рухнувшие сосны купали в Волге свои густо-зелёные кроны. Видно было, что вода подступила к лесной опушке недавно, затопив полоску береговой гальки. Течение медленно тащило вдоль берега жёлто-зелёную гирлянду из опавших листьев.

Впереди опять появилось встречное судно, буксир с баржами. Капитан протянул пассажиру бинокль.

– Спасибо вам! – пассажиру давалось теперь каждое слово с трудом. От волнения он не смог даже поднести бинокль к глазам. – Вы так добры ко мне… Хочу вас предупредить… Ведь это может вам не понравиться!.. Я в прошлом белый эмигрант. Лишь недавно позволили вернуться на родину. Старуха мать долго хлопотала, и вот, представьте, поспел… на похороны. Конечно, любить Россию я никогда не переставал, но жизнь прошла там, вдалеке от родины.

– Вы что же, в белых войсках служили? – хмурясь, спросил старший рулевой, Иван Егорович.

– Нет, от этого Бог уберёг. Оружие против собратьев не поднимал, чужих жизней не губил.

– А чем занимались там, на том берегу?

– В двух словах не скажешь. И в хоре пел, в церкви на Рю Дарю1, Дело хоть и доброхотное, но иных певчих регент поддерживал несколько… И на заводах служил, и по ресторанам. Неловок и нерасторопен оказался, быстро из кельнеров выгоняли. Грузы таскать приходилось в Турции и Румынии, при старой власти. Переводчиком-толмачом был в Южной Америке, во время одной войны.

– Какой войны?

– Была такая война в тридцатых годах между Парагваем и Боливией за нефтеносный район. С обеих сторон там и русские эмигранты, белогвардейцы, участвовали. Такая, знаете ли, оперетка была, кровавая и смешная. Понимаете положение наше: одни за батюшку Парагвай против злокозненной Боливии. Другие – за единую неделимую Боливию против супостата её, злодейского Парагвая. Так и стреляли друг в дружку: поручик Иванов в есаула Петрова – за Боливию, а есаул Петров в поручика Иванова – за Парагвай. И смех и грех! А потом ещё писанием увлекался, воспоминания о России печатал и так вообще, рассказики. В особенности во время войны с немцами для подпольного радио и Свободных листков. Во французском Сопротивлении участвовал, в партизанах был. Поваром, правда, но с вашими встречался, с советскими, кто из фашистских лагерей бежал и в партизаны шёл, в Арденнские горы. Партизан этих вся Франция и сейчас помнит.

– А семьёй не обзавелись там?

– Нет, как-то, знаете, не сумел. Холодная у меня старость и бесплодная, что осенняя пора. Оба мы, и этот ваш «Лассаль», и я, российский реэмигрант Макарий Владимирцев, нынче в последнем рейсе.

Капитан «Лассаля» пристально вгляделся в лицо говорящему, многозначительно перемигнулся с рулевым Иваном Егоровичем, хотел было сказать что-то, но, видимо, пока передумал. Встречный буксир подал в следующий миг продолжительный сигнал гудком. Капитан взял у пассажира свой бинокль.

– Старинный буксир! Нынче баржи так не тянут, метода устарелая. Баржа теперь впереди, а буксир её сзади толкает: быстрее так и легче. Смотри-ка, Егорыч, караван-то нескладный какой. Растянул буксирные тросы на полкилометра и дороги требует.

– Похоже, камский. Тоже, видать, старик уже. Думается, либо «Гряда», либо «Батрак».

– Да, наверное, один из них, – согласился капитан. – Кто это на мостик жалует? Никак я смены дождался? Сам старший помощник изволил появиться? Не рановато ли?

– Сам же меня спать прогнал, Васильич!

– Ладно уж, коли пришёл – принимай команду, сбавь-ка ход да посигналь тому – сносит у него баржи ветром, буксиры длинны. А мы с земляком чайком внизу погреемся и о старине потолкуем. Если не ослышался, вас Макарием Владимирцевым зовут?

В капитанской каюте проводница Нюра кончала уборку. Она сходила на кухню с чайником и уже приготовилась было разлить заварку в стаканы, как вдруг чайник в её руках описал дугу, стулья сползли к стене, упала настольная лампа. Послышался скрежет под днищем. Пароход коротко, судорожно затрясло. Машина стала, только шипел спускаемый пар.

Капитан в два прыжка взлетел на мостик. Слева совсем близко шла тяжёлая баржа встречного каравана. Помощник орал в мегафон: «Слева по борту кранцы готовить!» Баржу несло ветром на пароход, застрявший на мели. Судьбу «Лассаля» решали секунды. Всё зависело от скорости каравана.

И «камский» не подвёл. Рванулся вперёд самым полным и утащил свою баржу, чуть-чуть не чиркнув борт застрявшего парохода. Сняться с мели своими силами, с помощью якоря и паровой лебёдки, так и не удалось. По радио капитан сообщил в пароходство, что «Лассаль» при встрече с караваном покинул фарватер и отклонился вправо, чтобы пройти затопленными лугами. Глубина там по лоции была бы достаточной, но пароход наскочил на песчаный холмик, скрытый под водой: река занесла илом и песком остов старой баржи, валявшейся здесь издавна и случайно не убранной со дна при подготовке нового русла Волги. Сев на мель, пароход не дал течи, машина и груз в порядке, требуется только помощь для снятия с мели.

После переговоров по радио капитан позвал в рубку стажёров и разобрал с ними происшествие. Юрка-штурвальный сидел на разборе ни жив ни мёртв: судно-то у него опять рыскнуло, когда он один оставался у штурвала, пока старший рулевой давал на мостике отмашку встречному. Против курса, заданного Егорычем, судно отклонилось под ветром всего чуть-чуть и всё-таки наскочило…

Но капитан ничего не сказал на разборе о Юрке.

– За нынешнее происшествие, – говорил он, хмуря брови и покашливая, – в ответе должны быть трое. С меня, капитана, надлежит спросить, почему, предвидя сложную встречу, я доверился опыту старшего помощника и, сдавши ему вахту, ушёл с мостика. Вахтенный помощник не должен был рисковать при сильном ветре в трудном месте: следовало сработать назад и расходиться на просторе. А лоцман у штурвала должен был помнить, что когда-то здесь баржу занесло, значит, место рискованное. Оставил штурвал растерявшемуся стажёру! Нам едва не раздавило борт, никакие кранцы2 не помогли бы.

Отпустив стажёров, капитан оставил Юрку-штурвального и с глазу на глаз… вложил ему в память несколько веских слов насчёт пароходного носа, рыскающего по ветру из-за нерасторопности рулевого.

Берег был в нескольких десятках метров. Ветер доносил до парохода берёзовые серёжки и сухие листья. Под недвижным пароходным колесом проплывали сосновые шишки. Далеко впереди виднелись в бинокль остроконечные шатры решемских монастырских церквей. Тем временем в рубку поднялся и судовой ревизор. Капитан указал ему место среди вахтенных.

– Что ж, как говорится, садись, закуривай, спешить покамест некуда. Самое бы время теперь послушать что-нибудь. Может быть, – обратился капитан к пассажиру, – если настроение есть, рассказали бы вы нам, что с вами тут в революцию произошло. А там кто-нибудь, возможно, и дополнил бы ваш рассказ. Народ-то у нас на «Лассале» бывалый…

– Извольте, – с готовностью согласился пассажир. – У меня в чемодане даже несколько старых фотографий найдётся. Если разрешите – принесу.

Пока пассажир ходил за фотографиями, капитан сказал:

– Прошу вас всех, ребята, а особенно тебя, Иван Егорыч, до времени не называйте ни имени моего, ни фамилии. Нам с тобой, Егорыч, этот пассажир должен кое-что знакомое напомнить. Да вот он и воротился! Кладите сюда фотографии, их после рассказа поглядим.

Полуденное солнце вышло из-за облаков и так озарило всё кругом, будто в огромном панорамном кинотеатре серый фильм вдруг сменился цветным. Осенние дали ещё раздвинулись, решемские колокольни стало видно простым глазом…

…Долго звучал в рубке голос пассажира. И пока он вёл свою повесть, слушателям чудилось, будто менялась сама местность за высокими смотровыми стёклами.

Песчаные мели и перекаты перегородили вдруг обезводневшую Волгу. Словно и не проходили здесь трёхъярусные теплоходы-громады. Пузатые купеческие пароходики зашлёпали плицами3 колёс вверх-вниз по волжскому стрежню мимо белых и красных бакенов с тусклыми керосиновыми фонариками.

Жестоким ветром прошлого смахнуло антенны с деревенских кровель. Лишь маковки церквей и часовен золотели в лиловых зорях над Волгой.



Но двое из тех, что сидели в рубке – капитан и старший штурвальный, – слушали рассказ по-иному, чем оба стажёра! Для Юрки и его сменщика история пассажира была всего лишь страничкой из незнакомой книги о стародавнем! Те же двое слушали быль о том, что пережили сами.

Перед их мысленным взором возникали картины далёкой молодости, почти позабытые в суете и сутолоке будней. Они вставали в памяти так явственно и реально, словно бежала перед ними на невидимом экране кинолента прожитых дней…

Глава первая
Макарка-попович в корпусе и дома

1

В Ярославском кадетском корпусе его звали макакой за имя Макар или поповичем за то, что отец его, Гавриил Антонович Владимирцев, был в российской армии полковым священником. Весной 1917 года тринадцатилетний Макар перешёл в четвёртый класс.

До февральских умопомрачительных событий – отречения царя и создания Временного правительства России – начальство корпуса кое-как справлялось с брожением в классах; после же февраля машина корпусной жизни стала понемногу разлаживаться.

Одноклассники Макара встретили февральскую революцию по-разному. Сыновья потомственных дворян, владельцев костромских и ярославских поместий, сговаривались не допустить снятия царского портрета в актовом зале. Вместе с верноподданными старшими воспитанниками-монархистами группа Макаровых одноклассников-дворян участвовала в устройстве тайных патрулей, избивавших всякого, кто смел не откозырять портрету обожаемого государя, принуждённого бунтовщиками, жидами и студентами к отречению от престола. А когда портрет был всё-таки снят и сам директор корпуса появился на общем собрании в парадной форме с орденами на груди и алой ленточкой в знак верности революционному правительству князя Львова и господина Родзянко, кадеты-монархисты эскортировали выносимый портрет до дверей, а через несколько дней выкрали его из кладовой, чтобы впоследствии вернуть в зал. Недавно появившийся в корпусе политический комиссар из местных эсеров немного пошумел по поводу истории с портретом, но не слишком усердствовал. Виновники похищения обнаружены не были, на том дело и кончилось.

В одном классе с Макаром сидели за партами также дети купцов-мукомолов, текстильных фабрикантов, инженеров, учителей, владельцев пароходных компаний. Многие из этих воспитанников радовались революции, носили красные бантики и пели «Марсельезу». Среди всех этих интернов, то есть живущих в корпусе воспитанников-кадетов, оказался один попович – Макарий Гаврилович Владимирцев, угловатый и застенчивый мальчик. Политических воззрений он покамест не обрёл, учился на казённом коште, редко выходил из училищных стен, потому что мать жила в Кинешме, а летом снимала две комнатки в Решме, у своей двоюродной сестры, попадьи Серафимы Петровны.

Макару было велено звать её тётенькой. Домик, окружённый яблонями и малиной, стоял почти на самом волжском откосе. Мимо крыльца спускалась с обрыва узкая крутая лесенка-стремянка, похожая на пароходную сходню. Под глинистым обрывом, заросшим мать-мачехой и иван-чаем, валялись дырявые рассохшиеся лодки и ржавые якоря всяких размеров. До них старались доплеснуть мелкие речные волны.

Село Решма было богомольное и торговое, известное по всей Верхней Волге благодаря местной летней ярмарке. Бывало, раскидывала она свои ларьки, палатки и карусели под стенами древнего решемского Назарьевского монастыря. Торговали здесь яйцами и маслом, кустарными сукнами местной выделки, деревянными ложками, глиняной посудой, конскими сбруями, а более всего – кожаными и валяными сапогами, будто бы не знавшими износу ни зимой, ни летом. Ещё гордились решемцы завидными покосами в своей округе, знаменитым мёдом монастырских пасек и обильными уловами рыбы, которую ловцы держали живой в деревянных решётчатых садках, прикреплённых якорями к речному дну.

Сельская улица Решмы, постепенно вытягиваясь вдоль Волги, с годами добралась до глубокого овражка, перешагнула его, соединив берега бревенчатым мостом, и рассыпалась уже за овражком на кучки домиков: из них-то и образовалась потом кривая Рыбачья слободка.

Вместе с рыбаками жили здесь волгари-водники. Хозяева слободских домиков или квартир наведывались сюда только по праздникам. Летом они ходили по реке, зимой по-холостяцки квартировали около затонов, где вёлся ремонт пароходов и барж. Иные домики в решемской Рыбачьей слободе были любовно украшены самодельными образцами волжских судов. Хозяева пристраивали их на особые полочки под застрехами4 кровель, а ребятишки с завистью смотрели на эти игрушки взрослых людей, тая в душе несбыточную надежду заполучить в руки эдакий пароходик, чтобы запустить по речке Решемке.

Макару Владимирцеву запомнился случай в Рыбачьей слободе. Кучка ребятишек глазела на модель самолётского парохода «Князь Василий Шуйский» на доме одного капитана. Шёл мимо деревенский парень по имени Сашка, прочитал тоску в детских взорах, вскочил на крыльцо, достал модельку и дал детворе пустить пароход «Василий Шуйский» по ручью в овражке, от верховьев до устья, водным путём в сто саженей. Потом вытер модельку и полез водрузить её на прежнее место. Тут-то и застигла его жена капитана, учительница Елена Кондратьевна.

Бранить она Сашку не стала, но глянула с упрёком и сказала сухо: «Как раз от тебя, бывшего ученика моего, я бы этого не ожидала». Повернулась и ушла. Макар долго страдал за Сашку – ведь получилось-то у него, можно сказать, в чужом пиру похмелье!

По вёснам, чуть полая вода спадала, забывая на обсыхающих пригорках льдины и брёвна, раздавался под решемским обрывом первый гудок после зимнего безмолвия. Это буксирный пароход из Городца, одолевая вешнее течение, тащил на канате нарядный плавучий дебаркадер – пристань пароходного общества «Самолёт5». В тот же день другой буксиришко волок под решемский обрыв ещё одну пристань, поскромнее отделкой, компании «Кавказ и Меркурий». Пониже «Кавказа и Меркурия» ставило на реке свой дебаркадер пароходство «Русь», и уже после паводка появлялась под обрывом и четвёртая пристань, пароходства «Унжак».

Пароходное общество «Самолёт» заключило довольно своеобразный и весьма выгодный для обеих сторон договор с женским решемским Назарьевским монастырём: когда изящные, комфортабельные самолётские пароходы приближались к Решме, на пристанском флагштоке поднимался вымпел, а с монастырской колокольни раздавался звон большого, многопудового колокола. Распахивались тяжёлые монастырские врата, и на верху большой лестницы появлялся священник в облачении, за ними дьякон, мать-казначея и целый монашеский хор, человек до двадцати. Шествие замыкала монашенка-просвирня. Натужно дыша, тащила она огромную корзину просфор6, выпеченных из крутого теста весьма искусно, со сложным божественным узором на бледной верхней корочке. Они долго не черствели, пассажиры брали их прямо нарасхват.

Нарядная публика с парохода набивалась в часовню, и священник служил молебен о плавающих и путешествующих. Смолистый дух речной пристани, запах копчёной рыбы и мокрого дерева перемешивался тогда с лёгким дымком росного церковного ладана. Тем временем простой народ покупал у крестьян на пристанских мостках топлёное молоко, огурцы и ягоды. Когда деловитый гудок покрывал многоголосицу на пристани, простой народ исчезал в тёмном пароходном чреве, а важная публика поднималась на свою чисто вымытую верхнюю палубу. Отсюда было видно, как торопливо семенит вверх по откосу монастырский причт7. Слава о богомольном решемском обычае шла далеко, и сколько благочестивых купчих отдавали свои рубли в кассы пароходного общества «Самолёт»!

Но какой новый, скорбный и жуткий смысл получили эти коммерческие молебны в те страшные годы, когда монаршая рука одним мановением послала российского солдата под германскую шрапнель!

Макарий Владимирцев видел, как отправлял уездный воинский начальник новобранцев в действующую армию. Уезжали они почти с каждым пароходом. Ладные, рослые, не тронутые никакой хворью, как берёзки в решемской роще, шли новобранцы по трапу в пароходное нутро, а с пристани провожал их многоголосый стон. Там оставались матери, жёны, сёстры, малые ребятишки. Кое-кого из провожающих народ еле удерживал от прыжка через пристанские перила! Вот тогда запах ладана и голоса монахинь, дьяконский бас и колокольный звон наверху, последний возглас священника и последний гудок парохода сливались в зловещую отходную, прижизненные проводы к братской могиле!

Лишь немногим решемцам и кинешемцам довелось потом воротиться с полей смерти к семьям. Приходили поодиночке, без молебствий и звона, кто без пальцев, кто с обвязанной головой. Молча входили в крестьянские избы и рабочие каморки. И встречали их в этих жилищах нужда, убожество, голод и стужа…

Летом Макар любил забираться в пустую лодку на берегу, ложиться на сухое, прогретое солнцем дно и прислушиваться к невнятному лепету и шелесту струй, осторожно вползающих на ракушки и галечник. Ветер приносил упоительный речной запах – смолёных снастей, сырости, рыбы. На сердце у Макара становилось легче, таяли в памяти корпусные обиды, и казалось ему, что сверху, из-за сияющих облаков, ласково глядят ему в самые очи добрый Бог-Отец, его Сын – Христос-Спаситель и горестная Мать-Богородица. Если на облачном полотне возникали белые голуби, вспугнутые местными голубятниками, мальчику чудилось воплощение Духа Святого в пронизанном солнцем сияющем куполе. Эти Макаровы божества не имели ничего общего со строгим Царём Небесным, который ежеутренне принимал молитву, хором возносимую к нему корпусными кадетиками. Их молитва, в строгом строю, по голосам и по ранжиру, походила на рапорт небесному начальству. Никаких сердечных излияний небесное начальство, как и земное, в молитве кадетов не допускало!

К сентябрю 1917 года Макарку отвезли назад, в корпус, переименованный в военную гимназию. Переименование не принесло перемен, воспитанники по-прежнему называли корпус корпусом, а самих себя – кадетами. Начальство не поправляло их.

Но провожала Макара в Ярославль в эту осень не мать, а лицо совсем новое, некий щеголеватый офицер. Представляясь корпусному начальству, он отрекомендовался так: «Подпоручик8 Стельцов, адъютант полковника Зурова». Инспектор корпуса и воспитатель Макаркиного класса с чувством трясли адъютанту руку, затянутую в лайковую перчатку. Пока адъютант, простившись с Макаром, спускался по парадной лестнице мимо училищного знамени, встречные кадеты замирали восхищённо и, отдавая честь, старались привлечь внимание офицера. Он же со снисходительной улыбкой кивал юнцам, и пальцы, обтянутые лайкой, изящно и небрежно взлетали на миг к лакированному козырьку его фуражки.

В ту осень Макар впервые услышал от матери, что богатый помещик, жандармский полковник Зуров, приходится троюродным братом Макарову отцу. И вот неожиданно, впервые за много лет, полковник вдруг вспомнил о троюродном племяннике Макаре и даже послал Стельцова проводить мальчика из Решмы в Ярославль. С той поры сверстники и наставники выказывали по отношению к Макару меньше пренебрежения, ибо стало ясно, что влиятельный полковник как-то заинтересован в судьбе дальнего родственника.

Этот интерес и родственное благоволение Зурова приняли совершенно неожиданную для Макара форму!

2

Дождливым сентябрьским утром 1917 года воспитанника Макария Владимирцева сам инспектор вызвал к… директору! Это было событием чрезвычайным.

Всемогущий восседал у большого письменного стола. Макар посещал кабинет вторично, первый раз он был здесь в день приёма. В этот раз мальчик не увидел на прежнем месте бронзового бюста императора Александра Второго. Среди находящихся в кабинете военных и гражданских лиц Макар узнал и франтоватого зуровского адъютанта. – Воспитанник Владимирцев по вашему приказанию явился! – пролепетал вызванный.

Директор кисловато усмехнулся.

– Воспитаннику Владимирцеву пора бы усвоить, – заговорил он, растягивая слоги, – что являются нам лишь чудотворные иконы, а господа воспитанники имеют честь прибывать по нашему вызову. Повторите ваш доклад!

Макар кое-как справился с докладом, и директор окинул его оценивающим взглядом с головы до ног.

– Итак, молодой человек, приятной, но немногообещающей наружности, вас пригласили для свершения неких юридических актов ради интересов ваших и вашего высокого, так сказать, доверителя.

Чуть успокоившись, Макар повёл глазами в угол и теперь заметил знакомый бюст Александра Второго. Бронзовый Царь-освободитель, задвинутый глубоко за стенку шкафа, был задрапирован оконной шторой и, казалось, тайно подслушивал беседу.

– Главное, – веско говорил директор, – чтобы указанная юридическая операция не отразилась неблагоприятным образом на ваших учебных занятиях, в нынешнее трагическое время будущий офицер русской армии, я хочу, разумеется, сказать – революционной армии, верной союзническому долгу в войне с германским супостатом, должен готовить себя к служению свободе, то есть к поддержанию устоев новой государственной власти. Надеюсь, вам это понятно?

Макар счёл за благо шаркнуть ножкой и поклониться. У директора обозначилось подобие улыбки.

– Уверен, молодой человек, что вы не заставите моего старого друга и вашего благодетеля полковника Зурова раскаяться в доверии к вашим нравственным достоинствам и не посрамите моей рекомендации… Иль э абсолюман стюпид, мсье Стельцофф, не с па?9 Но это именно то, что требуется в данной ситуации. До свидания, господа!

После этой беседы воспитанник Макарий Гаврилович Владимирцев отправился в юридическую контору подписывать серию документов о своём вступлении в… законное владение приволжским поместьем Солнцево, прежде принадлежавшим полковнику и помещику Георгию Павловичу Зурову.

Это ярославское поместье насчитывало две с половиной тысячи десятин пахотной земли и лесных угодий. Стоимость его с инвентарём, капитальными строениями и большой господской усадьбой определялась ныне в четверть миллиона рублей. Опекуном над несовершеннолетним владельцем назначен был управляющий поместьем Борис Сергеевич Коновальцев, отставной обер-офицер.

Как ни растерян был новоиспечённый помещик Макар, он всё же посмел обратиться к подпоручику Стельцову с вопросом, зачем в этом непонятном деле понадобился ещё и чужой опекун, коли имеются у Макара родные мать и отец.

– А разве мамаша не сказала тебе, что батюшка твой серьёзно ранен? – удивился подпоручик. Юристы и Коновальцев молча при этом потупились…

По окончании процедур, которыми Макарий Владимирцев был формально введён во владение солнцевским поместьем, юному владельцу как-то мимоходом дали подписать ещё один документик, которым помещик Макар Гаврилович Владимирцев и его опекун поручали юридической конторе господина Розеггера в Ярославле продать владение и перевести вырученные средства в Банк дю Женев на имя мсье Цурофф Георгий Пафлович, колонель рюсс… В личное, собственное пользование нового солнцевского владельца предоставлялся по свершению всей операции хутор Константиновский в 15 десятин земли, по луговой речке Шиголости, верстах в десяти от Волги.

Макарий Владимирцев не слишком утруждал свои мыслительные способности по поводу свалившегося на него с неба богатства и не принял во внимание мимолётные реплики юристов насчёт угрозы конфискации недвижимостей, принадлежащих крупным жандармским чинам. В классе гимназии Макар помалкивал насчёт своего четвертьмиллионного богатства, смысла всей операции не понимал и писал матери в Кинешму письма под диктовку Бориса Сергеевича Коновальцева, своего опекуна, причём письма посылались не почтой.

Вот в таких-то, не совсем обычных для тринадцатилетнего кадета занятиях Макарий Владимирцев провёл целый месяц, и в конце этого месяца в жизни Макара произошли два новых события.

24 октября 1917 года инспектор пришёл на занятия четвёртого класса с журналом «Нива» в руках. После команды «Встать!» инспектор не разрешил ученикам сесть, а вызвал вперёд воспитанника Макария Владимирцева и объявил ему весть: благочинный отец Гавриил Владимирцев, раненный в августе при обстреле немецкой артиллерией города Риги, скончался в полевом госпитале. В журнале был напечатан его поясной портрет в пенсне, чёрной рясе и с крестом на груди.

Макар расстался с отцом ещё в 1914 году, с тех пор ни разу его не видел, помнил смутно, но просил Бога сохранить отца невредимым среди опасностей передовой линии и ко всем праздникам получал на своё имя письма, проверенные военной цензурой и содержавшие отцовские наставления и благословения. Макар как-то вдруг понял, что приходить они больше не будут, представил себе осунувшееся лицо матери, а ночью в дортуаре с какой-то страшной остротою почувствовал боль от врезавшегося в тело стального осколка, что мучила отца перед смертным часом.

Поэтому весть о следующем событии, дошедшую до ярославской военной гимназии вечером 26 октября, Макар воспринял приглушённо, потому что касалась она всех, а не одного Макара, и он считал, что начальство разберётся во всём и без него и скажет, что теперь надлежит делать воспитаннику Владимирцеву.

Первую весть об этом событии принёс в корпус почтальон, подавший дневальному телеграмму на имя директора.

Дежурный офицер-воспитатель в досаде отшвырнул телеграмму прочь, потому что буквы и знаки её отпечатались в перевёрнутом виде. Кто-то из воспитанников догадался поднести брошенную телеграмму к зеркалу. Он вслух прочитал отражённые зеркалом строчки о новом перевороте в Петрограде и перестрелке в Москве.

Кто послал телеграмму, что надлежало делать, почему телеграфный шрифт получился перевёрнутым, гадать было некогда. Из штаба округа полетели противоречивые приказы. Кто-то командовал старшеклассникам вооружаться, кто-то визгливо требовал: «Отставить!» Занятия в классах вскоре пошли кое-как, иные воспитанники потихоньку стали разбредаться по домам, началась сумятица и самовольщина.

И в разгар этой сумятицы, когда кому-то были розданы винтовки, а у кого-то винтовки отбирали, снова появился в здании ярославской военной гимназии адъютант полковника Зурова. Но был этот красивый подпоручик Стельцов уже не в офицерском мундире, а в простом сереньком костюме. Без долгих околичностей сгрёб он в охапку солнцевского помещика Макария Владимирцева и тем же вечером с московского вокзала в Ярославле выехали они вдвоём в Кинешму.

Зиму Макар кое-как проучился в новой «Единой советской трудовой школе». Так теперь называлась бывшая кинешемская реальная гимназия. Мать велела вести себя в школе осмотрительно, дружбы ни с кем не заводить, молчать и о корпусе, и особенно о поместье Солнцево. В школьных бумагах Макара было записано, будто он сын убитого на войне ротного писаря. Об этих бумагах позаботился подпоручик Стельцов. Жил он под Ярославлем, ходил, как сам выразился, в «большевистское присутствие». И в доме Владимирцевых на Нижней улице в Кинешме появлялся проездом, очень редко. После каждого его визита Макарова мать становилась всё озабоченнее.

В школе Макару понравилось. Сидел он на одной парте с бледным, рыженьким, боязливым Илюшей Моисеевым. Оказалось, что арифметические задачи, казавшиеся в корпусе абсолютно неодолимыми, решались здесь довольно просто, с тех пор как сосед помог Макару разобраться в некоторых премудростях математики. В корпусе Макар считал безнадёжно потерянным для жизни каждый час, потраченный на уроки. Здесь же бывший кадет постиг, что на занятиях бывает даже интересно. Школьная учительница избавила Макара от такой напасти, как зубрёжка стихов на слова с «ятем»:

 
Бѣдный, блѣдный, бѣлый бѣс
Убѣжал голодный в лѣс,
Долго по лѣсу он беѣгал,
Рѣдькой с хрѣном пообѣдал,
И за этот за обѣд
Дал обѣт надѣлать бѣд и т. д.
 

Стихи эти Макар вызубрил, а в лесу даже побаивался встречи со странным бесом, который представлялся ему похожим на главного мучителя в корпусе, дразнилу Горельникова, юркого и прыткого воспитанника, неистощимого в насмешках над поповичем… Стихи-то Макар знал, но применять их при диктовках не умел, писал «обѣд»10 через «е» и хватал в корпусе колы до самого четвёртого класса.

Удивительную весну 1918 года Макар пережил в Кинешме.

После холодной снежной зимы лёд на Волге был крепким, и Макар каждый день бегал к реке, стараясь угадать по заберегам11, когда начнётся ледоход.

И вскрывалась река в тот год с треском, крутила и несла огромные льдины, разлилась широко, уносила даже домики с деревенских улиц, подкатывалась к опушкам, заливала поёмные луга и пашни. Деревенские мосты кое-где вели как бы из воды в воду: это ручьи и речки выходили из берегов и затопляли подъезды к мостам.

Был этот разлив Волги сродни всенародному половодью! Все люди, с кем сталкивался Макар, глубоко ощущали тогда родство обеих стихий, природной и человеческой. У всех захватывало дыхание от этой могучей бури, но иные дышали полной грудью и радовались, другие же боязливо отворачивались, старались укрыться от свежего ветра. Он же, этот ветер, нёс и нёс великие перемены.

Землю у помещиков комбеды12 отобрали в уезде ещё зимой, по снегу. Мать по воскресеньям водила Макара в церковь, всегда полную крестьянским людом из соседних деревень. И Макар слышал, как спорили, как волновались крестьяне перед началом весенней пахоты. А вдруг, дескать, барин возвернётся? Но и эти, сомневающиеся, распахали и засеяли новые делянки до последнего вершка.

На глазах у Макара бывшая гимназия открыла двери «фабричным детям», но закрыла их перед бывшим гимназическим батюшкой с его Законом Божиим. Не стало больше в мире божьего закона! А закон человеческий начали связывать с непривычными, пугающими словами: ревком13, совдеп14, милиционер, нарсуд15. Ученики перестали получать двойки за упущенный в конце слова твёрдый знак и совсем запутались в числах: дома, у матерей, висел в календарях листок 21 марта, а в школе, на диктовке, писали этот день 3 апреля. Называли это «новым стилем». Даже часовые стрелки передвинули на час вперёд – новая власть берегла электроэнергию.

Макар видел, как рабочие кинешемского затона превратили старый буксир «Царь-Освободитель» в агитпароход. Над колесом густо замазали слово «Царь» и оставили только «Освободитель». Этот пароход привёз в Решму первый агрономический кинофильм. Картину в трюме показывали крестьянам, а учительница Елена Кондратьевна объясняла, потому что три четверти зрителей не успевали читать надписи.

Но не каждому по нутру было всё новое, и не сразу сдавалось старое. Ни в кулацких, ни даже в середняцких домах хозяева не спешили срывать царские портреты. По Волге шли подбитые в стычках с бандами пароходы. В зажиточных городских домах и на хуторах побогаче прятались офицеры, готовя убийства и мятежи. Духовные пастыри благословляли их на противодействие новым порядкам.

Творились тайные дела и в Кинешме, и в богомольной Решме.

3

В мае 1918 года, как всегда, мать увезла Макара в Решму. Навигация шла уже полным ходом. Все устоявшиеся обычаи соблюдались и теперь. Под решемским обрывом поставили четыре прежние пристани. На самолётских пароходах красовались прежние великокняжеские названия, и по-прежнему монастырский причт выходил встречать пароходы молебнами.

Поздоровевший за тёплый июнь Макарка Владимирцев по незыблемому уставу решемских мальчишек съехал по перилам монастырской лестницы, от верхней часовни с колодцем до самого бережка, следом за монашками. Те сошли с последнего марша лестницы на речной галечник.

Пароход уже показался. По золочёной решётке над форштевнем16 и плавному полукругу ветрового стекла в салоне Макар узнал «Императора Александра Благословенного». Впрочем, это название воскресло в памяти только по старой привычке, потому что теперь пароход носил имя писателя Короленко. В корпусе Макар и не слыхивал о таком писателе, а в школе учительница прочитала притихшему классу про удивительный сон, приснившийся тёзке бывшего кадета, якуту Макару. Рассказ потряс мальчика-поповича до самых душевных глубин. Он и не подозревал, что книга может так рассказать о горькой человеческой судьбе!

Сверстники Макара, кто посмелее, были уже в воде и вымахивали сажёнками17, чтобы при развороте парохода покачаться на вспененных колёсами волнах. Макар видел, как вверх по флагштоку всползал длинный самолётский вымпел с пятью переплетёнными кольцами. Только на этот раз тросик заело, и красивый вымпел застрял посреди флагштока.

Начальник пристани послал матроса Клима на крышу поправить дело. С ним полезли мальчики постарше, но наладить трос никому не удалось. Матрос с опаской поглядывал на трёхсаженную мачту, а ребята сбежали купаться.

Тогда нашёлся доброволец среди взрослых купальщиков, высокий сильный мужчина в одних портах. Поплевав на руки, он полез на флагшток. Ствол мачты он сжимал между пятками босых ног и ловко подтягивался на руках. Верхушка мачты, укреплённая проволочными расчалками, пружинила и дрожала, пока человек вдевал трос в желобок верхнего колёсика-бегунца.

Сделав своё дело, верхолаз соскочил на крышу и сам поднял вымпел до нужной высоты. Народ на пристани одобрительно зашумел. Кто-то крикнул с берега:

– А ну, Сашаня, сигани оттелева в речку!

Человек стоял под мачтой, на самом коньке железной кровли дебаркадера. Макарка узнал его – это был тот самый Сашка, что года три назад достал ребятишкам пароходик из-под чужой застрехи. Оттяжки мачты мешали разбегу, но народ на берегу раззадорил молодца. Он отважился на рискованный прыжок – через корму дебаркадера. Вдоль кровельного конька он пробежал шагов десять, оттолкнулся от свеса кровли, пролетел над головами людей, толпившихся на корме, и вошёл в воду солдатиком, почти без брызг, как стрела.

В эту минуту Макарка прибежал к пристани. Пароход уже развернулся с фарватера и шёл против течения, сбавив ход до среднего. Из-за чужих спин Макар глянул с кормы вниз. Прыгнувший не вынырнул!

Тень парохода накрыла пристань. Плицы колёс забили назад, взбурлила жёлтая пена, в стенку дебаркадера глухо ударила лёгость – верёвка с грузиком, которую забрасывают на пристань, чтобы подтянуть на кнехты18 канат-чалку19, а пловца – как не бывало!

– Саша утоп! – слышал Макар голоса в толпе.

– Алексашке Овчинникову – царствие небесное!

Вдруг кто-то заметил, что у пристанской якорной цепи чуть побурела вода. Макар на миг разглядел кровавое пятно. Рядом с ним слабо охнула женщина. Он мельком увидел очень бледное девичье лицо в монашеском платке под лиловой скуфеечкой и расширенные от ужаса глаза, разлёт тонких чёрных бровей… В ту же минуту заголосили все бабы на пристани – якорная цепь колыхнулась, из воды на миг показалась запрокинутая голова с потемневшими русыми волосами.

На помощь кинулись все купальщики. Пловца нашли, поволокли к берегу. Алый извив расплывался за ним по воде. Макар отвернулся, лишь мельком глянул на страшную рану: правое бедро пловца будто копьём пронзили: видимо, он напоролся под водой на якорную лапу.

– Ишь ты, похоже, сам себя с крюка вызволил! И хватило же ума якорную цепь из рук не выпустить, а то бы – прямо под пароход! Ну, Сашка, хват, одно слово! – слышал Макар удивлённые голоса кругом.

Отзвонил колокол наверху, пароход ушёл вниз. Макар поднимался к дому по своей узкой стремянке и видел, как по другой, широкой монастырской лестнице чёрные монахини волокут носилки с раненым. Женщины отдыхали на каждой лестничной площадке. Человек мог истечь кровью, но у женщин просто не хватало сил нести его быстрее.

Макар знал, куда тащат раненого: в монастырский приёмный покой, где есть женщина-фельдшерица, и сёстры милосердия, и няни-монашки. Туда нередко доставляли с парохода больных, раненых или ослабевших, потому что монастырь был рядом с пристанями, а земская больница, всегда переполненная, отстояла от берега в полутора-двух верстах.

Дня через три после происшествия на самолётской пристани Макар услыхал от взрослых, что снизу, не то из Казани, не то с Камы либо с Оки, идёт вверх какой-то воинский пароход, оборудованный под плавучий госпиталь. Говорили, будто пароход этот подбирает по всем пристаням и близлежащим к ним фельдшерским пунктам раненых призывников. Решемские водники рассказывали, что пароход этот был некогда служебным судном одного из пароходств, после революции чинился в камском затоне, попал в Казань и очутился в распоряжении командования Восточного фронта, только что созданного для борьбы с контрреволюцией на Урале, а главное – для ликвидации чехословацкого мятежа в Среднем Поволжье. Командующий Восточным фронтом левый эсер Муравьёв распорядился побыстрее оборудовать пароход «Минин» под судно-лазарет для эвакуации больных военнообязанных в крупные прифронтовые госпитали. Ожидали прибытия военного фельдшера для отбора больных, подлежащих отправке этим пароходом.

Среди лежачих больных монастырского приёмного покоя лучше всех был осведомлён насчёт плавучего эвакогоспиталя хромой отставной вояка, бывший кавалерист Иван Губанов, работавший в монастыре по найму с начала революции. Откуда он появился в Решме, никто не знал. Главной его обязанностью было забивать скот на продажу и разделывать туши.

Иван Губанов довольно резво передвигался на трофейном протезе германской выделки. И вообще случалось, что Иван-мясник доставлял матери-игуменье кое-какое беспокойство излишней резвостью, за что и был переведён на жительство далеко от обители, на скотный двор, обслуживаемый старыми и суровыми черницами20.

На скотном дворе он и пострадал. Водил племенного быка на ветеринарный осмотр. Процедура быку не понравилась, и работник Иван еле уцелел, отделавшись ушибом двух рёбер. Случилось это месяца полтора назад, и уж недельки через две после столкновения с быком Иван как будто совсем поправился и даже ездил верхом. Но перед самым приходом плавучего эвакогоспиталя Ивану сделалось опять хуже, он слёг в приёмном покое и решительно требовал эвакуации в городскую больницу.

Монастырское начальство – мать-игуменья, сестра-ключарь, мать-казначея и второй священник только головами качали: нешто военное судно примет на борт гражданских лиц, тем более монастырских. Иван же мясник божился, что командование согласится эвакуировать из приёмного покоя всех трёх лежащих – самого Ивана Губанова, Сашку Овчинникова, пострадавшего на пристани, и даже иеромонаха Савватия, почти восьмидесятилетнего старца, на днях доставленного в покой с переломом ноги. Его привезли из глухих заволжских скитов, надёжно спрятанных в лесах. Этого старца знали многие окрестные крестьяне, и стоило разнестись слуху, что Савватий вышел из своих лесов и гостит в монастыре, – деревенские старухи и молодки спешили поделиться с Савватием своими заботами или выслушать его совет. Теперь же он сам нуждался в скорой врачебной помощи: перелом ноги на восьмом десятке – дело не шуточное!

За сутки до прибытия судна приехал в Решму на дрожках из Юрьевца военный фельдшер. Он побывал в бывшей земской больнице, а к вечеру заглянул и в приёмный покой монастыря. Мать-игуменья поила его чаем и долго упрашивала принять больных. Тот милостиво обещал похлопотать.

На следующее утро, ещё затемно, трёх монастырских больных принесли на пристань. Переговоры с госпитальными врачами должны были вести мать-казначея и второй священник, отец Афанасий. Всё же мужчина, хоть и в годах!

Несмотря на ранний час, прибежал на пристань и Макарка. Вопреки прогнозам Ивана-мясника, отправить раненых оказалось непросто.

Началось с того, что пароход причалил к русинской пристани, а ждали его к самолётской. Усталые монахини-носильщицы подхватили носилки с больными и чуть не бегом пустились берегом к пароходу. На задних носилках лежал Иван-мясник с отстёгнутым протезом. Он размахивал им, ругался и понукал монахинь, будто лошадей. Отстала от бегущих старая женщина, провожавшая Сашку Овчинникова – его мать. По слабости здоровья она ничем не могла помочь сыну или носильщицам.

Лишь подбежав к пристани, монастырские заметили, что, вопреки обыкновению, пароход «Минин» не причалил к дебаркадеру, а стоит немного поодаль, на якоре. Больных перевозили шлюпкой. На вёслах сидел солдат-санитар в грязном халате, а около русинских пристанских мостков переговаривались между собой военный врач в гимнастёрке под халатом и ещё один военный, в лихо заломленной фуражке и расстёгнутом кожаном пальто рыжего цвета.

Тут же выяснилось, что на берегу нет давешнего военфельдшера: он ещё ночью отбыл на своих дрожках дальше, в Кинешму. Предстояло, следовательно, всё объяснять госпитальному начальству заново.

Просьбу монастырских духовных лиц военные выслушали вежливо, с ироническими улыбками. Без колебаний они согласились принять на борт Ивана-мясника и Сашку, старца же с переломом ноги отказались взять наотрез.

– Товарищ ваше благородие! – взмолился отец Афанасий. Врач и военный в фуражке снисходительно усмехнулись. – Дозвольте объяснить вам всю трудность положения. Пароходы, как изволите знать, ходят произвольно и пассажиров без удостоверений и особых бумаг почти не берут. А вы изволите видеть перед собою праведного старца, святой жизни подвижника. Его у нас, почитай, каждый малый ребёнок знает. Окажите православным христианам божескую милость, довезите его только до Костромы, там есть монастырская ипатьевская больница для престарелых монахов и священников. Неужто не найдётся местечка для немощного?

– Да местечко-то, может, и нашлось бы, – в раздумье сказал доктор. – Наш фельдшер в донесении предупредил нас о ваших больных. Но у нас мало санитаров и нет сиделок, а ведь вашему старику нужен уход. Примем только с провожатым. Пошлите с ним одну из ваших нянь.

Отец Афанасий только руками развёл. Мать-казначея напомнила, что до Костромы недалеко, всего-то вёрст до сотни, пароход к ночи уже будет там…

– Да ведь ночью на пристани мы вашего старика не бросим! – проговорил врач сурово. – Кто его до вашей богадельни доставит? Без провожатого не возьму.

И тут Макарка, стоящий почти рядом с носилками старца, явственно услыхал тихий голос самого отца Савватия. Доселе он находился как бы в забытьи, но вдруг очнулся и внятно произнёс:

– Пусть Антонина проводит. Антонину с нами пошлите.

Лишь теперь Макарка обратил внимание на младшую няню и узнал в ней ту самую молодую послушницу из хора, что давеча так сильно испугалась на пристани за смелого пловца Сашку.

Мать-казначея взволнованно зашепталась с отцом Афанасием. Тот, прокашлявшись, смиренно произнёс:

– Послушница Антонина молода ещё, два года всего, как из мира пришла, послух21 приняла. Рановато её одну снова в мир посылать. Лучше уж мать Софию в сиделки тебе дадим.

Старец Савватий замотал головой на тонкой шее и руку поднял:

– Говорю вам, а вы внемлите! Без Антонины не поеду. Терпением богата, душою сильна, хоть и разумом незрела. Что другой силой не возьмёт, то она лаской у Бога выпросит. Отправляйте с Антониной, а не то назад несите! Не поеду!

– Да пускай её едет, по мне, – махнул рукой отец Афанасий. – Чай, при старце поедет, не одна.

– А назад как? – волновалась мать-казначея. – Одной? Мыслимое ли дело в такую пору лихую?

– Назад ей одной ехать не надобно. Чай, главный наш священник, протоиерей отец Николай, ныне там пребывание имеет. Дела у него в Костроме. Вместе и возвернутся, а там, даст Бог, и Савватий поправится.

Пока монастырские спорили, пароход дал долгий гудок. Военные сошли с мостков и стали усаживаться в лодке. Солдат-санитар взялся за вёсла.

– Стойте, стойте! – хором закричали и женщины, и отец Афанасий. – Погодите отваливать! Поедет, поедет с нашими больными провожатая! О Господи, благослови рабу свою Антонину на подвиг сей!

От русинской пристани монастырские поднимались наверх по стремянке. Далеко отстала от всех только Сашкина мать, старуха Овчинникова. Когда все остальные поравнялись с домиком, где жил Макар, на крыльцо вышла хозяйка, попадья Серафима, Макарова двоюродная тётка.

– Отправили никак? – закричала она. – Значит, верно Иван-мясник предсказывал?

– Ох, матушка Серафима, отправили! – сокрушённо ответила мать-казначея. – Видит Бог, только отец Афанасий уговорил меня сестрицу Антонину в Кострому с ними отпустить.

– Как… сестрицу Антонину в Кострому? – ахнула попадья. – В уме ли ты, мать? Настоятельницы любимую послушницу!

– Старец велел, Савватий. А наши не воспротивились… – мать-казначея заплакала.

– Ну, беда! Что-то мать-игуменья скажет! Ведь этот-то, Александр-то Овчинников… тоже поехал?

– Да сие несущественно, матушка Серафима, – вмешался отец Афанасий, озираясь через плечо на бредущую следом старуху Овчинникову. – Нынче же вечером они в Кострому прибудут, а может быть, его ещё и в Кинешме в какой-нибудь лазарет сдадут. Двигаться он не способен, мучения какие терпит, ведь рана большущая! Что ж худого, коли подаст ему сестрица Антонина в пути глоток воды испить? Ведь старец-то рядом… А из Костромы супруг твой, отец Николай, её назад привезёт. О чём же тут плакать?

– Ох, боюсь, ладно ли вы сотворили! Чует сердце, не к добру поездка эта!..

…Дома обе женщины, Макаркина мать и попадья-хозяйка, сторонясь мальчика, целый день тихонько обсуждали отъезд раненых и сестрицы Антонины с ними. Вечером же, помолясь поспешнее обычного, женщины не разошлись по своим комнаткам, а удалились вместе в тёткину светёлку. Макаркина постель была у самой стенки, и разговор весь был ему явственно слышен. На всякий случай мать заглядывала даже за перегородку, прислушивалась к дыханию сына. А Макар ещё в корпусе развил до совершенства немаловажное искусство притворяться спящим.

– Набегался за день! – сказала мать. – Спит наш «помещичек». Не услышит… Экие же чудеса бывают на свете, как поглядишь вокруг! Ну и послушница Антонина! Кто бы мог подумать! Годы совсем юные, а уже успела, бедная, и страдания претерпеть. Очень даже ей посочувствовать можно… Рассказывай все подробности, как обещала, Сима!

Глава вторая
Монастырская послушница Антонина

1

Вот так-то, милая, родная, – нараспев заговорила попадья Серафима Петровна, – у них завсегда и бывает, у богохульников-то вольнодумных. Породили девку, кинули в мир, и… потеряли! Спасибо, святая обитель дитё пригрела, приголубила.

Отец её, послушницы нашей Антонины, Сергей Капитонович Шанин, и сказать грех, кто: л е т а т е л ь! Вот те святой истинный крест! От самой Тониной матери узнано: на предсмертной исповеди всё отцу Николаю доподлинно выложила и в безрассудстве своём просила дочери помочь этого отца беспутного отыскать! Подумать грешно, чтобы христианскую душу эдакому нехристю предать! Ну, да чего ж теперь её осуждать, царствие ей небесное, мученице, женщина молоденькая была, в гробу что девочка лежала… Опять у меня суббота вперёд пятницы. Ну, потерпи, сейчас всё по порядку рассказывать стану.

Покойница-то, Тонина мать, была дочерью учителевой, из Перми. Забыла я, как это его наука называется – електрические машины делать, колёса какие-то крутить, через фонарь туманные картины на стенке казать. Словом, Тонин дед, учитель, по этой самой науке в пермской гимназии служил.

А Серёжка-то Шанин ещё тогда летателем-то не сделался, а просто мальчишкой, годов восьми-девяти, при отце своем поблизости от Перми проживал. Батя его, Капитон, плотовщиком на Каме подвизался. Серёжка и зачат, и рожден был на плотах. С малолетства, от весны до осени – всё на реке, с батей своим Капитоном.

Тот учитель пермский, ради интересу, с ними однажды летом на плотах по Каме спустился, мальчишку Серёжку, сорванца востроглазого, и заприметил, запомнил. Отец Серёжкин, Капитон-плотовщик, хотя мужик был, в крестьянском звании, а метил-то повыше, в купцы, деньжонок припасал, Сергею образование хотел дать полное, в пермскую гимназию его определить. В этом начинании учитель им и поспособствовал, через год приняли Серёгу Шанина в гимназию, в младший приготовительный класс. Десять лет ему как раз минуло.

В Перми, в городе, жить ему было негде, учитель его к себе в дом и взял, на постой. Сам-то учитель вдовый был, ему хозяйство экономка вела, а экономка эта Шаниным приходилась сродственницей. Она учителя и упросила – пусть, мол, Сережёнька тут же, под её попечением в доме поживёт.

Дочка учителева, Маша, годом была моложе Сергея, стали они вместе подрастать, а как исполнилось Сергею в 1899 году пятнадцать лет, тут и случилась беда с его отцом – потонул Капитон на плоту… Ужасно громадный был плот, да не один, а сзади ещё четыре. Головной-то, с Капитоном, ночью, в грозу, налетел на пароход, хозяин и подвернись под свои бревна.

Кое-какие деньжонки компаньоны поделили, Сергею самую малость перевели. А учитель уже парня полюбил, привык к нему в доме. Так и остался Сергей у них, учителю на будущую жизнь подспорьем.

В шестнадцать лет ему все двадцать давали, возрос парень богатырём, плечищи-то отцовы, камские; голосище как труба. И притом – к науке прилежный, башковитый и смелый до отчаянности.

А Маша, учителева дочка, та – тихая, большеглазая, тоненькая и молчаливая. Но тоже к науке отцовой интерес имела. Вот они все втроём-то на лодке под дождём в плащах плывут, будто их нечистая сила из дому манит, то змея под облака запустят, да ещё в самую грозу! А то шары бумажные клеили, воздухом горячим, что ли, надували, летать пускали. Так один раз шар ихний через Каму перелетел, на базаре страху наделал – Серёжка на нём рожу намалевал сатанинскую. Городовой даже приходил, смотрел, нет ли на сатанинском шаре чего недозволенного, листков каких возмутительных…

Вот так-то, заместо правильной, божественной науки, какая в гимназии приличествует, учитель этот голову Сергею вовсе задурил, шарами да банками с електричеством. То крылья какие-то вместе ладили, то лодку-самоходку на манер велосипеда выдумали, на Каме пробовали. Грехи!

Ну, покамест учитель с шарами и банками прохлаждался, крыльями летальными да рожами сатанинскими тешился, дочку-то свою и проморгал! Ей бы самой ещё в куклы играть, а тут, на поди, после Серёжкиных-то затей у неё под сердечком живая куколка зашевелилась.

Отец, конечное дело, ничегошеньки и не заметил, а она, бедненькая, тоже ни отцу, ни сорванцу этому ничего не сказала, не призналась, только стала таять на глазах. Ведь ей шестнадцатая весна едва минула, а уж скоро, глядишь, всем утайкам – неминуемый конец!

И, жалеючи отца, задумала всё тайком до сроку избыть. К кому девочке идти? С кем посоветоваться? Она – к экономке, Серёжкиной родственнице. Та ахнула, но помочь согласилась. Тайком с бабкой одной уговорилась, чтобы быстро всё учинить. Бабка – бывалая, тёмная, скрытная, староверка, в маленькой деревушке за Мотовилихой жила.

Экономка на Сергея стала глядеть волчицей, и как-то раз, в тёмном коридоре, не стерпела да в рожу бессовестную и плюнула ему. А парень не глуп, хоть юн, и Машу, видимо, крепко в сердце забрал. Сразу сообразил, что произошло, и что Машею затеяно.

Стал он за Машей наблюдать. Как только она утречком рано пошла из дому с узелочком, он – за нею, сгрёб её в охапку, домой чуть не силком сволок, и, только отец вечером из гимназии явился, Сергей ему всё начистоту и выложил.

– Вот, – говорит, – так и так, казните меня какой угодно казнью, а её от погибели спасите. Не дайте над её юностью через мой грех надругаться тёмным бабам. Со мною же – что вздумаете, то пусть и будет. Только знайте – я Машу по гроб жизни люблю.

Отец сразу ничего не сказал, какое будет у него решение, дочери ручку поцеловал, просил не печалиться, упрекнул, что доверия мало к отцу имела. Та расплакалась, прощения просила, за позор на семью, на имя. Ночку целую он в Машиной светёлке просидел, экономку хотел прогнать, но упросила дочь и ту не обижать, ведь хотела женщина сделать как лучше, пособить горю по своему разумению. Наутро Маша заснула, и, видимо, решение отцово приняла безропотно.

Вышел учитель в столовую, велел позвать Сергея. Сказал, что в гимназии долее оставаться им обоим нельзя, ученику седьмого класса и учителю. Что, мол, в предвидении события, он, учитель, заранее из гимназии уйдёт, возьмёт и дочь из шестого класса здешней женской гимназии, переедет в другой город, Петербург или Москву, а, дескать, ему, ученику своему любимому, не возбраняет кончить курс, только в семье своей видеть его больше не желает. Потому что, дескать, доверие, мол, только раз дарится и отнимается. Деньги Капитоновы отдал учитель Сергею, двести рублей, какие сохранял на Серёжино имя.

Сергей сказал, что вину понимает, на глаза до поры лезть не станет, но просит письмами изредка сообщать про здоровье Маши, ну, и про то, как всё дальше сложится. И слово даёт, что помимо воли отца строки ей не пошлёт и встреч искать не будет, но адрес завсегда должен знать. И ещё попросил Машиного отца дать ему письмо к некоему капитану Кованько, с которым Машин отец в дружбе и в переписке состоял. Капитан этот в Москве воздухоплавательной командой управлял.

Сказал Сергей учителю: хочу, мол, у этого капитана в команде летательным делам учиться, и, коли будет толк, надеюсь заслужить отцово прощение и Машину руку. Учитель отвечал, что об этом в семнадцать лет болтать нечего, жизнь покажет, какова, мол, цена твоих слов, покамест же – ни ты её, ни она тебя и в глаза видеть не должны. «Час, – говорит, – тебе на сборы!» А письмо капитану Кованько написал.

Уехал Серёга в Москву, а отец Машин в город Макарьев подался, на Унже. Там у него была родственница, акушерка. Хотел он в чужом месте, тихом, отдалённом, без огласки всё совершить, бумаги получить на дитё незаконное, да маленько в глуши здоровье Машино поправить, а потом – дальше ехать, счастья дочке искать в столицах. Без жалования стало им туго, нужно было скорее службу искать, и думал он, что в гуще столичной быстрее пристроится к делу. Но негаданно в Макарьеве счастье и нашёл.

Поступил в лесную контору, набрал уроков тьму, домик случайно по дешёвке купил, огород они с Машей и сад завели, да так там и осели, сами того прежде не ожидая. Про Москву и Питер думать-вспоминать забыли! Маша после родов так расцвела, так похорошела, что уж приглядываться стали к ней макарьевские сынки купеческие. У Маши вся радость – Тонюшка, и дед в Тоне души не чает. Только дед стал здоровьем сдавать, крепко его вся эта Машина беда подрезала, хоть и не показывал ей своей заботы.

А Сергей оказался парнем упрямым. Пишет отцу нечасто, но о каждой перемене своей жизни обязательно докладывает и просит для Маши и Тони то одно, то другое передать. Нет-нет отец и позволит, и приходит тогда московская посылка… Потом стали поминать Сергея в газетах – на воздушном шаре, что ли, дальше всех он слетал.

Как раз на третий год рождения Тонин пишет Сергей, что уезжает в Манчжурию, с японцами воевать. И уже чин у него офицерский, а всего-то двадцать лет стукнуло.

Тогда отбивает ему Машин отец телеграмму в Москву, мол, проездом на войну сделай остановку в Мантурове, на день или два. Взял он Машу и трёхлетнюю Тоню, взял и экономку-старуху, ту самую. Сели на пароход «Кологривец» и поехали вверх по Унже, из Макарьева в Мантурово. Вот тут-то и повстречались, после трёх с половиной лет разлуки, Сергей и Маша. Глянул на них учитель и спрашивает: «Ну как, не забыли друг друга?»

Те оба отвечают в один голос, дескать, только в ожидании сего часа все три с половиной года и терпели.

Смягчился отец.

«Коли так, – говорит, – возвращаю тебе, Сергей, своё доверие. Всё-таки ты оказался человеком настоящим, не ошибся я в тебе, да и Маша тоже. Обними, Сергей, жену и дочь, идите под венец, всё готово».

В тот день, в Мантурове, их и обвенчали. Поехал Сергей на войну, а Маша воротилась в Макарьев уже её благородием госпожой Шаниной, с дочерью Антониной Сергеевной.

Только невесёлой получилась у них семейная жизнь, разлучной. На войне его ранило, потом в плен попал. До 1906 года держали его в плену японцы, потом ещё чуть не год везли пленных в Россию пароходом, кругом всего Божьего света. Сделалось у них на пароходе какое-то бесчинство, бунтовали, что ли, и Сергей в подозрение попал.

Привезли его в город Одессу, под следствием был, но выкрутился – приняли во вниманию болезнь, ранение, заслуги летательные, изнурение, ну и всё такое. Как выпустили его из-под следствия, остался временно в Одессе. Уж не знаю, по службе ли, или уже по штатской части, послали его в какой-то отряд летательный, побыл он там механиком, а вскорости его во Францию отправили, за аэропланами.

Так и застрял Сергей Шанин на юге, то в Севастополе, то в Одессе находился, и начал он летать на аэропланах и даже других этому делу учить. Зимой же к жене и тестю наезжал обязательно, эдак к Рождеству приедет, поездом до станции Нея, а оттуда на лошадях до Макарьева по санной дороге. К весне – опять в Одессу, летать. Учитель, тесть его, уже исхудал, побледнел, работать стал неспособен, только маленько в саду копался и внучку Тонюшку начал наукам своим сызмальства обучать. Сергей всё почти жалование своё туда, в Макарьев, отсылал, и жила семья всё же в достатке.

А в 1912 году случилась у них настоящая беда. Ждали жалования Серёгиного, да не дождались. Узнали вскоре, что Сергей Шанин за старое взялся, опять в какие-то бунтовские дела встрял. Взяли его под арест по доносу, будто хотел он на город Севастополь с самолёта листы возмутительные бросить. Потом прослышали, что донос кое-как удалось отвести, но признали Сергея сицилистом. Суд им был, с кем он там связался, всем досталось на орехи, и определили ему сидеть за этот его сицилизм два года. Послали отбывать срок в ярославскую тюрьму.

Как их этапом в Ярославль привезли, схлопотал он себе разрешение на свидание с женой, написал ей в Макарьев и ответ скоро получил. Писала ему Маша, что учитель скончался, сама она домик продаёт и с вырученными деньгами поедет в Ярославль, поближе к мужу, хоть он и в тюрьме. Может, будут позволять хоть через решётку видеться. А там, как дождутся мама с дочкой своего папани, вместе станут горе мыкать, он – механик хороший, не пропадёт с ним семья.

Осенью 1912 года, в конце августа, сели они на пароход, и оказался это опять тот же «Кологривец». Маша это поняла как доброе предзнаменование, и решила ехать без пересадок в Ярославль, вместе с Тоней. Девочке уже одиннадцать минуло, мать ростом догнала, красавицей подрастала, всем в глаза кидалась. Сели они на «Кологривца», а пароходик-то был тихий, старый, грязный, грузы брал какие попало, пассажиров подолгу задерживал. И вот, от Макарьева до Решмы ехали они восемь суток, заместо двух! Кают там не было, народищу – полно, все вповалку, и промеж этого народу жмутся друг к дружке они две, и никто даже верить не хочет, что это – мать и дочь. Любой скажет – едут две сестрёнки-девчонки, одна другой лучше. Да матери и было-то всего годков двадцать восемь! Истинно говорю тебе – совсем девочкой смотрелась!

И на беду случился среди скученного народу тиф. Она, Маша-то, его и схвати. Так, в горячке тифозной, её в Решме и сняли с парохода, беспамятную. Что при ней было – всё украли начисто. И концов не сыщешь. Деньги она с собой не на банковской книжке, а так, в нательной сумочке везла, хлопот убоялась. Словом, сняли их обеих с парохода в одних платьицах. Мать – ничего не сознаёт, дочь испугалась, притихла, только одно и просит, чтобы не разлучали с матерью. Ей говорят, нельзя, дочка, ты, мол, ещё здорова, никак невозможно вас вместе оставить.

Тут случилась на решемской пристани женщина одна, жена Степана-трактирщика с михайловского постоялого двора, Марфа Овчинникова. На вид – баба весёлая, приветливая, ласковая. И как стали монастырские Тонину мать на носилки укладывать, чтобы в приёмный покой нести, Марфа-трактирщица им и говорит:

– Дайте мне девочку, я её утешу. Куда вы её денете в монастыре, маленькая она ещё! Возня вам с нею там лишняя, по кельям старухи живут, взрослые женщины, да и среди послушниц ваших юниц таких, как она, нет. Кто там за ней присмотрит? А мне – помощницей будет в доме, заместо родной дочки. Всем песням, всем рукоделиям обучу. Чай, сами знаете, не дал мне Господь дитяти.

И, недолго рассуждая, девочку – с собой, на телегу! Монастырским ещё с возка крикнула, чтобы маму, как только поправится, тоже на постоялый двор доставили. А по маминому лицу и не доктору видать, что не жилица она на белом свете. Так и вышло: дней через пять и скончалась. Перед смертью отцу Николаю сие всё в исповеди поведала, покаялась. Просила отца-арестанта уведомить…

Тоне не сразу, конечное дело, сказали насчёт матери. И решили мы так: знать, сам Господь послал в тот день Марфу-трактирщицу на пристань, по неизбывному милосердию своему к сирым и убогим. Сама суди: отец у девочки в тюрьме, денег за душой – ни гроша медного, близких – никого, жить негде, ни кола, ни двора… И осталась Тоня у благодетельницы своей, Марфы-трактирщицы, хоть, может, и не бескорыстное было её благодеяние, но всё же – благодеяние! Тем более что в монастыре малолетнюю определить было некуда.

И стала Тоня жить с августа 1912 года на постоялом дворе близ села Михайлова, в лесу, при большой дороге на Юрьевец…

2

По правде сказать, слава у михайловского трактира была неважная. Мужики местные ему кличку дали: «Лихой привет». Разнеслась кличка по округе, промеж себя мы его иначе и не звали, прости Господи злоязычие наше!

Гости там бывали всякие, больше по торговой конской части, барышники, перекупщики лошадей и скота, гуртовщики, прасолы. Зимою, когда битое мясо возили, там, в трактире, помногу прасолов собиралось, гуляли, денег копейками не считали…

Более всех уважали хозяева своего решемского родственника, барышника Ивана Овчинникова. Вон там, в той стороне, левее церкви – сейчас-то не видать в темени, – дом его стоит пятистенный, под скобу рубленый, двор тёсом крыт. Это он сам поставил перед войной.

Занимался Иван Овчинников только конями. Куда-то всё в область войска донского ездил, покупать, продавать, менять, сразу голов по десятку, а то и поболее. И работал на него младший брат Сашка, коней издалека перегонял, всегда в разъездах, в хлопотах. Частенько проездом и в «Лихом привете» останавливался, тоже его там с почётом, ради брата, встречали. Как же, хотя и родственники, а главный доход трактиру – от них!

Ну, а там девчушка эта, Тоня жила. Марфа ей свободы маловато давала. Насчёт песен и рукоделий разных она, вроде бы, с чем приехала, с тем и осталась, а вот самовары подогревать и валенки гостям сушить, чаи по чайникам разливать и печи топить – этому, верно, обучилась Тоня в тонкости. И за скотиной в хлеву, и по воду на Ёлнать зимой, и пуговицу гостю пришить, и к столу подать… Так вот с зари и до ночи присесть девчонке некогда. Марфа-то и сама – огонь-баба, всё у неё в руках так и кипит, ну и девчонку к тому же самому приучила. А та – способная, тоже на работу злая.

Насчёт отца своего девочка толком ничего не знала, слышала от матери, что за решёткой, а где, надолго ли, доподлинно не знала. Понимала, что на свиданку с ним ехала и… не доехала. А уж тебе скажу, сестрица, по правде – мой-то благочинный, отец Николай, и адрес тюремный знал, и когда сроку конец, но… Нешто он враг душе человеческой? Нешто можно безбожнику-сицилисту детскую чистую душеньку на погибель отдать? Вестимо, нет! Да теперь-то, небось, сгинул давно этот летатель бывший, Сергей Шанин. А отец Николай молчит, как тогда смолчал. Пусть, мол, в людях поживёт Антонина, а потом её и келейка в монастыре сыщется. Нечего ей в мире лукавом искать, пусть сызмальства к Богу, Отцу Небесному стремится. Вот и заставлял отец Николай Марфу-трактирщицу почаще девочку в монастырскую церковь привозить, беседы с ней имел душеспасительные, выспрашивал у Марфы, не переутруждается ли девочка, и у Тони самой тоже про это осведомлялся. А та всё – нет, батюшка, Марфа Никитична меня жалеет, посильно тружусь у неё.

А тут – война! Дела, конечно, пошли потише, проезжих стало меньше, и народ проезжий обеднял: всё призывники, погорельцы, богомольцы тянулись по дороге, а потом и беженцы пошли издалече. Много ли с них наторгуешь? Оставался у Марфы главным постояльцем Иван Овчинников, он призыву не подлежал – ступни, что ли, плоские. Иван собою непригляден, конопатый, рыжеватый, а родной брат его Алексашка – кровь с молоком. Только молод очень, потому тоже не призван был.

Поездил он, поездил по делам Ивановым, «Лихого привета» никогда не объезжал мимо, всегда у Марфы останавливался, и она, соскучась, парня и приворожила. Конечно, сперва потихоньку, чтобы дед Павел ничего не заметил, а потом, как во вкус-то вошла, всё смелей и смелей. Баба-то огневая, хоть и в возрасте, и собою, на первый взгляд, неприметная. А ревнива, обидчива – страсть! Вскружила она Алексашке голову, да ненадолго! Тот заметил Тоню.

Баба она, Марфа-трактирщица, решительная, быстрая. И хотя такая помощница, как работящая Тоня, ей позарез нужна на дворе, задумала хозяйка её поскорей из дому сбыть, подальше. Да так, чтобы уж Сашке соблазна не было.

Сказать тебе надобно, что на той стороне Волги у нас скиты есть очень старинные, и монахи скитские, праведные схимники, изредка в трактир заглядывали, брали соль, мыло и кое-что для разговения на праздники. Чаще других проходил мимо трактира и захаживал к Овчинниковым-хозяевам отец Савватий, святой старец скитский. С Тоней он почасту беседовал сердечно, уму-разуму наставлял ласково таково. Она его паче отца Николая за отца духовного почитать стала.

Вот Марфа одним духом, савраску своего в саночки лёгкие запрягла – и туда, за Волгу, в скит. Шепнула старцу Савватию, что Антонину уже бес мутить начинает, дескать, мать-игуменья велит приуготовить девицу Антонину к монастырю, пора, мол, ей в послушницы. Старец на другой же день собрался, девушку наставил, и пошла она в обитель, причастилась и, как пошутил мой благоверный, приняла «малое пострижение», стала послушницей. Сбиралась она со двора в обитель без печали – сама понимала, не век же ей вековать при трактире в лесу, а города её страшили. У неё с пережитого ужас сделался перед скопищами людскими в городах, даже пароходов стала бояться, а в лесной жизни привыкла к тишине, к безлюдью. Так что отцу Савватию долго уговаривать её не пришлось. Она сама сказывала, что пошла по сердечному стремлению. Было это года два назад, весной.

Дали ей работу далеко, на пчельнике, и уже потом заметили, что может она петь приятно для слуха, хотя Марфа её в этом умении и не упражняла. Наша регентша определила Тоню в хор. А на спевки далеко с пчельника ходить, три версты. Перед началом навигации перевели её в самую обитель – ведь к пароходам по два-три раза в день хор стал выходить. Дали ей другую работу – сестре Софии в приёмном покое помогать, за больными ходить. Очень терпеливая няня из Антонины вышла, ни на кого голоса не повысит, никого не упрекнёт ни в чем, а разные там перевязки, обмывания с усердием исполняла. Очень больные к ней быстро привыкли. А по первому звону колокола она всё бросает, халат сымает, в хор бежит, к пароходу, на молебствие. Нелегко так-то ей приходится, а всё – тиха, молчалива, терпелива, настоящая монахиня, не от мира сего. Откуда только сила в ней такая берётся, даже старшие удивляются.

А что надысь получилось – сама ведаешь. Ох, почуяло моё сердце неладное, недоброе!..

* * *

…Не всё понял Макар из долгого повествования решемской попадьи, но жизнь послушницы Антонины узнал во всех подробностях. Смутно, уже на краю сонной бездны, подумалось ему, что живут люди на свете будто не по своей воле-выбору. Гнёт их какая-то жестокая сила, и трудно вырваться человеку из цепких щупалец злой неправды. Неужто в мире зло сильнее правды? Одна она для всех или у каждого человека – своя? Знает ли человек, какая правда ему нужна?

Мать вернулась с хозяйской половины только под утро и сразу заметила открытые глаза сына, его насторожённый взгляд, синеву усталости вокруг глазниц.

– Что с тобой, Макарушка? Или приснилось что дурное?

– Скажи, мама, – выговорил сын с трудом, потому что до сих пор не пробовал задавать такие вопросы. – В чём для людей правда? Почему дурные люди должны мучиться только на том свете, а хорошие мучаются на этом?

– То Божий промысел за людские грехи, – подумав, ответила мать. – А правда для людей – в Боге.

– А как её узнать? Как самому поступать по правде?

Лицо матери, сперва удивлённое и смущённое, стало принимать выражение значительное, почти торжественное.

– А ты в душе своей к Господу обратись, спроси, как по его воле поступить. Или у служителя Божия ответа спроси. Что тебе духовный отец подскажет, то и будет правдой. Уж тут Господь до ошибки не допустит… Только сейчас рано ещё, до солнышка поспи!..

Глава третья
Госпитальное судно «Минин»

1

После отвала из Решмы послушница Антонина попросила врача осмотреть её больных. Врач для начала оценил взглядом саму сиделку и сделался сразу очень любезен. Он пошёл за нею в каюту, отведённую лежачим.

Здесь было шесть коек с тощими рваными тюфяками. Под серыми, застиранными простынями и кое-как залатанными одеялами лежали «тяжёлые». На попечении юной сиделки оказались, кроме монастырских, решемских, ещё два пожилых ополченца из крестьян села Солнцева Ярославской губернии и больной чуваш Василий Чабуев, мечтавший скорее попасть в городской лазарет, чтобы избавиться от грыжи. На войне Чабуев надорвался, вытаскивая из грязи артиллерийское орудие. Ополченцы Шаров и Надеждин попали на госпитальное судно «Минин» не без задабривания того же военфельдшера, что согласился принять монастырских больных в Решме. У Шарова была недолеченная рана коленного сустава. Надеждин страдал от последствий контузии.

В селе Солнцево комбед уже выделил на их долю хорошей земли, отобранной у барина, Георгия Павловича Зурова, и соседи-ополченцы толковали только про новые, справедливые порядки, про десятины, пустоши, супеси и суглинки. Звали их домой жёны, и призывные эти письма, зачитанные до разрывов на сгибах, снова и снова перечитывались и здесь, в каюте. Оба думали об одном: как бы скорее подлечиться и попасть домой.

Врач велел отнести старца Савватия и Сашку во временную операционную, устроенную в бывшем салоне. Ногу Савватию намертво закрепили в лубке, у Сашки проверили швы, наложенные монастырской решемской фельдшерицей; врач сказал, что больной сможет встать недельки через полторы, потому что порваны одни мускулы, кость же и главный нерв целы.

Когда двое дюжих санитаров очень неосторожно принесли Сашку в палату, точнее, большую каюту, небрежно окрашенную белилами, доктор снова явился к лежачим и строго посмотрел на Сашку.

– Как это тебя, человека мирского, штатского, угораздило к монахиням, в монастырскую больницу попасть? Да и рана свежая, фронтов же поблизости как будто нет? Ну-ка, расскажи, как было дело, да без утайки!

– Хвалиться тут нечем, – мрачновато пояснил Александр Овчинников. – Дурь одна. С дебаркадера надысь перед пароходом сиганул, форс показать, да на лапу якорную под водой и напоролся. Спасибо, монастырские кровью истечь не дали. Да и вам спасибо за то, что в город везёте.

– Как же тебе вынырнуть удалось с такой раной?

– Сперва, как напоролся, рванулся неловко, лапа-то скрозь бедро и прошла, а течением меня под водой развернуло, так что очутился я как стерлядь на самоловном крюке. Ни взад, ни вперёд! А тут якорная цепь под руку подвернись! Ухватился, себя повернул, лапу назад из раны наладил, освободил себя с крюка, но приослаб – много крови, видно, потерял. А мысль одна – про пароход. Угодишь под днище или под колесо – пропал! Одно спасение – цепь.

Тут Сашка заметил, что сиделка Антонина прислушивается к разговору. Он сразу смолк.

– Ну и что дальше? – заинтересовался врач.

– Что дальше? Вылез, ребята к берегу пособили. Нашли, про что спрашивать! Людей перемутил, от дела отстал, других заставил со мной возиться. Женщинам пришлось меня волочить наверх, словно колоду. Хочу через денёк-другой на костыли.

Врач покачал головой.

– Хочешь ногу сберечь – колодой и лежи покамест. Рана болезненная и опасная, ногу надо в лубке подержать, а от боли – впрыскивание сделать. Дня через три посмотрим, как поправка подвигается.

– В какой госпиталь вы меня положить хотите? – Сашка покосился на Тоню-сиделку. – Мне бы от наших, монастырских, не отстать! Пока не поправлюсь.

– Ну, уж там видно будет, куда попадёшь! – буркнул врач неопределённо.

Пароход остановился взять уголь против томненской мануфактуры, ниже городских пристаней Кинешмы. Часть выздоравливающих с «Минина» помогала засыпать углём пароходный бункер.

Оказалось, что старец Савватий с переломом и Сашка Овчинников чуть не единственные тяжелораненые на весь пароход, Антонина даже подивилась: эвакуируемые выглядят вполне здоровыми. Да и чистота на пароходе поддерживалась не по-госпитальному! Койки – разнокалиберные, бельё – наихудшее! Сам пароходик мало подходил для целей медицинских, однако же мог бы вместить вдвое больше больных, чем их сейчас было на борту.

Закончив бункеровку в Томне, пароход отвалил от угольной баржи и тихим ходом подошёл к городской пристани Кинешмы. Туда заранее отправилось начальство плавучего госпиталя.

Антонина, глядя из каюты, узнала на пристани начальника и военфельдшера. На мостках лежали и сидели раненые, готовые к эвакуации, однако госпитальные начальники не соглашались принять их.

Капитан «Минина» даже чалиться не стал, приказал подать на пристань одну кормовую чалку и стоял у переговорной трубки, готовый скомандовать в машину «Вперёд!».

– Могу взять только вот этих пятерых легкораненых, ходячих, и то лишь потому, что мне уголь погрузить некому в Костроме! – кричал начальник госпиталя. – У меня персонал трое суток не спит с лежачими, на пароходе яблоку негде упасть от тесноты. Пятерых беру не причаливая. А ну, прыгай на борт, у колеса, живей! Ты прыгай, ты и ты, и вон ещё те двое. Военфельдшер, прыгай за ними! Эй, там, у трапа, подай руку товарищам! Пошёл, капитан, вперёд самым полным!

Начальник с военфельдшером последними вскочили на борт, и «Минин», расстилая по реке дымный след, отошёл вверх, больные же… остались лежать на пристани. Антонина снова подивилась: и никакой тесноты нет на недогруженном судне, и уголь уже взят в Томне. Чудные порядки!

До ушей Антонины доносились и ещё более чудные разговоры на борту. То и дело в обрывках фраз звучали французские словечки, обращение «господа», картаво произносимое слово «Россия». Антонина видела не больных солдат, как пациенты её палаты, а лощёных, манерных, барственного вида молодых мужчин, обряженных в солдатское обмундирование словно бы лишь для отвода глаз.

Однако у решемской сиделки хватало забот с порученными ей ранеными. У Алексашки Овчинникова санитары при переноске неосторожно разбередили рану. Врач велел впрыснуть морфий. Он постоял у окна и заметил, как больной после впрыскивания удержал руку сиделки и неумело попытался поцеловать её. Когда больной заснул от морфия, врач поманил Антонину к окну.

– Скажите мне, кто этот человек? Не из вашей родни?

– Нет, мне он не родня. Крестьянин, из слободских, зажиточных. Младший брат в семье. Старший брат, Иван Овчинников – барышник конский, человек богатый. А этот – у брата табунщиком, коней издалека перегоняет. Всегда в разъездах, в опасностях. Мать вечно за него в тревоге – ремесло, как изволите понимать, неспокойное.

Ответ как будто заинтересовал врача.

– Из зажиточных? Гм… А о ранении своём он правду рассказывает?

Антонина сказала, что сама была свидетельницей.

– Скажите мне правду, барышня, – допытывался врач, – а сами-то вы… как в монастыре очутились? При вашей-то внешности!.. Это одеяние ваше, простите, не маскировка?

По ясному взгляду девушки врач понял, что ошибся.

– Будьте со мною откровенны. Я убеждён, что вы дочь благородных родителей. Где они? Вам ведь не более восемнадцати лет?

– Я – сирота. Лет мне действительно восемнадцать. Отец был военным лётчиком. Звали его Сергей Капитонович Шанин. Ещё до войны мы с мамой узнали, будто отец наш попал в ярославскую тюрьму как революционер. Жили мы с нею и дедом в Макарьеве, на Унже. После смерти деда мама продала макарьевский дом и поехала со мною в Ярославль, искать встречи с папой. В пути заболела, в Решме нас сняли с парохода. У мамы оказался тиф, через неделю она скончалась. От меня это сначала скрывали несколько лет. Было это в 1912 году, шесть лет назад. Четыре года меня держала при себе, в служанках, владелица постоялого двора в лесу, у деревни Михайловки, а оттуда я по своей воле пошла в монастырские послушницы. Питаю надежду найти там приют вечный. Мир меня страшит.

Врач покачал головой.

– Но что может связывать вас с этим раненым Александром Овчинниковым? Ведь это простой мужик, не общество для вас. Не могу ли я чем-либо важным услужить вам? Тогда, возможно, я тоже получил бы право… приложиться к этой ручке?

Но послушница Антонина недаром прошла у самой игуменьи, в прошлом светской дамы, целый курс, как следует держать себя в «миру». Чувство же собственного достоинства она унаследовала от отца с матерью, людей образованных и интеллигентных. Она ответила сдержанно:

– Сделайте милость, довезите нас троих, решемских монастырских – работника нашего Ивана Губанова, увечного старца Савватия и меня, – до Костромы; помогите и этого раненого, Александра Овчинникова, в больницу определить, где вам самим сподручнее, а более ни о чём не извольте беспокоиться, если сами вы христианин и божиим людям желаете добра.

Врач неопределённо хмыкнул и отошёл от окна каюты. Антонина получила на больных и на себя госпитальный обед: кастрюльку пшённого супу с кусочками разваренной воблы, семь ложек перловой кашицы, семь ломтиков чёрного хлеба и семь кусочков сахару. Такая норма питания считалась улучшенной, госпитальной.

Пароходик шёл быстро, разрезая волну своим острым форштевнем, нигде не задерживался, кое-где смело спрямляя для себя фарватер на перекатах. Успокоительно вздыхала и мерно шумела паровая машина бельгийской фирмы. Антонина сдала посуду матросу на кухне и минуту постояла в каюте над Сашиной койкой. Лицо больного было покойно. Прежде искажённое болью, всё ещё очень бледное, оно обрело после морфия выражение отрешённости от всех забот и мыслей.

Уж не кончается ли? С испуга она чуть не произнесла эти слова вслух. Вдруг ей до малейших подробностей припомнилось их непродолжительное и странное знакомство… Сперва – глухой лесной трактир, прозванный окрестными мужиками «Лихим приветом». Заметила Тоня, помогая хозяйке Марфе Овчинниковой, что та, соскучась тёмной лесной жизнью с нелюбимым мужем Степаном, старается приворожить частого гостя – лихого табунщика Сашку Овчинникова. А он и самой Тоне не на шутку полюбился, когда прислушалась к его разговорам, пригляделась к нему чуть пристальней… Понравился он ей своим стремлением к иной жизни, тем, что книгами интересовался, учиться хотел. Чем-то этот лихой, ещё необразованный парень напомнил Тоне её собственного отца. Ведь и тот был крестьянским сыном, сумевшим получить образование, стать военным лётчиком-офицером, вступить в ряды революционеров и, как думала Тоня, отдать жизнь за счастье других людей.

Как только Марфа-трактирщица стала примечать, что Сашка начал на Тонечку пристальнее поглядывать, тут же и отослала её в монастырь. Тоня же и сама понимала, что не век ей вековать в трактире лесном, а города после пережитого её страшили, особенно когда матери не стало. Работу в монастыре ей дали нетрудную, на пасеке; обращались там с нею ласково, стали учить рукоделиям и пению…

…Сашка Овчинников пошевелился во сне, застонал. Тоня положила ему руку на горячий лоб. Отчётливо вспомнилось ей последнее их свидание с глазу на глаз.

Подстерёг её однажды Сашка на пути с пчельника в обитель. Было это прошлой весной, с тех пор они видались только на людях, мельком.

Тогда же, на лесной тропе с пчельника…

Все краски первого цветения, все запахи весны, даже тихий шелест трав, свежих, незапылённых, задеваемых лишь чёрным подолом её одежды, так и запечатлелись в сердце. Понурив голову, Сашка Овчинников шёл рядом. Слова искал с трудом, говорил тихо о своей любви к ней. Свет, мол, клином на тебе одной сошёлся!. Признавался, что дал было Марфе-трактирщице себя завлечь, но понял, что настоящую суженую конём не объехать! Разом, мол, стороннее всё кончил, оборвал, теперь за прошлое прощение просит, а за будущее головой и душой ручается!

Тоня ответила ему, что оправдываться ему не в чем, обещаний он перед алтарём никому не давал, только, мол, поздно теперь, коли она в монастыре утешение от сердечной горечи нашла, когда его к другой потянуло. И просила не смущать более её души, не тревожить прошлого.

Он же взял тогда с неё слово последнее, что ежели бы, паче чаяния, приключилась с нею какая-нибудь беда или уйти пришлось из обители, то ни у кого она помощи не просила бы прежде, нежели с ним не повидается. Она обещание дала, но сказала, не приведи, мол, бог, коли понадобилось бы это слово вспомнить. На том близ монастыря, в леске, расстались, и тут же Антонина-послушница всё до слова матери-игуменье пересказала. Тогда и перевела игуменья свою любимую послушницу с пчельника в монастырский приёмный покой, к сестре Софии в помощницы. И в хор на пристанскую часовню, службе подпевать к пароходам, определила.

…Сиделка вдруг подумала, что этот спящий больной – теперь единственный в мире человек, кто видит в ней не нянюшку, не послушницу-монашку, единственный, для кого она ещё не совсем божья, кто жалеет её искренне, и даже…

Она заставила себя отогнать эти мысли, перекрестилась и прилегла в плетёном кресле у окна. Все больные в палате спали крепким послеобеденным сном. Поставить для неё кресло в каюту распорядился всё тот же внимательный военврач, доктор Пантелеев.

Пароходные колёсные плицы шумели мерно и глуховато. Антонина уснула под этот успокоительный шум. Пробудилась она от чьего-то негромкого разговора на палубе, близ её окна. Створка деревянных жалюзи была закрыта, но сквозь косые прорези Антонина смогла различить головы беседующих. Это были доктор Пантелеев и тот военфельдшер, что отбирал раненых для эвакуации, а в Кинешме вернулся на борт «Минина». К некоторому удивлению Антонины-послушницы, беседа велась на французском языке, довольно ломаном и скверном. Военные медики никак не предполагали, что беседу их сможет понять скромная монастырская сиделка, внучка учителя и дочь ученицы пермской гимназии. А Тонин отец, Сергей Шанин, владел французским не хуже жены и тестя! Он подолгу бывал во Франции по служебным авиационным делам. Девочка свободно болтала с ним по-французски, когда зимой он наезжал к семье из Парижа, Севастополя или Одессы в глухой провинциальный Макарьев.


– Часа через полтора уже Кострома, – говорил военфельдшер врачу. – Можно будет сделать остановку и высадить лишних. Надо освободиться от балласта.

– Ну и произношеньице у вас, подпоручик! – вздохнул военврач Пантелеев. – Перед встречами с нашими французскими союзниками на севере надо вам побольше практиковаться, а то засмеют, мон ами! Остаются до начала потехи считанные дни и часы. Муравьёв в Казани определённо называл восьмое число, потому что союзники в Мурманске должны шестого получить подкрепление и высадить большой десант в Архангельске. Савинков будто бы уже полтора миллиона роздал, которые получил от Нуланса, французского дипломатического агента. Все союзные миссии теперь под рукой – в Вологде, это очень кстати. Не опоздать бы нам к началу… Как-никак, доставим неплохое пополнение. Ваш рейд по красным тылам в роли советского военфельдшера надо признать удачным… Но, как вы полагаете, много ли попало на борт ненадёжных?

– Нет, думаю, что немного. Отбор-то всюду сделан был заранее – и в Казани, и в Нижнем, и в Юрьевце, да и в Решме. Там позаботился об этом Иван Губанов. В Кинешме чуть не сорвалось – мы рисковали получить там настоящее большевистское пополнение… Ну и несколько серьёзных больных пришлось взять ради соблюдения госпитальной обстановки. На любой пристани могла быть инспекция. Результат: рыбинцы получат в нашем лице вполне боеспособную группу, когда выкинем больных ополченцев и старца с переломом.

– Знаете, подпоручик, насчёт этого старца я несколько иного мнения. Не может ли он пригодиться в качестве… Ну, некого, что ли, идейного подспорья? Для бесед с колеблющимися солдатами, вообще верующими из крестьян? Видел я недавно листовки наши. Немцы на юге отпечатали для русских мужиков: «Бей жида-большевика, морда просит кирпича». Понимаете, с такой пропагандой мы далеко не уедем, а ведь именно идейная сторона всегда у нас слабовата, в отличие от красных, чья главная сила – их идеи. Не попытаться ли поставить этого божьего старца на ноги к… началу дела?

– Что ж, попробуем подлечить для пользы службы, как говорится. Религиозное подспорье нам, конечно, нужно…

– Что представляют собой соседи Губанова? Вы их при вербовке прощупывали?

– Нет, в Решме условия вербовки исключали надёжную проверку, но прямых коммунистов там, кажется, нет. Пора Губанову потолковать с ними по душам. Пойдёмте туда!

1.Собор Александра Невского в Париже, находящийся в 8-м округе, на улице Дарю (rue Daru). – Прим. ред.
2.Кра́нцы – это особые приспособления, которые вывешиваются по бортам судна перед его ошвартовкой. – Прим. ред.
3.Пли́ца – каждая из лопастей пароходного колеса, захватывающих воду при его вращении. – Прим. ред.
4.Застре́ха – нижний, свисающий край крыши у избы, сарая и т. п., а также брус, поддерживающий нижний край крыши. – Прим. ред.
5.Самолётом на Руси называли паром, перемещавшийся между речными берегами по тросам, как бы летая туда-сюда. Своё название паромы-самолёты передали волжскому пароходству «Самолёт».
6.Просфора́, устар. Просвира́ – богослужебный литургический хлеб, употребляемый в православии для таинства Евхаристии и для поминания во время Проскомидии живых и мёртвых. – Прим. ред.
7.Причт – в Русской православной церкви название группы лиц, служащих при каком-либо одном храме (приходе). – Прим. ред.
8.Подпору́чик – первый обер-офицерский чин в царской армии, средний между чином прапорщика и поручика. – Прим. ред.
9.«Он абсолютно туп, господин Стельцов, не так ли?» (франц.). – Прим. автора.
10.До революции обед писался через букву ять – обѣдъ. – Прим. ред.
11.За́береги – полосы ледяного покрова, окаймляющие берега водотоков и водоёмов (озёр, водохранилищ, прудов и др.), при незамерзающей остальной части водного пространства. – Прим. ред.
12.Комбе́д (комитет бедноты) – орган Советской власти в сельской местности в годы «военного коммунизма». – Прим. ред.
13.Ревко́м (революционный комитет) – временные властные органы, создаваемые большевиками и наделённые чрезвычайными полномочиями, действовавшие во время Гражданской войны в России. – Прим. ред.
14.Совде́п – Совет депутатов. – Прим. ред.
15.Нарсу́д – народный суд. – Прим. ред.
16.Форште́вень – деревянная или стальная балка в носу корабля, на которой закреплена наружная обшивка носовой оконечности корпуса и которая в нижней части переходит в киль. – Прим. ред.
17.Сажёнки – способ плавания с попеременным выбрасыванием вперёд то одной, то другой руки, упрощённая версия кроля, или вольного стиля. – Прим. ред.
18.Кнехт (чаще кнехты) – парная тумба с общим основанием на палубе судна или на причале для крепления тросов. – Прим. ред.
19.Ча́лка – то же, что чал; причальный канат, трос и т. п. – Прим. ред.
20.Черни́ца – монахиня. – Прим. ред.
21.По́слух (послуша́ние) – предмет обета, даваемого человеком перед лицом Божьим. – Прим. ред.

Pulsuz fraqment bitdi.

7,67 ₼
Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
20 yanvar 2020
Yazılma tarixi:
1974
Həcm:
317 səh. 13 illustrasiyalar
ISBN:
978-5-6041907-0-8
Müəllif hüququ sahibi:
Издательство "РуДа"
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar