Kitabı oxu: «Русская эмиграция в борьбе с большевизмом»

Şrift:

© С.В. Волков, состав, предисловие, комментарии, 2024

© Художественное оформление серии, «Центрполиграф», 2024

© «Центрполиграф», 2024


Предисловие

Двадцать шестой том серии «Белое движение в России» посвящен борьбе русской военной эмиграции против советского режима после окончания Гражданской войны – в 20—30-х годах.

Первые годы после исхода Русской Армии из Крыма и командование, и большая часть ее чинов исходили из того, что эвакуация есть только временное отступление, и в ближайшее время готовились вновь возобновить борьбу. Причем еще до преобразования армии в РОВС в начале 20-х годов часть наиболее решительных и непримиримо настроенных офицеров пыталась начать эту борьбу самостоятельно (в Болгарии генералом В.Л. Покровским была создана организация, главной задачей которой было осуществление десантов в Россию, однако попытки высадить десанты на Кавказе по разным причинам потерпели неудачу).

К осени 1924 года, когда стала очевидной невозможность сохранения армии в прежнем виде и она была преобразована в Русский Обще-Воинский Союз, а перспектива возобновления организованных военных действий против большевиков отодвинулась на неопределенное время, на одно из первых мест в практике антисоветской борьбы закономерно выдвинулась работа по засылке в СССР небольших боевых групп в расчете на то, что их деятельность будет способствовать подъему восстания против коммунистического режима.

Руководство РОВСа считало, что борьба с большевистскими узурпаторами власти «не только наше право, но и священная обязанность по духу наших законов и принятой нами присяге». Возглавил эту работу с 1924 года генерал А.П. Кутепов. Созданная им боевая организация подготовила десятки активных борцов с советским режимом, переходивших границу и действовавших на советской территории. Пик их активности пришелся на конец 20-х годов.

По поводу методов борьбы с советским режимом в эмиграции сущестовали разные мнения, но А.П. Кутепов (с 1928 г. возглавлявший РОВС) считал, что боевая деятельность на советской территории – единственное, чего большевики по-настоящему боятся. Большевистская разведка действительно считала в 20-х годах работу против русской военной эмиграции главным направлением своей деятельности, причем основной целью организованной ею операции «Трест» было именно предотвращение засылки в СССР боевых групп, и когда эта провокация стала очевидной, она пошла в начале 1930 года на убийство генерала Кутепова. Борьба русской эмиграции против большевизма принимала и другие формы – покушения на советских деятелей и за рубежом, участие в пропагандистских мероприятиях, разоблачение большевистской агентуры в рядах эмиграции, борьба против прокоммунистических сил в разных странах и т. д.

До Второй мировой войны лозунг «Кубанский поход продолжается!» всецело владел умами большинства офицеров-эмигрантов, и РОВС в это время был массовым источником антикоммунистического активизма. Поэтому, хотя после смерти А.П. Кутепова и ужесточения советского режима засылка боевых групп стала невозможной, работа военной эмиграции против большевиков продолжалась. Во время возглавления (после генерала Кутепова) РОВСа генералом Е.К. Миллером работой на СССР ведал генерал А.М. Драгомиров. В эти годы упор был сделан на разведывательно-пропагандистскую деятельность – с тем, чтобы создать опорные пункты и хорошо законспирированные организации, которые могли бы в нужный момент возглавить повстанческое движение.

Несмотря на весьма эффективные меры по охране большевиками границы, десятки членов белых организаций (многие по нескольку раз) проникали на территорию СССР и длительное время действовали там. Как правило, это были молодые офицеры, произведенные в Белой армии из юнкеров, и выпускники зарубежных русских кадетских корпусов (из числа последних в СССР погибли, в частности, Г. и А. Гаранины, А. Колков, В. Дурново, А. Северьянов, М. Трофимов, Г. Поляков, П. Ирошников и др.).

В настоящем издании собраны публикации представителей русской военной эмиграции, связанные с антисоветской борьбой в довоенные годы, в том числе о деятельности боевых групп в 20-х годах и деле Б. Коверды. В разное время они были опубликованы в русской эмигрантской печати. Эти воспоминания никогда в России не публиковались.

Как правило, все публикации приводятся полностью. Авторские примечания помещены (в скобках) в основной текст. Везде сохранялся стиль оригиналов, исправлялись только очевидные ошибки и опечатки. Возможны разночтения в фамилиях участников событий и георгафических названиях; их правильное написание – в комментариях.

Русская эмиграция в борьбе с большевизмом

В. Ларионов1
Боевая вылазка В СССР2

В моем рассказе о боевой вылазке в СССР – о взрыве в июне 1927 года Ленинградского Центрального Партклуба – я умолчал лишь о двух-трех мелких фактах, что вызывается причинами, о которых вряд ли нужно особо распространяться. Не касаюсь я по тем же причинам и самой организации боевой вылазки в СССР. Об этом можно будет рассказать лишь впоследствии, когда борьба с советской властью будет закончена. Задача автора скромна: познакомить читателя с настроениями, переживаниями и ощущением боевой работы там, на театре боевых действий.

Впрочем, страстно хочется этой книгой достичь еще одного: заразить жаждой борьбы с поработителями нашей Родины нашу русскую молодежь и там, в России, если проникнет туда моя книга, и здесь, за рубежом. Быть может, мои записи – хотя бы между строк – дадут готовым на подвиг и жертву несколько полезных советов, выводов и примеров.

«Ответный террор против компартии!» – вот лозунг, наиболее действенный в борьбе с палачами. В ночных кошмарах им, убийцам, ворам, садистам и растлителям духа народного, чудится грядущее возмездие. Хулители имени Бога на земле чуют, что час расплаты не может не прийти. Только действие – твердое, прямое, бьющее прямо в цель – способно положить конец бесчинствующей власти маньяков. И только жертва чистая и святая восстановит честь опозоренной и безмерно поруганной Родины.

Русская молодежь, повинуясь зову долга, умела беззаветно умирать на полях сражений и с улыбкой становиться к стенке под дула чекистских ружей. Кому, как не этой молодежи, должен быть понятен и близок тернистый путь Канегиссера3, Коверды4 и Конради5, путь Марии Захарченко6, Радковича7 и Петерса8, смерть Соловьева9 и Шарина10 в лесах Онеги, скорбный путь Болмасова11 и Сольского12…

И нет иных путей для тех, кто признает наш общий страшный долг крови, залившей родную землю в бесчисленных подвалах… И нет иного действия, кроме боя, хотя бы для этого пришлось биться одному против всех…

* * *

Нас было трое: два славных парня, решившихся на все: Димитрий13 и Сергей14, и я – марковец-артиллерист. Мы только что перешли черту жизни и смерти – границу СССР, небольшую, неглубокую речку Сестру, но быструю и холодную, с дном неровным, устланным острыми и скользкими камнями.

До этого мы долго сидели на скате обрыва, за кустом можжевельника, и всматривались в пелену речного тумана – на полянку и холм, – где в это время обычно появляется очередной патруль погранохраны. Патруль, однако, не показывался. Наш проводник решил не терять времени и, раздвигая кусты, стал проворно спускаться к реке.

Было около десяти с половиной часов вечера. Белая, северная июньская ночь не прятала красивых рельефов знакомой мне еще с детства местности – извилистой, окутанной туманным облаком речки в долине, четких в ночном небе контуров сосен и елей, громады каменистого обрыва, зарослей ольхи и мелких, кривых березок на болоте, на той, на нашей, русской стороне. И в душу лился все тот же родной запах болот, сосен, весенней земли, то же журчанье речных струек и болотных ключей и песнь тоски и печали – музыка северного леса – пение кукушки. Казалось, что не было в прошлом десяти лет скитаний, горьких потерь, тяжелых ран, утраты родной земли, калейдоскопа переживаний – от сказок степных походов – этих легенд подвигов и кровавых терний – до палаток Галлиполи в долине «роз и смерти»; от видений минаретов Стамбула и сказок тысячи и одной ночи развалин Румели-Гиссара – до тупика фабричной стены приморского города, где под монотонное, безвыходное жужжание приводных ремней текли серо и бесцветно последние дни жизни моей.

Все было и казалось сном – прошлое и настоящее. Холодный, запотевший в мелких каплях тумана большой маузер – это была действительность…

– Надо тише… – сказал наш проводник, немного коверкая русский язык. – Здесь, сейчас над берегом, патрульная тропинка…

Мы знали, что последний дозор погранохраны прошел еще около полудня, вечернего – мы не дождались, так что он мог показаться каждую минуту.

Дрожа и лязгая зубами от холода, мои друзья спешно надевают брюки и сапоги… Мы уже на небольшой песчаной отмели русской стороны… Проводник и я перешли вброд, не раздеваясь, и, по-видимому, оба переживаем одинаковое ощущение мокрой одежды, прилипшей к телу…

Страшно?.. Нет, скорее интересно. Жутко и в то же время как-то смешно при мысли о том, что еще вчера мы ходили по улицам европейского города и даже ездили в нарядном лимузине, а сегодня, сейчас, будем красться по лесным дебрям с револьверами и ручными гранатами, готовые каждую минуту «угробить», не говоря лишних слов, первых встречных… Майнридовские охотники за черепами, сиуксы или гуроны… Аналогичное чувство испытывают, вероятно, охотники на львов и тигров.

Проводник явно нервничает: молодежь слишком долго одевается на таком обнаженном месте. Мои друзья волнуются, никак не могут натянуть узкие и высокие сапоги на второпях обмотанные портянки.

Поднимаюсь на крутой откос берега. Четко вижу вытоптанную патрульную тропинку. Налево видно довольно далеко – до изгиба реки, где особенно густо висит полоса тумана; направо – стена темного осинового леса; отсюда-то и могут ежеминутно появиться люди в серых длинных шинелях… Предохранитель маузера легким нажимом пальцам сдвинут на «огонь».

Подходит проводник. Он «бывалый», около ста раз бывал уже «там». Среднего роста, худощавый, юркий, белесый, жесткие усики – тычком, вместо передних зубов – дыра… Нельзя сказать, чтобы особо внушал к себе расположение… Да еще ко всему этому – явно трусит и нервничает. Одет он – под «товарища», в русскую солдатскую шинель с неформенными пуговицами, без хлястика, с разорванным воротом. На голове серая потрепанная фуражка; на ногах, как и у нас троих, высокие сапоги.

– Если что, сразу ложитесь и стреляйте. Они трусы, сразу носом в землю и стреляют куда попало. А как выпустите обойму, отбегайте к реке зигзагами, за кустарником, но не все сразу…

С планом действий проводника я не согласен, но не возражаю пока что ему. У меня план несколько иной… Чтобы не промолчать, спрашиваю проводника:

– Чем они вооружены?

– Винтовками.

– Ну, это не плохо. В лесу маузер полезнее винтовки…

– А сколько их ходит в патруле?

– Да разно – пять, шесть человек. Это – первая линия погранохраны, а дальше идет линия патрулей ГПУ, те ходят по двое с револьверами. Кое-где по лесным дорогам ездят конные дозоры. Если ждут переходов, устраивают в разных глухих местах засады.

– Собаками они тут для слежки не пользуются?

– Есть у них и собаки, да они ни к черту – плохо ученые и заморенные…

Молодежь моя, наконец, готова. Пошли дальше, раздвигая ветки и прыгая по болотистым кочкам. Шепотом сговариваемся о моем плане действий в случае встречи с красными. План краток: пробиваться хоть в одиночку, но непременно вперед, и хоть частично, но выполнить свою задачу.

Идем «змейкой», дистанция пять шагов. Впереди проводник, за ним я, как старший и обладатель маузера с прикладом, потом Димитрий с большим «парабеллумом» и последним Сергей с наганом. Он – резерв в случае стычки, ибо наган с его сложным перезаряжением в таком бою почти не оружие.

– Прыгайте через тропинку!.. – шепчет проводник. – Нехорошо, если поперечный след оставим – могут поставить собаку…

Углубляемся в густой, болотистый лес. Вода выше колен, ноги вязнут. Становится совсем темно. Большими прыжками стараемся прыгать на сухие кочки. Каждые три-четыре минуты проводник останавливается и прислушивается. Он очень озабочен, сильно нервничает. Мне уже говорили, что только несколько дней тому назад наш проводник попал в этих же краях в засаду, но убежал, а бывший с ним курьер иностранной разведки погиб. Погибать нашему проводнику не хочется, а дело у него вновь опасное…

Кукушки смолкли. В лесу ни звука. Только тяжелое хлюпанье наших сапог в болоте да треск хвороста под ногами Димитрия и Сергея – непривычны бесшумно ходить по лесу. Проводник при каждом треске ветки сердито оглядывается и укоризненно качает головой…

Откуда-то издали донеслось хоровое пение, протяжное, русское, солдатское.

– С кордона… Верно, пьяные… Километра два отсюда до поста, – сказал проводник.

Я ясно помню этот кордон еще с молодых лет: группа казенного вида домиков у шоссе, полосатая рогатка, будка часового и колокол. Когда подъезжал воз с сеном или иной кладью, часовой бил в колокол, из ближайшего домика выскакивал худенький, испитой чиновник с зелеными пограничными петличками и втыкал в воз острую длинную спицу, ища контрабанды. Стройный, загорелый ротмистр в затянутой по-юнкерски гимнастерке был предметом зависти юнца-гимназиста, давно решившего быть военным. Бравые солдаты в зеленых фуражках, на рослых вороных конях… Они тоже пели по вечерам, и песни их разносились над туманом речной долины… Рано-рано июльским утром 14-го года пели они здесь последний раз, цокая копытами лошадей по щебню шоссе «справа по три». Они шли грузиться на фронт, а на их место пришла «крупа» – рыжебородые отцы-ополченцы.

Пение сейчас иное, слишком какое-то распущенное, удалое, может, даже пьяное, но все же – солдатское, русское… И тоской защемило сердце…

– Тихо… тише… – зашипел проводник, поднял руку и остановился.

Я поравнялся с ним… Перекресток лесных дорог… Из-за леса направо слышится многоголосый собачий лай.

– Милое М.

Опять лес, опять болото, тропки, кочки, гнилые пни и сырая мгла.

– Внимание, сейчас переходим шоссе…

Из-за густой поросли елей показывается ровное, выбитое щебнем широкое шоссе – светлая полоса после лесного сумрака.

– Быстро… бегом и все враз…

Пять прыжков, глубокая канава и опять лес.

– Отдохнем, – предлагает проводник, – самое опасное прошли…

Прилегли в холодный, влажный мох. Смотрю на часы: час ночи. По времени пошли верст восемь, но от быстрой ходьбы, прыжков по кочкам, от нервного напряжения усталость во всем теле… Успокаивает лишь сознание кинутого жребия: возврата нет.

Шепотком переговариваемся с проводником и жуем взятые с собой бутерброды. Ломаю плитку шоколада и делю на четырех. Проводник предусмотрительно шоколадную обертку зарывает в мох.

– Лишний след…

Минут через пять пошли дальше. Ведет проводник осторожно, по каким-то крутым оврагам и такой густой чаще, куда, пожалуй, никакой «товарищ» не залезет, хотя бывалые люди говорили, что засады большевики иной раз и прячут именно в таких медвежьих оврагах.

Чу, человеческие голоса… И совсем близко. Замираем… Вслушиваемся… Пальцы впиваются в приклад маузера. Доносится до нас осторожный стук топора.

– Лес рубят – воровство, – поясняет проводник. – Теперь по всей России по ночам леса рубят. Но не надо, чтобы нас кто-нибудь видел…

Свернули в болото и дали большой крюк. Тяжело идти – ноги выше колен уходят в торф. Из-под ног с пугающим, неожиданным шумом вылетают тяжелые болотные птицы.

Светает… Обходим какую-то большую деревню, видим розовую в лучах восхода колокольню в просеке леса, слышим мычание коров и стук телеги. Пересекаем большую поляну и выходим на дорогу. Стук телеги совсем близко… Ложимся за кусты и ждем. Смотрю на лица моих спутников – они серы от бессонной ночи и утомления. Вероятно, и я такой же.

Шагах в сорока из-за поворота дороги выползают два груженых воза – позади мужик и баба. Картина совсем мирная. Бедняги эти умерли бы от страха, если бы догадались заглянуть за куст можжевельника и увидели четырех до зубов вооруженных «белобандитов».

Вновь пересекли дорогу. Опять лес, но уже пореже. Солнышко довольно высоко и порядочно припекает. Небо голубое-голубое. Все так зовет к радости, к жизни…

Ручей… Надо перемахнуть его. Скользкое гнилое бревно – единственная переправа. Сергей – человек не особенно ловкий – тяжело ухает по пояс в жидкую, черную, илистую жижу… Димитрий долго по-детски хохочет. Даже насупленный проводник и тот ухмыляется.

Хорошо, что перед переправой я отобрал у Сергея портфель с бомбами – словно предчувствовал. То-то удружил бы! Сергей ложится на спину и с невероятнейшими ругательствами поднимает ноги, чтобы вылить из сапог жижу. Из широких голенищ его долго бьют два черных фонтана.

Отдыхаем опять. В опасность уже втянулись. Опустили предохранители револьверов. И нервы не так уж напряжены. Лежим в кустах, а кругом букашки, мошки, бабочки жужжат, поют и славят жизнь… Пахнет вереском, сосной, болотом…

Сквозь просветы леса показывается большое озеро. Ориентируемся по карте и компасу. Проводник доказывает, что это Разлив, но я сомневаюсь и полагаю, что это озеро С-ое. На Разливе, судя по карте, стоит какая-то деревушка, а берега этого озера совсем пустынны. На противоположном, довольно отдаленном берегу видны четыре черные точки. С гладкой зеркальной глади доносятся голоса.

Кто они? Рыболовы, дачники, крестьяне? Кто знает?.. Мы ведь всех должны бояться, как дикие лесные звери…

Проводник поглядывает часто на солнце и все недоумевает:

– Я, верно, слишком большого крюку дал. А все заяц – будь он неладен: дорогу перебежал. Пришлось от беды сворачивать. Нехорошо это. Когда последний раз я попал в засаду, так тоже заяц дорогу перебежал…

И проводник не уверен теперь, какое это озеро. Но покуда проводник с нами, я должен ему верить. Пошли в обход озера, за озером должна быть прямая большая дорога на дачную местность и станцию Левашово.

Вдруг проводник пригнулся и бросился в кусты. Мы за ним. Взглянув вперед, сквозь зелень, я увидел в траве какую-то группу – то ли пестрые коровы, то ли кучка полураздетых людей, греющихся на солнце. Толком так и не разобрал. На всякий случай пошли в обход.

Идем без конца. Чаща стала невероятно густой; на каждом шагу приходится раздвигать ветки, кусты можжевельника и ольхи, переходить по колено в воде вязкие ручейки, лужи, торфяные болота.

Проводник тоже, конечно, уверен, что мы зашли не туда, куда надо, но все еще не сознается.

– Вот черт… А все проклятый заяц…

По всем расчетам мы должны были давно выйти на реку Черную, а ее все нет и нет. В довершение всех бед я потерял в этой скачке с препятствиями компас, так что нет никакой возможности ориентироваться.

Стало закрадываться в душу отчаяние…

Наконец чаща поредела. Болотистый лес покрыт следами коровьих стад. Покосившаяся старая изгородь преградила нам дорогу – за изгородью болотистый луг, прорезанный не широкой, но, видимо, глубокой речкой. Пошли берегом и через час добрались до моста, через который шла большая дорога. Притаились в рощице. Огляделись. Виднеется широкая равнина. У дороги – деревушка. Дальше – обширные черные поля и вновь полоска леса на горизонте.

Проводник явно смущен: он, конечно, привел нас не туда, куда надо… Может быть, и действительно заяц заставил его сбиться с пути. Но о том, насколько мы вышли не туда, куда нужно, я узнал несколько позже. Расставаясь в рощице с проводником, я верил, что большая дорога через виднеющийся мост ведет в Левашово, что мы уже в дачной местности, прилегающей к «Ленинграду»1. Увы, это был самообман: мы оказались в районе не дач, а деревень, где, конечно, будем сильно выделяться нашими френчами, высокими сапогами и портфелями.

Миссия проводника, однако, кончилась; мы простились с ним, и он нырнул в кусты…

Скрывая чувство растерянности, я принял «командование» над «вылазкой». Должен сознаться, принял без особой уверенности в себе. Но жребий брошен. Идти мы можем только вперед, что бы там ни было…

Первое – мыться и чиститься. Пошли к речке. Струйки желтоватой воды смывают с сапог и штанов налипшую глину и болотистую грязь. Умылись. Осмотрели друг друга – все ли в порядке.

Перелезли изгородь. Быстро шагаем прямо по пахоте, направляясь на шоссе, к мосту. Вот и большая дорога. После болотной топи и пней как легко и быстро идти! Усталости как не бывало. В душе поднимается какое-то новое чувство – большой радости, новизны, любопытства и гордости – несомненного довольства собой за участие в «безумстве храбрых»…

Полагается, кажется, после годов эмиграции целовать землю и плакать, но, откровенно говоря, нам было не до этого, ибо из-за группы домиков, к которым мы приближались, уже следили за нами любопытные и удивленные глаза.

Вот и она, русская деревня!.. Сколько лет не ласкала ты моего взора своей тихой красотой! Покосившиеся, нечиненые избы, пустые хлева и сараи, кривые изгороди, крылечки с продавленными ступеньками – больной унылый край…

 
Россия, нищая Россия!
Мне избы серые твои…
 

Но жизнь идет… Дышит земля паром, струится нагретый воздух над пашней, причудливым белым миражом повисла церковка над дальним селом, синеет сосновый бор вдали, и согнутый над плугом крестьянин дополняет мирную картину. А теплый ветер шепчет на ухо:

 
– Россия, Россия…
 

Но не мир вошел в сердце при виде родной земли… Нет, натянуты нервы как струны. Глаза ищут врага, полонившего Родину. И чудится он, незримый и вездесущий, – за черным окном каждой избы, в пыльном облаке скачущей по дорожным ухабам повозки, в зловещем гудении придорожного телеграфного столба…

 
Вечный бой…
Покой нам только снится…
 

До врага совсем недалеко: вот она, красная пятиконечная звезда на деревянном одноэтажном доме. Какой-то клуб, верно, комсомольский; рядом – маленькая избенка, чистенькая, с новым, свежим срубом; у окна радиоантенна; на стене кричащий плакат об очередном советском займе. Это «показательный» крестьянин, «бедняк», «сталинец», не то что его сосед по другую сторону дороги – тут развалившиеся сараи, хлевы, амбары, – свидетели того, «что было и давным-давно уплыло»…

На перекрестке чинят дорогу: рыжебородые, в лаптях, оборванные мужики; по всему видно – не здешние, откуда-то из средней полосы России. Мрачные, молчаливые… Дробят булыжник на щебень. Нас не дарят ни словом, ни взглядом. Один только, молодой, злобно покосился. Что же, начало не плохое – очевидно, нас, носителей портфелей и галифе, принимают за «строителей нового быта».

– Димка, ты заметил, как они отворачиваются от нас? Ты понимаешь, что это значит?

Не на шутку тревожила меня дорога, все более заворачивавшая на юго-восток, а нам ведь надо путь держать на юго-запад. Да и местность по общему виду ничего общего не имеет с дачной – деревня сливается с деревней. Справка по карте подтверждает мое опасение. Наконец надпись на какой-то чайной или постоялом дворе – «Вартемяги» – дает окончательный ответ на то, где мы: проводник ошибся верст на десять… Черт знает сколько верст придется нам отмахать теперь по небезопасному деревенскому большаку! Впрочем, первые благополучные встречи, очарование русского пейзажа, захватывающая неизвестность за каждым поворотом дороги, новые лица и быт на каждом шагу делают пыльные, облупившиеся верстовые столбы не столь уж тяжкими. Встречных много – детишки, оборванные мужики, бабы. Не мне писать остановившуюся в веках картину русской деревни… Вот «комсомолки» в ярко-алых платочках. Вот парень, вышедший из калитки, в длинной кавалерийской шинели-«буденновке». Впрочем, встреча не из приятных, так как «буденновка» потащилась ленивой и важной походкой за нами. Мы не оборачиваемся, но чувствуем за собой этот «хвост». Нужно ли говорить, как мы были рады, когда подозрительная военная шинель свернула в проулок. Вот разодетые в ситец и сильно подмазанные барышни, может быть, учительницы, может быть, дочери трактирщика. Смеются нам в глаза и оборачиваются.

Дима и тут себе верен: подмигивает им и машет рукой.

Какой-то парень повис у окна с занавесочками – флиртует; завитки на голове в три яруса, примазаны помадой, ноги в блестящих хромовых сапогах.

В облаке пыли несется нам навстречу автомобиль. Жутко… Потрепанный, запыленный «фиат» – пять-шесть каторских лиц в полувоенных костюмах… «Власть на местах», вероятно.

Невольно напрашивается мысль: ну а если бы остановились каторжники эти да спросили: «Кто вы, мол, куда и откуда, и предъявите ваши бумаги, товарищи…»

Ответ у нас был, правда, готов: «Так что ставили, товарищи, тракторы в Дранишниках – агрономы, мол, и механик…»

Не поверили бы, тем хуже для них: в минуту мы обратили бы ручными гранатами всю эту компанию в кровавую кашу. Но «власть на местах» скрылась, как вихрь.

Солнце жжет. Нас давно мучает жажда. Сергей идет далеко позади всех, красный, потный, и хромает. По виду был здоровее нас, а похода по жаре не выносит. Прохожие глядят на него с удивлением. Мы же Димитрием – как на прогулке: плащи на руку, смеемся, поравнявшись с прохожими, посвистываем, а подозрительным смотрим в глаза в упор. Димка, мучимый жаждой, не спросясь меня, подходит к торговке с яблоками, покупает, с непривычки путая советское серебро.

– Куда это вы, товарищи? – любопытствует торговка, баба довольно гнусного и подозрительного вида.

– Туда… – неопределенно машет Димка рукой на отдаленную деревню.

– А-а-а-а… в Горки, а что там?..

Но Димка не слушает и нагоняет нас. Он по-детски рад кислым, червивым яблокам.

– Что ты зря рискуешь?

– Ни черта… Пить хочется, все в горле пересохло.

Яблоки съедены, но жажда не унимается.

Четыре часа пополудни. Вот уже восемнадцать часов почти непрерывного марша – ночь и день.

Чтобы попасть на станцию Левашово, надо, судя по карте, повернуть направо на Кексгольмский тракт. Опять слышится отдаленное стрекотание автомобиля. Свернуть?.. Но куда? По обе стороны – изгороди и ровные поля. Лечь в канаву – глупо, прятаться – еще хуже. Единственно – вперед… Из-за поворота дороги, стуча мощным мотором, ползет медленно в гору роскошный лимузин. За рулем фигура с лицом хищной птицы. Череп совсем без растительности, а на затылке грива волос. Откинулся на своем сиденье, так важно и уверенно. Рядом с ним «девочка», накрашенная «до отказа» и худая, как скелет. В лимузине целая куча лиц; впрочем, этих я не успел рассмотреть.

Разошлись…

Местность все повышается. Внезапно открывается панорама на несколько верст вперед, и над лесом ясно виден дымок паровоза. Направление нашего пути, значит, верно – по карте тут и должна быть железная дорога. Но сил больше нет… Мы все трое – два спортсмена и я, участник кубанских походов, – дошли до предела возможности… Молоточки бьют в висках, круги черные и красные плавают перед глазами, в ногах – свинец. На Сергея жаль смотреть, он стер сапогами ноги до крови.

Дима ругает его непрерывно последними словами:

– Да сними ты плащ к чертовой матери! Да подбодрись же ты, на самом деле!.. Нас всех подводишь!

Сергей даже не отругивается… Но и у Димки настроение падает, а это уже совсем плохо. Во всей нашей операции на него делается серьезная ставка.

Делать нечего, надо зайти в какую-нибудь избу напиться и поесть. Риск большой, но другого выхода я не нахожу.

Осматриваюсь. Из группы изб намечаю отдельно стоящую небольшую избенку в два окна. Отдельно стоящую – на случай столкновения, небольшую – считаясь с вероятностью немногочисленных обитателей.

Входим во двор. Стучимся. На цепи мечется, заливаясь хриплым лаем, лохматый пес. На стук вышла женщина лет тридцати с печальным угрюмым лицом и спросила с финским акцентом:

– Вам чего надо?

– Можно у вас купить молока и хлеба?

– Можно, входите…

В сенях, прямо на полу, на грязных тряпках лежит пьяный до бесчувствия малый лет сорока; очевидно, муж хозяйки. В маленькой комнатушке с тусклыми оконцами пьем холодное, густое молоко литр за литром, так что хозяйка еле успевает подносить из погреба. Ломоть тяжелого, сырого черного хлеба застревает в горле. Хочется только пить от страшной жажды, усталости и нервных переживаний. У палатей жмется кучка желтых, худых, оборванных ребятишек. Стучат дешевые часы с цветочками на циферблате. Жужжат мухи. Душен спертый специфический воздух бедной избы…

На наше счастье, хозяин сильно пьян, а хозяйка-финка, очевидно, весьма далека от политики.

Мы отдыхаем с полчаса, щедро платим советским серебром и бодро шагаем дальше по тракту.

Солнце склоняется к вечеру. Семь часов…

На завалинке у школы сидит группа людей в гимнастерках, полуфренчах. Над крыльцом – радиоантенна. Скверный признак… Один из сидящих поднимается и долго смотрит нам вслед, прикрывая рукой глаза, и даже как будто показывает на нас рукой.

– Не оборачивайтесь, – говорю я моим спутникам. – Идем как ни в чем не бывало…

Деревни тянутся вдоль тракта, сменяя одна другую. По самому тракту идут работы – насыпается щебень и утрамбовывается трактором. Это ведь близкая к границе дорога, и ей, как видно, большевики придают военное значение. Ремонт дороги нам на руку – мало ли строителей, десятников и инженеров с портфелями ходят и ездят по работам..

Встречаются группы молодых парней-комсомольцев, идущих с вечеринки или собрания. Большая часть – пьяны. Вихрастые завитки на лбу, кепки на затылке, толстовки «фантези» на распашку, ноги путаются в широчайших клешах – видно, мода соблюдается «четко». Типы – смесь «революционного» матроса с мелкой «шпаной». Лица мрачно-угрюмые, с наглым, насмешливым взглядом исподлобья. Встречи не из приятных, но, очевидно, видя портфели, нас принимают за партийных, ограничиваясь легким затрагиванием, хихиканием вслед, подыгрыванием на гармошке. Может, и богатырская фигура Димы внушает известное почтение…

8 часов… 9 часов… Железная дорога уже близка. Четко слышны свистки из-за леса. Но приятели мои окончательно выдохлись и идти дальше не могут. Сворачиваем наудачу в лес, подходящий к самой дороге. Шагах в трехстах от тракта выбираю в густой заросли мелких елок, посреди болота, большую кочку торфяного мха. Мы закрыты тут со всех сторон. Недалеко от нашего «лагеря» находим и ручеек ключевой воды. Моемся, пьем воду, прикрываем сырой мох еловыми ветками и ложимся под прорезиненные плащи, прижавшись друг к другу.

Дорожный шум близок. Пыхтит автомобиль, минут через десять в обратную сторону, потом опять.

– Не нас ли ищут? – говорит Сергей.

Надо сказать, что приятели мои сильно приуныли в этот вечер, вряд ли они верили в то, что я их выведу к «Ленинграду»…

– Ничего у нас, кажется, не выйдет. Одна ерунда получается…

У меня тоже скребут на сердце кошки, но положение старшего обязывает.

– Ну, выйдет или не выйдет – об этом поговорим завтра, – утро вечера мудренее!

Решаем спать по очереди, но засыпаем враз все трое как мертвые. Я смутно слышу, как бушует гроза над нами, льет дождь…

Просыпаемся только в 9 часов утра, мокрые, продрогшие, но хорошо отдохнувшие за ночь.

Болотистый лес в теплом тумане; дождя больше нет, но воздух напоен влагой. Плащи наши черные от воды и порядком помяты; на револьверах слой свежей ржавчины. Чистим наскоро оружие, моемся и, оглядевшись, осторожно выбираемся на шоссе. Плащи приходится нести на руке – вид их неподобающий. При выходе на тракт натыкаемся на коровье стадо. Мальчишка пастух с изумлением, разинув рот, глядит нам вслед. Неприятно… Шагаем быстро и молча. У меня все мысли спружинились в одну – о сегодняшнем вечере… Друзья мои тоже задумчивы.

В стороне, на перекрещивающейся дороге замечаем вереницу людей; подойдя ближе, видим – публика не деревенская, скорее дачная; много женщин. Все с мешочками, портфелями, сумками – идут, очевидно, к дачному поезду. Да и действительно, начинаются окраинные дачи и парк Левашова. Местность знакомая мне еще со школьных лет… Проходим старый парк и имение графов. Сейчас это – «колхоз». В «колхозе» работают мужики в солдатских, еще с великой войны, гимнастерках; таскают мешки с мукой. Лица их далеко не дышат энтузиазмом коллективного труда…

Вот и железная дорога на «Ленинград». Дачи, перелески…

Когда-то шестнадцатилетним юношей ходил я со школьным приятелем по этим же местам… Помню лето, знойное и пышное. Оба мы писали тогда стихи, и оба, как водится, были влюблены… Его «мечта», полненькая шатенка Зоя жила на Железнодорожной улице во втором этаже маленькой дачи. Приятель мой, как и полагается поэту-юноше, был идеалист; в лунные теплые ночи он играл на пианино, в истоме выбегал в сад, бросался в мокрую траву и стонал: «Зоя, Зоя!..» Как-то в черную ночь, закутавшись в плащи, с обязательным электрическим фонарем мы подкрались к ее даче, сняли с углового столба вывеску – «Железнодорожная улица» и на ее место прибили другую, заранее заготовленную: «Улица жизни», то есть улица Зои (Зоя по-гречески – жизнь).

Прошли годы… И вот по той же «улице жизни», но со смертью в портфелях и в карманах, пробираемся мы к «Ленинграду»…

На знакомой, но изрядно полинявшей, годами не ремонтированной и заплеванной станции в ожидании поезда довольно много народа – все в заплатанных, перелицованных платьишках, обыватели советские. Несколько военных. Молодежь пощелкивает шпорами из-под длинных шинелей и фланирует; бывшие «кадровые» хмуры и сдержанны – их сразу отличишь. Женщины бедно одеты, преобладает черный цвет. После Европы режут глаз старомодные фасоны.

Свистит и подходит поезд. Я во все всматриваюсь и нацеливаюсь. На платформу вместе с начальником станции выбегает в роскошной кавалерийской шинели агент железнодорожного отдела ГПУ. Мы очень довольны, что среди многочисленной станционной публики не выделяемся ни нашей одеждой, ни усталым видом. Никто не обращает здесь на нас никакого внимания. Не то что в деревнях…

За углом станции – торговец с ручной тележкой – предлагает сухие продукты и квас. У Димы разгораются глаза – он любит покушать и поглощает все, что угодно, в любое время и в любом количестве; никакие моральные потрясения не влияют на его аппетит.

Покупаем хлеб, колбасу и квас и, проводив поезд, направляемся по проселку к окраине Левашова, к знакомому мне еще с гимназических лет лесочку. В двух километрах от станции, в лесочке находим густую заросль елок и тропинку, идущую вдоль линии полуразрушенных окопов с проволокой, очевидно построенных еще в 14-м году против немцев; сейчас эта «линия» предназначена для встречи «интервентов»… Среди мелких густых елочек – небольшая площадка, покрытая мхом. Эта заросль и будет нашей «базой» – исходным пунктом для предстоящей операции…

Расстилаем плащи и с наслаждением, протянув ноги, накидываемся на хлеб и колбасу. Слышится только хруст молодых, здоровых челюстей. Лица моих спутников розовеют, настроение поднимается – они как дома – начинаются шутки и беспечный смех.

После короткого отдыха предлагаю Диме отправиться со мной в «Ленинград» на «разведку». Сергей должен остаться в лесу с тяжелыми бомбами.

Сергею, судя по его виду, не особенно хочется оставаться одному; он, конечно, опасается, что мы оба «влипнем» сразу же в «Ленинграде», но Сережа уже успел проникнуться духом военной дисциплины и знает, что мы на войне, где приказания коротки, категоричны и не оспариваются.

Мы с Димой старательно чистимся, вытираемся, поправляем галстуки и воротнички и осматриваем критически друг друга. Мы налегке; у Димы «парабеллум» за поясом и «апельсин» (немецкая гранатка) в кармане, у меня в плаще браунинг.

Попрощавшись с Сергеем, идем к станции.

Погода теплая, воздух влажный, пахнет сосной и болотом. Вдали низким голосом свистит «русский» паровоз. Мы нажимаем… Но до станции еще с полверсты, а поезд уже показался, гремя буферами из-за леса…

Опоздали… До следующего поезда час с лишним. Подходим к опустевшей станции. Что делать, не торчать же идиотами час на пустой станции, привлекая внимание «начальства»… Осмотрелись. У станции трактир.

– Что же, пошли чайку попить?

– Идет!

В трактире на втором этаже деревянного дома на грязноватой веранде пьем чай с большим куском вкусного ситного. Из окон веранды видна станция, дачи и переезд со шлагбаумом. Говорим вполголоса, ибо за соседним столиком сидит какой-то тип в «коже» и подозрительно поглядывает на нас. «Кожа» вдруг поднялась и быстро ушла… Вижу из окна, как «кожа» быстро скрывается за зданием станции. Не проходит и двух минут, как из-за угла показывается отряд людей в длинных серых шинелях – человек десять, и быстрым шагом направляется прямо через переезд к нашему трактиру… Удивительно верное выражение: «душа в пятки»… Я действительно почувствовал, как что-то оборвалось в груди и катится вниз… «Конец», – мелькает в мозгу…

– Знаешь, Дима, – говорю я из всех сил спокойно и твердо, – это за нами… Тип в «коже» донес… Не будем дожидаться финала… Как только они начнут подниматься по лестнице – бросим «апельсины», а потом, отстреливаясь, будем пробираться к лесу…

Дима кивком головы одобряет мой план. По его лицу не понять, испуган он или нет. Скорее – нет…

 
Сердце бьется, как пойманная птица…
 

Серая лента военных, по два в ряд, приблизилась к трактиру… Видим их торопливый шаг, различаем лица… Проходят мимо…

Теперь все ясно – это «генштабисты» идут в лес на занятия с планшетками, картами. Ведет их красивый, седой, высокий офицер с моложавым, энергичным лицом; по всему видно – «кадровый». Рядом с ним, забегая, лебезя и размахивая азартно руками, пристяжной, бежит маленький еврей в плохо пригнанной шинели и нелепо торчащей фуражке.

Мы пьем еще по огромной чашке чая и, когда остается пять минут до поезда, выходим.

Бодрое, воинственное настроение немного испорчено мнимыми чекистами…

Свистит поезд. Входим в станционный зал.

– Два жестких, Ленинград… – бросаю в окошко нарочно крупную бумажку, ибо не знаю цены билета; голосу придаю возможную небрежность завсегдатая.

Барышня в окошечке привычными движениями отсчитывает сдачу, не глядя на меня.

На платформе та же картина, что и утром: угрюмый советский обыватель, женщины, несколько военных, бравый чекист, выскакивающий, как кукушка в часах, к каждому поезду… Мы вполголоса советуемся с Димой, что будем делать, если в поезде проверяют бумаги.

– Ликвидируем без предупреждения проверяющих и соскочим на ходу с поезда… А там – в лес.

С Димитрием не страшно… Это – малый, в одиночку избивавший несколько хулиганов. Силы физической у него непочатый край, да и спокойствие завидное. Нервов у него, кажется, вовсе нет.

Длинные русские вагоны… Свисток, грохот колес… Мелькнули семафоры Левашова…

Вот мы и в советском поезде – окончательно в «стане врагов». Вагон третьего класса – «жесткий», как теперь зовут, – обыкновенный грязноватый русский вагон с неудобными скамейками, прямыми спинками, маленькими буферными площадками, на коих теперь стоять «строго воспрещается». Прочитав эту надпись, мы быстро вошли в вагон, отнюдь не желая скандала с администрацией и предъявления бумаг в железнодорожном ГПУ. «Жесткий» вагон был переполнен самой разнообразной публикой: тут и женщины, едущие на рынок, торговки, школьники, «совслужащие», «совбарышни», длиннополые «краскомы» с маленькими красными звездочками на околышах, с ромбами в петлицах и на обшлагах, подозрительные типы в кепках вроде нас с Димкой – все сидит вместе, тесно сжавшись, обезличенное стадо советское… Генерал, судя по трем квадратам на рукаве, «начдив» по должности и чин погранохраны, судя по верху зеленой фуражки, а по лицу – старенький кадровый офицер, сидит рядом с грязной, развязной рыночной торговкой. В вагоне молчание, не то что прежде в русских поездах – общий разговор и шутки. Шуршат газеты в руках двух офицеров. Вижу, как они жадно читают: «События в Китае». Слышу голоса торговок, рассуждающих о ценах на морковь… Тишина… Публика советская ушла в себя, в свои тяжкие будничные заботы.

Есть в СССР, конечно, и «мягкие» вагоны, где нет, вероятно, ни тоскливых мыслей, ни рваных, перелицованных пальто…

И в поезде никто не обращает внимания на нас с Димой. Мы даже беседуем вполголоса. В окне мелькают знакомые с раннего детства – поля, парки, рощи, перелески. Поезд останавливается на промежуточных станциях, принимает новую публику и катит дальше, свистя таким забытым, милым свистом русского паровоза… Полуразрушенные дачи, церковки без крестов, поваленные заборы… Лимонадные будки – эта обычная принадлежность пригородных дачных мест – заколочены. Обрывки старых афиш на заборах треплет ветер… Аллеи заросли высокой травой, парки и сады загажены, деревья поломаны…

Проверка билетов… Кондуктор приличен и вежлив. Мы косимся на дверь – не появятся ли проверяющие документы, но таковых, к нашему счастью, нет. Как выяснилось позже, проверка документов была за одну станцию до Левашова. Проверка производилась одну неделю до Левашова, другую – после Левашова. Мы как раз попали в неделю, когда проверка была между «Песочной» (бывш. Графской) и Левашовом.

Вот и предместья «Ленинграда»: заводы, огороды, пустыри… Вот трамвай, идущий в Лесной… Тюрьма – с правой стороны; не помню, была ли она здесь раньше или была здесь какая-то фабрика, приспособленная теперь для сей столь насущной для СССР цели. Во всяком случае, впечатление мрачное. Изгородь окружает весь тюремный квартал, по углам двора возвышаются вышки с часовыми. Маленькие решетчатые окна выходят на узкий, ясно видимый с поезда вымощенный булыжником тюремный двор…

Прогоняем мрачное впечатление. Мимо, мимо…

«Ленинград»… Вокзал «круговой дороги», бывший Финляндский. Большая толпа грохочет по дощатому полу платформы. Пробираемся и мы с Димой – два «белобандита», «белоэмигранта»…

У входной рогатки всматривается в гущу толпы чекист в форме; у него неумное и растерянное лицо. Благополучно прошли и мы с толпой мимо чекиста. Там, где раньше был буфет I и II класса, – надпись: «Дежурный агент Г.П.у.». Буквы как буквы, но долю опасения внушают…

Со ступенек вокзала жадными глазами смотрим на открывшийся перед нами новый мир. Волна душевного подъема, поглотившая сразу всю усталость дороги, мелкий заячий страх перед кондукторами, контролерами и чекистами, поднялась во мне.

Теперь уже ни шагу назад. Стало доминировать во всем существе нашем чувство дерзостной радостной отваги, чувство насмешки над окружающим нас миром «советчины».

Приятно, до сладострастия приятно сознавать себя в этом стане врагов, в этом мире Чеки корниловцем-первопоходником, офицером Марковской бригады15…

Да, я смеюсь над вашими «комсвятынями», я плюю на них, хожу и буду ходить перед вашими чекистами и «мильтонами», как ни искусны вы в выслеживании ваших врагов…

И еще было радостное сознание от того, что – «корабли сожжены»…

Вот и первая «святыня»: статуя «Ильича» высится на площади перед вокзалом. На этом самом месте, с башни автоброневика, в 17-м году «Ильич» держал после выхода из пломбированного вагона свою первую речь к «революционному пролетариату». «Ильич» так и изображен на башне броневика. Надо признать, что скульптор бесподобно передал в литой меди маниакальный, волевой жест рукой и ненормально выдвинутый, дегенеративный череп Ленина.

На площади пустынно. Прохожие равнодушно проходят мимо медного «Ильича», как, впрочем, и перед привычными памятниками былого.

Перед вокзалом, на пустынном углу, установлен громкоговоритель. Не иначе как для поражения воображения приезжающих с двухчасовым поездом знатных иностранцев достижениями советской техники.

У нас минута замешательства: мы не знаем, куда и как ехать: трамваев что-то слишком много и все незнакомых нумераций… Пешком – далеко, а нам ведь надо действовать быстро и решительно и устроить, если удастся, сегодня же «тарарам». Надо в кратчайший срок осмотреть «подступы» к нескольким советским учреждениям, по адресам и по списку, данному мне за границей. «Пленум Ленинградского Совета», «Центральный Партклуб», «Школа интернациональных меньшинств», «Курсы безбожников», редакция «Ленинградской Правды», районные клубы, «Клуб Коминтерна»… Выбор большой.

– Извозчик!

– Куда прикажете?

– На Октябрьский проспект.

– Три рублика положите?

– Два хочешь?

– Что вы, господин, при такой-то цене на овес…

Три рубля за конец – сорок франков… Многовато, но торговаться не приходится. Пролетка избитая, обтрепанная, времен еще довоенных, вожжи и сбруя веревочные, лошаденка – совсем заморыш. И раньше ваньки петербургские не блистали роскошью Киева и Москвы, а уже «ленинградский» ванька совсем стал тощ, нищ и убог, как и его клячонка…

Литейный мост… Красавица Нева… Решетки густолиственного Летнего сада, горбатый мосточек Зимней канавки, Петропавловская крепость, Марсово поле, Адмиралтейство… Моя родина… Как передать моей неискусной в литературе рукой чувства, глубокие и волнующие, охватившие изголодавшуюся по Родине душу при виде красот родного Петербурга?

Вы поймете эти чувства, когда сами будете возвращаться на Родину как ее дети, со слезами счастья и радости, а не как «тать во нощи», с револьверами и бомбами за пазухой…

Езда по улицам очень редка, даже Невский, ныне Октябрьский проспект, пустынен; кое-где протрусит ванька, или мелькнет, подскакивая на ухабах по не чиненной годами мостовой, автомобиль советской знати. Простые и даже не совсем простые смертные довольствуются лишь трамваем. Толпа на улицах, конечно, совсем другая, нежели раньше, но так же меняющаяся по часам дня; однотипное стадо – «совслужащих», рабочих, агентов ГПУ, проституток, праздношатающихся комсомольцев и стайки различных бесчисленных провинциальных экскурсий, делегаций и представителей коммунистических и комсомольских групп национальных меньшинств. Вся эта многотысячная орда русской, китайской, корейской, башкирской и иной «шпаны» гранит тротуары, затрагивает женщин, скалит зубы, ест и пьет и пользуется так называемой «жилплощадью» за счет «народа-богоносца».

«Ленинград» – город бесчисленных учреждений, организаций, школ – политических, военных и иных.

Наряду с «кудлатыми», вечно куда-то спешащими «марксистами» с набитыми портфелями – типами совершенно чуждыми городам Европы, – в толпе не мало и военных, хорошо выправленных, с лицами русскими – открытыми и честными. Встречаются и выделяются светлым пятном интеллигентные лица инженеров и техников в дореволюционных фуражках с молоточками.

Вот ведут арестованного: два конвойных, с обнаженными саблями по бокам; арестованный с лицом до смерти перепуганным и бледным поворачивается с какими-то разъяснениями то к одному, то к другому конвойному.

Кто он? Нэпман ли? частник ли? или «белобандит», как и мы?

Безгласны и немы лица конвойных. Маски – лик ГПУ…

Но мимо, мимо…

Чем ближе к центру, тем чище улицы и дома, но Окружной суд – все те же развалины. Одно из реальных «достижений» «великой, бескровной»…

Слезаем с извозчика у бывшего магазина Главного Штаба. Там и теперь военный магазин. Входим в Александровский сад; купив у ворот несколько газет, усаживаемся на первой же скамье и ищем отдел коммунистических собраний на сегодняшний вечер…

Уже три часа. Мы с Димой должны осмотреть несколько учреждений, купить провизию, вернуться в Левашово, поесть, захватить портфели с тяжелыми бомбами и снова приехать в «Ленинград». Наш проводник обещал ждать нас до 12 часов сегодняшней ночи на условленном перекрестке. Надо форсировать события, чтобы не опоздать к свиданию с проводником, да и кроме того, сегодня пятница; в субботу же и в воскресенье никаких собраний у большевиков не бывает, так как вся знатная «советчина» проводит время на дачах. Нам дорог поэтому буквально каждый час.

– Надо обязательно сегодня же вечером, – говорю я Диме.

Я далеко не был уверен, что смогу благополучно выйти на границу без проводника.

В ворота сада входит важная самодовольная фигура. Видимо, чекист – хромовые сапоги, великолепное «галифе», мятая фуражка под кавалерийский образец, новый ремень через плечо, браунинг в щегольской кобуре.

– Гм… – мычит Дима, – а что, если…

– Не горячись, успеешь еще…

Хромовые сапоги беспечно продефилировали мимо нас.

В «Красной Газете», на последней странице, мелким шрифтом написано: «В пятницу, в 8 ч 30 мин, Центр. Партклуб. Заседание по переподготовке деревенских пропагандистов. Вызываются товарищи: Пельше, Ямпольский, Раппопорт…» и т. д.

Дело кажется мне подходящим. Да ведь я, собственно, один и решаю: Димка – орган в этих вопросах лишь совещательный.

Идем на Мойку осмотреть Центральный Партийный Клуб. Идем по Гороховой, мимо знаменитого дома № 2 – ленинградское ГПУ. Над зданием – выцветший красный флаг. Мимо ворот все же не проходим из осторожности, а переходим на другую сторону улицы… Угол бывшей улицы Гоголя и Гороховой… Заходим в гастрономический магазин. Покупаем несколько коробок консервов и две бутылки зубровки для поддержания сил и нервов. Приказчики вежливы и предупредительны: кланяются и провожают до двери. Покупка вышла дорогой, но не нам же соблюдать экономию…

На следующем углу сидит у своего ящичка чистильщик сапог. Решаем почистить наши рыжие сапоги. Моя чистка проходит благополучно, Дима же пережил минуты, подобные в трактире Левашова. Только что переставил он сапог, чувствует, как кто-то сзади подошел к нему и остановился. Димка скосил глаз (я в это время зашел в оптический магазин купить компас) и, о ужас: видит белую гимнастерку и красный околыш… Милиционер… Только Димкино спокойствие спасло его; человек с другими нервами или побежал бы, или начал бы стрелять в милиционера. А «мильтон» всего лишь ждал своей очереди чистить сапоги…

Я купил за два рубля плохонький компас и, пройдя по Морской, на условленном углу встретился с Димой. Тут он мне и рассказал про свои страхи, только что пережитые.

Подошли к особняку на Мойке. Осмотрели массивную тяжелую парадную дверь с красующейся на небольшом картоне надписью «Центральный Партийный Клуб и А.П.О.Л.К.» («Агитационный пролетарский отдел ленинградской коммуны»). У двери – никого. Прямо перед домом – набережная Мойки; налево, если стать спиной к подъезду, через несколько домов – Невский проспект; направо, кажется, через один или два дома – Кирпичный переулок, перпендикулярный к набережной Мойки.

Я оцениваю местность и нахожу, что довольно удобно, после «тарарама» в клубе, выскочить на улицу и взять курс на Кирпичный переулок. Мойка, впрочем, сильно ограничивает возможность бегства.

Походив немного перед подъездом, пошли по Невскому к Клубу Коминтерна, что на Фонтанке у Аничкова моста. В этот день должен был быть в зале клуба, судя по газетам, вечер комсомола. Оставив Диму на улице, я потолкался с деловым видом в прихожей клуба, понюхал воздух и вернулся. То, что я увидел в прихожей, мне не понравилось: толпится все молодежь, безусая, серая. Ведь не для того мы пробирались сюда, чтобы сводить счеты с этой заблудившейся в советских потемках молодежью… Мысль вновь возвратилась к Центральному Партклубу, к заседанию «переподготовки деревенских пропагандистов», и, так как на осмотр других «подходящих мест» времени у нас уже не оставалось, я решил почтить своим присутствием сегодня вечером Центральный Партклуб.

С этим твердым решением мы наняли на бывшем Владимирском проспекте ваньку и покатили на «Круговой» вокзал. Через полчаса поезд вез нас к «базе» и оставленному в полном одиночестве Сергею.

Вагон наш, когда мы в него вошли, был почти пустой, но вскоре, на одной из первых же станций, к нам подсел человек в прорезиненном пальто, в военной фуражке с большим козырьком и маленькой красной звездочкой на околыше. Уселся он против нас и вперился в меня тяжелым, неподвижным взглядом тускло-холодных глаз очковой змеи. Стало не по себе. Я закрылся «Красной Газетой», Дима – «Ленинградской Правдой». Когда я украдкой взглянул из-за газеты на нашего vis-a-vis – он продолжал гипнотизировать меня… На одной из станций «некто в сером» встал и вышел. Начались довольно неприятные минуты ожидания… Но, слава богу, слышим свисток паровоза; поезд тронулся дальше. Возможная беда вновь миновала…

Вот и Левашово. Вот и наш лесок. У оврага свертываем вправо и, пройдя по лесной дорожке, свистим; раздается ответный свист; раздвигается еловая чаща, показывается Сергей.

– Ну как?

– Все благополучно.

– Я уж не думал, что вы вернетесь. Тоска была у меня тут изрядная… А тут еще какая-то старушенция вздумала собирать хворост возле «базы»… Черт его знает, что делать: не то «гробить», не то нет…

Через час идет поезд на «Ленинград». Надо быстро закусить и снаряжаться в дорогу. Ложимся в кружок, финским ножом вскрываем осетрину и бутылку зубровки. От усталости и голода зубровка действует быстро. Подъем и готовность разгромить бомбами всех коммунистов на свете растут. Время, однако, сильно бежит. Часы показывают 7 вечера, в 7 ч 25 мин поезд, 8 ч 10 мин – «Ленинград», 8 ч 50 мин – Партклуб, в 9 час 40 мин – вокзал «Круговой»…

Пора в поход…

Проверяем тяжелые гранаты с запалами гремучей ртути и бережно укладываем их в портфель, ставя на одном только предохранителе. В кратких чертах объясняю молодежи мой план:

– Быстро входим в подъезд клуба и стремимся к лестнице; если не пускают – Димитрий устраняет непускающих: бьет по черепу. По возможности без выстрела надо проникнуть в зал. Сергей и Димитрий кидают бомбы. Сергей одну, Димитрий две. Я прикрываю затем общий отход разбитием двух склянок с жидкостью, мгновенно обращающейся в удушливый газ. После этого кидаемся на улицу, сворачиваем в Кирпичный переулок и, действуя сообразно обстановке, но по возможности вместе, добираемся до вокзала, к поезду 9 часов 40 минут. Если кого-либо в поезде не окажется, ждем его в «базе» еще час до прихода поезда 10 часов 35 минут. После этого ставим на отставшем крест и быстро уходим на границу.

Вот и весь план. Рассчитан он на дерзость и быстроту.

Наше вооружение и снаряжение – основательно: на животе, за поясом у меня маузер с патроном в стволе и с полной обоймой, в кармане плаща – браунинг, в заднем кармане брюк – немецкая бомбочка – «апельсин», в боковых карманах френча – флакончики с газами, в часовом кармашке – порция циана. Мои друзья не имеют газов, и у них по одному револьверу, но зато у них по два «апельсина» и в портфелях тяжелые бомбы системы Новицкого.

Весь боевой арсенал скрыт, кажется, довольно искусно – мы затянуты, застегнуты и тщательно осмотрены друг другом…

Деньги в иностранной валюте зарываем в мох, ибо кто знает, не будет ли валюта лишним свидетельством на наших трупах… Прячем и провизию – на случай обратной дороги…

Делаем из бутылки с зубровкой по последнему глотку…

– Ну, в путь…

Твердым шагом идем к вокзалу.

Вдруг… проклятье!.. Поезд уже дымит белым облаком из-за леса и свистит… Бежим несколько минут, потом как-то одновременно, поняв безнадежность бега, – останавливаемся и смотрим друг на друга.

Слышен прощальный свисток и учащающийся стук колес…

– Ушел, проклятый!

Поворачиваем уныло в свое логово.

Экая досадная «неувязка» с часами!..

На душе какое-то сложное переживание: с одной стороны, радостное сознание, что еще двое суток оттянуты у смерти (ибо в субботу и воскресенье никаких собраний у коммунистов нет), с другой стороны – эта оттяжка вызывает настроение, схожее с настроением висельника, получившего краткую отсрочку… В его мыслях все-таки виселица, как неизбежный конец. Взрыв Партклуба тоже неизбежный конец для нас…

И как странно – ничто ведь не мешало нам сегодня же, не исполнив своей задачи, вернуться через границу, но… Конечно, от такого отступления нас удерживала честь… И не только меня – офицера – удерживала она от отступления, но и двух юношей, прославившихся пока лишь своим «лихим» поведением в нашем городе, изгнанных за оное из гимназии и вообще лишенных какого-либо воспитания в свои юношеские годы.

Слово «назад» для нас не существовало, покуда не выполнена до конца цель нашей боевой вылазки…

Холодок берет при мысли, что наш проводник, ожидающий на условленном перекрестке лесных дорог, между 12 часами и 1 часом, в ночь с пятницы на субботу, уйдет, не дождавшись нас. Рвется последняя ниточка нашей связи с Западом…

Опять «дома». Темно и неуютно в нашем логовище. Настилаем целую груду еловых веток, расстилаем плащи. Димитрий укладывает портфель с бомбами под изголовье и на предупреждение Сергея о возможности нечаянного ночью толчка и спуска предохранителя смеется:

– Пренебреги, Сережка, все равно ничего не услышишь!

Накрапывает дождь, усиливается и частит без конца. Холодные капли одна за другой просачиваются за воротник, в рукава, во все щели.

Безмолвие, мрак, застывший над лесом, жуткие мысли, спутанные в мучительный клубок, и тяжелый полусон…

Рассуждая логически, нам следовало бы по очереди дежурить, но мои спутники так молоды, так редко задумываются, так беззаботно вошли в трагическую роль, уготованную им судьбой, что я уверен заранее в бесполезности попыток организации дежурств. Вот я один и слушаю все лесные шорохи, а они – беззаботно храпят здоровым сном молодости… Они свободны от предрассудков и понятий военной службы…

На рассвете очень холодно.

Капельки дождя повисли бриллиантами на еловых ветках. Вдали слышны удары топора, лай собак, свистки маневрирующего паровоза и колокольцы коровьего стада. Зубы лязгают и отбивают барабанную дробь. Вливаю в себя струю оставшейся вчера водки. Делается немного теплее. Друзья тоже просыпаются. Дима сразу ищет колбасу и водку и нещадно ругает Сергея за то, что тот ночью натягивал все время плащ Димы на себя и втирался в самую середку… Сергей озабоченно наблюдает, чтобы Димитрий не «выдул всю водку», и напевает «Кирпичики»… Можно думать, глядя на них, что они в своей комнатке в Г., а не в лесной берлоге в стане врагов. Вряд ли задумываются они долго над тем, что один жест, один неловкий шаг, и от нас останутся лишь оторванные руки и ноги…

– «После Смольного, житья вольного…» – подпевает Дима.

Счастливый характер…

Скучно в лесу. Хочу погулять в «Ленинграде», да и за провиантом надо съездить, поэтому снаряжаюсь в город. Диме и Сереже дается задача охранять «базу». Надеваю все самое лучшее, что есть на всех троих, сую браунинг в карман и, попрощавшись, выхожу из леса на дорогу. Хочется «одиночества»…

Иду по знакомой дороге к станции. Справа на болоте пасутся коровы. Звон их колокольчиков, лесная тишь, аромат сосны и болота – будят в душе тихую грусть, вызывают забытые образы, отцветшие воспоминания, связанные с этими лесами, с вечной зеленью хвои, бездонностью лесного озера, запахом вереска…

Плывет обрывок когда-то читанного стиха:

 
Не вернуться, не взглянуть назад…
 

Нет, не надо… Мимо, мимо воспоминания… Сегодня бой… и вечный бой.

Покой нам только снится…

Вот десятки тысяч замученных в Крыму… Бела Кун, Саенко16… Харьков— Киев – Лубянка… Гороховая, № 2… Русские женщины и девушки во власти палача, поруганные, оплеванные под сапогом «пришедшего хама»… Духонин17, епископ Вениамин, седенький священник кубанской станицы, замученный на навозной свалке, и те святые, имя коих – легион, что, стоя перед дулом палача, кричали:

– Да здравствует Россия!..

Да здравствует Россия! – ведь выше этого – подвига нет…

В поезде чувствую себя уверенно и свободно – одним словом, «обнаглел». Но все же не вынимаю руку из кармана, ощущая холодок никелированного металла и кнопочку рычажка – на «огонь»…

В зале «Кругового» вокзала, не торопясь, изучал расписание поездов, взял в кассе обратный билет и, посвистывая, совсем в «прогулочном» настроении, вышел на лестницу вокзала, постоял, подумал: не заехать ли к одной из друзей детства, махнул рукой и с тем же ощущением свободы, легкости и желанием глумиться над советчиной нырнул в толпу.

Первое – в парикмахерскую. Зеркала отражают обветренное, загорелое, небритое лицо бандита – что ж, такова профессия!.. Но невыгодность подобной внешности сказывается резким отличием от лиц «совслужащих» и краскомов, наполнявших парикмахерскую; их лица «ленинградской бледности» не тронуты еще загаром… Пахнет пудрой и бриолином. Как и во всех парикмахерских мира, вежлив, предупредителен и подобострастен парикмахер. Насмешкой выглядят загаженные мухами надписи: «На чай не берут»…

Вышел я из парикмахерской совсем советским денди: пробор блестит, на чисто выбритом лице – тонкий слой пудры, сапоги хранят еще следы вчерашней чистки – ночной дождь их пощадил; рваные «галифе» скрыты новеньким плащом Димы. В довершение – лучшая из наших трех кепок была на мне, сей удобный нивелирующий головной убор пролетария.

Неторопливой походкой шагаю по Петербургской стороне к Васильевскому острову, вглядываясь в лица всех встречных, все время желая прочесть что-то для меня неведомое… Напрасно. Нет в толпе интересных лиц: все плоско, бледно – сплошная окраина заводского района. Фабричные заставы поглотили град Петра, и серая фабричная толпа, разбавленная советскими мещанами всех рангов, военными, инородцами – мутной, будничной хмарой расползлась по гордой, блестящей некогда столице… Редки интеллигентные и красивые лица; особенно у женщин… Революция и коммунизм не придали их лицам красоты, фигурам – изящества… Конечно, есть и меха, и наряды, но это единицы среди моря платочков, стоптанных каблучков, штопаных черных чулок, устарелых мод…

На оживленных местах стоят вереницы торговцев с лотков, на перекрестках – дощатые ларьки с семечками, с квасом. На улицах – чуть в сторону от главных артерий – сор, грязь. Серый город, серая толпа…

Молодой, лет двадцати трех, комполка, судя по четырем ромбам на рукаве, сидит на тумбе, в ожидании трамвая, и никого его поза не удивляет.

На углу, около мануфактурной лавки, очередь, человек в сорок.

– Мануфактурный голод, товарищи, объясняется рядом неувязок, – скороговоркой сыплет соседям по очереди молодой, прыщавый, испитой человек в коротких брючках.

Еду трамваем к Невскому – «Октябрьскому»… На Невском та же толпа с большей лишь примесью служилого элемента. На главных улицах и у входов в рестораны и пивные выделяются высокие люди с военной выправкой, в кубанках или полувоенных кепи, в высоких сапогах – они топчутся без дела и не знают, куда девать руки… Знакомые фигуры… Раньше, бывало, появлялись они, неизменно в калошах во всякую погоду, перед проездом высоких особ, теперь они все время шныряют в толпе. К счастью, верна пословица: «Бодливой корове Бог рог не дает», – на лице такого молодца только что не написано: «чекист».

Рука в кармане все время ощущает кнопочку браунинга – «огонь», успокаивая нервы… При встрече с подозрительными лицами неторопливо перехожу на другую сторону или останавливаюсь с внимательным видом перед витриной, благоговейно рассматривая надоевший череп лысого Ильича, усы Буденного или вдумчивое, симпатичное лицо Фрунзе… Я слышал, что чекисты не раз платились жизнью при арестах на улице выслеженных ими белых, поэтому теперь они стараются напасть неожиданно, создав вокруг своей жертвы давку. Всякой давки поэтому я старательно избегаю…

Хочется есть и пить. Захожу в полуподвальную пивную. Сосиски и пиво «Красная Бавария» очень недурны. В толпе, наводнившей пивную, немало пьяных и подозрительных лиц. Лакеи охотно берут на чай и не титулуют «товарищем». И здесь висит доска: «На чай не берут».

Выйдя из пивной, иду дальше по «Октябрьскому»… Редакция «Правды»… Захожу с торопливым, деловым видом, осматриваюсь – как будто кого-то ищу, на самом же деле соображаю, стоит ли кинуть тут бомбу и разбить газовый баллон. Решаю, что не подходящее дело. Целые ряды «совбарышень» за машинками да несколько мужчин интеллигентного вида – старые спецы – ныне бутербродные спутники сов-власти… Залить эти комнаты кровью… Хотя и звучит громко: «Редакция «Ленинградской Правды», но… против женщин никогда не поднималась моя рука, даже на коммунисток – в былые годы гражданской войны…

После редакции «Ленинградской Правды» зашел на телефонную станцию на Мокрой улице. Хоть там и сидели три чекиста в форме, взял книгу телефонных абонентов, перелистал ее, ища фамилии былых друзей и знакомых. Книга, конечно, значительно изменила свое содержание. Справился о Борисе Израилевиче Раппопорте – моем хорошем друге еще по N-ой петроградской гимназии, ставшем теперь видным коммунистом. Б.И. Раппопорта не нашел, ибо там, где раньше было три абонента с фамилией Раппопорт, – теперь оказалось 41/2 страницы Раппопортов и при этом ни одного Израилевича, а все Николаевичи, Ивановичи и т. д.

Пофланировав еще немного по Невскому, на углу Литейного сел в трамвай и прошел на переднюю площадку…

Тут и разыгралось происшествие, чуть было не сорвавшее всю вылазку в «Ленинград».

– Ваш билет? – раздается голос из двери вагона.

Я обернулся, вижу – контролер.

Протягиваю ему серебряный двугривенный. Не хочет брать.

– Вы мимо кондуктора проходили?

– Проходил.

– Почему же у вас нет билета?

Я почувствовал, как от сердца что-то покатилось вниз. В уме мелькнуло: «Кончено, и как глупо»…

Рядом со мною на площадке стоит милиционер и вслушивается в разговор…

«Ну, – думаю, – сейчас остановят трамвай, протокол, участок, требование бумаг… Но до участка – стрельба в невинного «мильтона», пуля себе в лоб и т. д.»

– Дело в том, товарищ, – вежливо и спокойно говорю я, – что я только что приехал из провинции и не знаю ваших правил, что надо платить, проходя мимо кондуктора.

– А откуда вы приехали?

О ужас! Все названия подходящих городов вылетели из головы. Почему-то мелькнула Калуга, но я не знал, подходит ли она к вокзалу, от которого идет трамвай…

– Я только что с Октябрьского вокзала…

Милиционер всмотрелся в меня внимательным, острым взглядом, напомнившим мне взгляд чекиста в поезде, подумал, нерешительно взял двугривенный, передал его кондуктору и строго сказал:

– Смотрите, товарищ, не проходите в следующий раз мимо кондуктора…

Я пробормотал нечто вроде:

– Так точно, слушаюсь, товарищ…

Все обошлось благополучно… Огромный камень свалился с плеч… Вероятно, благодаря новому плащу Димы контролер решил, что хорошо одетый «гражданин» не может быть «зайцем», и поверил моему объяснению. Оставаться на площадке рядом с «мильтоном» показалось мне, однако, не совсем покойным, и я слез на первой же остановке, решив, что путь пешком куда безопаснее.

Прогулка по «Ленинграду» после трамвайного происшествия утратила свою прелесть, и мне захотелось под уютный кров сосен и елей…

В вагоне ехала хорошенькая блондинка, скромно одетая во все черное; ее интеллигентное миловидное личико было печально «усталостью навсегда»… Я почувствовал ясно, что она «наша», а не «кремлевская», и мне захотелось с ней заговорить… Но девушка с явной неприязнью отводила свой взгляд, принимая меня, вероятно, по обличию за правоверного чекиста…

В Левашове я радостно встретил друзей. Мы с аппетитом поели – колбасу, хлеб и консервы, выпили зубровки… за здоровье товарищей…

Ночь на воскресенье прошла спокойно, но рано утром до нашего укрытия донеслись какие-то крики, голоса, ауканье. Голоса приближались, все это были мужские голоса, и слышались они то справа, то слева, потом, приблизившись так, что мы стали различать сквозь ветки фигуры людей, начали отдаляться. Это какая-то компания комдачников собирала сморчки.

После утреннего завтрака остатками вчерашней провизии стали вырабатывать программу воскресного дня. Сергей взмолился взять его в «Ленинград»:

– Ведь я ни разу не видел Питера, дайте мне хоть раз взглянуть на него перед смертью…

Пришлось уступить, хотя Сергей и не подходил всем своим обликом для «Ленинграда» (уж слишком он «подозрительно» был одет, и весь его вид мог легко привлечь внимание угрозыска), но, с другой стороны, надо было, чтобы Сергей хоть немного присмотрелся к городу и освоился в толпе – ведь завтра нам предстояло…

Почистились, как можно тщательнее. Бомбы, баллоны с газом и мой маузер зарыли в мох. Завязали друг другу смятые уже в жгут галстуки и зашагали налегке в очень хорошем настроении…

Праздничный Питер был еще неприветливее делового, будничного. Больше было пролетариев на улицах, масса пьяных, еще больше мелкой, уличной торговли, семечек, грязи, открытых темных пивных, бесцельного шарканья по панелям…

Мы доехали трамваем до Октябрьской площади, посмотрели тяжелую статую «мужицкого царя», прочитали гнусную надпись, выбитую в дни революции на пьедестале памятника. Затем пошли вниз по Невскому. Свернули в Гостиный двор. Знакомый ряд Гостиного двора под каменными сводами… Кто из петербуржцев не помнит веселой сутолоки и движения, бывшего здесь? Теперь – пустыня. Против Гостиного у тротуара стоят пять-шесть облупленных такси. Магазины, как и по всему городу, – пусты. В витринах – два-три отреза материи да пара чулок. Богаче других шапочные магазины; здесь большой выбор всевозможных кепок вплоть до красной фуражки с маленькой звездочкой на околыше – «красногусарская». Преобладают лавочки с восточными сладостями. Книжные магазины завалены марксистской и ленинской макулатурой и огромными портретами «вождей». При взгляде на Ленина каждый раз вспоминаю глупый стишок:

 
Не хвались ты сгоряча,
Что похож на Ильича…
 

Самые крупные магазины, как, например, бывший «Александр» на Невском, продают редкие и более или менее ценные безделушки, по несколько раз перепроданные и переукраденные с «великого» Октября. Тут уж, подлинно, каждая вещь имеет свою историю, и часто кровавую…

Гостиннодворская публика почище прочей городской: здесь много жен и содержанок совбар. Они щеголяют короткими юбочками, парижскими чулками…

В простенках ниш, у витрин, лежат, сидят и стоят нищие – их сотни тут. Это новое сословие, новый народившийся класс. Тут же молодец – косая сажень в плечах – безработный. Старенький священник, без прихода, в поношенной рясе… Седая, интеллигентная дама поет по-французски старинные романсы… Тут же корчащееся в страшных конвульсиях, полуголое существо на панели, дико воющее и кричащее… Лицо дамы скорбно, но спокойно, как гипсовая маска. Мы несколько минут наблюдаем за ней. В ее черную шляпку сыплется дождь серебра – очевидно, немало в толпе сочувствующих прошлому, которое олицетворяет эта женщина. А может быть, кому-то стыдно за свое сегодняшнее благополучие, украденное у таких, как эта дама…

Я решил соединить в сегодняшней прогулке по «Ленинграду» приятное с полезным. По «Красной Газете» судя, завтра, в понедельник, состоится собрание «Пленума Ленинградского Совета» по вопросу о «снижении цен»… Приглашаются представители профсоюзов, комсомола, красной армии, ОГПУ и всех парторганизаций… Собрание состоится в здании бывшей оперы Народного Дома, ныне – кино «Великан». Нелишне ознакомиться с кино «Великан», разведать выходы, расположение помещений и пр.

Идем мимо Зимнего Дворца, Александровской колонны, Адмиралтейства..

Смотрю на окна той квартиры, где я жил когда-то. Вспоминаю юнкерские караулы в осиротевшем Зимнем, эпоху бестолковой «керенщины» и темные снежные октябрьские вечера, вдохновившие Блока:

 
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер —
На всем Божьем свете.
 

Решетки Зимнего Дворца – нет. Ее сняли советские умники и огородили ею пустырь за какой-то заставой…

Дворцовый мост все тот же, деревянный, в ямах и выбоинах, опасный для движения еще с 1905 года.

Красавица Нева осталась прежней. После Шпрее, после Сены, как ласкает глаз ее свинцовый простор, ее скованная гранитом ширь и мощь! Как сказочно красив вид на столицу Петра с Биржевого моста… Действительно – город по красоте только Константинополю равный.

Нева пустынна: ни бойких синих «финляндских», ни зеленых «шитовских» пароходов, ни вереницы тупорылых арок с Ладоги, ни «поплавков» у Летнего сада… Сирены и гудки, переливчатые разноцветные огни по вечерам на пароходах – как все это оживляло Неву, столь уныло теперь плещущую волну о гранит «дворцов и башен»…

 
Люблю тебя, Петра творение,
Люблю твой стройный, строгий вид,
Невы державное течение,
Береговой ее гранит…
 

Лютая злоба кипит в душе и рвется наружу: здесь, перед Медным Всадником, вздыбившим гордого коня, над украденным у него городом, произнести клятву борьбы, клятву священной мести!.. Над лысым черепом проклятого разложившегося мертвеца, опоганившего святое имя родного города, подписавшего своими скрюченными пальцами подлейший в истории мира приговор Ипатьевского подвала… Смерть им, смерть этим гадам интернационала, ибо всякий, носящий кличку «коммунист», ответствен за кровь Ипатьевского подвала, виновен в миллионах других убийств, в осквернении души русского народа, виновен в создании той бездны позора, лжи, грязи и крови, куда рухнула Родная земля.

 
Господь! успокой меня смертью
Или благослови
Ударить в набаты крови!..
 

Мои спутники испытывают, по-видимому, такое же настроение. Инстинктом, русским сердцем своим чуют они то великое зло, что терзает нашу Родину. Оба они, никогда не принадлежавшие ни к каким партиям, готовы по зову своей совести на бескорыстную жертву, на подвиг, во имя двух простых слов: «Родина и Честь». С этим ощущением себя и Родины они родились, без этого они не могут жить…

Одиночество резко ощущается в центре города-муравейника: ведь каждый встречный – возможный враг. Одни лишь памятники старины – наши союзники и единомышленники… Они, так же как и мы, чужды и враждебны окружающему…

Встречаем шествие: под сеткой холодного, мелкого дождя, под серым питерским небом, бесконечной, плохо выровненной колонной идут сотни девушек и юношей. Эллинское шествие… Они полуголы, промокли, дрожат и, вероятно, голодны. Над головами их печально поникли красные знамена и плакаты с совершенно нелепыми надписями: «Строим новую жизнь!», «Пролетарии, на солнце!», «Да здравствует физкультура!»… Впереди и где-то сзади гремит медь нестройных оркестров… Публика на тротуарах безучастно глазеет на нелепое шествие. Кто-то позади нас хихикает…

Подходим к кино. Хотим взять билеты.

Я подхожу к кассе.

– Три билета, гражданин!

– А вы, товарищи, текстильщики?

– Нет.

– Ну, так сегодня гуляние текстильщиков; посторонним билеты не продаются…

От ворот – поворот…

Углубляемся в лабиринт узеньких, грязных улиц, минуем какой-то подозрительный базар с толкучкой, заходим в темные, вонючие пивные, повсюду наблюдаем жизнь советскую…

Масса пьяных… У кабака обычная русская картина: какой-то пропойца тянет женину шаль на предмет пропития, а она, растрепанная и растерзанная, вырывает конец шали, плачет и голосит на всю улицу. Разыгрывается почти драка, но публика вокруг безучастна – видно, привыкла к подобным зрелищам.

В одной пивной какой-то оборванец – «пьяный в доску», по выражению Димы – произносит длинную, но довольно бессвязную речь, составленную из отборнейшей ругани по адресу коммунистов и советского правительства. Мы, спросив чая, слушаем, не без удовольствия, «оратора», но вскоре, сообразив, что из-за такой речи может быть и скандал с протоколом и записыванием свидетелей, быстро расплачиваемся и уходим.

До позднего часа бродим по мокрым от дождя панелям. Тусклые фонари отсвечивают искрами в лужах. Темно… Снопы яркого света только у клубов, пивных и кино.

Заходим в большое ярко освещенное кино на углу Невского и Владимирского. Вестибюль переполнен публикой довольно непролетарского вида. На нас – людей пролетарского вида – все смотрят, и я чувствую, что мы, и особенно Сергей, вероятно, подозрительны для такого шикарного кино. Рассматриваю себя в большом зеркале. Ничего; во всяком случае, лицо спокойное. А это сейчас поважнее костюма… Рады, когда нас проводят, наконец, на места и тушат свет. Идет фильм из жизни аристократов, миллионеров и элегантных преступников…

Около полуночи – домой, в наш лес…

Неуютно и сумрачно на душе. Друзья мои тоже идут молча, и я чувствую, как невеселы и их думы.

Глух и неприветлив черный лес…

У перекрестка лесных дорог слышим осторожный слабый свист…

– Тише!

Переглядываемся, выхватываем револьверы, патроны в ствол и, осторожно разойдясь цепочкой, всматриваемся в темноту и крадемся вперед… Свист повторяется, но уже где-то дальше… Вот и убежище наше – как будто все благополучно: портфели с бомбами и маузер на месте. Все как было; мох не тронут. Но нервы натянуты, воображение рисует картину, как чекисты в длинных серых шинелях окружили лес и ждут, пока мы заснем, чтобы взять живыми.

Свист повторяется опять. Я чувствую, что спать нельзя, пока не выясню, что это за свист в лесу. Беру маузер и осторожно, стараясь не ступать на сучки, крадусь на свист. Через пять минут, впрочем, я вернулся: это свистела какая-то ночная птица…

Ложимся на холодный, мокрый мох…

Мне не спится. То грезится жуткий, серый, заплеванный город, то носятся тени прошлых боев, то мысль плывет к оставленным близким, то сердце начинает тревожно и часто колотиться при мысли о завтрашнем дне и ясно встает в воображении – тяжелая зеркальная дверь с медной ручкой и надписью на картоне: «Ц.П.К. и А.П.О.Л.К.»… Завтра, в понедельник, опять вызываются товарищи: Пельше, Ямпольский, Раппопорт ит. д… на совещание в Центральный Партийный Клуб «о подготовке деревенских пропагандистов»…

Туда заглянем и мы, впрочем, без вызова и приглашения…

Утро особенно холодное… Я дрожу и с удивлением смотрю, как Димитрий и Сергей с хрустом едят чайную колбасу и воюют из-за последнего глотка коньяку… Я нервничаю, и мне не до еды…

– Пора, – говорю я, – едемте раньше, побудем лучше в городе, а то опять, чего доброго, опоздаем!

Начинаем снаряжаться. Я порядком боюсь за «газы» в боковых карманах моего френча: все время приходится о них думать, ведь стеклянные стенки баллонов не толще электрической лампочки…

Мой собеседник по вагону – ленинградский студент. Он рассказывает мне интересные вещи. Был он недавно в Москве и «поклонялся» мощам Ильича. Студент описывает, как публику пропускают поодиночке, под раздевающими донага, до мысли, взглядами чекистов. Сам «Ильич», по его мнению, давно сгнил, и вместо него лежит в гробу восковая кукла. Не менее красочно описывает он последний парад на площади Зимнего Дворца. Трибуну для президиума исполкома и московских гостей поставили прямо перед колонной с благословляющим Ангелом. Какой-то советский умник решил, что неудобно Ангелу, да еще крестом благословлять советскую знать, и после долгих совещаний решено было накинуть при помощи воздушного шара на ангела колпак. Шар летал над Ангелом целый день, к величайшему восторгу тысячной толпы. Колпак, спущенный с шара на веревке, неизменно проплывал мимо Ангела: то шар относило ветром, то колпак. Толпа хохотала. Так ничего и не вышло.

Завел я разговор на тему об антисемитизме среди комсомола. Студент поддержал эту тему.

– На днях, – рассказал он, – одновременно со мной зашли в еврейскую булочную четверо комсомольцев и комсомолка, посмотрели на продавцов и вдруг громко на всю булочную заявили: «Фу, черт, и здесь жиды! Гайда назад, товарищи!»

Говорил он и о том, что чья-то невидимая рука то здесь, то там пишет на заборах и в уборных популярный в низах СССР лозунг: «Бей жидов – спасай Россию!»…

Перекинул я разговор на жизнь советской верхушки, об оппозиции, о Троцком. Собеседник, видимо, плохо в этом разбирался, да и не интересовался этой высокой материей:

– Ну, это их внутренние дела. Нам не до того…

Днем я пошел в Казанский собор, перед гробом Кутузова преклонил колено, поставил свечку павшим за Россию и долго думал в тихом, озаренном огоньками полумраке…

Какие-то сморщенные горем черные женщины бились головой о каменные плиты… И еще и еще женщины со скорбными лицами подходили со свечками к озаренному Айку…

 
Что же, я знаю ведь, за кого и за что они молятся…
Всех убиенных помяни, Россия,
Егда приидеши во царствие Твое…
 

У гробницы фельдмаршала Кутузова серыми тенями никнут знамена. Эхо осторожных шагов нарушает тишину.

 
Одни лампады во мраке храма золотят
Столбов гранитные громады…
 

Я вышел на ступеньки собора со светлым чувством принятого причастия…

В тот же день я обследовал еще раз театр предстоящих действий и сделал важное открытие: в одном из соседних с Партклубом домов есть проходной, очень извилистый двор с Мойки на Большую Морскую. Это открывает новый – более выгодный – путь отступления.

Надо было действовать теперь же: мы и так пропустили зря несколько дней. Деньги почти кончались: разъезды на извозчиках, дорогой консервный стол, постоянный коньяк, необходимый под дождем в лесу, совершенно расстроили наш не рассчитанный на длительное пребывание в СССР бюджет. Сегодня разменяли половину нашего золотого фонда: три царские золотые пятирублевки. Оставались еще три золотых, но мы хотели их оставить на память.

Ровно в 8 ч 50 мин мы подошли к дверям Центрального Партийного Клуба… Минута раздумья, даже секунда – как перед броском в воду с многосаженной высоты – и я, мельком оглянувшись на своих приятелей – их лица, немного бледные, выражали энергию и суровую решимость – оттолкнул тяжелую дверь…

Полутемный вестибюль… Роскошь… Ковры… Налево – лестница наверх; направо – вешалка. Большой стол с лампой под колпаком; за столом женщина лет тридцати с крайне несимпатичным, наглым и, я бы сказал, преступным лицом (это была, как мы после узнали, товарищ Брекс).

Мы растерялись… По расчету, Дима должен был «бить по черепу» первого остановившего нас в вестибюле, но перед женщиной Дима застыл в оцепенении… Я тоже был смущен. Только через несколько мгновений я почувствовал какой-то внутренний толчок и решительно подошел к коммунистке, изобразившей из себя вопросительный знак.

– Вам что здесь надо, товарищ?

Я просил развязно:

– Где тут идет заседание по переподготовке деревенских пропагандистов?

– А вы кто такие?

– Коммунисты.

– Второй этаж, первая дверь направо. Распишитесь в этой книге, товарищи, напишите фамилию и номер партбилета… Пальто оставьте здесь на вешалке…

Я обмакнул перо и написал: «Федоров – № 34». Написал и сразу сообразил, как глупо было указывать такой маленький № партбилета. Сергей сделал еще хуже и чуть не погубил все наше дело: вынув из кармана фальшивый партбилет, грубо сделанный за границей, отличающийся даже обложкой от подлинного партбилета, он предъявил его товарищу Брекс.

– Что это у вас за билет, товарищ? – заинтересовалась последняя. – Разве у нас такие билеты?

– Да мы ведь московские… – пробормотал невразумительно Сергей.

Я решил торопиться, подошел к вешалке и снял плащ. Дима и Сергей тоже стали снимать плащи. Получился новый пассаж: мы не ожидали, что надо будет раздеваться, и потому часть боевого снаряжения находилась у нас в карманах плащей… Пришлось чуть ли не на глазах тов. Брекс перекладывать оружие друг у друга за спинами… К счастью, «битая в темя» коммунистка не заметила и этого.

Стали подниматься по лестнице…

Голова, мозг вряд ли сознательно работали начиная с того момента, как я открыл дверь и вошел в вестибюль Партклуба. Все окружавшее – мебель, люстры, лестница, лицо тов. Брекс, вешалка – все поплыло в тумане… Лишь какие-то внутренние, подсознательные толчки диктовали действие… Это был могучий, проснувшийся в глубине моего «я» звериный инстинкт…

Лестница в два поворота и – тяжелая, высокая, со старинной ручкой белая дверь… Я решительно распахнул ее и заглянул в комнату… Посреди огромной, блестевшей зеркалом паркета комнаты, за круглым столом сидело человек семь товарищей, из коих две или три женщины… Я закрыл дверь и повернулся к Диме и Сергею.

– Не стоит… Их слишком мало… Не по воробьям же стрелять из пушек…

Пошли назад… Спустились мимо тов. Брекс.

– Что это вы так скоро, товарищи? – заскрипел ее неприятный голос.

– Да нам, оказывается, не туда; нам в район. Мы ведь здесь ничего не знаем… из провинции мы… – объяснил я.

В дверях Партклуба стоял молодой красивый офицер «Чона» и холодно проницательно смотрел на нас… Мы вынырнули из подъезда и быстрым шагом пошли по Мойке к Невскому…

Я оглянулся раза два… Погони не было… Кажется, все сошло благополучно.

В душе сразу воцарилась реакция – сказалось огромное напряжение нервов… Досада на неудачу, на медлительность и нашу растерянность заполнила все мое существо.

Мы как-то машинально перешли мост и пошли по Невскому к Гостиному двору.

День был полон неожиданных событий…

Когда мы остановились у какого-то ларька против Гостиного двора, чтобы утолить жажду, меня сзади окликнули:

– Ларионов!

Я с ужасом оглянулся: ко мне подходил мой старый школьный друг Н. Он был в форме…

– Ты какими судьбами здесь? Ведь говорили, что ты, – он понизил голос, – был в Белой армии и за границей?

– Да… я приехал сюда на пару дней…

– Ну, как поживаешь, что делаешь?

Н. стал подробно и оживленно рассказывать о себе… Шагах в двадцати за нами шли в полном недоумении Дима и Сергей с портфелями, набитыми гранатами Новицкого, а почти рядом с ними шли два спутника Н. в такой же форме, как и он…

Я старался меньше рассказывать и больше расспрашивать о школьных товарищах…

– К. был красным офицером, служил в гаубичной батарее и застрелился года два тому назад… В. женат, служит, имеет двух детей и страшно бедствует… Р. – коммунист.

Рассказал и я ему бегло о наших общих друзьях в эмиграции… По-видимому, он что-то сообразил, так как почти не расспрашивал о моей личной жизни…

У Аничкова моста мы крепко пожали друг другу руки и разошлись – каждый своей дорогой… Дороги наши были действительно различны… Через три месяца, когда в советской печати появилась моя фамилия, бедный Н., вероятно, пережил неприятные минуты, вспоминая встречу у Гостиного двора…

В вечернем трамвае давка. На остановках хвосты служащих и рабочих. Меня совсем сжали на задней площадке. Изворачиваюсь, как угорь, спасая тонкое стекло баллонов с газами. Нажми на мою грудь чье-нибудь плечо и… скандал получился бы незаурядный…

У дверей Нар дома под навесом прячется публика от дождя. По-видимому, заседание по вопросу о «снижении цен» началось, так как входящих больше нет. Впрочем, вот две женщины в «коже» и красных платках на голове входят в обширный вестибюль оперы…

Сказав спутникам: «Ждите меня у подъезда», я направился за этими двумя женщинами в вестибюль.

У входа на главную лестницу женщин остановили: четверо чекистов в форме склонились над их пропусками…

Я тотчас вынырнул из подъезда…

– Четверо – это много… – решил я. – Правда, внезапность на нашей стороне, но, покуда мы будем расчищать себе дорогу в зал, в зале уже начнется паника, толпа хлынет на лестницы… Так что даже в случае прорыва через контроль нам все же вряд ли удастся бросить бомбы в зале… Будь нас человек хотя бы шесть, «пленум ленинградского совета» был бы в этот июньский вечер взорван…

Дима сказал:

– Если прикажешь, я готов – мне все равно, где и как… Всюду одинаково угробят…

– Нет, лучше завтра в Партклуб… Там уже знакомее обстановка, – таково было мое окончательное решение.

Две неудачи значительно ухудшили настроение. В душе я упрекал себя за недостаток решимости. Но привычка, еще со времени гражданской войны, заставляла, помимо логики и рассудка, слушать еще какой-то внутренний голос. Сколько раз он спасал мне жизнь! Этот голос твердо и определенно говорил мне: «Завтра в Партклуб…»

Дождь лил как из ведра. Над мрачным серым Питером болотные испарения, туман и фабричные перегары смешивались в мокрый желтоватый сумрак…

Я переутомился. Бессонные короткие, прерывистые ночи, сырая земля, непрерывный дождь, проникающая до костей сырость… Постоянное беспокойство, оглядки направо и налево, страшное напряжение нервов и воли – все это давало о себе знать… Решение было непоколебимо, но душа жила в каком-то хаосе движений. В эти тяжелые часы мысли уходили в прошлое героических походов на Кубани: тени Корнилова18, Маркова19, "Римановского20, Шперлинга21 проносились над моим утомленным обессиленным сознанием, звали к твердости и борьбе до конца. В сумрачной толпе чужих, серых лиц, под взглядами чекистов столько раз лихорадочно работала мысль:

«Разве эти подвиги – жертвы, героизм Корнилова и Маркова не обязывают и нас на всю жизнь, навсегда продолжить тернистый, славный их путь? Разве для того только в сотне битв не коснулась немногих нас смерть, чтобы кончали мы бесславно жизнь свою на задворках Европы? Мы, о которых сказал поэт:

 
Не склонившие в пыль головы
На Кубани, в Крыму и в Галлиполи…
 

Это и есть смысл нашей жизни: предпочитать смерть – пыли».

В данном случае перед дверью «партклуба» была пыль; за дверью стояла – оскаленная смерть…

Третьего не было…

Было восемь часов и три четверти…

Белый вечер, сырой и теплый, висел над «Ленинградом». Звонки трамваев, шарканье человеческих гусениц по панелям, стук собственного сердца – частый и тревожный – вот и все, что воспринимало сознание. И еще оно восприняло ясно и четко, что у подъезда Партклуба стоит милиционер, что ворота в проходной двор в соседнем доме заперты на солидный висячий замок и остается единственный путь бегства – на Кирпичный переулок…

Прошли перед «мильтоном». Он скосил на нас глаза и отвернулся… Выглянули на него из-за угла Кирпичного. О счастье! «Мильтон» неторопливым шагом побрел к Гороховой… Путь, значит, свободен!..

– Смотрите не отставать, – говорю я спутникам, чувствуя, как мой голос звучит отчаянием кавалерийской атаки.

Тяжелая дверь еле поддается…

Я знаю наверное, что на этот раз – все будет…

В прихожей полумрак. Товарищ Брекс беседует о чем-то с маленьким черноватым евреем; они оба склонились над какими-то списками. Еврей в чем-то упрекает тов. Брекс, и она, видимо, сильно смущена. Низкая лампа освещает их лица. Прямо перед нами лестница наверх, налево вешалка – мы уже здесь все знаем.

– Распишитесь, товарищи, и разденьтесь, – кидает торопливо т. Брекс, показывая на вешалку, и продолжает свое объяснение.

«Федоров, № партбилета 34», – вывожу я неровным почерком…

Дима лепит кляксу, Сергей на сей раз не вынимает уже «партийного» билета…

Поднимаемся наверх, идем по коридору, видим в конце коридора зал с буфетной стойкой и далее – вход в коммунистическое общежитие.

Из-за стойки выходит какая-то сухощавая молодая женщина и идет нам навстречу. Я с портфелем под мышкой, вежливо расшаркиваюсь:

– Доклад товарища Ширвиндта?

– Дверь направо…

– Очень благодарен, товарищ…

Тяжелая, почти до потолка, дубовая дверь… Как сейчас помню медную граненую ручку… Кругом роскошь дворца.

Нет ни страха, ни отчаяния, ни замирания сердца… Впечатление такое, точно я на обыкновенной, спокойной неторопливой работе…

Дверь распахнута. Я одну-две секунды стою на пороге и осматриваю зал. Десятка три голов на звук отворяемой двери повернулись в мою сторону… Бородка тов. Ширвиндта а-ля Троцкий склонилась над бумагами… Столик президиума – посреди комнаты… Вдоль стен – ряды лиц, слившихся в одно чудовище со многими глазами… На стене «Ильич» и прочие «великие». Шкапы с книгами. Вот все, что я увидел за эти одну-две секунды…

Закрываю за нами дверь…

Я говорю моим друзьям одно слово: «можно», и сжимаю тонкостенный баллон в руке…

Секунду Димитрий и Сергей возятся на полу над портфелями, спокойно и деловито снимая последние предохранители с гранат…

Распахиваю дверь для отступления… Сергей размахивается и отскакивает за угол. Я отскакиваю вслед за ним… Бомба пропищала… и замолкла. Еще секунда тишины, и вдруг страшный нечеловеческий крик:

– А… а… а… а… Бомба!..

Я, как автомат, кинул баллон в сторону буфета и общежития и побежал по лестнице… На площадке мне ударило по ушам, по спине, по затылку звоном тысячи разбитых одним ударом стекол: это Дима метнул свою гранату.

Сбегаю по лестнице…

По всему дому несутся дикие крики, шуршание бегущих ног и писк, такой писк – как если бы тысячи крыс и мышей попали под гигантский пресс…

В прихожей-вестибюле с дико вытаращенными глазами подбегает ко мне тов. Брекс.

– Товарищ, что случилось? Что случилось? – еле выдавливает она из себя…

– Взорвалась адская машина, бегите в милицию и в ГПУ – живо! – кричу на нее командным голосом.

Она выбегает за дверь и дико вопит на Мойку:

– Милиция!!! Милиция-а-а!..

Сергея уже нет в вестибюле. Я ерошу волосы на голове – для выскакивания на улицу в качестве пострадавшего коммуниста, кепка смята и положена в карман, пальто-плащ бросаю в клубе. Жду Диму… Второй баллон в руке наготове.

Секунда… вторая… третья…

Медленно сходит Дима… Рука – у немного окровавленного лба; лицо, однако, непроницаемо-спокойно. Не торопясь, он подходит к вешалке, снимает свой плащ и надевает его в рукава…

– Ты с ума сошел… скорее., живо!.. – кричу ему и кидаю баллон через его голову на лестницу.

Звон разбитого стекла… и струйки зеленого дымка поднимаются выше и выше – это смерть.

Наконец мы на улице. Направо к Кирпичному – одинокие фигуры, налево от Невского бежит народ кучей, а впереди, шагах в тридцати – сорока от нас милиционеры – два, три, четыре – сейчас уже не скажу.

В эту минуту все плавало в каком-то тумане… Уже не говорил, а кричал мой внутренний голос: «Иди навстречу прямо к ним!..»

Я побежал навстречу милиции, размахивая руками. Дима бежал за мной. Какой-то человек выскочил за нами из двери клуба – весь осыпанный штукатуркой, как мукой, обогнал нас и кричал впереди:

– у… у… у… у!..

– Что вы здесь смотрите? – закричал я на советскую милицию. – Там кидают бомбы, масса раненых… Бегите скорее… Кареты скорой помощи… Живо!!!

Лица милиционеров бледны и испуганы, они бегом устремились в Партклуб.

Мы с Димой смешиваемся с толпой, где быстрым шагом, где бегом устремляемся через Невский, на Морскую к арке Главного Штаба… На Невском я замечаю рукоятку маузера, вылезшего у меня на животе из прорезов между пуговицами на френче. Запихиваю маузер поглубже, достаю из кармана кепку и набавляю шаг.

Из-под арки Главного Штаба, как ангел-хранитель, выплывает извозчик. Хорошая, крепкая лошадка – редкое исключение. У ваньки открытое, добродушное русское лицо.

– На Круговой вокзал!

– Два с полтиной положите?

– Бери три, только поезжай скорее!..

Из-под темной арки Главного Штаба показывается площадь Зимнего Дворца – тот самый путь, по которому некогда бежал Канегиссер…

Лошаденка бежит резво. Я немного опасаюсь, как бы не отрезали мосты, но через Литейный проезжаем пока что спокойно.

Дима пьян от радости, возбуждения и удачи. Он заговаривает с извозчиком:

– Ты, братец, не коммунист?

– Нет, что вы, господин, из нашего брата таких мало, крест на шее носим…

– Молодец, ты, извозчик, хороший человек…

Потом Дима машет рукой проходящим по тротуару барышням и что-то кричит им… Довольно сбивчиво рассказывает он мне, что с ним случилось после взрыва бомбы:

– Понимаешь, когда я бросил бомбу, я смотрел в дверь – как она взорвется. Ну, дверь сорвало и ударило мне по башке, вот и кровь на лбу. Когда я очухался и пошел к лестнице, какой-то длинноволосый с портфелем под мышкой танцевал предо мной. Я ему крикнул: «Что ты, трам-тарарам, болтаешься под ногами…» Потом выхватил «парабеллум» и выстрелил ему в пузо… Длинноволосый схватился обеими руками за зад и медленно сел на пол, а я пошел дальше и увидел тебя в вестибюле…

(В советском сообщении сказано: «Тов. Ямпольский успел выскочить при взрыве из комнаты и самоотверженно схватил бандита за обе руки; тот выхватил пистолет и выстрелил товарищу Ямпольскому в живот».)

Дима помолчал немного и сказал:

– А Сережка-то, верно, влип. Он ведь не знает города и вряд ли доберется один до вокзала. Вот бедняга…

Из-за поворота улицы показалось знакомое здание вокзала с часами… Было 9 ч 30 мин. Поезд на «Красноостров» отходил в 9 ч 40 мин. Оставалось 10 минут до отхода… Но эти десять минут тянулись как десять часов… Мы с Димой ходили взад и вперед по дощатой платформе вдоль почти пустого вечернего поезда и не спускали глаз со входной калитки, следя, не появится ли отряд чекистов, но все было благополучно. Редкие пассажиры шли все в одиночку, возвращаясь с работы, неся портфели или сумочки с провизией. Наконец минутная стрелка подпрыгнула к 9 ч 40 мин, и поезд, толкнувшись с грохотом буферами, медленно поплыл вдоль длинной платформы…

Многодневный тяжелый камень скатился с сердца. Хотелось кричать «ура!». Хоть и таились впереди еще опасности, но по сравнению с той, откуда мы только что выскочили, они казались игрой… Да и что могло быть? Ну, задержали бы поезд, начали бы искать по вагонам, проверять бумаги, но ведь в темноте, среди лесов, полей и болот, мы всегда бы с Димой, при помощи револьверов и ручных гранат, отбились бы от трех-четырех чекистов, а ведь больше и не могло быть на маленьких пригородных станциях… А там – ищи ветра в поле.

Но вот и Левашово. Только вышли в дождливый, теплый мрак, из-под которого тускло мелькали станционные фонари, слышим за своей спиной знакомый голос:

– Это вы, черти! Что же вы, трам-тарарам, сговорились бежать на Кирпичный, а сами…

– Сережка! – радостно закричал Дима.

Оказывается, Сергей сел в поезд уже на ходу. Во время его бегства случилась целая эпопея: когда кинутая им бомба не разорвалась, он выскочил на улицу и уже там услыхал взрыв. Добежав до Кирпичного переулка, он свернул в него; шла суматоха, народ бежал на взрыв; какой-то дворник свистал и гнался одно время за Сергеем, но он успел замешаться в толпе на Невском и вскочил в трамвай. За 40 минут, оставшихся до поезда, он увидел, что ошибся трамваем, пересаживался на другие трамваи и, наконец, добрался до вокзала за полминуты до отхода поезда. Нечего было и думать брать билет. В поезде, во время контроля, с него потребовали штраф в размере двойной стоимости проезда. У бедного Сергея не хватило 50 копеек…

– Ну что же, гражданин, на следующей станции вам придется пройти со мной в железнодорожное ГПу…

– Товарищ, – взмолился Сергей, – мне очень спешно, я еду к больной матери…

Контролер был неумолим. Вдруг сидевшая напротив Сергея старая еврейка сжалилась и дала ему 50 копеек. Сергей, конечно, всеми святыми поклялся возвратить ей долг и взял ее адрес.

Какие-то силы решительно благоприятствовали нам. Ведь Сергей, не зная совсем города, спасся действительно чудом.

Делясь отрывочными впечатлениями о только что совершенном и пережитом, идем к нашему пункту, где были закопаны в мох остатки наших денег и сверток с провизией на обратный путь.

На перекрестке дорог к нам подошли два молодых крестьянина:

– Не знаете, товарищи, дорогу в Дранишники?

– Идемте с нами, я вам покажу, где сворачивать, – ответил я.

Пошли вместе по мягкой лесной дороге. Перекинулись несколькими фразами. У поворота мы сердечно простились с нашими ночными спутниками. И чувствовался некий символ в том, как разошлись мы с ними разными дорогами. Символично было и пожатие руки, и прощальное – «до свидания»… Да, до свидания, быть может, не в далеком будущем России Зарубежной, откуда мы сейчас пришли, с Россией подлинной, Родиной нашей несчастной…

Через десять минут мы были уже «дома» – под елками… Дима посмотрел на наше ложе в последний раз и сказал:

– А ведь и здесь не так уж плохо… Даже жаль уходить…

Перешагнули через старые окопы, подлезли под колючую проволоку и зашагали по болотистому лугу. При помощи светящегося компаса, карты и электрического фонарика я довольно уверенно пошел к границе. Я ни минуты не сомневался в успехе перехода, но, конечно, пункты погранохраны ГПУ и наиболее тщательно охраняемые районы мне не были ведомы.

Около 11 часов ночи мы вышли на шоссе и по правой обочине зашагали быстрым шагом прямо на северо-запад.

Трудно было решить, что нам выгоднее, идти ли по дороге, рискуя встретить красных, но выиграть время, или прятаться по медвежьим углам и болотам и потерять еще сутки, в течение которых могла быть организована широкая облава по границе… Успех взрыва так окрылил меня, что теперь казалось море по колено, и я решил идти до последней возможности по шоссе, обходя лишь лесом встречные деревни.

По дороге изредка навстречу нам двигались возы, ехали крестьяне в телегах и двухколесках… Грохот колес и огоньки цигарок предупреждали нас о встречах издалека. В таких случаях мы сворачивали с дороги, ложились за кусты и пропускали встречных.

Все шло благополучно. Благоприятно было и то, что за нами небосклон был охвачен черной тучей и, наоборот, впереди нас был розоватый просвет, на фоне которого четко проецировались фигуры встречных. Кроме крестьян с возами мы пропустили всадника с винтовкой и двух военных в шарабане.

В 12 ч ночи дошли до Черной речки и до деревни того же имени. Я знал еще раньше, что деревня эта пользуется плохой славой – коммунистическая, и что есть в ней пункт пограничного ГПУ… Под высоким каменным мостом сделал я привал и, разложив карту, при свете электрического фонарика стал искать обходного пути лесом…

Пока я изучал карту, Сергей играл с наганом и доигрался – спустил курок. Слава богу, патрон оказался испорченным – выстрела не последовало. И тут нам повезло…

После недолгого раздумья я решил обойти Черную Речку лесом. Шли обходом довольно долго. Слева переливались, то приближаясь, то отдаляясь, огни деревни. Оттуда несся многоголосый глухой собачий лай… Весь луг по болоту и перелески у деревни были обмотаны колючей проволокой, и очень скоро на одежде у нас появились дыры и руки засочились кровью.

Наконец из светлеющего полумрака белой ночи мелькнула ровная лента шоссе…

Как легко стало шагать после болота… Прошли мимо большого темного строения с вышкой. По карте это – постоялый двор. Впоследствии, впрочем, мы узнали, что это был не постоялый двор, а пункт пограничного ГПУ.

Револьверы у нас в руках – наготове.

Около часу ночи заметили впереди две маячившие серые фигуры. Свернув в лес, мы стали ждать, когда они пройдут мимо нас по шоссе. Фигуры же эти не проходили. Я выглянул из-за куста: люди стояли, не двигаясь. Видно, пост ГПУ…

– Обойдем их лесом.

Свернули в лес, но обошли мы их, видимо, недостаточно глубоко и, вероятно, сильно трещали хворостом… Впрочем, вывод этот пришлось сделать не сразу, а через несколько минут…

Когда я вышел на дорогу, было почти совсем светло – белая ночь кончалась… Дорога была пуста. Дима и Сергей карабкались через канаву. Я еще раз оглянулся на дорогу, но не успел я сделать и пяти шагов, как услышал грубый мужской голос:

– Стой, руки вверх!..

В двадцати шагах от нас на шоссе стояли два высоких человека в длинных непромокаемых плащах, и оба навели на нас наганы. У одного из них, на короткой привязи, напружинившись, рвались две здоровые собаки-волка… Вслед за окриком защелкали выстрелы у самых наших ушей. Зазвенел и заныл воздух…

– В лес бегом, не стрелять!.. – крикнул я и одним прыжком скатился в канаву, в густой кустарник.

Мальчики бежали рядом. Выстрелы защелкали нам уже вслед, но не в упор, как несколько секунд тому назад, а из-за кустов. (По советским данным: «В ту ночь в 1 ч 03 мин патруль обнаружил трех неизвестных, направляющихся к границе. В завязавшейся перестрелке убита собака».)

Мы бежали часа два, изменив резко направление к северу, к Ладоге, стараясь ступать по воде – по ручейкам и лужам. Пугали нас не два чекиста, а их собаки, что было значительно опаснее, если бы им удалось выйти на наш след…

Я знал, что значит «тревога на границе»: через две-три минуты к месту тревоги через изгороди, чащу и пни понесутся десятки всадников. Телефоны по всем постам протрубят об облаве, вся погранохрана будет поставлена на ноги… Не лучше ли спрятаться в какой-нибудь яме и дожидаться следующей ночи, а не приближаться к границе сейчас, уже обнаруженными и, быть может, даже выслеженными?..

Тревоги по линии границы я больше всего и боялся…

Прошло часа три после встречи с постом. Идя полуоборотом на запад, счастливо пробрались через широкое проволочное в три кола заграждение. Часов в пять утра совершенно мокрые – до нитки, найдя в чаще глубокую яму, решили залечь в ней… Уверенности в благополучном переходе границы теперь уже у меня не было.

Заморосил дождь. В этой проклятой яме сидеть было донельзя неудобно. Дима, любитель покушать, все время ругал последними словами Сергея, бросившего при встрече с постом сумку с провизией.

Шестнадцать часов – с 5 ч утра до 9 ч вечера – мы, голодные и мокрые, пролежали в яме без движения. В лесу, кругом, была тишь, только один раз послышался отдаленный звук собачьего лая. К вечеру, в довершение всех бед, на нас напали тучи болотных комаров.

В 9 ч дождь прошел и выглянуло ясное небо. Я встал, расправил кости, вынул компас и, нацелив стрелку, повел мой «отряд» в дальнейший путь. Шли мы очень долго, то ныряя в болотах, то пробираясь сквозь гущу колючего можжевельника. В клубах поднявшегося тумана великанами высились огромные сосны и густые ели… Переходили много раз узкие тропы, часто со свежим конским следом.

«Патрульная дорожка», – не без тревоги в душе думали мы…

Пересекли несколько просек. С большой опаской прошли несколько открытых полянок. Не без удовольствия ныряли в гостеприимную темную чащу, еще и еще увязали в болотах. К часу ночи мои спутники взмолились:

– Да верно ли мы идем? Может, заблудились?.. Давайте искать деревню, чтобы поесть..

– Я больше не могу идти от голода, – наконец категорически заявил Дима.

Я убеждал моих юных друзей еще сделать одно усилие, собрать все силы; лгал им, говоря, что слышу уже шум реки… Но около 2 часов ночи действительно вдали за чащей леса послышался глухой шум реки… Лес кончался. Мы вышли на какой-то туманный луг, на краю которого за изгородью виднелись сараи и дома.

– Не стоит обходить, гайда бегом через луг!..

Бегом взяли изгороди и канавы. За лугом оказалась опять густая чаща. Идем наконец лесом на усиливающийся речной шум. Вот, наконец, и большой обрыв, под обрывом болотистая долина и через нее серебро блестящей в тумане Сестры-реки.

На финской стороне пели и перекликались кукушки… Слышались всплески на повороте реки…

Минуту мы молча стояли у обрыва, словно не веря открывшейся речной долине, потом с бьющимися от радости сердцами стали спускаться по круче, хватаясь за ветки и кусты.

Ласково и нежно журчали струйки Сестры…

Черный бор на обрыве русской стороны был глух и нем, насупившись черной шапкой.

Секунда раздумья, и я прыгнул в реку… Обожгло холодом… Вода оказалась по грудь. Подняв высоко маузер, скользя по камням, я пробирался на другой берег. Течение сильно валило.

За мной бросились в реку и Дима с Сергеем. Сергея, самого малого из нас, течение сбило с ног. Дима подхватил его:

– Ну, Сережка, не пускай пузыри! – и вынес его на противоположный берег.

– А ты уверен, что это действительно – Сестра? – спросил Дима, когда мы уже переплыли реку.

Я молча указал ему на красный пограничный столб с гербом Финляндии и щелкнул маузером, выбрасывая патрон из ствола.

– Знаешь, я должен сказать тебе, что все время сомневался, что ты нас выведешь к границе… Здоров ты, хоть и худ и выглядишь паршиво, а выносливее нас с Сережкой…

У пограничного столба Сергей поднял кулак в сторону лесистого обрыва на русской стороне и отсалютовал ГПУ наганом… Гулко раздался выстрел над спящей речной долиной.

Все было позади – тревоги, опасности, усталость…

Страшное напряжение сил и нервов сменилось знакомым чувством – пустоты и тишины после боя…

Мы шли вдоль Сестры по гладкой утоптанной тропинке…

Несется пение кукушки… Опять этот клик тоски и печали северных лесов, опять эта песня об ушедшем без возврата…

С. Войцеховский22
«Трест»23

История боевой организации, созданной и возглавленной генералом А.П. Кутеповым24, состоит из двух частей. Первая – с 1922 года до начала апреля 1927 года – была попыткой кутеповцев проникнуть в Россию и там закрепиться для активной борьбы с поработившей отечество коммунистической диктатурой и противодействием, оказанным этой попытке чекистами и их орудием, так называемым «Трестом». Вторая – с июля того же 1927 года до похищения А.П. Кутепова в Париже 26 января 1930 года – отмечена несколькими удачными боевыми действиями на русской территории и, к сожалению, гибелью большинства участников.

Их подвиг освещен подробно, как зарубежной русской печатью, так и советскими сообщениями о «белогвардейском терроре», но о называвшей себя Монархическим Объединением России или «Трестом» чекистской «легенде» существуют лишь лживая советская версия – роман Льва Никулина «Мертвая зыбь» – и труды нескольких американских, польских и русских авторов, которые, с одним исключением, с «Трестом» не соприкасались и писали о нем понаслышке, не располагая к тому же достаточной документацией.

Между тем история этой советской провокации, направленной против русской эмиграции и иностранцев, заслуживает внимания и изучения потому, что в изменившейся за десятилетия обстановке ее цель и методы во многом совпадают с целью и методами более поздних коммунистических провокационных и дезинформационных начинаний. Поэтому, как свидетель событий, связанных с историей «Треста», я считаю долгом рассказать то, что мне известно, и дополнить этот рассказ многими еще нигде не опубликованными документами.

За помощь, оказанную мне сведениями о «Тресте», благодарю г-жу Наталию Грант, А.А. Бормана25, А.С. Гершельмана26 и Н.Л. Пашенного27.

Боевая организация

26 января 1930 года генерал-лейтенант Александр Павлович Кутепов вышел утром из своей парижской квартиры в церковь, но оттуда не вернулся. Встревоженная семья сообщила полиции его исчезновение.

Нашелся свидетель, сообщивший, что он видел, как в автомобиль втолкнули человека, похожего на пропавшего без вести русского генерала, но проверить это показание не удалось.

Эмигранты не сомневались в том, что Кутепов стал жертвой советского преступления, но улик не было. Если французское правительство ими располагало, оно до сих пор молчит, но несть ничего тайного, что не стало бы явным.

Кем был человек, ради которого чекисты пошли на риск этой – как выразился Шиманов – «операции» в столице иностранного государства?

Он был прославленным белым военачальником, но Москва знала, что вооруженная борьба не возобновится на русской территории в существовавшей тогда внутренней и внешней обстановке.

Он был проницательным политиком и – как сказано в воспоминаниях князя С.Е. Трубецкого28 – «слишком трезвым практиком, чтобы придавать значение детально разработанным вне времени и пространства программам будущего государственного устройства России». «Возрожденную Россию, – говорил он, – нужно строить, отнюдь не копируя старую, но и не обрывая исторической преемственности с лучшими традициями прошлого… Неизмеримо глубоки пережитые потрясения и социальные сдвиги».

Он был обаятельным и сильным. Это признавали даже люди, политически от него далекие. Так, например, еврейский общественный деятель Г.Б. Слиозберг написал в 1934 году: «Фигура Кутепова нам всем представлялась легендарной. Его огромный организаторский талант, его абсолютное умение влиять на массы армии, всеобщее к нему уважение офицерского состава – все это окружало имя Кутепова особым обаянием». По мнению того же Слиозберга, Кутепов был вождем, способным «очистить Россию от наносного зла большевизма и восстановить порядок, укрепить новый режим, согласный с народной волей».

Коммунисты это понимали. Знали они и то, что, говоря о потрясениях и сдвигах, Кутепов не хотел быть их пассивным наблюдателем. «Не будем, – сказал он в апреле 1929 года, – предаваться оптимистическому фатализму и ждать, что все совершится как-то само собой… Лишь в борьбе обретем мы свое отечество».

Чекисты не сомневались в том, что этот призыв к активности не был пустой фразой. Именно поэтому они решили Кутепова уничтожить. Вероятно, в этом им помогли предатели-эмигранты – Скоблин29, Плевицкая30, Третьяков31.

Охоту на Кутепова большевики начали за несколько лет до его похищения. Их орудием стала организация «Трест».

Словом «Трест» в переписке с Кутеповым и другими эмигрантами пользовались для конспиративного обозначения якобы существовавшего в Москве тайного Монархического Объединения России возглавлявшие эту – выражаясь чекистским языком – «легенду» советские агенты: бывший генерал-лейтенант императорской службы, профессор советской военной академии Андрей Медардович Зайончковский, бывший российский военный агент в Черногории, генерал-майор Николай Михайлович Потапов, бывший директор департамента министерства путей сообщения, действительный статский советник Александр Александрович Якушев.

Было ли это объединение сразу создано как легенда или состояло вначале из действительных монархистов и стало ею после захвата руководства Якушевым и Потаповым, сказать трудно. Во всяком случае, с ноября 1921 года связь с эмигрантами оказалась в их руках.

Первым, под предлогом служебной командировки советского экспортного учреждения, за границей побывал Якушев. В Ревеле он встретился с Юрием Александровичем Артамоновым32, которого знал до революции. Он рассказал ему, что в России существует тайная монархическая организация, возглавленная Зайончковским.

Артамонов был моложе Якушева. Он воспитывался в Александровском лицее, стал в годы войны вольноопределяющимся лейб-гвардии Конного полка, участвовал в Белом движении в рядах Северо-Западной армии. Рассказ Якушева он сообщил в Берлин своему другу и однополчанину, князю Кириллу Алексеевичу Ширинскому-Шихматову33.

Никулин утверждает, что чекисты это письмо перехватили и что Якушев, вернувшись в Москву, был немедленно арестован, но что Дзержинскому удалось уговорить его стать не только тайным, но и усердным сотрудником чекистов по борьбе с эмиграцией, которую он якобы возненавидел за ее неосторожность.

Мне эта версия кажется недостоверной. Я многократно видел Якушева. Он не казался человеком, испытавшим душевную драму. Я думаю теперь, что он был умным и ловким актером. Это позволяет предположить, что в Ревель он приехал по советскому заданию.

Через Артамонова Монархическое Объединение России, сокращенно называвшее себя М.О.Р., установило связь с Высшим Монархическим Советом, состоявшим из приверженцев Великого князя Николая Николаевича. Затем был налажен контакт с польским генеральным штабом. Артамонов переехал в Варшаву и был там признан резидентом тайной русской монархической организации.

В августе 1923 года Якушев побывал в Берлине, участвовал там в совещании о созыве эмигрантского монархического съезда и был принят на французской Ривьере великим князем, которому сказал, что М.О.Р. «отдает себя в его распоряжение».

В октябре Потапов, перешедший с Якушевым границу из России в Польшу и снабженный польским паспортом, съездил в Париж и в Сремские Карловцы, к Великому князю и к генералу Врангелю, который отнесся отрицательно к попытке вовлечь его в орбиту М.О.Р.

В начале 1924 года великий князь предложил Кутепову возглавить то, что тогда называли «работой специального назначения по связи с Россией». Согласие Кутепова можно считать днем рождения боевой организации.

«Опыта в революционной борьбе, – написал значительно позже о Кутепове хорошо знавший его человек, – у А.П. не было. Все приходилось создавать внове… Было необходимо, прежде всего, почувствовать биение сердца порабощенной России – узнать, чем живет и дышит русский народ, и узнать не от посторонних лиц, а от своих верных и преданных людей… Они первые и начали свои походы в глубь России» (Ген. Кутепов: Сб. статей. Париж, 1934).

Переход границы был в те годы более легким, чем стал позже, когда проволочные заграждения, сторожевые вышки, прожекторы, многочисленные патрули и безлюдная пограничная полоса отделили Россию от внешнего мира, но и тогда нужны были мужество и готовность взглянуть смерти в глаза.

Скажу по собственному опыту – легче было перейти границу из России в свободную страну, чем в обратном направлении. Каждый шаг человека, уходившего с родины, приближал к спасению. Каждый отдалявший от границы шаг – увеличивал опасность.

В то время бытовая ткань дореволюционной России была уже искажена, но еще не уничтожена. Тайно проникший в Россию эмигрант видел много знакомых черт, но риск его подстерегал. Это испытали даже те, кто, после соглашения Кутепова с М.О.Р., сами того не зная, охранялись бдительным оком чекистов.

Можно спросить, почему Кутепов, посылая людей в Россию, воспользовался предложенной ему помощью М.О.Р.? Объяснение, мне кажется, в том, что первоначальная задача сводилась к разведке, к желанию узнать, чем стала страна после нескольких лет революции. Связь с тайной монархической организацией обеспечивала кутеповцам относительную безопасность. Из них двое прожили в Москве долго.

Мария Владиславовна Захарченко при первой встрече казалась сдержанной и молчаливой. Знавшие лучше называли ее смелой, волевой и охваченной жестокой ненавистью к большевикам. На внешность она внимания не обращала, одевалась просто. К обветренному, загоревшему лицу косметика не прикасалась. Во всем облике было что-то твердое, мужское. Замужем она была дважды. Первый муж был убит на германском фронте, второй – в Белой армии.

Георгий Николаевич Радкович стал офицером накануне революции, сражался с коммунистами в рядах Добровольческой армии, в ноябре 1920 года был эвакуирован из Крыма в Галлиполи. С Марией Владиславовной его сблизил общий «поход» в Россию, где они, до начала апреля 1927 года, пользовались покровительством М.О.Р., торговали с лотка на одном из московских базаров и изредка возвращались в Париж или Гельсингфорс для доклада Кутепову о своих наблюдениях.

Общаясь с другими участниками Кутеповской организации, они ни разу не высказали подозрения в возможности советской провокации в М.О.Р. Верили провокаторам мои друзья, верил им и я.

Мы были молоды и воспитаны в традициях той России, для которой военный мундир был порукой чести. Мы не могли представить себе генералов Зайончковского или Потапова презренным орудием чекистов. Мы были, до известной степени, одурманены открывшейся перед нами возможностью легкой связи с Россией и благополучного оттуда возвращения.

В доверии к М.О.Р. нас укрепляло отношение генеральных штабов – финляндского и польского – к этой, как мы думали, тайной монархической организации. Мы сознавали себя не бедными, бесправными эмигрантами, а звеньями мощного подпольного центра на русской земле. Наша переписка с Кутеповым и с М.О.Р. перевозилась в дипломатических вализах иностранными курьерами и – как теперь известно из воспоминаний бывшего польского офицера и дипломата Дриммера – не вскрывалась и не расшифровывалась. Ослепление финнов и поляков не оправдывает нашего, но оно его отчасти объясняет.

Обязывавшая нас конспирация облегчала советским агентам их задачу. Она ограничивала наш кругозор, не допускала обсуждения и анализа того, что считалось строжайшей тайной. Посоветоваться нам было не с кем – это было бы ее нарушением. Мы были готовы на любую жертву, но, по сравнению с чекистами, были наивными детьми. Кутепов был осторожнее, но мы это тогда не знали.

В Москве Мария Владиславовна пришла к выводу, что советская власть укрепляется и что только террор может ее поколебать. Кутепов это мнение разделил. Он придавал террору самодовлеющее значение и предполагал, что совершенные кутеповцами террористические акты вызовут в России – как он мне сказал – детонацию.

Когда Захарченко, с его согласия, сообщила Якушеву отношение Кутепова к террору, ответом был резкий отпор. Красной нитью в письмах Якушева Кутепову, в его разговорах с Артамоновым и мною проходила обращенная к эмигрантам просьба: «Не мешайте нам вашим непрошеным вмешательством; мы накапливаем силы и свергнем советскую власть, когда будем, наконец, готовы».

В начале июля 1926 года настал день, когда мне пришлось сообщить Кутепову категорический отказ М.О.Р. от террора. Вопрос был поставлен ребром. Развязка стала неизбежной.

Захарченко и Радкович знали в Москве участника М.О.Р., называвшего себя Стауницем. Они даже были отданы под его попечение. Якушев, в переписке с эмигрантами, называл его Касаткиным и министром финансов тайного монархического Объединения, но за границей, по понятной теперь причине, он не появлялся.

В апреле 1927 года Стауниц внезапно сознался Захарченко в том, что он в действительности латыш Опперпут, в свое время проникший, как советский агент, в савинковский Народный Союз Защиты Родины и Свободы. Потрясенной этим признанием женщине, он сказал, что М.О.Р. – чекистская «легенда», а Якушев, Потапов и скончавшийся в 1926 году Зайончковский всегда были только исполнителями указаний Г.П.у. Он прибавил, что раскаялся в этом прошлом и хочет помочь находящимся в Москве кутеповцам, посоветовав им немедленное бегство за границу. В тот же день он и Захарченко двинулись в Финляндию, а Радкович и два его соратника – в Польшу. Советскую границу все перешли благополучно.

В Финляндии Опперпут повторил Кутепову, финнам и вызванным из Варшавы польским офицерам то, что он в Москве сказал Захарченко. Он напечатал свои разоблачения в финляндской прессе и в рижской газете «Сегодня». Он обратился к Кутепову с просьбой дать ему случай искупить вину перед эмиграцией участием в террористическом акте на советской территории. Вопреки совету тех, кто Опперпуту не поверил, Кутепов согласие дал.

В конце мая из Финляндии вышли в Россию две группы террористов. Первая состояла из Опперпута, Захарченко и молодого офицера Петерса. Ее целью была Москва. Вторая – марковец-артиллерист Виктор Александрович Ларионов и бесстрашные юноши, Сергей Соловьев и Дмитрий Мономахов – должна была совершить террористический акт в Петрограде.

«Каждый террорист, – сказано в изданной позже в Москве народным комиссариатом по иностранным делам книге «Белогвардейский террор против СССР» (1928 г.), – был вооружен двумя револьверами, большим маузером, ручными гранатами, бомбами и другими взрывчатыми веществами… Ленинградская группа определенного объекта покушения не имела. Было предоставлено ее усмотрению выбрать подходящее партийное и иное собрание. Московская группа должна была взорвать общежитие сотрудников О.Г.П.у. на Лубянке. Условленно было лишь, что ленинградская группа должна действовать лишь тогда, когда в печати появятся сведения о взрыве в Москве».

Это требование Опперпута обрекало петроградскую группу на бездействие и давало чекистам неограниченный срок на ее поимку. Но Ларионов не выдержал бездействия. Он и его друзья проникли 7 июня 1927 г. в здание партийного клуба на Мойке и забросали бомбами происходившее там собрание. По советским сведениям, 26 его участников были ранены, многие – тяжело. Пользуясь возникшей паникой, террористы скрылись и счастливо выбрались в Финляндию.

Для политбюро эта удача кутеповцев была не только неожиданной, но и страшной, потому что в тот же день в Варшаве был смертельно ранен советский полпред (посол) Войков, а вблизи польской границы – убит председатель Минского Г.П.у. Опанский, проезжавший по железнодорожному пути на открытой дрезине. Сделавшие это террористы обнаружены не были.

Судьба московской группы сложилась трагически для Захарченко и Петерса, а судьба Опперпута окончательно не разгадана. В книге о «белогвардейском терроре» он не упомянут, словно никогда не существовал.

«Хотя ей, – сказано в этой книге о группе, – удалось подложить в дом № 3/6 по Малой Лубянке в Москве мелинитовую бомбу весом в четыре килограмма, последняя в ночь на 3 июня была обнаружена, и, таким образом, бедствие было предотвращено».

Участники покушения – по этой советской версии – пытались уйти на Запад, но смерть Марии Владиславовны в перестрелке с облавой вблизи станции Дретунь и смерть Петерса в такой же перестрелке вблизи Смоленска описаны в книге подробно. Существуют документы и свидетельские показания, эту версию подтверждающие.

Однако Г.П.у. в опубликованном в советской печати сообщении Опперпута назвало белым террористом и, даже больше, описало его смерть в месте и при обстоятельствах, полностью совпадающих с теми, которые народный комиссариат по иностранным делам связал с судьбою Петерса. Возникло поэтому обоснованное мнение, что Опперпут вернулся из Финляндии в Россию не для участия в терроре, а для противодействия ему.

Осенью 1944 года, в Берлине, генерал В.В. Бискупский34 рассказал мне, что в годы германской оккупации Киева немцами был разоблачен и расстрелян советский подпольщик, называвший себя Александром Коваленко и бароном фон Мантейфелем, но оказавшийся чекистом Опперпутом.

После гибели Захарченко и Петерса кутеповцы совершили в 1927 году еще несколько походов в Россию, но это обошлось им дорого – организация потеряла по меньшей мере 80 процентов своего состава. Некоторые были захвачены большевиками и расстреляны. Другие были убиты с оружием в руках, в столкновениях с пограничной охраной или чекистами. На берегу Онежского озера, в окрестностях Петрозаводска, пал в перестрелке один из участников боевой вылазки Ларионова – Сергей Владимирович Соловьев.

Организация была обескровлена, но ее последнее слово сказано не было. В следующем году Радкович и Мономахов дошли до Москвы. Из них первый 6 июня взорвал бомбу в бюро пропусков на Лубянке. Застигнутый погоней вблизи Подольска, он застрелился. Судьба Мономахова мне не известна.

Пришлось подумать о пополнении кадров. Нужны были и средства, которых у Кутепова всегда было мало. В 1929 году наметилась возможность их получения, и притом не из иностранного, а из русского источника – из заграничных вкладов дореволюционной России. Страх большевиков перед возобновлением боевой активности кутеповцев мог ускорить парижское преступление чекистов.

Оглядываясь назад, можно спросить, нужны ли были жертвы, понесенные организацией? Были ли они оправданы немногими боевыми удачами?

Уцелевшие участники описанных мною событий могли сказать, что для них организация была политической школой. Она раскрыла им глаза на методы борьбы коммунистов с эмиграцией, и часть этого опыта до сих пор не лишена значения, но, поднимая оружие против большевиков, кутеповцы думали не об этом. Их вели в бой другие побуждения. В иностранной литературе об этой эпохе существуют строки, посвященные Георгию Николаевичу Радковичу. Их написал американец Павел Блэксток. Я их, в переводе с английского, повторю: «Как и все остальные добровольные участники боевой организации генерала Кутепова, в течение нескольких лет проникавшие в С.С.С.Р. с разведывательными и террористическими заданиями, Георгий Радкович полностью отдавал себе отчет в связанном с этим риске. Его жена и друзья уже лишились жизни в таких походах. Говоря беспристрастно, дело, которому он служил, было действительно безнадежным, но тем, кого бы мы сегодня назвали истинно верующими, нет нужды надеяться для того, чтобы что-либо предпринять. Когда он метнул свои бомбы и превратил в развалины часть ненавистной главной квартиры тайной полиции, Радкович должен был испытать мгновение свершения и преображения, редко достигаемое обыкновенным человеком. Его безымянные соратники тоже заслужили место в храме славы испытавших поражение. Они не написали воспоминаний. Умирая, они не произносили речей, а история их забыла. Их эпитафией остался страдальческий возглас одного из них: «Для нас нет ни снисхождения, ни сострадания!»

Кутеповцы не ожидали ни наград, ни славы. Их единственным побуждением была любовь к поруганной России. Эту любовь они нам завещали.

«Трест»

Впервые я услышал имя Димитрия Федоровича Андро де Ланжерона35 в ноябре 1918 года, в осажденном петлюровцами Киеве. Он был тогда, по назначению гетмана Скоропадского, губернским старостой (губернатором) Волыни и привел оттуда в окруженный противником город отряд державной стражи (полиции).

В начале 1919 года в Одессе, где я был переводчиком при французском консуле Энно, политическое отделение штаба войск Добровольческой армии узнало, что мой отец хочет пробраться в занятый уже не украинцами, а большевиками Киев, к оставшейся там семье. По поручению штаба поручик Арсений Федорович Ступницкий36, в котором тогда никто не предсказал бы будущего редактора парижских советофильских «Русских Новостей», предложил мне сопутствовать отцу в этом опасном путешествии и восстановить утерянную связь с киевским тайным добровольческим центром. Накануне отъезда он вручил мне удостоверение, в котором было сказано, что моя служба во французском консульстве «являлась полезной для дела Добровольческой армии».

9-го марта, в вагоне возвращавшегося во Францию Энно, мы приехали в Яссы, а оттуда двинулись дальше вдвоем по только что испытавшей войну Европе. Этапами были: веселый и беспечный Бухарест; населенный трансильванскими немцами Кронштадт; занятый румынами Арад; великолепный Будапешт; голодающая Вена и, наконец, Варшава, где мы задержались в ожидании возможности перейти затихший польско-советский фронт. Нам помогли князь Евстафий Сапега и генерал Николай Иванович Глобачев37, возглавлявший в Польше миссию дореволюционного Российского Красного Креста, занятую репатриацией военнопленных из Германии. Сапега устроил пропуск в Пинск и снабдил письмом к капитану Шарскому, начальнику опорного пункта польской разведки в этом городе, а Глобачев – удостоверениями, в которых мы были названы возвращающимися на родину киевлянами.

До нашего отъезда из Одессы представителем Добровольческой армии был там генерал Гришин-Алмазов38. В Варшаве мы узнали из газет, что его сменил генерал Шварц39, назначивший Андро помощником по гражданской части.

13 мая отец и я, простившись с Шарским у моста через Пину, перешли его и не погибли в весеннем половодье безлюдного Полесья только благодаря случайной встрече с крестьянином, жителем деревни Кривичи, не занятой ни поляками, ни большевиками. У него мы переночевали, а на следующее утро он в лодке доставил нас в Парахонск, где на железнодорожной станции хозяйничали красноармейцы.

Этот поход был для меня преддверием трагических событий. В Мозыре нам пришлось, по требованию станционного начальства, участвовать в разгрузке стоявших на запасном пути товарных вагонов, из которых мы выносили трупы скончавшихся от тифа людей. В Коростене нас задержали как «колчаковцев», но вскоре отпустили.

В Киеве отец был узнан, арестован и расстрелян. Я скрывался на Демиевке – окраине Киева – как рабочий национализированного садоводства. Управлял им бывший владелец, русский немец. Там я встретился с генералом К. и полковником С., которых нельзя было назвать активным добровольческим центром – жили они только надеждой на скорое освобождение города приближавшимися к нему белыми войсками.

Вместо них первыми заняли Демяевку сечевые стрелки Коновальца, но на следующий день, после короткой перестрелки у городской думы с передовым добровольческим отрядом, им пришлось из Киева уйти.

Прикомандированный к управлению главноначальствующего Киевской области, генерала Абрама Михайловича Драгомирова40, я радостно надел погоны и пришил к рукаву трехцветный угол, но радость оказалась непрочной. Освобождение не дало киевлянам ни безопасности, ни порядка. Большевики ворвались в город 1 ноября, но были отброшены за Ирпень, а 3 декабря я простился с матерью и братом Юрием, не зная, увижу ли их когда-либо.

В конце января 1920 года, при оставлении Одессы генералом Н.Н. Шиллингом41, я, как многие участники борьбы с большевиками, был брошен в порту на произвол судьбы. Меня и сослуживца, прапорщика Кравченко, спасло из мышеловки возвращение в город. Незнакомая еврейская семья впустила в свою квартиру постучавших в дверь «золотопогонников».

Выбраться из захваченной большевиками России мне удалось лишь в сентябре 1921 года. Перейдя у деревни Майкове, вблизи Острога, установленную Рижским договором польскую границу, я вернулся в Варшаву, куда до меня – тем же, нелегальным с советской точки зрения, образом – перебрались из Киева мать и брат. Во время этих испытаний я ни разу не вспомнил Д.Ф. Андро де Ланжерона.

В Варшаве насущной заботой стали имущественные дела, расстроенные смертью отца, войной и инфляцией. Они привели меня к адвокату Антонию Корнецкому. Он был поляком и ревностным католиком – настолько ревностным, что Ватикан пожаловал ему звание папского камергера, – но в то же время другом русских эмигрантов.

Отбыв в молодости воинскую повинность вольноопределяющимся лейб-гвардии Гродненского гусарского полка, расквартированного в Варшаве, он навсегда сохранил добрые отношения с его офицерами. Их фотографии в доломанах и парадных ментиках не исчезли из его кабинета, когда в России случилась революция, а Польша стала независимой республикой. При распространенной тогда русофобии это было редким проявлением гражданского мужества. Эмигранты это оценили и шли к Корнецкому толпой.

Однажды, дату вспомнить не могу, он познакомил меня со своим клиентом – высоким, грузным и, по сравнению со мной, не молодым человеком, Димитрием Федоровичем Андро. Он показался мне тогда стариком. Теперь я знаю, что было ему лет пятьдесят с небольшим и что происходил он от одного из тех французских роялистов, которым император Павел Петрович предоставил убежище на Волыни.

Обрусевший внук французского эмигранта окончил Пажеский корпус, участвовал в Турецкой кампании 1877–1878 годов, командовал после нее Донским казачьим полком. Поэтому и правнук, мой новый знакомый, был пажом, выпущенным в 1890 году из корпуса лейб-гвардии в Казачий полк. Уйдя в запас в чине сотника, он поселился в Ровенском уезде, в имении Деражня. Там застала его революция.

В 1921 году, после раздела Волыни на советскую и польскую часть, он благоразумно решил избавиться от близости к границе. Деражня была продана графу Потоцкому, а Андро приобрел другое поместье в Поморском воеводстве, недалеко от Данцига. Обойтись без адвоката он не мог, а для меня встреча с ним у Корнецкого стала первым шагом к участию в организации, стяжавшей печальную известность под условным обозначением – «Трест».

Не знаю, почему Андро захотел со мной познакомиться, но предполагаю, что причиной была моя служба в варшавском телеграфном агентстве Русспресс. В польской столице существовал в те годы русский военно-исторический кружок, основанный генералом Пантелеймоном Николаевичем Симанским42. Военное искусство и история не были единственными темами его собраний. Положение России также привлекало внимание. Я дважды рассказал в нем то, что видел и пережил под советской властью. Сократив эти сообщения, я послал их, как статьи, парижскому «Общему Делу», которое их напечатало. Их заметил владелец Русс-пресса Сергей Михайлович Кельнич. Ему я обязан тем, что на многие годы стал профессиональным журналистом.

Андро, жившему в деревне и бывшему в Варшаве наездом, не хватало злободневной информации. Он ее получал в разговорах со мной. Мы встречались в просторной квартире его польского родственника, нотариуса Руляницкого. Андро, вторым браком, был женат на его сестре Марии Антоновне.

Помню место этих встреч – светлый зал в старом доме на Медовой улице, скудно обставленный роялем, пальмами в кадках и мягкими креслами в коленкоровых чехлах вокруг низкого, круглого стола. Там, весной 1923 года, Андро познакомил меня с Юрием Александровичем Артамоновым, которого назвал представителем Высшего Монархического Совета.

Согласившись на это свидание, я предполагал, что увижу человека пожилого. Членами Совета, обосновавшегося в Берлине, были люди, создавшие себе имя до революции. В моем воображении они были синклитом почтенных старцев. Возраст их представителя меня удивил. Артамонов был только года на три старше меня. Лев Никулин, автор «Мертвой зыби» – изданного в 1967 году в Москве лживого советского рассказа о «Тресте», состарил его на десять лет, приписав окончание Лицея в 1907 году. В действительности он был лицеистом последнего выпуска – окончил его после революции, весной 1917 года, уже будучи вольноопределяющимся Лейб-Гвардии Конного полка.

Он был красив – той мягкой, женственной красотой, которой славились некоторые дворянские и купеческие семьи таких приволжских губерний, как Нижегородская и Ярославская, да он и был волжанином по матери, рожденной Пастуховой. Особенно хороши были глаза – синие, оттененные длинными ресницами. В обращении он был благовоспитанным петербуржцем. В Варшаве, где русскими эмигрантами были большей частью беженцы из южных и западных губерний, некоторые обороты его столичной речи привлекали внимание.

Разговор, в присутствии Андро, был короток и незначителен. Я не скрыл от представителя зарубежных монархистов, что не верю в возможность свержения большевиков эмигрантами или иностранцами. Во мне еще было живо ощущение стихийной силы обрушившейся на Россию катастрофы. Неотвратимость некоторых порожденных ею перемен казалась мне очевидной. Отношение к Белому движению, к жертвенному подвигу его участников оставалось положительным, но повторение в прежнем виде казалось невозможным. Коммунисты были для меня поработителями русского народа, его злейшими врагами, но взрыв сопротивления в сердце страны – в Москве – казался вернейшим путем к освобождению.

Артамонов меня выслушал и предложил продолжить разговор на следующий день.

Даже не все коренные варшавяне жили тогда в собственных квартирах. В переполненном городе, ставшем столицей нового государства, это было для многих недоступной роскошью. Приезжие и эмигранты ютились по чужим углам. Артамонов снимал комнату в польской семье, на Маршалковской улице, в ее спокойной, не торговой части. Обстановка показалась мне не трудовой. На письменном столе, над стопкой разноязычных книг, лежала ракета. Ее владелец, очевидно, только что, в полдень, вернулся с теннисной площадки.

Заговорив о мнениях, высказанных мною у Андро, он прибавил, что полностью их разделяет – борьба должна возобновиться в России, где, впрочем, она уже ведется. Высший Монархический Совет, признался он, был ширмой, которую Андро назвал по его просьбе. В действительности он представляет в Варшаве другую, тоже монархическую, но тайную организацию, существующую не в Берлине, а в Москве. Назвав ее Монархическим Объединением Центральной России, он сообщил, что оно возглавлено генералом Андреем Медардовичем Зайончковским, создавшим в 1918 году, после захвата власти большевиками, антисоветский кружок офицеров-монархистов.

Вскользь упомянув свою недолгую причастность к этому кружку, он затем рассказал службу в Северо-Западной белой армии генерала Юденича43; описал нелегкую жизнь в Эстонии после демобилизации русских добровольческих частей; заговорил о Ревеле, где его положение улучшилось благодаря знанию иностранных языков, и закончил рассказ встречей с бывшим воспитателем Лицея, тайным монархистом и советским служащим, воспользовавшимся заграничной командировкой для установления связи с эмигрантами.

Эта встреча, по его словам, была не единственной. В Ревеле побывали и другие посланцы из Москвы. Отношения наладились настолько, что М.О.Ц.Р. назначило его своим резидентом в Варшаве. В подтверждение он показал удостоверение второго отдела польского генерального штаба о том, что «господин Юрий Артамонов проживает в Польше с ведома этого штаба и пользуется его покровительством». Все это было сказано просто, без рисовки и громких слов.

Он не предложил мне стать членом М.О.Ц.Р., не потребовал присяги в соблюдении тайны, не настаивал на каком-либо обязательстве, но ограничился просьбой помочь ему разобраться в тех сторонах местной жизни – польской и русской, – которые знал недостаточно.

Я был польщен доверием и взволнован тем, что услышал. Ни малейшего недоверия к Артамонову во мне не возникло ни тогда, ни позже, когда я – четыре года спустя – узнал, что тесно связанное с боевой организацией генерала Александра Павловича Кутепова Монархическое Объединение России, бывшее М.О.Ц.Р., было в действительности орудием чекистов. После полутора лет кустарной, но увлекательной подпольной работы Союза Освобождения России, в которой я участвовал в Одессе и Ананьеве в 1920–1921 годах, мне, в благополучном варшавском спокойствии, недоставало борьбы, опасности и выполнения национального долга. Я искал применения моему патриотизму. Артамонов его указал.

Другого я тогда не видел. Русская эмиграция в Польше была ослаблена, разбита постигшими ее ударами – принудительным отъездом Б.В. Савинкова44 в Прагу и высылкой Л.И. Любимовой45 и ее сотрудников по русскому зарубежному Красному Кресту из Варшавы в Данциг. Выходившая в Варшаве под редакцией Д.В. Философова газета «За Свободу» была не только антисоветской, но и республиканской. Ее враждебное, даже злобное отношение к русским монархистам изменилось значительно позже, после удачного покушения Б.С. Коверды на жизнь советского полпреда Войкова.

Где-то далеко, в Югославии, был генерал Петр Николаевич Врангель. Светлый ореол озарял его имя в моих глазах с тех дней, когда Союз Освобождения России, летом 1920 года, установил из Одессы связь с белым Крымом, но в возможность военного похода эмигрантов в Россию я не верил. Артамонов сказал мне то, что я хотел услышать.

Четыре года меня обманывала та советская «легенда», в которую Артамонов невольно, как продолжаю думать, меня вовлек. В апреле 1927 года провокация была разоблачена «бежавшим» из Москвы в Гельсингфорс чекистом Опперпутом, называвшим себя в М.О.Р. одновременно Стауницем и Касаткиным. Я не сомневаюсь в том, что его «бегство» было ходом в сложной игре чекистов, вынужденных ликвидировать «Трест», но желавших сохранить контроль над боевыми действиями Кутеповской организации. Советские сообщения о судьбе Опперпута, после его возвращения из Финляндии в Россию, настолько противоречивы, что поверить им невозможно. Обнаружил я эти противоречия позже. В 1927 году появление Опперпута за границей и его разоблачения были для меня тяжким ударом.

23 мая, по просьбе Артамонова, я передал ему письмо, обращенное к «господину Александровичу». Этот прозрачный псевдоним был создан наспех – М.О.Р. и Кутеповская организация называли его Липским. Письмо подвело итог моему участию в том, что, по непростительной доверчивости, долго казалось нам существующей в России тайной монархической организацией. Не сохранись оно, я, вероятно, не все бы вспомнил.

К счастью, могу привести его полностью, прибавив в скобках несколько поясняющих слов.

«Вы, – сказано в письме, – обратились ко мне от имени начальника второго отдела генерального штаба польской армии с просьбой восстановить в моей памяти и изложить в письменном виде содержание моей переписки с Монархическим Объединением России – «Трестом». Я охотно исполняю эту просьбу, так как считаю, что в сложившейся обстановке выяснение всех обстоятельств дела «Треста» в одинаковой степени важно как для русской национальной эмиграции, так и для Польши.

Моя переписка с М.О.Р. началась вскоре после нашего знакомства и установления связи между Вами и мною. Продолжалась она, более или менее регулярно, с 1923-го по 1927 год, прекратившись лишь в апреле с. г. по причинам Вам известным. Однако и по своей интенсивности, и по содержанию переписка эта распадается на несколько самостоятельных периодов.

Первый из этих периодов может примерно считаться со дня нашего знакомства до того дня, когда Вы познакомили меня с Александром Александровичем (Якушевым) и Николаем Михайловичем (Потаповым). В этот период я совершенно не касался в моих письмах, адресованных в «Правление «Треста», вопросов организационных. Письма этого периода могут быть названы информационными.

Содержание их касалось главным образом событий местной политической жизни и было пересказом тех моих статей и корреспонденции, которые одновременно опубликовывались мною в существовавших тогда и частично продолжающих существование ныне органах русской заграничной печати.

Наиболее интенсивной и регулярной была отсылка таких информационных писем в первый год моей переписки с М.О.Р. Дабы ниже не возвращаться к этому вопросу, отмечу, что постепенно отправка этих писем начала становиться более редкой, а затем и совершенно прекратилась ввиду того, что на мои запросы, обращенные к Александру Александровичу, о том, насколько эти мои произведения могут представлять для него интерес, ответа я не получил, а сам считал мои сообщения не представляющими для М.О.Р. достаточного интереса ввиду общей и, так сказать, публицистической трактовки тем. Постепенно отправка такого рода информационных писем прекратилась совершенно, и лишь в 1927 году мною вновь было отправлено Александру Александровичу несколько таких писем – на этот раз простые, дословные копии моих статей, опубликованных в газете «Руль».

После свидания моего с Александром Александровичем переписка начала адресоваться мною на его имя, но в содержании ее появился новый элемент, который может быть назван организационным. В первые месяцы после моего знакомства с А.А. переписка продолжала быть интенсивной, то есть письма отправлялись довольно часто и мною были сделаны А. А-чу некоторые предложения о расширении связей М.О.Р., но ответ был получен отрицательный, и потому переписка этого рода тоже постепенно ослабела.

Из отдельных затрагивавшихся в ней тем я припоминаю следующие:

а) о Петлюре;

б) о Рижском мирном договоре;

в) о моей работе в русской заграничной печати;

г) о Димитрии Федоровиче (Андро де Ланжероне);

д) о польской национальной демократии.

Письмо о покойном С.В. Петлюре было написано А. А-чу после моего свидания с Петлюрой, устроенного мне ныне также покойным членом Центрального Украинского Комитета в Польше А.Ф. Саликовским. Описание этого свидания и заявления Петлюры, им самим для меня написанные, были мною несколько позже опубликованы в печати, так что в настоящее время они не составляют тайны.

Письмо о Рижском договоре было – точно не помню – или отправлено А. А-чу в Москву, или передало ему во время его второго пребывания в Варшаве. В этом письме я изложил мой взгляд на Рижский мирный договор как на единственную возможную основу отношений между Россией и Польшей, даже после падения советской власти; осудил как непрактичную точку зрения той части русской эмиграции, которая не имеет мужества принимать обязывающие в области внешней политики решения, и советовал М.О.Р. стать на мою точку зрения и исходить из Рижского договора, как базы для будущих русско-польских отношений. Я констатировал, что опасность для мирного развития русско-польских отношений может быть создана не только попыткой нарушения Рижского договора, в территориальном отношении, Россией, но и поддержкой украинского и белорусского сепаратизма внутри России со стороны Польши, если бы польская политика, вопреки Рижскому договору, стала на этот путь. А.А. – насколько я помню – разделил в разговоре со мной эту точку зрения на Рижский договор.

Письмо о моей работе в русской заграничной печати довольно подробно излагало мои связи с русскими органами печати и предлагало М.О.Р. мои услуги по распространению в этой печати правильных сведений о положении в советской России. Ответом на это письмо была присылка на мое имя материалов, передававшихся мне через Вас. Одно время среди этих материалов были «сводки Г.П.у.», а затем, главным образом, статьи Серова по церковным вопросам.

Эти статьи были мною широко использованы для пропаганды против антицерковной политики большевиков и продолжали поступать до самого конца моей переписки с М.О.Р., то есть до апреля с. г., так что последнее письмо Серова о причинах ареста митрополита Сергия было опубликовано мною в парижском журнале «Борьба за Россию» уже после появления Опперпута в Финляндии и его разоблачений. Впоследствии, после установления регулярной связи в «окно» (согласованное М.О.Р. с польским генеральным штабом место перехода польско-советской границы участниками «Треста» и Кутеповской организации) через Михаила Ивановича (оказавшегося впоследствии чекистом М.И. Криницким), я неоднократно получал от него, по моей просьбе, минскую газету «Звезда» и различные советские журналы, которыми также широко пользовался в моей профессиональной работе.

Письма о Д.Ф. (Андро де Ланжероне) содержали описание моих разговоров с ним, как с лицом, считавшим себя связанным с М.О.Р. Как Вам известно, ничего интересного и существенного ни эти разговоры, ни взгляды Д.Ф. на положение не представляли.

После свидания А.А. (Якушева) с представителями польской национальной демократии, на котором я не присутствовал, мною была составлена и отправлена (или передана) А. А-чу очень подробная записка об этом польском политическом течении. Записка эта не касалась организационной стороны жизни польской политической партии, мне совершенно не известной, но подробно разбирала истоки национал-демократической идеологии в Польше, причины переживаемого польским обществом идеологического кризиса, причины падения авторитета национал-демократов в польском обществе и, со сравнительно большой точностью, предсказывала неизбежность кризиса и перехода власти в Польше в руки маршала Пилсудского. В конце записки я предсказывал неизбежное, в будущем, образование новой польской национальной идеологии и распад течений, так или иначе связанных с тем временем, когда Польша жила в состоянии «разделов». Копия этой записки довольно долго мною хранилась, но после майского переворота (захвата власти Пилсудским в мае 1926 года) я использовал изложенные в ней мысли, переставшие быть запретными, в моих статьях и корреспонденциях из Польши, а самую рукопись за ненадобностью уничтожил.

За весь этот период переписка продолжала быть односторонней, то есть отдельные ответы на затрагивавшиеся мною вопросы давались А. А-чем в его письмах на Ваше имя, а я сам писем от А. А-ча не получал.

Я считаю это главной причиной того, что постепенно моя переписка с М. О. Р. замерла и наступил второй период, тянувшийся с середины 1924-го до апреля 1927 года. В этот период я всецело перешел к отправке в М.О.Р. материалов, извлеченных из периодической печати с двумя исключениями, о которых ниже.

Отправка материалов, извлеченных из печати, началась с отсылки А. А-чу вырезок из газет по вопросам, могущим, как тогда казалось, представлять для него интерес. Постепенно отправка вырезок превратилась в отсылку обзоров, которые первоначально составлялись на пишущей машинке, а затем, для упрощения работы, путем наклейки вырезок из газет на бумагу и касались исключительно жизни русской эмиграции, почти исключительно – вне пределов Польши. Никакого материала, кроме извлечений из газет, в эти обзоры совершенно сознательно не включалось. Копии тех обзоров, которые составлялись на пишущей машинке, у меня сохранились, и я прилагаю их к настоящему письму, одновременно соглашаясь на их предъявление начальнику второго отдела генерального штаба, но обращаясь к Вам с просьбой о возвращении их мне, ибо в сложившейся обстановке (обнаружении советской провокации в М.О.Р.) они являются для меня крайне ценным оправдательным документом. Всего в М.О.Р. мною было отправлено 85 таких обзоров.

Насколько память мне не изменяет, за весь этот период я только раз обратился к А. А-чу с письмом по принципиальному вопросу. Оно касалось возможности моей поездки на состоявшийся в апреле 1926 года в Париже Зарубежный Съезд и выясняло отношение М.О.Р. к желательности моего участия в этом съезде. Через Вас мною было получено подписанное А. А-чем письмо с любезным, но категорическим заявлением о том, что этот «курьезный», по выражению А. А-ча, съезд его не интересует.

Вторым исключением была моя переписка с М.О.Р. во время Вашего прошлогоднего (в 1926 году) отпуска. Мною было получено из Москвы, через генеральный штаб, несколько пакетов с сопроводительными письмами, подписанными либо А. А-чем, либо С. Мещерским. Сопроводительные письма эти не содержали ровно ничего интересного, а приложенные к ним письма на имя ген. Кутепова и других лиц были мною отправлены по назначению. В Москву мною, при сопроводительных письмах, отправлены были (через генеральный штаб и дипломатических курьеров) письма, полученные от ген. Кутепова и, насколько помню, первая часть рукописи В.В. Шульгина46 «Три столицы».

В тот же период в Варшаве состоялось мое свидание с П.Б. Струве. Подробное письмо об этом свидании и пожеланиях Струве было отправлено в Москву и адресовано «в правление «Треста».

Вышесказанным моя переписка с М.О.Р., насколько помню, исчерпывается. Остается сказать несколько слов о моей переписке с Александром Алексеевичем Денисовым (псевдоним А.А. Лангового). Я написал ему за все время существования нашей связи несколько писем по общим евразийским организационным и идеологическим вопросам и получил несколько ответов, которые тогда же были мною приняты и охарактеризованы в разговоре с Вами как отписки. Кроме А. А-ча и А.А. Денисова я ни с кем из М.О.Р. – «Треста» не переписывался.

По содержанию вышеизложенного я всегда готов дать генеральному штабу как устные, так и письменные разъяснения. Поскольку эти разъяснения могут затронуть вопросы, выходящие за пределы расследования того, чем был в действительности «Трест», а касающиеся внутренних эмигрантских дел и отношений, я считаю необходимым получить предварительное письменное разрешение генерала Кутепова».

Заключительная фраза моего письма показывает, насколько, даже в трудные дни разоблачения чекистской провокации, которой мы, эмигранты, невольно способствовали верой в существование в России большой и мощной подпольной монархической организации, соратники А.П. Кутепова по борьбе с большевиками стремились оградить свое русское достоинство.

Согласие Кутепова на сообщение польскому генеральному штабу дополнительных сведений мне, однако, не понадобилось. Второй отдел удовлетворился письмом и не потребовал дополнений, ни письменных, ни устных. Его доверие к Кутеповской организации и ко мне поколеблено не было. Когда позже, по причине не связанной с делом «Треста», штаб изменил свое отношение к Артамонову и потребовал его отозвания из Варшавы, его преемником был назначен я.

Резидентом Кутепова в Польше я остался до его похищения чекистами в Париже, в январе 1930 года, и расстался с созданной им боевой организацией и со всякой тайной политической активностью не при нем, а при том лице, которому генерал Евгений Карлович Миллер47 поручил то, что тогда называлось «работой на Россию». Новый начальник организации хотел ее продолжить на началах, которым я – по деловым и личным побуждениям – сочувствовать не мог.

Копии посланных в Москву обзоров были мне возвращены. Сохранились полученные мною в 1926 году письма Якушева. Одно из них показывает, что отрицательное отношение М.О.Р. к моему участию в Зарубежном Съезде определилось не сразу.

Вначале Якушев поездку одобрил, но затем изменил мнение. Возможно, что причиной перемены было желание не допустить моей встречи с Кутеповым, которого я тогда знал только по его переписке с Артамоновым и «Трестом». Разговор с ним мог привести к сравнению наших впечатлений от Якушева и Потапова, а это могло поколебать доверие к ним. Москва на этот риск не пошла.

Сохранившийся ответ Якушева на пожелания Струве кажется мне ключом к пониманию одной из главных задач, поставленных чекистами их агентам в М.О.Р. Оно, может быть, объясняет не только это, но и одну из причин решенной возглавителями О.Г.П.у. «самоликвидации великой провокации».

* * *

Артамонов был евразийцем. Он подарил мне «Исход к Востоку» – первый изданный в 1921 году в Софии евразийский сборник. От него я услышал имена Петра Николаевича Савицкого, князя Николая Сергеевича Трубецкого и Петра Петровича Сувчинского.

Восприятие России как особого мира, не европейского и не азиатского; признание идеи-правительницы необходимой основой успешной борьбы за освобождение от коммунизма и построение новой Империи; провозглашение идеократии наиболее прочным и разумным государственным строем; бытовое исповедничество как фундамент национальной жизни – все это казалось мне тогда, да и теперь кажется, привлекательным и верным. Исторические и геополитические труды основоположников евразийства дополнили то, что дало мне общение с Артамоновым, но евразийцем, в полном смысле слова, я не стал. Вначале этому помешала недостаточная связь Варшавы с Прагой и Парижем – главными очагами евразийского движения. Затем сказался присущий мне консерватизм, не мирившийся с революционностью некоторых евразийцев. Главной причиной стало позже решительное отталкивание от положительного отношения газеты «Евразия» к советчине.

Из видных участников движения я знал только П.Н. Савицкого. Переписка с ним возникла, по моему почину, в сентябре 1924 года. Прервало ее не разоблачение «Треста», а начало 1930 года, когда тот чистый, благородный человек, которым Савицкий, несомненно, был, не проявил достаточной твердости в сопротивлении проникшему в евразийскую среду предательству, называвшему себя идейным разногласием.

Встретился я с Савицким только раз, когда он, при содействии М.О.Р., ехал из Праги в Москву на тайный евразийский съезд, бывший – как теперь известно – чекистской инсценировкой. Мы встретились в Варшаве, у Артамонова, за час до отъезда на советскую границу. Ее предстоящий переход не способствовал разговору.

До или после «съезда» – точно вспомнить не могу – в Варшаве появился перешедший границу в «окно» Александр Алексеевич Ланговой, называвший себя евразийцем. Две его поездки в Польшу, упомянутые Никулиным в «Мертвой зыби», состоялись, по этой советской версии, зимой, но Артамонов познакомил меня с ним летом или осенью.

Молодой, долговязый, вертлявый человек со впалой грудью, сын московского врача, близкого до революции к Максиму Горькому и к другим революционным писателям, не понравился мне обостренным любопытством к связям эмигрантов с Россией и не вязавшимися с «бытовым исповедничеством» эпикурейскими замашками. Во всей его повадке было что-то неприятное, порочное, но я подавил это впечатление, подрывавшее веру в М.О.Р., и не поделился им с Артамоновым. Теперь – благодаря Никулину – известно, что сестра Лангового, Наталия Алексеевна Рославец, была чекисткой.

Евразийство привлекло меня объяснением причин постигшей Россию катастрофы, но организационно я считал себя связанным не с ним, а с тем тайным Монархическим Объединением, которое в Варшаве представлял Артамонов. Я не ждал от него полной откровенности, понимая, что он связан конспирацией, которую не может, без необходимости, нарушить. Доверие объяснялось, помимо убеждения в порядочности Артамонова, тем, что М.О.Р. было возглавлено Зайончковским, бывшим командиром Петровской гвардейской бригады, которого должен был знать Кутепов, служивший в Преображенском полку.

Теперь я знаю из неопубликованных воспоминаний Александра Сергеевича Гершельмана, что побывавшие за границей эмиссары «Треста», встречавшиеся с русскими монархистами, называли и других бывших генералов, причастных, по их словам, к тайной организации в России, – Шапошникова, Лебедева и Потапова.

Первые два имени я в годы моей связи с М.О.Р. ни от кого не слышал, а в принадлежности Николая Михайловича Потапова к «Тресту» убедился осенью 1923 года.

* * *

Артамонов постепенно рассказал мне не только существование в Москве сильной, сплоченной монархической организации, но и ее связь с великим князем Николаем Николаевичем, генералом Кутеповым и Высшим Монархическим Советом. Он сообщил, что Кутепов назначил его своим резидентом в Варшаве, и раскрыл мне картину того содействия, которое тайным монархистам оказывали штабы – польский, эстонский и финляндский.

Я не сомневался в том, что эта помощь дается не даром и что за нее М.О.Р. расплачивается нужными штабам сведениями о большевиках и их вооруженных силах, но, при моем отношении к коммунистам как к разрушителям России и поработителям русского народа, я не видел в этом ничего предосудительного. Я узнал, что письма Кутепова доставляются в Москву в польских дипломатических вализах и что так же привозятся оттуда ответы «Треста». В 1926 году я сам в этом убедился.

По собственному желанию – я не расспрашивал – Артамонов назвал Александра Александровича Якушева, ставшего первым звеном его соприкосновения с М.О.Р. Он описал его приезд в Ревель приблизительно так, как это значительно позже сделал Никулин в «Мертвой зыби».

В августе 1923 года Артамонов уехал на несколько дней из Варшавы в Германию. Там, в Потсдаме, в русской церкви, состоялось задуманное в Ревеле его венчание с Александрой Кирилловной Олсуфьевой. Мне показалось странным, что посаженным отцом жениха на этой свадьбе был Якушев, но недоумение осталось мимолетным – раз представитель М.О.Р. мог пользоваться советскими заграничными командировками для встреч с эмигрантами, его участие в семейном торжестве одного из них было незначительной подробностью.

Россия переживала расцвет «новой экономической политики». Ею, по мнению тех, кто верил в мощь М.О.Р., объяснялось многое, что позже, при Сталине, было бы очевидно невозможным. Кроме того, как верно сказано о «Тресте» в «Мертвой зыби», «в него верили потому, что подпольная монархическая организация в центре России была заветной мечтой эмигрантов».

А. К. Артамонова была молода, красива и общительна. Даже в таком блестящем, элегантном городе, как Варшава, ее и мужа трудно было не заметить, тем более что Артамонов нигде не служил и охотно бывал в обществе, сблизившись с кружком обеспеченных и развлекавшихся русских варшавян. Это вызывало подозрения. Пожилой эмигрант Гернгросс, бывший офицер, заполнявший досуг прогулками по городу, несколько раз, проходя по Саксонской площади мимо здания генерального штаба, заметил Артамонова, входившего в этот дом.

Своим наблюдением он поделился с моей матерью, прибавив, что пойманный им с поличным Артамонов несомненно состоит на службе штаба осведомителем о русской эмиграции. Это обвинение было безопаснее правды, а опровержение – не только невозможно, но и не желательно. Я, однако, рассказал Артамонову этот случай. Он повторил мой рассказ штабу, но ничто не изменилось – резидент М.О.Р. продолжал среди бела дня относить в штаб пакеты, предназначенные Москве, и возвращался туда за московскими ответами. Вскоре я убедился в том, что штаб был в конспирации так же неопытен, как и мы.

Зашифрованный дневник, отметивший дату моей первой встречи с Якушевым и Потаповым, был сожжен в июле 1944 года, когда советские войска подошли к Варшаве и его безопасное хранение перестало быть возможным. Помню, что осенью 1923 года, после возвращения из Германии, Артамонов предупредил меня о предстоящем приезде Якушева в Варшаву и прибавил, что приедет он не один, а со вторым, еще более видным участником М.О.Р. – бывшим российским военным агентом в Черногории, генералом Потаповым.

Свидание состоялось вечером, в небольшой комнате на Хлодной улице, № 5, где Артамоновы временно поселились после свадьбы. С порога бросилось в глаза светлое пятно – абажур невысокой лампы на столе у единственного, скрытого тяжелой портьерой окна. Справа от него сидел, наклонившись вперед, сутуловатый, лысый человек. Я заметил желтоватый, нездоровый цвет его лица; высокий лоб; некрасивый нос; проницательный взгляд острых черных глаз. Второго гостя я рассмотрел не сразу – он был в тени, откинувшись на спинку стула. Не сразу я увидел тяжелое, полное тело и одутловатое, скуластое, очень русское лицо.

Впрочем, в этот вечер я меньше всего был занят внешностью приезжих. Внимание было поглощено другим – впервые я увидел в Варшаве людей, называвших себя монархистами и появившихся, как в сказке, из советской Москвы, а то, что я знал тогда об их дореволюционном прошлом, казалось оправданием безусловного доверия.

Теперь я знаю, что бывший генерал-лейтенант Потапов, называвший себя в «Тресте» Медведевым, был офицером генерального штаба, прослужившим 12 лет в Черногории и вернувшимся в Россию за два с половиной года до Февральской революции, к которой он незамедлительно примкнул. Теперь мне известно, что большевики назначили его в ноябре 1917 года первым советским начальником генерального штаба, преемником отстраненного ими генерала Марушевского, и что позже он, по их назначению, был помощником управляющего военным министерством большевика Подвойского. Теперь я знаю содержание составленной им 7 декабря 1918 года и опубликованной Академией Наук СССР в первом выпуске ее «Исторического Архива» за 1962 год «Краткой справки о деятельности народного комиссариата по военным делам в первые месяцы после Октябрьской революции». Поэтому я теперь не понимаю, как могли его сверстники, бывшие начальники и сослуживцы, поверить в искренность его монархических взглядов. Но тогда – в комнате Артамоновых – все это мне не было известно, а Потапов был в моих глазах заслуженным офицером царской службы, поставившим на карту жизнь ради восстановления монархии.

Наигранная осторожность была проявлена Потаповым вскоре после нашей первой встречи, когда он попросил А. К. Артамонову и меня свезти его в Лазенки – романтический варшавский парк, украшенный прелестным, небольшим дворцом короля Станислава-Августа, лебединым прудом, отраженными в нем колоннами летнего театра и тенистыми аллеями у подножия крутого холма, на котором стоит другой дворец – исторический Бельведер. Просьбу он объяснил тем, что знал Лазенки в те далекие годы, когда молодым офицером начинал службу в расквартированном вблизи этого парка лейб-гвардии Волынском полку.

Встретившись в городе, мы наняли извозчика и въехали в Уяздовские аллеи, ведущие к Лазенкам, когда Потапов вдруг, в безоблачное утро, попросил возницу поднять верх пролетки.

– Не нужно, – объяснил он, – чтобы нас увидели вместе.

В Лазенках этот человек, приехавший в Варшаву по указке чекистов для обмана эмигрантов и поляков, вел себя сентиментально. Он прошел в глубь парка, отыскал старую липу, раскинувшуюся над лужайкой, остановился и долго, сосредоточенно простоял под этим деревом, не сказав ни слова. Даже веселая и склонная к насмешке А. К. Артамонова была тронута отразившейся на нем печалью.

Якушев не прятался. Его встреча с Романом Дмовским и другими польскими национал-демократами упомянута в моем письме Артамонову. Неоднократно Артамоновы и я ужинали с ним в превосходных варшавских ресторанах. Он оказался опытным гастрономом и ценителем тонких вин.

В дни этого пребывания московских гостей в столице Польши мне показалось странным желание Якушева побывать в цирке. Артамонова оно тоже смутило. Он попробовал отговорить его от этой затеи, тем более что Потапов должен был в ней участвовать, но Якушев проявил настойчивость. Любовь к цирку, сказал он, настолько в нем сильна, что не увидеть варшавского он не может, а риск настолько невелик, благо в Варшаве никто его и Потапова не знает, что беспокоиться не о чем.

Мы неохотно уступили и просидели спектакль в ложе, на виду у всех. По пути в цирк Потапов мельком спросил мою жену, остался ли кто-либо из ее родственников в России. Из всегда соблюдавшейся нами, в этом отношении, осторожности, она ответила отрицательно. Теперь я думаю, что Якушев захотел побывать в цирке не из любви к нему. Он, вероятно, хотел показать предупрежденным об его приезде тайным советским агентам, что все – с точки зрения чекистов – обстоит благополучно.

Удивительным, по нарушению элементарной конспирации, был обед, данный Артамонову и мне начальником русской секции второго отдела генерального штаба, капитаном Михаилом Таликовским. Он пригласил нас в ресторан гостиницы «Бристоль» – один из лучших в Варшаве. Мы сидели в общем зале втроем – польский офицер в военной форме и двое русских эмигрантов.

До 1926 года этот обед был моим единственным контактом с генеральным штабом. Помню, как меня – во время этой встречи с Таликовским, несомненно располагавшим значительными средствами на представительство, – удивила его скромность. Далеко не новый мундир был аккуратно заплатан на локте. Таликовский был поляком, но уроженцем Одессы, свободно говорившим по-русски. Писал он на этом языке правильно, по старой орфографии. Якушев и Артамонов называли его Михаилом Михайловичем. Сохранилось написанное им 20 мая 1924 года собственноручное письмо А.К. Артамоновой: «Многоуважаемая Сударыня! Честь имею известить Вас, что в ответ на телеграмму, посланную Юрием Александровичем, получен ответ: «В ночь с субботы на воскресенье 24–25 мая будем в окне. Андрей Ев.». Остаюсь с почтением, Таликовский».

Речь шла, очевидно, о шифрованной телеграмме, посланной штабом по просьбе Артамонова своему представителю при польском посольстве в Москве для передачи М.О.Р., и об ответе, полученном этим офицером от «Треста». Не знаю, кто должен был тогда перейти границу из России в Польшу, так как ее в ту пору неоднократно переходили в обе стороны участники Кутеповской организации, но письмо Таликовского, подписанное его подлинной фамилией, интересно как документ, освещающий отношения польского штаба к резиденту русской монархической организации.

Захват власти Пилсудским в мае 1926 года и наступившее год спустя разоблачение советской провокации в М.О.Р. не отразились на служебном положении Таликовского. Не знаю, когда именно он был переведен на другую должность, но весной 1928 года он все еще был начальником русской секции второго отдела – уже не капитаном, а майором.

В ту пору он и другой офицер того же отдела – погибший впоследствии в Катыни от чекистской пули блестящий кавалерист, поручик Марцин-Станислав Фрейман – неоднократно обращались ко мне с просьбой одолжить им полученные Русспрессом советские и эмигрантские газеты, в которых были упомянуты погибшие в России кутеповцы.

Возвращая эти газеты, они меня неизменно благодарили: Таликовский – письмами на бланках второго отдела; Фрейман – несколькими любезными словами на обороте частной или служебной визитной карточки. На отношении штаба ко мне не отразились ни печальный исход связи второго отдела с М.О.Р., ни разногласия между Кутеповым и Таликовским, возникшие в Гельсингфорсе весной 1927 года после «бегства» Опперпута из Москвы в Финляндию.

* * *

В каждой тайной организации неизбежны перегородки, за которые участникам заглядывать не полагается. Я это понимал и не был обижен тем, что мои сведения о М.О.Р. расширялись постепенно и неполно.

В руках Артамонова сходились нити, протянутые из Москвы к полякам и к некоторым русским эмигрантам, но он был только исполнителем и передаточной инстанцией, а Варшава – мостом между «Трестом» в Москве и Кутеповым в Париже. Одной из обязанностей резидента была забота об обильной почте, полученной из России или туда отсылавшейся. Кроме переписки Кутепова с М.О.Р., она содержала его письма тем участникам боевой организации, которым удалось, с помощью «Треста», закрепиться в Москве, и их донесения оттуда.

Кроме того, Артамонов изредка посылал Кутепову и чаще «Тресту» свои сообщения и доклады. Он привлек меня сначала к их зашифровке, а затем – к упаковке почты до ее отсылки. Ключом к шифру была напечатанная в 1924 году московским издательством «Работник просвещения» небольшая книга Л.Л. Сабанеева – «История русской музыки».

Каждая буква зашифрованного текста обозначалась четырьмя цифрами. Первые две указывали использованную строчку; вторые – место буквы в этой строчке. Страница избиралась любая, и ссылка на нее также зашифровывалась. Необходимость избежать облегчающего расшифровку повторения одного и того же сочетания цифр замедляла это кропотливое занятие.

Все, что касалось М.О.Р., его связи с эмигрантами и иностранцами, шифровалось нами обязательно. То же правило соблюдалось при указании даты и места любого перехода польско-советской границы. Москва казалась менее осторожной – полученные мною в 1926 году письма Якушева были открыто напечатаны пишущей машинкой без какого-либо шифра. Это мне тогда показалось странным нарушением конспирации, но инерция доверия к автору писем, укрепленная присутствием кутеповцев в Москве и их отзывами о «Тресте», не позволила задуматься над этим глубже. В переписке с эмигрантами Артамонов иногда, скорости ради, пользовался не шифром, а так называемыми невидимыми чернилами, которые легко проявлялись слабым раствором йода в воде.

Евразийцы, в переписке с Варшавой, к шифру не прибегали. Они ограничивались тем, что заменяли некоторые имена и названия условными обозначениями, совпадающими с теми, которыми Артамонов пользовался в переписке с Москвой. Так, например, евразийство называлось нефтью; евразийцы – нефтяниками; Варшава – Женевой; Якушев – Федоровым или Рабиновичем; Ланговой – Денисовым; Артамонов – Липским; генеральный штаб – торговой палатой; коммунисты – конкурентами.

Существовали, вероятно, особые евразийские коды, которых я не знал. Аишь в августе 1927 года, через четыре месяца после разоблачения провокации в М.О.Р., П.Н. Савицкий сообщил мне такой код, помеченный номером десятым. Он содержал подробный перечень стран, городов, учреждений и лиц с их условными обозначениями. Я был назван Бариновым, тогда как «Трест» именовал меня Петровским.

Много лет спустя я узнал, что генералы Кутепов и Врангель пользовались в своей переписке о «Тресте», в годы его существования, теми же условными обозначениями, что и Москва. Таким образом, попади тогда их письмо в руки чекистов, им бы не пришлось трудиться над разгадкой. Все мы, русские эмигранты, были тогда в конспирации наивными детьми.

Летом 1925 года Кутепов согласился на предложенное ему Якушевым номинальное вхождение в правление Монархического Объединения России. Символически это было слиянием Кутеповской организации с «Трестом», но я не сомневаюсь в том, что глава организации ни на мгновение не отказался от фактической независимости и от желания ускорить падение советской власти направленным против нее террором. Тогда же я заметил оживление проходившей через Варшаву переписки Парижа с Москвой, адресованной Марии Владиславовне Захарченко – переброшенной из эмиграции в Россию участнице боевой организации.

Все предназначенное «Тресту», в том числе и письма Кутепова, Артамонов передавал для отсылки генеральному штабу в конвертах, скрепленных пятью сургучными печатями. До их наложения пакет прошивался, а концы ниток заливались сургучом. Артамонов утверждал, что так прошитый и запечатанный конверт не может быть вскрыт без повреждения печатей и ниток. Скрывать от штаба было нечего, но он видел в тайне переписки доказательство независимости М.О.Р. от иностранцев.

Мне казалось, что штаб не только может, но – со своей точки зрения – обязан эту тайну нарушить, но теперь я знаю, что ошибся. Бывший польский военный агент в Риге и Ревеле Виктор-Томир Дриммер рассказал в своих воспоминаниях (Культура. Париж. № 11/217. Ноябрь 1965 года), что перлюстрацией переписки «Треста» штаб не занимался.

Вначале Артамонов выезжал на границу каждый раз, когда предстоял чей-либо ее переход в «окно», но число этих переходов постепенно увеличилось. Частые отлучки резидента из Варшавы отвлекали его от других обязанностей и могли вызвать нежелательные толки. Пришлось подумать о поручении «окна» кому-либо другому. Я предложил человека, которого – хоть его нет в живых – назову, по некоторым соображениям, Александровым.

Знал я его с 1912 года, когда в Могилеве он был гимназистом первого класса, товарищем моего рано скончавшегося брата Андрея. После революции судьба ненадолго свела нас в Одессе накануне ее оставления Добровольческой армией в январе 1920 года. Я не попал на корабль в одесском порту и остался в России, он же, в отряде генерала Бредова48, дошел до Польши, где мы встретились после моего благополучного исхода в эмиграцию.

Он был шафером на моей свадьбе. Мы виделись часто, но жизнь сложилась разно – я стал журналистом, а он проявил коммерческую сметку и создал в Варшаве процветавшее торговое дело. Успех не отразился на его отношении к поработившим русский народ коммунистам. Он не хотел быть всего лишь преуспевающим купцом. Не раз он заговаривал со мной об Артамонове, догадываясь, что я связан с ним не простым знакомством. Несмотря на дружбу, я каждый раз отвечал уклончиво.

Это изменилось, когда необходимость замены Артамонова в «окне» стала очевидной. Я назвал Александрова и получил согласие на его привлечение в организацию. С этого дня и до апреля 1927 года ни один переход границы людьми, связанными с М.О.Р., не обошелся без его участия. Он, в частности, перевел через нее Василия Витальевича Шульгина.

* * *

Это случилось 23 декабря 1925 года. В «Трех столицах» – описании «тайного» путешествия Шульгина в Россию – Александров упомянут так: «Мне было сказано явиться на такой-то вокзал, такого-то города, в такой-то стране, такого-то числа, в таком-то часу. Там за столиком будет сидеть молодой человек, т. е. средних лет. Красивый, в полупальто с серым мехом, в мягкой шляпе. Я должен буду сесть рядом с ним за общим столом и через некоторое время спросить у него по-русски, есть ли у него спички. Если он подаст мне спичечную коробку определенной марки, то это будет именно тот человек, который мне нужен, и больше мне ни о чем заботиться не полагается. Я приехал на вокзал, и все прошло очень точно. На углу стола сидел человек, которого нельзя было не узнать по данному мне описанию. Я спросил спички, и он подал их мне, улыбнувшись при этом добродушно и грустно, как улыбаются только русские. Он был усталый, хотя молодой и не изможденный. Он давно устал, и, должно быть, навсегда».

Александрову – моему ровеснику – было тогда 25 лет, но Шульгин верно уловил присущую ему и в этом возрасте внешнюю усталость человека, испытавшего то, что выпало на долю нашего поколения.

Добровольно принятую на себя опасную обязанность Александров исполнял точно и, конечно, безвозмездно. Артамонов или я предупреждали его за несколько дней о предстоявшей поездке в «окно». Он поручал заботу о предприятии преданной ему жене; говорил приказчицам, что едет закупить товар; превращался из нарядного горожанина в обитателя глухой деревни и дня на три исчезал из Варшавы.

Он перевел через границу не только Шульгина, но и других, так или иначе причастных к «Тресту» людей и – как я рассказал в прочитанном в Св. Серафимовском Фонде в Нью-Йорке сообщении о Кутепове и его организации – пожелал побывать в Минске, чтобы увидеть то, что видели по ту сторону границы переведенные им в «окно» эмигранты.

Это было несомненным мужеством, но не исключением. За четыре года моей причастности к М.О.Р. я только раз был свидетелем непреодолимого страха, помешавшего человеку перейти границу. Молодой офицер, направлявшийся в Москву из Праги с поручением от евразийцев к Ланговому, уже в Варшаве казался неспокойным и не мог скрыть тревоги. Он, однако, заставил себя сесть в поезд с Александровым. На границе – по заведенному порядку – они явились на польскую пограничную заставу, где их ждал представитель второго отдела генерального штаба. Пражанин еще и там владел собой, но ночью, на границе, он в полном душевном смятении не смог ее переступить. Александрову пришлось вернуться в Варшаву с несчастной, разбитой жертвой этого потрясения.

На советской стороне людей, переведенных Александровым, встречал паренек, называвший себя участником М.О.Р. и жителем Минска. В Варшаве мы сначала знали его только понаслышке как Михаила Ивановича. Встречаясь с ним по ночам, в темноте, Александров, до поездки в Минск, ничего о нем сказать не мог. Шульгин, назвав его в «Трех столицах» Иваном Ивановичем, так описал встречу с ним: «Ему было за тридцать; лицо было вымазано чем-то черным, очевидно от полушубка; он был в высоких сапогах и имел вид, как бы сказать, ну какого-нибудь Садко или Васьки Буслаева. Он держал в руке револьвер, которым жестикулировал. Был он радостный, веселый, балагурил».

Вспоминая Минск и домик своего проводника, Шульгин перечислил «стол, уставленный всевозможными вещами; рояль; кресло-качалку; убранство не роскошное, но достаточное». Лет через пять это одно было бы причиной недоверия, но тогда – на склоне «новой экономической политики» большевиков – такое жилище удивления еще не вызывало. Приглядевшись к хозяину, Шульгин понял, что ему было не тридцать с лишним лет, а значительно меньше. Теперь мы знаем от Никулина, что он был не тайным монархистом, а чекистом Михаилом Ивановичем Криницким.

После состоявшегося в феврале 1926 года благополучного возвращения Шульгина из России Александров – с согласия Артамонова – пригласил Михаила Ивановича в Варшаву. В мае гость, перейдя с кем-то границу из России в Польшу, не вернулся в Минск, а приехал с Александровым в польскую столицу. Предполагалось, что он пробудет там три дня, но случилось иначе.

До появления приезжего в Варшаве Артамонов попросил меня им заняться. Невысокий, белобрысый пограничный представитель М.О.Р. не был, вопреки мнению Шульгина, похож на офицера. В лучшем случае он мог быть одним из тех скороспелых прапорщиков, которыми русская армия начала заменять с 1915 года истребленные войной офицерские кадры.

Культурный уровень гостя был явно невысок. Напрасно на второй день его пребывания в Варшаве Александров и я захотели показать ему спектакль одного из превосходнейших польских театров. Он до него так очевидно не дорос, что пришлось после второго акта перебраться в скромный кабачок, где Михаил Иванович с очевидным удовольствием выпил две-три рюмки водки и рассказал несколько забавных советских анекдотов. Ничего отталкивающего в нем не было – ни во внешности, ни в поведении. Он был, возможно, комсомольцем, попавшим в Г.П.у. по партийной разверстке и направленным на пограничную контрразведывательную службу. Позже, когда по России прокатилась волна принудительной коллективизации, оттуда бежали в Польшу сыновья раскулаченных крестьян, ничем наружно от Михаила Ивановича не отличавшиеся, но непримиримые враги коммунизма.

Его возвращение в Минск было назначено на 14 мая. Накануне утром Александров и я захотели показать ему город – легче всего это было сделать с сидений извозчичьей пролетки. Мы побывали на оживленной Маршалковской, свернули по одной из поперечных улиц на площадь Трех Крестов и приближались к Иерусалимским аллеям, когда заметили что-то необычное на мосту через Вислу. Он был перегорожен, а вдали видны были какие-то войска. На тротуарах варшавяне стояли кучками, перешептываясь и тревожно озираясь. Остановив извозчика, я спросил, что происходит.

– Маршал Пилсудский, – ответил прохожий, – выступил против правительства… Тот берег им уже занят… Сейчас и здесь может начаться бой…

Мы, оказалось, увидели начало того переворота, который на тринадцать с лишним лет отдал Польшу в руки Пилсудского и его преемников. Я сказал Александрову, что хочу вернуться за город, к моей семье, а ему посоветовал переждать с нашим гостем в ближайшей гостинице. Они прожили там несколько дней, в общей комнате, прислушиваясь к происходившим на улице кровопролитным столкновениям. В такой обстановке, сближающей людей и обнажающей их скрытые черты, Михаил Иванович ничем себя не выдал.

* * *

Знал ли Кутепов, что М.О.Р. – советская провокация? Автор нескольких статей о «Тресте» в русской зарубежной печати, д-р Николай Иванович Виноградов, дал на этот вопрос утвердительный и притом категорический ответ. В выходившем в Нью-Йорке журнале «Перекличка» (№ 129, август 1962 года) он написал: «Еще до конца 1923 года А.П. Кутепов был точно осведомлен М.В. Захарченко, приехавшей тогда впервые от «Треста» за границу, об истинной физиономии М.О.Ц.Р. и Якушева».

Эта фраза может ввести в заблуждение тех, кто слышит о «Тресте» впервые. Мария Владиславовна Захарченко, участница Кутеповской организации, приехала в Париж не «от «Треста» и к тому же не в указанное Н.И. Виноградовым время, а значительно позже. Она была эмигранткой, проникшей при содействии М.О.Р. в Москву со своим будущим мужем, Георгием Николаевичем Радковичем, и не раз возвращавшейся оттуда за границу для доклада начальнику организации о своих впечатлениях и наблюдениях. Сохранились выписки из ее донесений Кутепову, присланных из Москвы именно в конце 1923 года. Они отчетливо опровергают утверждение д-ра Виноградова, который, к сожалению, не был беспристрастным историком.

Он считал необходимым отрицать то прискорбное обстоятельство, что советским агентам, называвшим себя монархистами, удалось обмануть часть консервативной русской эмиграции. Его возмущали зарубежные газеты, давшие в 1927 году широкую огласку чекистской провокации, направленной против Кутепова и монархистов, но замолчавшие аналогичную доверчивость меньшевиков и социалистов-революционеров к советским агентам. Это привело его к отрицанию несомненных фактов. Его статьи о «Тресте», появившиеся в «Возрождении», «Часовом» и «Перекличке», содержат неточности, противоречия и свидетельствуют о незнании или непонимании той обстановки, в которой чекистам удалось обмануть не только русских эмигрантов, но и иностранцев. Для эмоционального «метода» Виноградова характерно, например, отрицание самой возможности содействия, оказанного русским монархистам польским генеральным штабом.

«Полностью исключается, – написал он в «Перекличке» (№ 131, октябрь 1962 года), – чтобы тогдашняя Польша Пилсудского, этого, по выражению Милюкова, «убежденного русофоба и ненавистника России», могла вступить в какую-либо связь с русской национальной организацией, да еще монархической. Поляки могли тогда скорее связаться с чертом, но ни в коем случае не с представителями М.О.Ц.Р. Отталкивание от всего русского, а о монархизме и говорить смешно, в те годы в Польше было настолько абсолютно, что можно категорически утверждать, что Якушев даже заикнуться не мог о своей «подпольной организации»: при первом же упоминании о М.О.Ц.Р. поляки пришли бы в бешенство и с треском выгнали бы «конспиратора» из пределов страны. Да и следует проявить эмигрантскую объективность к О.Г.П.у.: такие «москали», как Дзержинский, Менжинский, Стецкевич и прочая чекистская братия, знали поляков не хуже нас. Какой же смысл был этим «золотым сердцам» посылать в Варшаву своего агента в виде «русского монархиста» и сразу проваливать всю начинаемую ими «новую акцию», когда они с наибольшим правдоподобием и без всякого риска могли направить к полякам целую пачку всевозможных, по выбору, самых щирых сепаратистов, которым в Польше был гарантировал самый горячий, братский прием? Возможны, поэтому, только два положения: или Якушев рекомендовался полякам от лица какой-то другой, наиболее им подходящей подпольной «организации», или польский штаб еще до появления Якушева в Варшаве точно знал, что такое «Трест» – М.О.Ц.Р.».

Вывернув таким образом действительность наизнанку, отрицая подтвержденный документами факт помощи, оказанной варшавским штабом «русским монархистам», Виноградов не сделал из своей версии логического вывода. Он не спросил, что же заставило поляков иметь дело с заведомыми советскими агентами и с кем же, в таком случае, был связан Кутепов. Будь они поставлены, эти вопросы и противоречия, которыми полны статьи Виноградова о «Тресте», не оставили бы камня на камне от его сообщения о якобы очевидной и сразу разоблаченной советской провокации в М.О.Р. Я не отметил бы это фантастическое утверждение, если бы американский историк Поль В. Блэксток не повторил его в благожелательном, но в высшей степени неточном рассказе о Кутеповской организации (Paul W. Blackstock. The Secret Road to World War Two. Chicago. Quadrangle Books, 1969). Совершенно неправдоподобно заимствованное Блэкстоком у Виноградова изображение проникших в Россию кутеповцев невольными исполнителями смертных приговоров, вынесенных возглавителями О.Г.П.у. По словам Виноградова, в этом советском учреждении существовала «группа особого назначения», занимавшаяся «ликвидацией неугодного и исчерпавшего себя на работе чекистского элемента».

Сославшись на показания одного из главных советских агентов в М.О.Р., чекиста Опперпута, «бежавшего» весной 1927 года из Москвы в Финляндию и в том же году вернувшегося в Россию, якобы для борьбы с большевиками, Виноградов в «Перекличке» (№ 136–137, март— апрель 1963 года) написал: «Заслуженные чекисты первых лет коммунизма или почетно увольнялись, или почетно ликвидировались… При содействии этой группы (кутеповцы) Захарченко, Радкович, Каринский и Шорин убили нескольких видных чекистов, в том числе главу минского ОГПУ Опанского, Наимского в Петербурге, Турова-Гинсбурга под Москвой, Орлова в самой Москве». Зная из сохранившегося, обращенного ко мне письма Якушева, что предотвращение «белогвардейского террора» было едва ли не главной задачей «Треста», я не могу поверить в то, что сказано Виноградовым и Блэкстоком об этих убийствах, якобы совершенных Кутеповской организацией не только с ведома, но и по почину ОТ.П.у.

В одном архиве – назвать который я пока не могу – хранится документ, озаглавленный «Выдержки из донесений Генералу Кутепову». Есть основание предположить, что он был составлен для осведомления Великого князя Николая Николаевича или генерала Врангеля о первых шагах Кутеповской организации в России.

Первым включено в документ письмо полковника Жуковского, написанное в Петрограде 20 сентября 1923 года. Оно показывает, что посланные Кутеповым офицеры проникали из эмиграции на родину еще до первого «похода» Марии Владиславовны Захарченко и ее будущего мужа, Георгия Николаевича Радковича, находившихся тогда в Эстонии. Вскоре после отсылки упомянутого письма Жуковский стал – как теперь известно – одной из жертв чекистской провокации в М.О.Р., и притом не в переносном, а в буквальном смысле слова.

«Стараюсь, – сказано в письме, – проникнуть в красн. командование, но это оказывается гораздо труднее, чем думал, ибо все запуганы и боятся взять на себя какую-нибудь роль. Предвижу много затруднений, но работать нужно и можно. Настроение почти сплошь против власти, но активным никто не решается быть. Имя В.К.Н.Н. (великого князя Николая Николаевича) пользуется большой любовью и уважением. Я прошел много деревень… особенно чтут его старые солдаты. Многие красные начальники считают сов. власть очень прочной и не хотят себе представить власть, котор. могла бы ее заменить. Мне кажется необходимым будет произвести сильный толчок и своевременно выдвинуть имя Вел. Кн. – тогда успех будет. В общем жалкое впечатление производят здесь наши русские – в полном порабощении, а в то же время ничего не хотят делать. Мое положение тут очень тяжелое, ибо я беспомощен, что очень усложняет ведение дела и трудно наладить вопрос к отправлению. В Кронштадт въезд был воспрещен, там был взрыв».

Первое донесение Захарченко и Радковича приведено в документе без указания даты, и притом в очень сокращенном виде. Выдержки состоят из отдельных слов и немногих фраз, разделенных длинными многоточиями: «1-го (октября 1923 года) приехали в Лугу…… границу, 3-го………. за плату…….. благополучно……….. река……… Путь очень… ………..трудно……….на лодке…………ночевали…………6-го прошли еще станцию, где ночевали (у) знакомых, пользуясь хорошими условиями. Делали дневку. Сегодня ночью, разменяв деньги, уедем в Пет., оттуда в

Москву. Из Ревеля………….спутник Бурхановского, кап………….. болоте выбился из сил и от нас отделился. Судьбу его не знаем».

Второе письмо помечено 12 октября. Часть не содержит пропусков, но другая часть исключена полностью и заменена несколькими рядами многоточий:

«Прибыли в Петроград 9-го утром. А.В. не нашли, на его квартире сообщили, что он ушел менять деньги 27-го сентября, оставив дома все вещи и неотправленное письмо в Париж, и больше не вернулся. В настоящее время там идут облавы, многие пойманы, город терроризирован. Выехали в три часа в Москву. Попали в воинский вагон, занятый матросами, комсомольцами. Впечатление от разговоров самое отрицательное. Эта молодежь ими воспитана и настроена сейчас воинственно. В Москве по данному Щ. (представителем генерала Врангеля в Ревеле Щелгачевым) адресу были приняты с большой заботливостью, помещены временно на квартиру и обеспечены необходимыми документами. На этих днях нас отправляют на дачу, где мы пробудем недели две для ознакомления с местными условиями. После этого нас обещают устроить на службу вначале под Москвой с тем, чтобы по возможности перевести сюда. Впечатление от этой группы лиц самое благоприятное: чувствуется большая спайка, сила и уверенность в себе. Несомненно, что у них имеются большие возможности, прочная связь с иностранцами, смелость в работе и умение держаться. Отправили Вам с дороги описание перехода, на всякий случай повторяем еще раз.

Большим препятствием явилась невозможность достать советские деньги, мы получили на торговом пункте (на эстонской пограничной заставе) только три тысячи, этого недостаточно даже для проезда в Пет. и доставило нам дальше массу неудобств. В Юрьеве нам дали проводника, доехавшего с нами до Изборска. Вечером он перевел нас через проволоку в середине между шоссе и жел. дорогой на Псков у торгового пункта, объяснил направление по звездам и обставил самый переход возможно тщательнее. На наше счастье ночь была довольно звездная, вообще же едущим надо иметь светящийся компас. От проволоки пошли одни. Пересекли шоссе, как нам указали, в одной версте от границы и дальше шли по болоту от 9 вечера до 41/2 утра. Путь очень тяжелый, все время в воде, доходящей временами выше пояса. С нами был еще один спутник, присоединенный к нам из Ревеля, гардемарин Буркановский. Он выбился из сил в этом болоте и от нас отделился. Судьбу его мы не знаем. После рассвета передохнули часа четыре в лесу и обсушились на солнце. Потом вышли на дорогу и шли по направлению к Великой, через которую переправились на лодке, и заночевали в деревне в 12 верстах от Пскова. Утром около Пскова нам удалось подсесть на подводы, с расплатой вещами, которые довезли нас к себе на хутора верстах в 50-ти от Пскова под станцию Новоселье. У них заночевали. На следующий день на станции узнали, что расценка билетов меняется ежедневно, сообразно курсу золотого рубля и потому денег до Петрог. опять не хватало. Пройдя до станции Лапино, сели в поезд и добрались до Луги, где остановились у знакомых и разменяли деньги. И так как фактически с болота мы еще не обсохли, то сделали там дневку и 9-го на заре выехали в Петроград…

Из писанного нами донесения, во всех войсковых частях получено секретное предписание П.у. Р. о том, что события развиваются неожиданно быстро и в ближайшее время ожидается вовлечение России в войну. Предписывается комячейкам в закрытом собрании обсудить положение и преподать инструкцию по подготовке красноармейских масс к этому событию. Призваны 1896–1902 года. Ожидается призыв красных командиров. Многие части уже ушли к границе. Есть сведения, что по соглашению Литва пропустит красные войска, Латвия и Эстония будут сметены по предположению в два дня…

Выясняется: главные средства организации черпаются из Вика (Всероссийского инвалидного комитета), основанного на средства Федорова (Якушева) и переданного им на дело. Так говорят они. Но мы склонны думать, что они получают крупные суммы от иностранных контрразведок, которые они обслуживают, – Эстонии, Польши, Финляндии и, вероятно, также Фран. Тем объясняется их близость к этим миссиям, так я переписывала письмо Чичерина относительно Финляндии, которое предназначалось быть переданным финнам. Возможности получать сведения у них большие, и они сами говорят, что иностранные миссии перед ними заискивают: по-видимому, их люди имеются всюду, особенно в Красной армии.

В предыдущем письме послали Вам расположение броневых частей М.В.О. (Московского военного округа) и П.В.О. (Петроградского военного округа) на западном фронте. Получили ли Вы и поняли ли то письмо? Еще о них: в разговорах проскальзывает идея сепаратизма и, если не враждебности, то отчужденности от эмиграции. По-видимому, связь с командованием (генералом Врангелем) установлена не особенно давно и работают они самостоятельно, считая себя связанными постольку, поскольку они этого хотят. В.М.С. (Высший Монархический Совет) они иронизируют, но берут Маркова (председателя этого Совета, бывшего члена Государственной Думы Н. Е. Маркова 2-го), как яркую вывеску определенных идей. В то же время чувствуется у них желание иметь одно объединяющее лицо с известным именем, кажется у них все молодо и они сами это сознают. Как будто кого-то такого они ждут, иногда мне кажется, что это может быть и (генерал) Климович.

Выясняются главные средства:…… считают за первую организацию….. с ними считаются, о нас заботятся и понемногу…. известно….. всюду туда….. Следующее: их организация называется М.О.Р., состоит в связи с В.К. (Великим князем Николаем Николаевичем) и командованием. Тесная связь установлена с Климовичем во время его последней поездки. Имеют в своих рядах видных чинов Красной армии и большие денежные средства. Сносятся с заграницей с помощью дипломатических курьеров Польского и Эстонского, а также поездками своих членов, легальными и нелегальными. В настоящее время устанавливают собственную телефонную линию в Финляндию из Петрозаводска. Как показатель средств – ассигновано 60 тысяч золотом. Их лозунгом является В.К.Н.Н.2, законность, порядок. Они говорят, что имеют тесную связь с В.К.Н.Н. и полномочия от него дать от его имени манифест в момент, когда они найдут возможным. Сейчас они посылают двух членов за границу для переговоров, по-видимому, с французами и В.М.С. Было зашифровано словами сахмртзав ветмиолит. Один из них поедет в Бельгию. Все сведения приблизительно, схваченные из разговоров. Р. является их агентом, через него они посылают корреспонденцию коминвов – Лампе и Климович. Сносятся также с Артамоновым. К нам относятся очень внимательно, но вообще считают, что присылка людей сюда в большом количестве неудобна, так как они долго должны привыкать раньше, чем быть допущенными на работу».

Упомянутая в этом донесении Кутепову поездка двух участников М.О.Р. была, очевидно, той поездкой Якушева и Потапова, во время которой я с ними впервые встретился. Очевидно, их фамилии были «зашифрованы словами», а «коминвов» может быть сокращенным обозначением «командования и воинских организаций». Мне не удалось установить, кем был тот Р., который был посредником в переписке между «Трестом» и генералами фон Лампе49 и Климовичем50.

Документ содержит затем короткое письмо, написанное 28 октября, вероятно, Радковичем, если только Захарченко не написала его от мужского имени: «Сегодня шифровал им письмо на имя В.К.Н.Н. (Вел. кн. Николай Николаевич) – кроме фраз общего характера, ничего нет. По-видимому, нечто вроде выражения верноподданнических чувств, но форма слишком свободная и нам непривычная. Создается впечатление, что с В.К. связь есть. Содержание вкратце – выражение радости по поводу согласия В. К. возглавить освободительное движение; признание, что только его имя может объединить всех русских людей; предостережение от преждевременного выступления под давлением «легкомысленных, действующих из личной выгоды людей». Они выражают надежду от себя и от десятков тысяч людей, вверивших им свою судьбу, что в нужный момент В. К. вынет свой меч и поведет их в последний и решительный бой».

Эти письма опровергают утверждение Виноградова о том, что Радкович и Захарченко сразу, в конце 1923 года, после первого «похода» в Россию, убедились в наличии чекистской провокации в М.О.Р. Они подтверждают мои воспоминания о связи «Треста» с польским штабом и о перевозке писем М.О.Р. польскими дипломатическими курьерами. Упомянутый в донесении от 12 октября Щ. – Всеволод Иванович Щелгачев, участник первых встреч Артамонова с Якушевым в Ревеле. В «Мертвой зыби» Никулин назвал его офицером л. – гв. Преображенского полка51, принадлежавшим к «разведке Врангеля».

Два следующих включенных в документ донесения были написаны в Москве в один и тот же день – 14 ноября 1923 года.

«Получились, – сказано в первом, – письма от 1 /X и 15/X, проявились слабо. Пятнадцатое вовсе не проявилось, так как кто-то по дороге пытался проявить. Поэтому совершенно не знаю, сколько дошло до Вас. Послано всего 21 письмо, из них три последних без номеров и одно чернилами (тайнописью). Часть послана через М. О., часть на К. К. Г. и далее почтой. На Вашей бумаге письма очень плохо проявляются, желательно попробовать писать на другой».

«В настоящее время, – сообщило Кутепову второе, – в Варшаве происходит совещание между представителями польской консервативной (национал-демократической) партии, нах. у власти, и членом М.О.Р. (Якушевым). Через польскую контрразведку мы отправили Вам два очень важных письма без номеров. Польские консерваторы долго воздерживались от общения с…………., но сейчас среди М.О.Р. полагают, что удастся достигнуть крупных успехов, как, напр., перенесение некоторых важных пунктов в Польшу близ нашей границы и открыть там свою типографию. В то же время, считая, что в случае войны единственный, кто может стать во главе Польск. Армии, это – Пилсудский, продолжают тайно поддерживать с ним сношения, ведя таким образом две игры рядом».

Как это теперь ни кажется невероятным, Кутепов пользовался для связи с находившимися в России участниками боевой организации не только дипломатической, но и обыкновенной почтой, прибегая к «невидимым чернилам», легко проявлявшимся слабым раствором йода, а Захарченко и Радкович отсылали часть своих донесений через М.О.Р., а часть – «на К.К.Г. и далее почтой». Не знаю, что эти инициалы обозначали.

Состоявшаяся в Варшаве встреча Якушева с Романом Дмовским и другими польскими национал-демократами, которых Радкович или Захарченко неверно назвали консерваторами, не привела к упомянутым в донесении последствиям. «Трест» вряд ли на них надеялся и выдвинул пожелание о создании опорных пунктов и типографии М.О.Р. на польской территории лишь для определения отношения большой польской политической партии к этой просьбе. Создание более или менее явных начинаний русской монархической организации не могло быть допущено ни одним варшавским правительством не только вследствие отношения большинства поляков к русским монархистам, но и во избежание конфликта с восточным соседом Польши.

Когда такое же предложение было выдвинуто В.В. Шульгиным в 1926 году, после его возвращения из «тайной» поездки в Россию, генеральный штаб не возразил, но настолько затянул предоставление Шульгину и его жене въездных виз в Польшу, что задуманное создание опорного пункта русской зарубежной армии в шульгинском имении на Волыни не осуществилось.

Полученное Кутеповым из Москвы сообщение о «тайных сношениях» «Треста» с Пилсудским кажется мне неправдоподобным, но допускало, что второй отдел генерального штаба осведомлял опального в те годы маршала о своих сношениях с М.О.Р.

Последним в документ включено письмо от 22 ноября 1923 года, помеченное № 26. Оно заслуживает особого внимания потому, что рассказывает попытку вовлечения посланного Кутеповым в Россию участника или участницы его организации на службу Г.П.у.

«Есть, – сказано в письме, – распоряжение устроить меня на службу в контрразведывательный отдел при Г.П.у. через имеющуюся оказию таможенного отдела. Этот отдел Г.П.у., ведущий наблюдение за приграничной полосой и поступающей пропагандой, предложил на днях Всеросс. инвалидн. комитету – Вико – а в частности, У., взять на себя организацию подставных лавок в Москве для поимки контрабандных товаров. Согласно плана Там. У пр., все заведывающие лавками будут считаться агентами отдела по борьбе с контрабандой Там. У пр. и в своей работе будут инструктироваться сотрудниками последнего.

Отдел по борьбе с контрабандой работает в теснейшем контакте с контрразвед. отделом Г.П.у. Многие из сотрудников отдела по борьбе с контрабандой являются и секретными сотрудниками к.р. отд. при Г.П.у. Задачей является поставить себя в такое положение, чтобы, заручившись доверием и знакомством среди членов Г.П.у., получить предложение сделаться их сотрудником в отделе кр.-р., сначала секретным, а потом и открытым, приняв которое использовать свое положение для целей М.О.Р.».

Не знаю, как отнесся Кутепов к такой опасной и двусмысленной «игре». Заслуживает внимания упоминание причастного к Всероссийскому инвалидному комитету участника М.О.Р., обозначенного в донесении буквой «У».

Денежными делами «Треста» занимался Опперпут, называвший себя тогда Стауницем – фамилией, которую М.О.Р. заменяло в переписке с эмигрантами псевдонимом Касаткин. Савинковскому Народному Союзу Защиты Родины и Свободы он был известен как оказавшийся советским агентом человек, пользовавшийся фамилиями Опперпут и Упелинец. Трудно предположить, что в 1923 году он мог назвать одну из этих фамилий прибывшим в Москву кутеповцам. Поэтому пока трудно разгадать, кто именно пытался втянуть участника Кутеповской организации в западню, какой неминуемо стала бы служба в тесно связанном с О.Г.П.у. таможенном управлении.

Полковник Жуковский и гардемарин Буркановский52 упомянуты в «Мертвой зыби». По этой советской версии истории «Треста», Захарченко и Радкович получили от Щелгачева явку к атташе эстонской дипломатической миссии в Москве Роману Бирку, который, что никто в Ревеле тогда не знал, был тайным коммунистом и советским агентом. Он направил их к Опперпуту, который, в первом же разговоре, спросил, был ли с ними Буркановский, и, получив утвердительный ответ, многозначительно прибавил:

– Его уже нет… Вы поняли?

В другой главе той же книги Никулина не только Буркановский, но и Жуковский названы в связи с разговором Опперпута и Захарченко о терроре. О точной передаче их слов речи быть, конечно, не может, но отношение к террору изображено, как мне кажется, верно.

– Программа, – сказал Опперпут, – нам известна: царь всея Руси, самодержец всероссийский; на престоле – Николай Николаевич; никаких парламентов; земля государева… Тщательная подготовка смены власти; никаких скоропалительных решений; действовать только наверняка.

– А терроризм?

– Это не исключается, но так, чтобы не насторожить врага, хотя терроризм, сам по себе, ничего не дает.

– Нет! Я не могу согласиться с вами!

– Пока мы решили не прибегать к террористическим актам.

– Запретить жертвенность, подвиг… Наши люди рвутся в Россию именно для этого!

– Чем это кончается, вам известно? Полковник Жуковский, гардемарин Буркановский погибли. Не зная обстановки, местных условий, эти безумцы летят сюда и сгорают, как бабочки на огне, а мы ничего не можем сделать для них.

– Однако…

– Нет и нет! Мы отвечаем только за тех, кто прибывает сюда с нашего ведома и подчиняется нам.

Так Никулин проговорился – сказал, что Радкович и Захарченко знали не только Буркановского, но и Жуковского, хотя бы понаслышке. Он был, вероятно, тем А.В., которого они не застали в Петрограде на его квартире потому, что 27 сентября он вышел и не вернулся.

Можно предположить, что чекисты сознательно помешали его встрече с проникшими в Россию с ведома М.О.Р. кутеповцами, чтобы показать, насколько они не могут обойтись без помощи и защиты «тайной монархической организации».

* * *

Кутепов был человеком смелым и неосторожным. Я в этом убедился, когда в апреле 1927 года побывал в Париже, но его доверие к «Тресту» не было безграничным. Он отклонил приглашение М.О.Р. съездить в Россию и «проверял» связанных с «Трестом» людей, но делал это – как мне пришлось убедиться – неумело и психологически неудачно.

В 1922 году из Польши в вольный город Данциг был выслан русский эмигрант Петр Александрович фон Ланг53, в прошлом – офицер генерального штаба. Он был свойственником председателя Русского Благотворительного Общества в Польше, коренного варшавянина и польского гражданина Викторина Константиновича Сонина, разбогатевшего после Первой мировой войны благодаря резко возросшей цене принадлежавших ему в окрестностях Варшавы больших земельных участков. Жена фон Ланга – родственница Сонина – была их совладелицей. Они поэтому жили в Данциге безбедно.

Я бывал в вольном городе довольно часто. Принадлежавшим мне там домом управлял Борис Робертович Гершельман54. Он меня с фон Лангом познакомил. Встречаясь, мы говорили о Польше, о русской эмиграции и о России, но Кутепова и М.О.Р. он не упомянул ни разу. Будь он откровеннее, задуманная им по поручению Кутепова «проверка» не наткнулась бы, вероятно, на отпор.

В мае 1924 года меня в Варшаве остановил на улице другой родственник Сонина – Лев Михайлович Лобан55, много позже, в годы немецкой оккупации Польши, служивший в германском Зондерштабе Р и убитый 22 октября 1943 года в Пястове под Варшавой ворвавшимися в его дом польскими террористами.

Я его почти не знал. Обратившись ко мне не прямо, а через него, фон Ланг сделал первую ошибку. Второй была ничем – кроме ссылки на Кутепова – не объясненная просьба установить наблюдение за Артамоновым и сообщить в Данциг мои впечатления.

Скажи мне фон Ланг или хотя бы Лобан, что Кутепов сомневается в антисоветской подлинности М.О.Р. и что «Трест» может быть провокационной чекистской «легендой», я сообщил бы в Париж все то, что знал, но ничем в моих глазах не оправданная, беспричинная слежка за Артамоновым претила моим понятиям о дружбе и чести. Она была бы поведением «не офицерским».

Я сказал это Лобану и повторил Артамонову, который, очевидно, пожаловался Кутепову сразу, так как 29 мая фон Ланг мне написал: «Многоуважаемый Сергей Львович! Жалко, что Вы опубликовали разговор моего племянника с Вами, следствием которого было неудачное, в смысле правды, письмо в Париж, текст которого был тотчас передан мне К. Запросив письмом племянника, я не получил данных, которые могли бы послужить основанием этого именно его содержания. Между тем как раз именно К-ву я и говорил о Вас, как о человеке, не любящем разглашать события, и по его просьбе просил племянника поговорить с Вами. Вышло не так, как нужно. Прошу принять уверения в искреннем уважении. Готовый к услугам П. Л.».

* * *

С тех пор прошло много лет, и я не раз задумывался над причинами моей непростительной ошибки – слепого доверия к людям, оказавшимся советскими агентами. Думаю, что их было две: во-первых, подтвержденное позже германско-советской войной убеждение в невозможности свержения коммунистической диктатуры в России одним только внешним военным походом; во-вторых, пагубная – в эмигрантской обстановке – конспирация, мешавшая обобщению и обсуждению случайных и отрывочных сведений о «тайной монархической организации». Влияло на меня и то очевидное доверие, которое оказывал «Тресту» польский штаб.

Кутеповцы, побывавшие в России, попадая проездом в Варшаву, своими впечатлениями с Артамоновым и мною не делились. Это тоже объяснялось конспирацией и принималось как должное. Шульгин описал свою поездку в «Трех столицах», но этот рассказ укрепил, а не ослабил веру в М.О.Р.

Мне теперь кажется, что конспирация была не единственной причиной немногословности побывавших на родине участников Кутеповекой организации. Пребывание в порабощенной коммунистами стране сказывалось гнетуще на проникших туда эмигрантах, будь они кутеповцами или евразийцами. Некоторых я видел мельком и даже их имен не знал. Только раз я встретился у Артамонова с Захарченко. Обветренная, загоревшая, в черной куртке мужского покроя, она была молчаливее других. Несловоохотлив был и пражанин Мукалов, дважды перешедший границу и из второго «похода» не вернувшийся.

Более частыми были мои встречи с Петром Павловичем Демидовым, упомянутым в «Мертвой зыби», в главе о состоявшемся в январе 1926 года в Берлине евразийском съезде, на который «Трестом» был послан Ланговой. «31 января, – написал Никулин, – Ланговой вернулся в Москву. Вслед пришло паническое письмо Арапова об аресте в Советском Союзе агента Врангеля, Демидова-Орсини. Для придания веса «Тресту» Артузов поручил Старову через Зубова разыграть «освобождение» Демидова. Это «освобождение» – по телефонному звонку влиятельного лица – произвело эффект. Арапов был в восторге – улучшились отношения «Треста» с Врангелем. Эпизод с Демидовым-Орсини повлиял также на Шульгина, который позднее, с помощью Якушева, решился поехать в Россию».

Не все в этой советской версии верно. Ни о каком улучшении отношений между генералом Врангелем и М.О.Р. речи быть не могло. Врангель, как теперь известно, не отказался от своего первоначального недоверия к Потапову и Якушеву и сделал попытку предостеречь великого князя Николая Николаевича. Верно, однако, то, что Демидов не только был освобожден, но и переправлен через «окно» в Польшу.

Он появился в Варшаве, потрясенный арестом и неожиданным спасением. Ему нужны были спокойствие и отдых. Узнав, что у него и у меня – общие знакомые по Нижегородской губернии, Артамонов поручил его моему попечению. Я жил тогда с семьей не в Варшаве, а в загородном дачном поселке Милану век, где легко нашел Демидову комнату. Он стал бывать у меня ежедневно, постепенно отходя от испытания, но окончательно не успокоился. Его тянуло назад, в Москву, словно хотелось еще раз пережить опасность. Поговорить с ним о «Тресте» мне не удалось. Он действительно вернулся в Россию и пропал там без вести в 1927 году, в дни самоликвидации М.О.Р.

Племянник генерала Врангеля, Петр Семенович Арапов56, был исключением. В отличие от тех, кто предпочитал молчание, он был оживлен и разговорчив. Возможно, что это объяснялось дружбой с Артамоновым – они были однополчанами.

Он был высок, подвижен и явно не похож на пролетария. Сжатые губы и поднятая голова придавали лицу оттенок презрительной надменности, исчезавший в общении с Артамоновым и мною, но об эмигрантских «стариках» в Берлине и Париже он отзывался саркастически. Помню, что первый переход границы его ничуть не беспокоил. Он верил в свою звезду.

Не берусь оказать, съездил ли он в Россию через Варшаву раз или дважды, но поездок – может быть, по другому маршруту – было несколько. Из первой он привез небольшой любительский снимок – кто-то сфотографировал его на Красной площади, у Кремлевской стены; из другой – фотографии митрополитов Петра и Агафангела, архиепископа Иллариона и патриарха Тихона в гробу. Из них последняя – значительно позже – была мною передана редакции парижской «Иллюстрированной России».

Запомнился его рассказ о случае, показавшем, насколько уже тогда эмигранты не знали некоторых частностей нового, советского быта:

«Границу перешли благополучно. Я отдохнул и, на следующее утро, сел в скорый поезд, идущий в Москву. Бумаги были в порядке. Бояться было нечего. Пассажиров было немного. Я вышел в проход, остановился у окна и, глядя на бегущий мимо лес, закурил. С другого конца в вагон вошли два железнодорожных чекиста и кондуктор. Это меня не взволновало. Обычная, подумал я, проверка документов и билетов, но они не остановились у первого купе, а направились в мою сторону.

Опасность показалась очевидной. Нужно было мгновенно принять решение. Рука сжала лежавший в кармане револьвер. Я мог застрелить одного, но был бы убит выстрелом другого. Можно было выбежать на площадку, открыть дверь и выпрыгнуть на ходу, но и это было бы верной гибелью. Собрав силу воли, я не дрогнул. Они подошли, и один из них укоризненно сказал:

– Вы что, гражданин, забыли, что в проходе курить воспрещается?.. Три рубля штрафа!»

Связь с варшавским резидентом М.О.Р. и с называвшим себя в Москве евразийцем, но оказавшимся чекистом и советским провокатором Ланговым, Арапов поддерживал до конца «Треста». Сохранились его письма и телеграммы, подписанные псевдонимом Шмидт и полученные мною в 1926 году, во время отлучки Артамонова из Варшавы. После «Треста» он жил в Париже, но от евразийцев отошел и внезапно исчез. Распространился слух об его отъезде в Россию. Он породил проникшее в литературу об евразийцах и «Тресте» утверждение об его принадлежности к советской агентуре.

Франко-русская писательница Зинаида Шаховская утверждает в своих воспоминаниях, что «ротмистр Арапов, этот красивый конногвардеец, которого я видела у нас в Брюсселе, был расстрелян при обстоятельствах, оставшихся таинственными», но ставший эмигрантом в годы германско-советской войны писатель Николай Угрюмов – псевдоним Алексея Ивановича Плюшкова – сообщил, что видел в тридцатых годах Арапова в Соловецком лагере, где он не то скончался, не то был убит большевиками. Никаких доказательств его перехода на их сторону нет.

Бывшего члена Государственной думы Василия Витальевича Шульгина я знал с весны 1918 года, когда он в Киеве исполнил мою просьбу и помог стать звеном тайной связи Добровольческой армии с ее единомышленниками в Москве, но в подготовке его состоявшейся с помощью «Треста» поездки в Россию я не участвовал.

До этой поездки я видел его только раз, у Артамонова, и нашел, что внешне он не изменился, но в повадке появилось новое – осторожная, мягкая поступь; взвешенная речь; быстрый взгляд исподлобья. Я приписал это тревожному напряжению, естественному в каждом, кто готовился к переходу советской границы.

После возвращения из России он побывал у меня в Милянувке со встретившим его в пограничном «окне» Александровым и показался мне возбужденным поездкой и ее благополучным исходом. Организованность М.О.Р. и налаженностъ его действий произвели на него глубокое впечатление. В Польше он пробыл недолго и уехал в Париж, где нам суждено было встретиться еще раз в апреле 1927 года. До этого, однако, между нами возникла переписка, толчком к которой послужил отъезд Артамонова и его жены на отдых в Югославию.

Темой первых писем были предстоявший приезд Петра Бернгардовича Струве (Петр Бернгардович Струве, политический деятель и ученый, в молодости был марксистом; после 1905 года – националист и консерватор; позже – непримиримый противник коммунистической диктатуры в России) в Варшаву и мыловаренный завод, который Шульгин хотел создать в своем волынском имении Курганы, как опорный пункт возглавленной генералом Врангелем зарубежной Русской Армии.

18 июня 1926 года Шульгин написал мне из Парижа: «Глубокоуважаемый Сергей Львович! Петр Бернгардович едет в Варшаву по делам аполитическим, но вместе с тем он живо интересуется делами, о которых мы с Вами много говорили, т. е. финансовой помощи русских книжных предприятий. Я поделился с П.Б. некоторыми нашими планами, но полагаю, что Вы могли бы сказать ему больше, ибо Вы глубже вникли в сложное положение книжного рынка с тех пор, как Вы заменяете Ю.А. в особенности. Если бы каким-либо образом удалось свести П.Б. с инциаторами дела, было бы еще лучше. Шлю Вам сердечный привет. Ваш В. Данилевский».

Вдогонку этому письму Шульгин 24 июня написал второе:

«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Пользуясь пребыванием здесь (в Париже), я попытался сделать кое-что, независимо от П.Б.

К сожалению, я ничего хорошего пока не обнаружил. Я видел одного крупного человека, которого поставил в курс дела, насколько это возможно было, причем, конечно, использовал свою недавнюю поездку. Я был выслушан с большим вниманием, даже, пожалуй, сочувствием, но в ответ получил, что финансирование крупного дела из источников эмиграции невозможно, ибо она таковых не имеет и потому не может их дать, хотя бы вполне понимала доходность задуманного дела. Впрочем, по его словам, и прибыльность предприятий во многих глазах скомпрометирована человеческой недобросовестностью, на которую до сих пор неизменно натыкались. Не столько неудачами, ибо, по его словам, все понимают, что в таком трудном деле первые попытки обречены на неудачу, а именно недобросовестностью. По его словам, деньги давались, прельщаясь интересностью предприятия, но их просто раскрадывали до сих пор. С этим надо считаться даже в том случае, если думать для начала о самых скромных средствах.

Я сказал ему, что величина средств должна строго различаться в зависимости от задачи, которую поставит финансирование. Если задача должна пока ограничиться изучением книжного рынка, составлением сметы, теоретическими расчетами и другими предварительными работами, то, разумеется, средства будут сравнительно небольшие. Но если бы финансирование пожелало сделать решительные шаги, как по закупке бумаги, приобретении в различных местах типографий, словом – приступить к началу дела, то средства должны быть совершенно иного масштаба, несоизмеримого с первым.

Большие средства, во всяком случае, по его словам, можно найти только у иностранцев. До сих пор не удалось заинтересовать их подобными делами, хотя делались энергичные попытки. Однако не все надежды потеряны в этом направлении. Он обещал поставить меня в курс, как только что-нибудь обнаружится. Вел я и другие разговоры. Старался заинтересовать людей. Ведь никогда не знаешь, где клюнет.

Теперь о делах другого рода. Ю.А. написал мне, чтобы я обращался к Вам, что, впрочем, само собой ясно. Но неясно мне, можете ли Вы помочь насчет визы. Когда я узнал, что Дубенский (Артамонов) уехал и вернется в половине июля, я сообразил, что надо искать квартиру на июль. Я ее еще не нашел, но найду, конечно. Однако мне бы очень не хотелось затягивать переезд (из Парижа в Курганы) позже, чем конец июля, потому что перемена климата для моей жены безопаснее всего летом. Поэтому я буду очень просить, если это входит в Ваши возможности, начните визные хлопоты, не дожидаясь Дубенского.

И еще одно. Мои молодые друзья обратились ко мне с одной маленькой просьбой: им нужны (советские) студенческие журналы для предстоящего съезда, на котором надо сделать доклад. Если Вам таковые удастся добыть, их надо переслать на мое имя. Буду Вам за них глубоко признателен.

Моя книжка, с тех пор, как я купил машинку, начала двигаться. А то чистое горе было с глазами. Я оказался оптически инвалидом. Шлю самый сердечный привет. Отвечайте по адресу – я меняю квартиру – 54, avenue des Gobelins, Paris XIII на мое имя. Сегодня уезжаю на юг, но мне перешлют. Искренне Ваш В. Данилевский».

Хотя Шульгин, вернувшись из России, не сказал мне, что намерен искать за границей денежной поддержки М.О.Р., я понял, что со Струве и с не названным в письме парижским собеседником он поднял этот вопрос по почину «Треста». Догадка оказалась верной.

Артамонов, до отъезда в отпуск, предупредил меня о желании владельца Курган поселиться в этом имении ради задуманного им предприятия. Согласие Польши на его появление там показалось мне сомнительным. Генеральный штаб мог помочь поездке Шульгина в Россию, но его длительное пребывание на Волыни скрыть было бы трудно, и оно, несомненно, вызвало бы протест тех поляков, для которых бывший редактор «Киевлянина» был воплощением русского национализма. Поэтому, сообщив штабу его просьбу о визе, я ждал не прямого отказа, а такой затяжки, при которой Шульгин сам отказался бы от своего желания.

Это случилось раньше, чем я предполагал. Создание мыловаренного завода Шульгин поручил дилетантам, ничего в этом промысле не понимавшим – русской жене варшавского прокурора-поляка Т. и ротмистру Ч., талантливому поэту, но фантазеру и мечтателю, лишенному какой-либо практической сметки. Они истратили данные им Шульгиным на обзаведение небольшие средства и вернулись в Варшаву несолоно хлебавши.

Во Франции Шульгин не предвидел этого исхода и в ожидании польской визы хотел помочь курганским «мыловарам». 9 июля 1926 года он мне написал:

«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Сегодня перевел на Ваше имя через Лионский Кредит тридцать (30) долларов, которые должны быть Вам вручены в долларах же, как мне тут заявили, но в чем я не уверен, так как не знаю, разрешено ли это современными польскими законами. Эти деньги предназначаются на нужды мыловарни. Я принужден был их занять, так как простой мыловарни обходится мне очень дорого, ибо люди сидят без дела, а существовать им как-то нужно. Разумеется, они должают, а мне придется расплачиваться. Надо послать им жиров, жидкого стекла и все прочее по списку, который Вам пришлют немедленно, как только Вы запросите. Так как деньги могут запоздать сравнительно с этим письмом, то я прошу Вас воспользоваться этим временем и запросить Ч., что ему нужно для варки. Но так как там вообще денег ни гроша, так что я опасаюсь прямого голода, то прошу Вас запросить и об этой стороне вопроса, то есть не нужно ли часть денег переслать им на их самые вопиющие нужды. Но это, конечно, в высшей степени не желательно, ибо надо, чтобы они добывали средства к жизни из варки.

Вместе с тем, принимая во внимание, что мой кредит исчерпан и что расходы мои оказались гораздо выше первоначальных предположений, прийти на помощь делу, которое не может стать на ноги из-за отсутствия оборотных средств, я, по всей вероятности, больше не смогу.

Одновременно не откажите написать мне, как обстоит дело с визами. Я писал Вам из Парижа до получения Вашего письма, что я очень прошу Вас немедленно начать дело о визах, не дожидаясь возвращения Ю.А. То лицо, о котором я писал Вам в предыдущем письме, – Нобель. Сердечный привет. В.В.».

Следующее письмо было написано в С. Эгюльф, 18 июля:

«Многоуважаемый Сергей Львович! Сим извещаю Вас, что на Ваше имя послана посылка, содержащая мою рукопись. Я не знаю, приехал ли Ю.А., и потому продолжаю обращаться к Вам, кроме того, мне бы очень хотелось, чтобы Вы прочли и высказали свое мнение. При сем прилагается письмо А.А. (Якушеву), которое, пожалуйста, прочтите. Из него Вы узнаете необходимые комментарии к чтению рукописи.

Буду очень просить Вас отправить рукопись незамедлительно дальше, ибо и так уже много времени прошло и не хотелось бы тянуть еще. Пока там прочтут и постановят свое решение, пройдет порядочное время. Теперь мне придется сделать перерыв в работе. Вторую половину июля и начало августа займет переезд. Таким образом, следующая порция может поступить только к концу августа.

У меня еще к Вам две покорнейших просьбы: 1. как дела с визами; 2. еще раз прошу Вас подтвердить получение 30 долларов, если они до Вас уже дошли. Если Ю.А. приехал, передайте мой сердечный привет. Искренне преданный Вам, Веве».

К письму было приложено «приблизительное оглавление» первой части книги, которую Шульгин хотел назвать «Контрабандисты», но которую берлинское издательство «Медный Всадник» напечатало в январе 1927 года – за три месяца до разоблачения советской провокации в «Тресте» – под названием «Три столицы». С «приблизительным оглавлением» Москва получила на просмотр и утверждение десять глав, тогда как «Три столицы» – включая эпилог – состоят из двадцати шести. «Трест» вернул первые десять автору без поправок и возражений. Как ему были посланы остальные, мне неизвестно.

Никаких подозрений рассказ Шульгина об его впечатлениях и встречах в России во мне тогда не вызвал. Более того, меня взволновало прикосновение к отечеству глазами человека, который тогда казался твердым и непримиримым противником большевиков. Много лет спустя мне пришлось напомнить ему эту книгу в открытом письме, которым я ответил на его обращенный к эмигрантам призыв примириться с коммунизмом и советчиной. В 1926 году я не мог предположить, что нас когда-либо разделит воздвигнутый этим призывом барьер.

Я не скрыл от Шульгина впечатления от его рукописи. Он ответил 2 августа 1926 года:

«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Произошло, очевидно, крайне досадное пропадание моего письма, а вернее, двух писем, потому что, насколько мне помнится, я насчет Марии Димитриевны (его жены) писал Вам два раза. Пишу в третий: ее документы находятся ныне в порядке и визу для нее надлежит хлопотать на фамилию ее мужа. Одновременно, для верности, пишу о том же Юрию Александровичу. От него еще письма не получил до сего числа.

Очень рад, что рукопись дошла. Я за нее также начинал тревожиться, но более еще рад, что она «производит сильное впечатление», если Вы это серьезно, а не от доброты сердечной. Автору очень трудно судить, всегда кажутся несуразности – то горишь огнем Колумба, увидевшего новый материк, то все кажется пошло-бледным. В конце концов решаешь: «Как написалось, так и написалось – выше головы не прыгал и Колумб». На этом рассуждении собираешь силы, чтобы предстать на суд народный. Очень Вам благодарен, что Вы уже ее переслали дальше. Меня очень интересует, как там отнесутся.

Итак, доллары получены и пересланы. Благодарствуйте и на этом. Мне очень хотелось бы, чтобы они послужили той смазкой, которая необходима, чтобы пустить в ход это маленькое предприятие. Но сильно побаиваюсь, что они истратят деньги на жизненные надобности, ибо там, в этом смысле, большой крах или прямо голод. Очень Вам признателен, что Вы заступились перед нашими друзьями за это дело и ходатайствовали за него. Мне кажется, что сравнительно небольшие суммы дали бы ему возможность работать и самоокупаться на первых порах, а затем давать и доход. Но тут нужно помогать вовремя. Подробнее напишу об этом Ю.А. (Артамонову). Пока шлю Вам сердечный привет. Тутаву Дублеве».

Между тем г-жа Т. и ротмистр Ч. не выдержали «прямого голода» и появились в Варшаве, бросив «предприятие» на произвол судьбы. Мне пришлось заняться устройством незадачливого мыловара на частную службу. Это удалось, и, несмотря на большую разницу лет, между нами возникли дружеские отношения.

* * *

Прошло несколько месяцев – 1926 год близился к концу. Неожиданно, 11 ноября, Шульгин написал мне из Парижа:

«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Одновременно с сим письмом я прошу Ю.А. (Артамонова) познакомить Вас с содержанием моих писем Александру Александровичу (Якушеву) и Антону Антоновичу (оказавшемуся впоследствии советским агентом бывшему прокурору Дорожинскому, сопровождавшему Шульгина по поручению «Треста» в его поездке по России и пользовавшемуся в «Тресте» псевдонимами Марченко и Мещерский). Только соображения выигрыша времени заставляют меня писать им без предварительного, продолжительного и исчерпывающего обсуждения с Вами и с Ю.А. этого вопроса. Ваши в этом смысле знания и опыт незаменимы. Я надеюсь, Вы позволите мне широко пользоваться тем и другим. Другими словами, я напрашиваюсь на совместную работу с Вами, точнее сказать – хочу внести и свою лепту в общее дело. Больше всего мне не хотелось бы, чтобы у Вас хоть на минуту явилась мысль о противуположении или соперничестве наших трудов. Впрочем, откровенно говоря, я серьезно так не думаю, чтобы Вы могли так отнестись, и если пишу Вам это, то немножко из принципа «береженого Бог бережет», а больше, чтобы просить Вас подумать над вопросом, как, соединив наши усилия, мы могли бы достигнуть наилучшего результата. Я был бы Вам весьма благодарен, если бы с согласия и одобрения Ю.А. написал бы от себя Алек. Алек, в поддержку моего плана и ходатайства. Основную же мысль о необходимости верной информации (о положении России под советской властью) я в значительной степени почерпнул из бесед с Вами, почему Вы не можете не быть мне тут верным союзником.

В ожидании личного с Вами, приятного и плодотворного для дела, созидания, шлю Вам сердечный привет. О. К.».

Это письмо было получено мною в те дни, когда Артамонову предстояла поездка в Париж для встречи с Кутеповым и Якушевым. Я не знал, чем объяснялась необходимость этого совещания, но озабоченность Артамонова показывала, что парижские разговоры вряд ли будут легкими. Он был настолько рассеян, что забыл показать мне, до отсылки в Москву, письма, присланные Шульгиным для Якушева и Дорожинского. Поэтому я не узнал, что именно автор «Трех столиц» предложил М.О.Р., но догадался, что речь шла о распространении «верной информации из России». Шульгин, вероятно, не знал, что «Трест» этим уже занимается.

Артамонов изредка получал из Москвы статьи для эмигрантских газет и журналов. Они были подписаны псевдонимом – Серов – и казались произведениями верующего православного христианина, несомненного монархиста. Мы отсылали их в Париж, где они были напечатаны «Борьбой за Россию» и «Отечеством». Сохранилась в памяти одна – посещение автором превращенного большевиками в музей Александровского дворца в Царском Селе. Описание комнат убиенной Царской Семьи и сохранившихся в них вещей и фотографий так убедительно говорило о преклонении перед памятью жертв екатеринбургского преступления, что я до сих пор не могу ответить на вопрос, было ли оно написано чекистом в антисоветской маске или вовлеченным в М.О.Р. действительным противником революции.

Недавно я узнал, что в начале своего существования «Трест» пытался протолкнуть эмигрантскими руками во французскую печать нужную Москве дезинформацию.

Вторично мне пришлось стать временным резидентом М.О.Р. и Кутеповской организации в Варшаве в ноябре 1926 года, во время упомянутой парижской встречи Артамонова с Кутеповым и Якушевым. Именно тогда «Трест» вернул через меня Шульгину вторую, ранее мне неизвестную, часть «Трех столиц». Полученное мною сопроводительное письмо показывает соблюдавшуюся М.О.Р. в переписке канцелярскую аккуратность, которая – будь мы опытнее – должна была вызвать удивление и недоверие.

Написанное 27 ноября, это письмо помечено № 43, вероятно как продолжение более ранних, адресованных Артамонову. В нем было сказано: «Глубокоуважаемый Сергей Львович, прилагаемую при сем рукопись и две газетные вырезки просьба переслать В.В. Лежневу (Шульгину). Касаткин (псевдоним называвшего себя в Москве Стаунигом чекиста Опперпута) просит передать Вам, что Ваша очередная почта нами пока не получена. Пользуясь случаем, прошу принять уверения в моем глубоком уважении. С. Мещерский».

Без задержки, не прочитав, я отослал рукопись в Париж. Шульгин откликнулся немедленно, написав 5 декабря:

«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Рукопись получена, позвольте Вас очень поблагодарить. Ваше письмо также получено. Выдержки газетные в нем также. Так как исправлений (в тексте рукописи), кажется, почти нет, то, вероятно, появление книги не за горами, ибо первая часть уже набрана и издатель стенает о второй. Сегодня завтракал с приезжими (Якушевым и Артамоновым). В среду буду иметь конференцию с Ю.А. по разным техническим вопросам.

Письмо В.С. (ротмистра Ч.) не откажите прислать сюда, ибо выяснилось, что я в Польшу не могу ехать. Очень об этом сожалею по причинам Вам, конечно, ясным, но надеюсь недостаток живого общения возместить регулярными письменными сношениями. Подробности сообщит Вам Ю.А., с которым мы, надеюсь, договоримся, считая, однако, что невидимо Вы присутствуете при нашем разговоре. С превеликим огорчением, что личное свидание, о котором пишет В.С., не состоится, прошу принять мой сердечный привет. В.В.».

В январе 1927 года Шульгин сообщил Артамонову, что должен рассчитаться с Антоном Антоновичем (Дорожинским) за расходы, понесенные им во время поездки по России. Он прибавил, что ему легче всего перевести деньги мне, как варшавскому корреспонденту «Возрождения».

В начале февраля контора этой газеты прислала мне чек Вестминстерского банка в Париже на 75 долларов, а в начале марта – второй чек на 100 долларов. В сопроводительных письмах на бланках «Возрождения», подписанных управляющим конторой А. Давыдовым, было сказано, что деньги посланы мне «по поручению В.В. Шульгина на известное Вам употребление».

«Трест» успел получить их до своего апрельского саморазоблачения. Сохранились полученные мною расписки от 12 февраля и 19 марта, которые Дорожинский подписал как Ант. Ант. Марченко. Вторая была получена мною в Варшаве за несколько дней до «бегства» Опперпута из Москвы в Финляндию.

По словам Шульгина, одним из побуждений, толкнувших его на поездку в Россию при содействии М.О.Р., было желание найти пропавшего без вести сына. В литературе о «Тресте» было высказано мнение, что это было предлогом, но существует документ, доказывающий, что судьба сына волновала Шульгина не только в годы существования М.О.Р., но и позже. 17 августа 1927 года он написал из Булурис, в департаменте Вар, во Франции, ротмистру Ч. в Варшаве:

«Дорогой В.С.! Большая к Вам просьба. Пойдите в ред. газеты «Курьер Поранны» и от моего имени попросите их номер газеты, или номера, если их несколько, где сообщалась история, о которой Вы прочтете в прилаг. фельетоне А. Яблоновского (в парижском «Возрождении»), и пришлите мне. Кроме того, попробуйте разузнать, не склонен ли «Курьер Поранны» указать источник своей информации о том, чтобы можно было узнать, в чем дело, от лица, сообщившего газете. Кроме того, очень прошу Вас посетить Ю.А. (Артамонова) и узнать, не может ли он что-нибудь разведать. Я лично не верю в это, ибо твердо убежден теперь, что Аяля (пропавший без вести сын Шульгина) умер и все это или ошибка, или провокация, но все же надо проверить. Может быть лучше, если Вы предварительно пойдете к Ю.А. и посоветуетесь с ним, как поступить? Может быть, удобнее навести справки в «Курьере Поранны» через С.А.? Обнимаю Вас. Недавно с В.И. Вондраком вспоминали Вас и послали Вам открытку. Пишите мне на имя В.А. Лазаревского, который сейчас живет у меня. Ваш В.В.».

Из карандашной отметки на этом письме, которое ротмистр Ч. передал мне, видно, что справка в редакции варшавской газеты была наведена по телефону и осталась безрезультатной.

Копии моих писем Шульгину не сохранились, за исключением одной – последнего письма от 22 октября 1927 года:

«Глубокоуважаемый Василий Витальевич! В ответ на Ваше письмо от 15-го октября с. г. спешу сообщить, что Вы, само собой разумеется, можете перевести на мое имя деньги для В.С. (ротмистра Ч.). Его адрес мне известен, и деньги будут мною немедленно по получении переданы по назначению. Я искренне рад, что могу оказать Вам эту незначительную услугу, и прошу Вас и впредь располагать мной, если это Вам понадобится.

Не могу не воспользоваться случаем, чтобы не сказать Вам, с каким вниманием и интересом я прочитал Ваше замечательное «послесловие» (к «Трем столицам»). Я очень тяжело переживаю происшедшее, виню себя в ненаблюдательности и легковерии и на Ваших впечатлениях проверяю мои собственные. Помимо некоторых, по-моему, неверно изложенных или недостаточно оттененных Вами моментов, о которых говорить в письме невозможно, я могу указать Вам на одну существенную фактическую неточность: Опперпута звали не Оскаром, а Эдуардом, то есть этим именем он пользовался. Отчество у Вас верное, т. е. то, которым он действительно пользовался. Искренне Вас уважающий С. Войцеховский».

Переписка оборвалась не вследствие изменения моего отношения к Шульгину. Причиной было не это. 4 мая 1928 года мой брат Юрий57 совершил в Варшаве покушение на жизнь советского торгпреда Лизарева. Его защита в двух судебных инстанциях поглотила мое внимание, а в 1930 году, после похищения генерала Кутепова чекистами в Париже, я, разойдясь во мнениях с подчиненным генералу Миллеру новым возглавителем «работы на Россию», порвал навсегда с конспирацией и предпочел ей явные общественные начинания, в которых Шульгин не участвовал.

Несколько десятилетий спустя я неожиданно убедился в том, что большевики, захватив его в Югославии после Второй мировой войны и превратив в шестидесятых годах в орудие своей пропаганды, обращенной к эмигрантам, вспомнили «Трест» и поручили своей зарубежной агентуре установить судьбу тех, кто имел то или иное отношение к его «тайной» поездке в Россию. В частности, смерть Александрова, скончавшегося в 1948 году, им была, очевидно, не известна.

* * *

Шульгин был упомянут, под псевдонимом Лежнева, в полученном мною из Москвы в начале марта 1926 года письме Якушева о предстоявшем тогда в Париже русском Зарубежном Съезде.

Председатель Российского Комитета в Польше, Виктор Иванович Семенов, подготовлявший участие варшавских русских эмигрантов в этом съезде, предложил моему брату и мне стать членами этой делегации. Брат, бывший тогда председателем Организации Русской Молодежи, предложение принял. Считая себя связанным с М.О.Р., я дважды запросил Якушева об его отношении к съезду и моей поездке в Париж. Ответ, написанный 1 марта, был доставлен из Москвы польским дипломатическим курьером. В нем было сказано:

«Дорогой Сергей Львович! Ваши письма от 18 и 23 февраля получил и спешу на них ответить. Что ни говорите, у Волынского (Д.Ф. Андро де Ланжерона) есть нюх и он умеет вовремя подойти к людям. Если состоится поездка Левина (Якушева) к Вам в гости, то очень было бы интересно поговорить с Вами на эту тему, а может быть, в случае надобности повидаться и с Волынским. Впрочем, Волынский каким-то верхним чутьем угадывает время приезда Левина и сам является для разговора.

По поводу Вашей предполагаемой поездки на съезд могу сообщить, что «Трест», как таковой, сам, конечно, никого на съезд не командирует, но, если Вы получите туда командировку от какой-нибудь группировки, то мы будем это только приветствовать и считаем Ваше присутствие на съезде крайне желательным.

Нам самое ценное – Ваше личное впечатление о съезде и той среде, в которой Вам придется быть. Вы сумеете осветить то, что никакими официальными отчетами не отметишь. Кроме того, как думает Дипский (Артамонов), подобная Ваша поездка явится началом Вашего выхода на широкую общественную арену, а нам иметь в Вашем лице своего общественного деятеля весьма важно, ибо Вы сами знаете, что деятели прежней формации нам не очень подходят, даже такие, как обращающийся в нашу веру Лежнев.

Впрочем, в известной степени, Лежнев, полагаю, будет нам все-таки полезен. Например, его предполагаемое выступление на съезде с докладом о поездке нам, кажется, будет полезно. Надо было видеть, как у него здесь нарастало чувство изумления, когда он знакомился с действительной Россией, а не с той, которая представляется расстроенному воображению мануфактуристов (эмигрантов). Зная его ораторские способности и умение убеждать, надо полагать, что он сможет произвести сильное впечатление на съезд и заставит его идти по желательному пути.

Присланный Вами бюллетень «Централь Юропеан-прессе» очень интересен в некоторых частях, и мы просим Вас, если это не составит Вам особого труда, присылать нам эти бюллетени. Выборки из них делать не стоит, мы здесь сами разберемся. Итак, надеюсь, что неофициальный представитель «Треста», в лице нашего милого Сергея Львовича, будет присутствовать на этом курьезном съезде, и вслед за тем мы получим ряд как всегда интереснейших и метких описаний всего им виденного и слышанного. Жму крепко Вашу руку. Мой сердечный привет Вашей супруге. Преданный Вам А. Федоров».

Не могу вспомнить, о чем именно Андро хотел тогда поговорить с Якушевым, но предполагаю, что, при его связях в польской среде, темой разговора должны были стать русско-польские отношения.

Андро действительно несколько раз появлялся из окрестностей Данцига в Варшаве так, что его приезды совпадали с присутствием Якушева в польской столице. Московского гостя это удивляло и, как мне казалось, беспокоило, хотя объяснялось просто – исполняя просьбу Андро, благодаря которому я стал участником М.О.Р., я предупреждал его о встречах с Якушевым, которому, по инстинктивной осторожности, это не сказал. При всем моем доверии к «Тресту», я не только в этом случае придерживался раз навсегда установленного правила – соблюдения тайны моих личных и общественных отношений.

Письмо Якушева о Зарубежном Съезде кольнуло меня чрезмерной похвалой моих «всегда интереснейших и метких описаний всего виденного и слышанного», так как этот отзыв не был оправдан ни моими письмами «Тресту», ни варшавскими разговорами с его приезжавшими из России участниками. Я приписал эту лесть желанию доставить мне удовольствие, а не тому, чем она была в действительности – попыткой получить «закулисные» впечатления от парижского съезда.

Побывать на нем мне не пришлось. Тот же Якушев неожиданно сообщил Артамонову, что М.О.Р. изменило свое мнение и признало мое участие в съезде нежелательным. С конспиративной точки зрения это мне показалось правильным, и я принял отмену поездки как должное. Делегация Российского Комитета в Польше побывала в Париже, но ее рассказа я Якушеву не сообщил.

* * *

Трест неоднократно проявлял к Артамонову доброжелательное внимание. Когда родился его сын, названный Сергеем, варшавский резидент М.О.Р. пожелал соблюсти старинный обычай – заказать, по размеру младенца, икону его небесного покровителя, но в Варшаве никто не взялся выполнить этот заказ. Образ был написан в России и, через пограничное «окно», доставлен в Польшу.

Ранним летом 1926 года Артамонов получил от «Треста» отпуск для поездки в Югославию, где жили его мать и дядя. Из Москвы ему был прислан напутственный подарок – плоский золотой портсигар с надписью на внутренней стороне крышки: «Юрию Александровичу Артамонову от М.О.Р.». На месяц с лишним обязанности резидента Кутеповской организации и «Треста» перешли ко мне.

Тогда я впервые узнал, что перепиской Кутепова с Москвой ведал в Париже полковник А.А. Зайцов58. Полученные мною, в отсутствие Артамонова, письма были помечены очередными номерами и написаны по всем правилам дореволюционной бюрократической или военной переписки. В одном из них Зайцов был назван А.А. Усовым, но подписаны они были псевдонимами Н. Салов и Н. Кох. Были ли они псевдонимами самого Зайцова, мне неизвестно. Историческое значение этих документов не велико. Я включаю их в мои воспоминания только для того, чтобы показать, насколько интенсивной была тогда переписка Кутепова с М.О.Р.

Письмо № 79 от 31 мая было коротким: «Милостивый Государь, Сергей Львович! Не зная, уехал ли Юрий Александрович или нет, направляю настоящее письмо Вам с просьбой, если Юрий Александрович еще не уехал, передать его ему, а в противном случае направить прилагаемое письмо с первой оказией по назначению в «Трест». Прошу Вас принять уверение в совершенном уважении и полной преданности. Н. Салов».

Затем я получил письмо № 81 от 18 июня: «Многоуважаемый Сергей Львович! Ваше письмо с приложенными к нему письмами от Рабиновича (Якушева) и для Бородина (Кутепова) получил в полной исправности. Премного благодарен. Не откажите направить далее в «Трест» с первой оказией прилагаемое письмо А.А. Кацу (Якушеву). Посылали ли Вы или Юрий Александрович в последнее время что-либо для меня через женевцев (польских дипломатических курьеров). Я давно у них (в польском посольстве в Париже) не был и не хотел бы идти до получения уведомления от Вас, что у них есть что-либо для меня. Примите самый искренний привет от уважающего Вас и преданного Н. Коха».

В письме № 82 от 25 июня было сказано: «Многоуважаемый Сергей Львович! Сегодня мною получено Ваше письмо от 21-го июня № 2 и заказная бандероль с печатными материалами. Срочное письмо и церковные заметки (статья Серова о церковных событиях в России) сегодня же переданы мною Бородину. Премного благодарен за посланное. Не откажите направить с первой оказией прилагаемое письмо в «Трест». Прошу Вас принять уверения в совершенном уважении и преданности. Н. Кох».

Следующие два письма показывают, что Кутепов поддержал желание Шульгина приехать в Польшу и поселяться на Волыни. В № 83 от 3 июля это мне было сообщено: «Глубокоуважаемый Сергей Львович! А.А. Усов поручил мне просить Вас сделать все необходимое для получения въездной визы лицу, указанному в прилагаемой записке, в которой также приведены все необходимые для получения визы данные. Относительно данной визы Платен писал Бергману, и последний, вероятно, Вас осведомил об этом. Только что получил Ваше письмо от 28-го июня № 3 с письмом Рабиновича. Примите уверение в совершенном почтении и преданности. Н. Кох».

Просьба была повторена в письме № 84 от 16 июля: «Многоуважаемый Сергей Львович! В дополнение к моему письму от 3-го июля прошу Вас передать Юрию Александровичу, что Бородин (Кутепов) просит его также исхлопотать визы для въезда в Польшу двух лиц, указанных в прилагаемом списке. Визы для этих лиц необходимы также по той же надобности, о которой Платен должен был известить Юрия Александровича. Только что получил Ваше письмо от 13-го июля с письмом (из Москвы) для Бородина, которое передам сегодня же. Я надеюсь, что с приездом Юрия Александровича вопрос с визами выяснится. Примите уверение в совершенном уважении и преданности. Н. Кох».

Код, употребленный в этой переписке, не сохранился, но – если память мне не изменила – А. А. Зайцов называл Шульгина Платеном, а Бергманом – Артамонова.

Последнее полученное мною до возвращения Артамонова в Варшаву письмо № 85 от 19 июля состояло из четырех строк – просьбы о «пересылке с ближайшей оказией прилагаемого письма А. Рабиновичу».

Нужно ли прибавить, что столь интенсивная переписка Кутепова с Якушевым укрепила мою веру в М.О.Р.?

Между тем Артамонов написал мне 17 июня из Югославии. Поделившись первыми впечатлениями о стране, прежде ему не известной, он перешел к привлекавшим тогда наше внимание евразийским делам:

«Из письма Шмидта (Арапова) – хотя я не знаю содержания его письма к Денисову (Аотовому) – вижу, что снова начинают что-то путать с поездкой (представителя евразийцев в Россию). По-видимому, выдвигают новый проект приезда Денисова (за границу). Вы знаете, чем кончались дела, когда выдвигались всякие мануфактурные (эмигрантские) проекты, то есть ничем. Поэтому я был бы очень осторожен в оценке этих дел. Кстати я думаю, что Денисов вряд ли сможет приехать.

О моем свидании с Элкиным (П.Н. Савицким) пока прошу Вас ни слова не говорить никому из нефтяников (евразийцев), даже о самом факте. Элкин очень близок к Вашей и моей оценке современ. нефтян. работы, как «игры в дело». Я руководствовался в разговоре с ним Вашей оценкой его, как человека наиболее пригодного, психологически, для работы с Аргентиной (в России), и сложившийся при этих разговорах план может дать результаты.

Элкин, по своей горячности, которую мне пришлось сдерживать и которую я сдержал, гораздо резче и дальше идет в своих планах, чем мы с Вами. Время пока еще терпит, и я не хочу писать Вам всего содержания разговора, м. б. сделаю это через несколько дней, когда у меня в голове все устоится и выкристаллизуется».

Из второго письма, которое Артамонов написал, видно, что, в его отсутствие, мне пришлось заняться его денежными расчетами. Очевидно, в ответ на мой запрос он сообщил: «Я действительно забыл сказать Вам лично о том, что А.В. (Александрова) надо ко времени окна кредитовать на покупки (для «Треста»), если бы от М.И. (Криницкого) не поступило денег. Словом, то, что Вы теперь сделали (то есть снабжение Александрова деньгами на упомянутые покупки), совершенно правильно. Что касается счета за заграничные разговоры (по телефону), то он правилен. Разговоры эти относятся к концу апреля и началу мая, когда я два раза подолгу говорил со Шмидтом (Араповым) в связи с делами поездки (представителя евразийцев в Россию). В их продолжительности виноват был главн. обр. Шмидт».

В другой части того же письма Артамонов спросил: «Как и что выясняется с поездкой нефтяников (евразийцев)? Если они поедут к 20 июля, то после них в порядке давно обещанной идеологическ. поездки поедет Элкин (Савицкий). Если Пэнни (П.Н. Малевский-Малевич) и т. д. не поедет, надо будет провезти Элкина. Пока все это только между нами. Я еще буду писать Денисову (Ланговому) и Вам о моих разговорах с Элкиным».

В ответ на мое короткое письмо о пребывании П.Б. Струве в Варшаве Артамонов 18-го написал: «Ваши письма 3 и 4 получил. Вы, к сожалению, так туманно пишете, что мне совершенно неясно, что являлось центром разговора С. с Вами. Я себе представляю, что он мог говорить о способах достать деньги для «Треста». Если это так, то это очень хорошо – это как раз та область, в котор. и его стоит попробовать на всяк, случай. Если же его главный интерес заключается в оперативной работе, то мне кажется, что это представляет собой для нас меньший интерес. Я уверен, что Вы отлично провели с ним разговоры и сосредоточили свое внимание именно на том, чтобы осведомиться об его возможностях и планах больше, чем вводить его в трестовск. дела. То, что это случилось в мое отсутствие, м. б. к лучшему – это уже судьба так устраивает и мне было бы наверное не легко сдерживать свою горячность в разговоре с ним. Напишите мне, пожалуйста, кратко, как Вы обычно пишете, но не общими, а конкретными фразами тему разговоров с С. Догадались ли Вы оставить копию Вашего письма Рабиновичу (Якушеву) о С. для меня?

Еще у меня есть вопросы к Вам, на которые прошу ответа:

1. Получено ли от «Треста» подтверждение о визе для Лежнева (Шульгина) и просили ли Вы уже (офицера второго отдела польского генерального штаба, майора) Брауна об этом?

2. Есть ли движение – и какое – в деле поездки Пэнни к Денисову? Есть ли конкретное решение, кто, когда и куда едет, то есть получили ли Вы соответ, письма?

3. Когда будет след, окно?

4. По каким дням теперь уходит и приходит почта? Отменен ли четверг?

5. Собираетесь ли Вы 13–15 июля уехать по своим делам, как говорили мне? Это мне необходимо знать для оконч. расчета времени.

6. Были ли письма от (ротмистра) Ч. из Трестхоза (волынского имения Шульгина)?

Теперь, когда А.В. (Александров) получил деньги от М.И. (Криницкого), он должен рассчитаться с Вами за взятое».

Прибавив несколько фраз о своих личных делах, Артамонов в заключение написал: «Элкин оч. хвалебно пишет про полученный от Вас Аргентинский обзор (статью о положении России)».

П.Н. Савицкий, действительно, мою статью похвалил, даже чрезмерно похвалил. 27 июня он мне написал из Праги: «Дорогой Сергей Львович! Позвольте чрезвычайно поблагодарить Вас за присланную статью. Скажу Вам без всякого преувеличения, что она чрезвычайно меня удовлетворила и дала мне уверенность в плодотворном дальнейшем нашем сотрудничестве. У Вас как раз есть то, чего нет ни у кого из нас: наряду с ясностью мысли, дар прозрачного, простого изложения и – я скажу также – тактическая расчитанность, обдуманность каждой фразы. Дай Боже, что это был камень, на котором нам удалось бы построить здание помощи «внутреннему движению» печатной литературой. В перспективе жизни, основание базы помощи «внутреннему движению» полагаю основной практической задачей. Искренне Ваш. П. Н. С.».

Восемь месяцев спустя евразийское «внутреннее движение», связанное с «Трестом», оказалось чекистской «легендой», но, помимо этого, моему сотрудничеству с евразийцами не суждено было окрепнуть. Мы одинаково надеялись увидеть новую Россию и участвовать в ее построении, но, в моем представлении, его основой должна была стать русская историческая традиция. Временное сохранение некоторых последствий революции казалось мне неизбежным, но с полным их очищением от марксизма и советчины, евразийцы же постепенно все более склонялись к простому переименованию Советского Союза в Евразию.

Между тем выяснилось, что Арапов собирается в Москву. Из Югославии Артамонов написал мне 12 июля: «Дорогой Сергей Львович! Ваши письма все получил, включая и последнее о том, что Шмидт хочет ехать. Я выезжаю через три недели и 18-го июля буду в Варшаве. С дороги протелеграфирую Вам точное время приезда и, так как Вы теперь утром не заняты, то мы м. б. сговоримся о том, что первое утро дня приезда посвятим деловым разговорам. Прочтите прилагаемое мое письмо Денисову (Лотовому) и, если по нефт. (евразийской) обстановке не видите препятствий к его пересылке, перешлите его Денисову (в Москву) в отдельном конверте. Содержание его рассматривайте как совершенно между нами конфиденциальное – это я говорю на случай, если бы Шмидт приехал раньше меня. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы виза ему была выслана так скоро. Я еще не знаю, каким путем поеду, т. е. по Дунаю или через Австрию по ж. д., поэтому совершенно не могу еще точно сказать Вам, приеду ли я утром или днем. Пока до скорого свидания. Привет Вашим. Ваш Липский».

* * *

Сохранились полученные мною в отсутствие Артамонова письма Арапова. В первом, от 18 мая 1926 года, был указан его адрес: Kaiserallee 68 I. Berlin-Friedenau.

«Дорогой Сергей Львович, – сказано было в этом письме, – целую неделю не имею известий от Ю.А. и начинаю беспокоиться. Был бы Вам благодарен, если бы Вы могли мне написать, в каком положении наши дела, какие перспективы и где Ю.А.? Ведь он собирался 16-го уехать к матери? Я предполагаю, что он, однако, не выехал. Есть ли какие нибудь сведения от друзей (от М.О.Р.) и от Денисова (Лангового) в частности? Пока ограничиваюсь этими строками. Надеюсь, что кто-нибудь из Вас обоих откликнется и что у Вас все благополучно. Сердечно жму руку. Ваш Шмидт».

Из письма Арапова от 7 июня я узнал, что зарубежные евразийцы снабжают Лангового деньгами, и притом в английских фунтах. В письме было оказано: «Дорогой Сергей Львович, очень прошу Вас отправить два прилагаемых письма по назначению и деньги – 40 ф. – Денисову. Нельзя ли было бы также отправить Денисову пишущую машинку Ю.А.? Машинка Денисова находится сейчас в Пар. (Париже) у Кролинского. Задержка с ее доставкой Вам очень досадна. Надеюсь, что она в скором времени будет переправлена, но так как мы бы не хотели заставлять ждать Денисова, то мы и просим послать ему машинку Ю.А., а Ю.А. – подождать присылки машинки из Пар. Уехал ли Ю.А. в Сербию и как его адрес? Долго ли он там думает остаться? Сердечно жму руку. Ваш Шмидт».

Затем пришло короткое письмо от 10 июня: «Дорогой Сергей Львович, посылаю Вам вдогонку первому письмо Денисову с ответом на его пис. от 28-го мая. Пожалуйста, перешлите его. Прилагаю также письмо для Ю.А. Если он уже уехал, очень прошу Вас также его переслать ему. Сердечно обнимаю. Ваш П.А.».

Следующее письмо, от 22 июня, было написало не в Берлине, а в Лондоне и помечено номером II/258: «Дорогой Сергей Львович, получили Ваши письма от 13-го и 15-го. Из нашей переписки с Денисовым – письма 9-го, 10-го и 18-го июня – Вы увидели, что мы считали бы более выгодным приезд Д. (Лотового) сюда, до поездки кого-либо из нас к нему. Вопрос о высылке (польской) визы – кому и куда – таким образом естественно зависит от ответа Денисова. Т. к. времени не много, то мы просим Вас по получении его ответа сообщить по телеграфу, может или не может Денисов приехать, послав письмо вдогонку. Последние события отодвинули как-то на задний план вопрос о пересылке (евразийской) литературы (в Россию). В каком положении передал Вам дело Ю.А., желал ли возобновить пересылку (при содействии польского генерального штаба) и присылку Вам новых запасов? Сердечно обнимаю. Шмидт».

В письме не было указано, кого Арапов подразумевает под словом «мы», но ответ на этот вопрос был дан полученным мною из Лондона письмом евразийца П.Н. Малевского-Малевича от 18 июня. Оно было помечено номером П/246 – буква, очевидно, обозначала тот псевдоним Пэнни, которым автор письма назывался в переписке евразийцев. Впервые написав мне, он сообщил свой адрес – с/о Miss A. Wolkoff, 27 Campden Road, London W. 8., – а затем прибавил: «Милый Сергей Львович! Обращаюсь к Вам с просьбой прилагаемое письмо и деньги переслать Денисову, а мне прислать прилагаемую расписку в получении. Как разрешился вопрос с посылкой машинки Денисову? Искренне преданный П. Малевский».

3 июля Арапов написал мне из Оксфорда, в Англии: «Дорогой Сергей Львович! Не получив от Вас никаких известий относительно Ден. (Лангового), послал Вам телеграмму о высылке визы Шм. в Ковно (в Берлин). Очень прошу Вас иметь в виду, что Шм. будет у Вас только 20-го, и соответственно сообщить Ден. о приезде его (в Москву) числа 25-го. У него (то есть у Арапова, обозначившего себя в этом письме первыми двумя буквами своего псевдонима Шмидт) ряд важных дел. Если бы был какой-либо определенный ответ от Денисова, то я буду здесь до 10-го, с 10-го до 15-го по адресу Резника (евразийца Сувчинского). Очень прошу все срочное и важное сообщать. Сердечно Вас обнимаю. Ваш П.».

7 июля Арапов написал еще раз: «Дорогой Сергей Львович! Получил вчера вечером Ваше письмо с вложением писем Денисова и А.А. (Якушева). Телеграммы я не получил, Вам же я послал еще 3-го телеграмму о высылке визы Шм. в Ковно. Эту телеграмму я получил 5-го назад с указанием, что адресат не найден! Тут же послал ее вторично и надеюсь, что Вы сейчас ее получили. Надеюсь, что Вы также получили мое письмо от 3-го. Ввиду отъезда 24-го Денисова – что, впрочем, явилось новостью для меня – сделаю все, чтобы Шм. был в Женеве (в Варшаве) 18-го утром, конечно если с Вашей стороны Вы устроите визу. Сердечно жму руку. Ваш П.А.».

Трудно сказать, почему первая телеграмма была Арапову возвращена. Я ее получил 3 июля – она сохранилась до сих пор в моих бумагах, – несмотря на то что адрес был неполным и состоял лишь из моей фамилии, названия улицы и номера дома, в котором я никогда в Варшаве не жил. Польский телеграф установил, однако, что указанный адрес был адресом Русспресса и, не застав меня в редакции, оставил уведомление о полученной для меня из Англии телеграммы.

Ее содержание должно было, однако, удивить поляков упоминанием Ковно, столицы Литвы, с которой Польша тогда не поддерживала отношений. Может быть, это удивление стало причиной возвращения телеграммы отправителю для проверки текста.

Путаница, возникшая в вопросе о свидании зарубежных евразийцев с Ланговым, мне, очевидно, не понравилась. Об этом я теперь могу судить по единственному сохранившемуся в моем архиве письму Лаптового из Москвы, написанному 27 июня.

Как и вся переписка «Треста», оно было доставлено в Варшаву польским дипломатическим курьером, но от аккуратно напечатанных на прочной голубой бумаге писем Якушева отличалось не только внешне – неразборчивым карандашом на желтоватом листе самого низкого качества, – но и орфографией. Якушев придерживался старой, Ланговой – новой.

«Дорогой Сергей Львович, – сказано в этом письме, – получил два раза по сорок фунтов (стерлингов), всего 80. Жду машинку. С содержанием Вашего письма от 15-го июня я вполне согласен. Мне также кажется, что идет какая-то путаница и ералаш. Впрочем, от окончательного суждения воздерживаюсь до личного свидания.

Между нами говоря, у меня иногда была мысль о посылке к черту, но воздерживался я от этого по следующим соображениям, пока:

1. Не всех надо послать к черту, а только путаников;

2. Надо, следственно, выявить, кто путаники, а кто нет;

3. Нужен единодушный поход против путаников, как со стороны аргентинской (эмигрантской), так и мануфактурной (внутрироссийской) нефти (евразийцев);

4. Решаться на посылку к черту, т. е. на разрыв, надо только взвесивши все за и против, т. к. здесь поставлены на карту вещи более серьезные, чем, напр., вопросы личного самолюбия.

На сем кончаю. Сердечно Вас обнимаю. Привет А.В. (Александрову). Будьте добры переслать прилагаемое письмо Шм. (Арапову). Искренне Ваш Денисов».

6 июня генеральный штаб прислал мне в редакцию записку, написанную по-русски, судя по почерку – капитаном Таликовским: «Получена вчера (из Москвы) телеграмма: Миша приедет вместо среды субботу десятого. Винг». Вместо подписи были приписаны две буквы – Шт.

Телеграмма, очевидно, предупреждала об изменении даты перехода польско-советской границы «в окне» кем-то, связанным с М.О.Р. или с Кутеповской организацией. Имела ли она отношение к свиданию евразийцев с Ланговым, я теперь сказать не могу. Упомянутый в телеграмме Миша был, несомненно, М.И. Криницким.

В отсутствие Артамонова в Варшаве состоялась моя встреча с П.Б. Струве. Он передал мне включенное уже в эти воспоминания письмо Шульгина от 18 июня. Отчет об этой встрече был мною послан «Тресту» и Кутепову. Он вызвал ответ М.О.Р., который, как мне кажется, разоблачает одну из главных задач, поставленных чекистами созданной ими «легенде». До этого ответа я получил от Якушева другие письма. Первое, написанное в Москве 9 июня, было помечено номером двадцать вторым, как продолжение переписки с Артамоновым:

«Дорогой Сергей Львович! Полагаю, что это письмо не застанет уже Юр. Ал. (в Варшаве), а потому пишу на Ваше имя. Почту № 22 от 2-го июня мы получили в полной исправности, но только вчера, 8-го июня, что объясняется, по словам Никифорова (псевдоним польского офицера, поддерживавшего в Москве связь с «Трестом»), не установившимся еще расписанием прибытия и отправки почты.

Должен Вам сообщить о маленькой неприятности, случившейся с нашим Касаткиным, результаты которой еще неизвестны. Нужно Вам сказать, что он живет на даче, и вот вчера утром он до службы хотел зайти на свою городскую квартиру, но был предупрежден дворником, что ночью на его квартиру являлись гости из ГПУ и, не застав его, квартиру опечатали. Днем на службу пришли опять те же посетители и, предъявив ордер на производство обыска и, в случае надобности, ареста, забрали Касаткина и отправились с ним на его квартиру. Можете себе представить, как мы были рады, когда часа через три Касаткин снова появился у нас. Оказывается, искали переписку с заграницей. Разумеется, ничего не нашли, хотя и забрали много разных старых бумаг. Сказали, что через несколько дней его вызовут. По-видимому, здесь имел место донос домоуправления, с которым у него неважные отношения и которому известно, что иногда он получает письма из-за границы, от родственников.

Прилагаемое письмо и материалы по церковному вопросу прошу переслать Бородину, причем если материалы Вас интересуют, то пожалуйста пользуйтесь ими. Я – грешник – в этих вопросах слабоват, но подбирал материалы большой знаток дела, Серов. Жму крепко Вашу руку и сердечно обнимаю. Буду ждать Вашего доклада по поводу текущих событий. Что поделывает Ваш Лжедмитрий (Д.Ф. Андро де Ланжерон)? Давно ли Вы его видели? Прилагаемые письма Шульц (находившихся тогда в Москве участников Кутеповской организации М.В. Захарченко и Г.Н. Радковича) прошу переслать Бородину (Кутепову). Несмотря на все мое уважение и любовь к М.Н., не мог осилить его отчета – очень несвоевременно и тема не интересна. Не пишите ему об этом. Ваш А. Федоров».

Трудно сказать, почему Якушев включил в это письмо «маленькую неприятность», якобы постигшую человека, которого он назвал Касаткиным. Мне было известно только то, что этим псевдонимом пользуется ведающий кассой М.О.Р. москвич Стауниц. Аишь в апреле 1927 года я узнал, что и эта фамилия была псевдонимом чекиста, латыша Упелинеца-Опперпута, которого Никулин изобразил в «Мертвой зыби» противником большевиков – бывшим савинковцем, превратившимся в монархиста. Вероятно, Якушев хотел создать впечатление, что участникам М.О.Р. угрожает со стороны ОГПУ опасность, которую один из них избежал.

В письме были указаны не только инициалы, но и фамилия русского парижанина, отчет которого Якушев назвал «несвоевременным». Просьба о несообщении ему этой оценки меня удивила. Я его не знал, даже понаслышке, и только позже убедился в том, что он был хорошо известен Артамонову.

В письме № 23 от 15 июня Якушев сообщил: «Дорогой Сергей Львович! Почту Липского (Артамонова) от 10-го июня № 23 мы получили исправно и своевременно. Судя по его словам, это уже окончательно последняя его почта перед отъездом. Поэтому жду в следующий раз письма от Вас. Хотя Юрий Александрович (Артамонов) и указывает, что Вы будете пересылать ему адресованные на его имя письма, но я полагаю, что самое лучшее будет оставить его на месяц совершенно в покое, если не будет чего-либо экстренного, а потому и не хочу ему писать, пусть отдохнет нервами.

Из числа возбужденных Ю.А. в последнем письме вопросов нуждается в немедленном разрешении вопрос о визе в Швейцарию (в Польшу) для Лежнева (Шульгина). Мы Вас покорнейше просим заняться этим вопросом и попросить Мих. Мих. (Таликовского) дать ему визу.

Волков (Потапов) завтра уезжает на курорт лечиться. Хотя сначала врачи и нашли, что в Крым ему, при болезни сердца, ехать не следует, но так как на Кавказе места освободятся еще не ранее, чем через месяц, а кроме того, так как в Крыму сейчас стоит весьма умеренная погода и жары нет, то его и посылают в Гурзуф. Надеюсь, что он там окрепнет и после возвращения освободит на некоторое время меня, чтобы я смог осуществить хотя бы на короткое время поездку в Ваши края.

За истекшую неделю ничего особенно выдающегося нас не произошло. Касаткина тягали в субботу в то учреждение, которое делало у него обыск, и подробно расспрашивали, с кем и как он ведет переписку из живущих за границей. Он, конечно, указывал на родственников. Вообще нужно сказать, что какая-либо переписка, кроме родственной, с заграницей открыто почти невозможна. Неприятно, что Касаткин, благодаря этой истории, находится теперь в поле зрения известного учреждения и требуется сугубая осторожность, чтобы не влопаться, а он человек весьма смелый, иногда даже чересчур.

Очень прошу передать прилагаемое письмо от Мих. Ив. (Криницкого) А. В-чу (Александрову), в нем вложено 100 долларов. Примите к сведению и сообщите, кому нужно, что Касаткина зовут Александр Антонович и чтобы ему адресовали письма на это имя. Крепко жму руку и сердечно обнимаю. Ваш А. Федоров».

В следующем письме Якушева, помеченном № 24, вместо даты было сказано, что оно написано «в ночь с 20 на 21 июня 1926 г.».

«Дорогой Сергей Львович, – сказано было в нем, – Вашу почту № 24 от 17 июня получил исправно и своевременно. Мы совершенно расстроены событием, которое произошло сегодня утром, а именно: эстонский посланник Бирк, бывший их министром иностранных дел и даже одно время председатель совета министров, так вот этот самый высокопоставленный тип сбежал из миссии, оставив там письмо, а так как он перед тем денно и ночно торчал в Н.К.И.Д. (народном комиссариате иностранных дел) и там о чем-то секретно совещался, то естественно мы страшно тревожимся, не предал ли он нас. Пока мы знаем только то, что он исчез, что получил визы турецкую и французскую, но предал ли нас, не знаем, и куда он направился, тоже не знаем.

Нечего Вам говорить, в каком настроении мы все находимся. Возмутительно то, что мы уже неделю назад предупреждали эстонского военного атташе и требовали, чтобы он или арестовал или убил посланника, но он не решался, и вот в результате наши опасения и подозрения оправдались и нам грозит большая опасность. Писать больше некогда. Если будем целы, напишу более подробно в следующий раз, а пока крепко жму руку и обнимаю. Прилагаю корреспонденцию для Бородина. Не откажите срочно переслать. Ваш А. Рабинович».

Никаких собственных воспоминаний о деле Бирка у меня нет, а появившиеся в русской зарубежной, в советской и в иностранной литературе сведения об его судьбе противоречивы. Судить о степени их достоверности я не могу, но, перечитывая теперь следующее полученное мною письмо Якушева – № 25 от 29 июня, – вижу, что он, панически описав исчезновение эстонского посланника, поспешил поставить над этим делом точку, как только узнал от меня о предстоявшем приезде П.Б. Струве в Варшаву.

«Дорогой Сергей Львович, – написал Якушев на этот раз, – Ваше интереснейшее письмо от 24-го июня за № 25 мы получили 27-го. Мы не представляли себе, что разговор между Дежневым (Шульгиным) и приезжим (Струве), о котором нам своевременно сообщил Ю.А. (Артамонов), будет иметь такие быстрые результаты и будет проявлена активность со стороны приезжего. Ожидаю Вашего следующего письма, в котором, надеюсь, Вы сообщите о тех пунктах, которые он ставит «Тресту», а также содержание или текст его статьи (условий).

Когда мы узнали о переговорах Дежнева с приезжим, мы посмотрели на это как на болтовню или, в лучшем случае, как на одно из тех благих намерений, которыми вымощен ад, полагая, что даже и достать-то средства он не в состоянии. Если же вопрос принимает актуальный характер, то с нашей стороны было бы глупо отказываться от помощи, но, разумеется, надо знать условия, которые ставятся «Тресту». Не зная их пока, но в то же время вполне полагаясь на Ваш такт и преданность делу, мы думаем, что они не содержат ничего противоестественного, иначе Вы, вероятно, просто бы отказались от дальнейших разговоров с ним.

Во всяком случае, мы раз навсегда даем Вам полное разрешение на сотрудничество (со Струве), поскольку оно нужно для наших общих с Вами целей, не видя в этом не только ничего предосудительного, но даже считая это разумным и полезным, поскольку цель оправдывает средства. В смысле ведения Вами переговоров и правильности освещения Вами отдельных сторон деятельности «Треста» и его задач, мы вполне спокойны, зная Вас, и вполне уверены, что эта сторона дела находится в надежных руках.

С естественным нетерпением ждем дальнейшего. Вы совершенно правильно отметили отсутствие у «Треста» личных симпатии и интриг, как двигателей политики «Треста». Можете, в частности, в отношении Бородина (Кутепова) сказать, что мы ему доверяем и не предполагаем менять его на Сергеева (Врангеля). В прошлый раз я Вам сообщил о Борисове (эстонском посланнике Бирке). Более интересного пока мы и сами ничего об этом деле не знаем. Он куда-то бесследно провалился. Пока мы можем определенно сказать, что он нас еще не выдал. В чем тут дело, сам черт не разберет.

Жму крепко руку и обнимаю. Если успеете к следующему письму дать обычный обзор, было бы очень приятно, но помните, что в данный момент наиболее серьезным являются переговоры с приезжим, которые и должны быть поставлены в главе всего, а потому, если из-за обзора Вы должны будете потерять время, нужное на более серьезную работу, то не торопитесь с обзором и отложите его на другой раз. Прилагаемое письмо перешлите Шмидту. Ваш А. Федоров».

* * *

Сохранился черновик моего доклада центральному комитету («правлению») М.О.Р. Он был написан 25 июня, зашифрован в двух экземплярах, из которых один был послан Якушеву, а другой – Кутепову. Встреча со Струве была мною описана так:

«21 июня я получил телеграмму от Струве. Он сообщил, что приезжает в Женеву (Варшаву) на международный съезд, и просил меня встретить его и приготовить ему помещение. Ввиду отсутствия каких бы то ни было отношений с ним до получения этой телеграммы, я, зная из газетных статей о недавнем свидании его с Лежневым (Шульгиным) и в общих чертах зная то, о чем Липский, по поручению «Треста», писал Лежневу, я догадался, что Струве обратился ко мне по рекомендации Лежнева и потому отправился встретить его и устроил его в гостинице. В том, что Струве обратился ко мне по рекомендации Лежнева, я не ошибся. Он сразу передал мне письмо Лежнева (от 18-го июня), в котором последний просил меня переговорить с ним по вопросу о финансовой помощи «Тресту».

Приезд Струве в Женеву (Варшаву) застиг меня врасплох, так как я не имел на этот случай никаких указаний ни непосредственно от «Треста», ни от Липского (Артамонова). О тех разговорах, которые могли быть между Лежневым и Струве, я слышал очень немного и только то, что мне мельком сообщил Липский, по-видимому не предвидевший такого случая и потому не считавший нужным посвятить меня в подробности дела.

Мне пришлось поэтому на собственный страх и риск принять решение и установить мое отношение к Струве. Не имея от «Треста» никаких указаний, я, естественно, должен был быть с ним особенно сдержан и осторожен. Прошлое отрицательное отношение «Треста» к нему могло вообще удержать меня от свидания с ним и разговоров, но факт переговоров, которые велись (в Париже) Лежневым (с Нобелем и другими лицами), и письмо Лежнева заставили меня принять на себя ответственность за некоторые разговоры. В день своего приезда Струве очень торопился на упомянутый научный съезд и потому ограничился передачей мне письма Лежнева и словами о том, что в моем лице он видит представителя «Треста», с которым желает переговорить по поднятому Лежневым вопросу. Он сказал также, что приехал только на съезд и для разговора со мной, причем возможность этого разговора сыграла решающую роль в деле его поездки. Я ответил, что рекомендация Лежнева дает мне возможность переговорить с ним, но что в моем лице он видит не представителя «Треста», а лишь посредника, могущего довести до сведения «Треста» то, что он мне сообщит. Слово «Трест» в нашем разговоре при этом, конечно, ни разу названо не было. Я задал ему несколько вопросов, чтобы удостовериться, что он знает о «Тресте» и поездке Лежнева (в Россию).

В тот же день состоялось наше первое деловое свидание, прерванное, однако, разными, по другим делам являвшимися к нему, посетителями. Во время этого свидания Струве успел лишь сказать мне, что по просьбе Лежнева он готов заняться финансовой помощью «Тресту», но что перед этим «Трест» должен дать доказательства своего существования.

В течение первых трех дней пребывания Струве в Женеве я неоднократно виделся с ним, то на указанном съезде, то на разных эмигрантских собраниях в его честь, причем, конечно, ни разу не затрагивался вопрос, ради которого он приехал.

Мне эти встречи дали возможность присмотреться к Струве и этим облегчили мне наш основной разговор, который состоялся 23 июня днем. Я напомнил Струве его слова о том, что «Трест» должен дать доказательства своего существования, и спросил его, как это надо понимать и каковы должны быть доказательства.

Он ответил, что метод борьбы с конкурентами (коммунистами) может быть различен. Можно принять тактику непрерывного нанесения отдельных ударов. Можно стремиться к подготовке одного конечного удара. Реальная осуществимость второй тактики кажется Струве мало вероятной и он склонен считать ее провозглашение уклонением от борьбы. Во всяком случае, по его словам, получение денег должно быть предварено определенными доказательствами. Поездка Лежнева является реальным доказательством существования «Треста», но одной поездки мало. Следует установить более тесную связь между «Трестом» и теми кругами, которые могут дать деньги.

1.В эмиграции не признавали переименования Петрограда в Ленинград и потому название «Ленинград» писали в кавычках. (Примеч. ред.)
2.Великий князь Николай Николаевич (Примеч. ред.).

Pulsuz fraqment bitdi.