Kitabı oxu: «Битва за москву 1941 - 10»
Москва 1941 Том 10
Глава 1

— Двадцать пять минут, — повторил я. — Что нужно?
Мастер уже шёл к стрелке, светя себе вниз ладонью поверх фонаря.
— Люди нужны. Двое. И чтоб не мешали.
Работали они втроём: Сидельников, Рябцев и один из его сапёров, здоровый парень Зотов. Ещё один сапёр стоял в стороне и не держал в руках ничего, кроме автомата, и это было по-рябцевски: наблюдателя он никогда не занимал инструментом.
Сидельников сначала просто присел и минуты полторы водил ладонью по железу, ничего не делая. Я стоял рядом и молчал, хотя внутри у меня уже начал тикать этот поганый счётчик.
— Так, — сказал он наконец. — Смотрите, товарищ сапёр. Вот это — тяга, она перебита, её нам не собрать. А вот это — остряк. Он живой. Нам его надо прижать вот сюда, к этому рельсу, плотно, чтоб щели не было ни на волос, и заклинить, чтоб он под колесом не отошёл. Плотно — это главное слово. Если щель, состав не пойдёт на боковой, он пойдёт, куда ему приспичит, и, скорее всего, сойдёт прямо тут, у нас на голове.
— Понял, — сказал Рябцев. — Куда мне встать?
— Вот сюда, с ломом. И работай, когда я скажу, и ровно на столько, на сколько скажу.
Они поддели остряк. Он пошёл — тяжело, с железным скрипом, от которого у меня свело зубы, — и не дошёл.
Он не дошёл до рельса примерно на два пальца и встал намертво.
— Ещё, — сказал Зотов и налёг.
— Стой! — Рябцев перехватил его лом ладонью сверху. — Не дави. Он не идёт не потому, что мы слабые.
Сидельников уже лежал щекой почти на балласте и светил в щель.
— Есть, — сказал он. — Обломок. Накладку перебило, и кусок в паз упал. Ты бы, сынок, сейчас нажал и его туда вбил намертво, и мы бы эту стрелку до утра ковыряли.
Он вытащил из-за голенища проволочный крюк — кривой, самодельный, явно свой, не казённый, — и минуты две ковырялся, лёжа на боку и сопя. Потом что-то звякнуло, и он вытащил на свет плоский кусок железа величиной с ладонь.
— Вот он, красавец.
По знаку мастера Рябцев и Зотов снова налегли на ломы. Остряк пошёл и лёг.
Мастер прижал его, проверил прилегание сначала пальцем, потом ногтем, потом посветил под самым острым углом.
— Прилегает, — сказал он. — Зотов, клин. Нет, не этот, вот этот, дубовый. И вот сюда, под пятку, ещё один.
Он забил клинья сам и после этого не встал, а сделал то, за что я готов был его расцеловать: он позвал второго путейца, молодого парня из его бригады, который всё это время стоял поодаль, и заставил его самого проверить прилегание и пощупать клинья.
— Чего смотришь? Щупай. Если я сейчас сдохну, ты будешь знать, что тут сделано и как это разбирать.
Парень пощупал.
— Прилегает, Гаврила Петрович.
— Вот теперь докладывайте, товарищ старший лейтенант, — сказал мастер, поднимаясь и разгибаясь со стоном. — Стрелка заперта на боковой, на тупиковый. Ручным способом, с клиньями. Под нагрузкой держит, если пойдёт не быстрее, чем тихим ходом. Если он влетит сюда на полном, я ни за что не ручаюсь.
— Он не влетит, — сказал я. — Он пойдёт тихо. Он же приехал смотреть, а не проскочить.
Второй участок Рябцев подготовил ещё раньше, днём, и теперь только проверил.
Место было за стрелкой, на боковом, метрах в ста двадцати: стыки обоих рельсов на одной поперечной линии. У них с вечера отвернули все гайки, кроме одной на накладку, и выдернули часть костылей, а поверх присыпали балластом, чтобы не белело свежим.
— Зотов, — сказал Рябцев. — Ты старший. Смотри на столб. Не на паровоз, не на пушки, не на меня — на столб. Как последняя платформа его миновала — вы вылезаете и снимаете накладки. Вдвоём. Третий смотрит вам за спину.
— А если он не весь пройдёт? — спросил Зотов. — Если он встанет раньше и хвост останется тут?
— Тогда вы не работаете, — сказал Рябцев. — Совсем. Лежите и ждёте. Я лучше не закрою ему зад, чем положу вас под его хвостовую площадку.
Я послушал это и добавил только одно:
— И, Зотов. После того как сняли — уходите сразу. Не надо смотреть, что получилось. Оно само покажется.
В двадцать двадцать всё было убрано.
Инструмент унесли за насыпь, лом и кувалду положили не у стрелки, а в канаве, в пятнадцати шагах, — чтобы под ногами не валялось железо, за которое в темноте цепляются. Сидельников со своим парнем ушёл за штабель шпал, к Юдину. Рябцев лёг у водоотвода, откуда ему был виден и пост, и вход на боковой.
Пахомов последний раз прошёл по горловине с синим фонарём, посмотрел на запертую стрелку, потом вернулся к нам и сказал официально, как докладывают:
— Маршрут установлен на боковой, тупиковый. Маневры по станции закрыты в двадцать ноль восемь. Записал.
— Принято, — сказал я. — Спасибо, Семён Игнатьич.
— Мне бы, товарищ старший лейтенант, лучше вагоны катать, — сказал он. — Но спасибо и вам.
Я подал ему оставленный у шпал молоток. Пахомов принял его за рукоять и пошёл к укрытию.
Я обошёл своих в последний раз.
Самойлова сидела на станине, свесив ноги, и грызла сухарь. Её орудие стояло за пакгаузом, за кирпичной стенкой, в которой ещё днём выбили два кирпича, — не амбразуру, а глазок для наводчика.
— Видишь вход на боковой? — спросил я.
— Вижу, пока светло по горизонту. Через полчаса буду видеть по пару и по звуку, и по вспышкам, если начнут. — Она отряхнула ладони. — Гринёв, ещё раз: где твои будут в первые минуты?
— Юдин — за штабелем шпал, от него до входной стрелки двадцать шагов. Мельников с двумя отделениями — вдоль насыпи, от водокачки в сторону депо, но он не двинется, пока я не скажу. Рябцев с двумя — у водоотвода. Пехоты за пакгаузами у тебя нет и не будет.
— Хорошо. — Она посмотрела в свой глазок. — Первый снаряд я всё равно дам по площадке. Не потому, что она страшнее всех, а потому, что оттуда виден стрелочный пост, а за шпалами возле него ещё мастер и Пахомов.
— Они уже у Юдина.
— А оттуда ещё выходить к водокачке, — сказала Самойлова. — Вот я и прикрою.
Мельникова я нашёл у водокачки. Он сидел на корточках спиной к стене и, как всегда перед делом, ел — быстро, без вкуса, потому что знал, что потом будет некогда.
— Пётр Игнатьич.
— Слушаю, товарищ старший лейтенант.
— У тебя два отделения и вся правая сторона. Твоя задача — не бронепоезд. Твоя задача — люди, которые с него полезут.
Он прожевал.
— Полезут, — согласился он. — Обязательно полезут. У них там всегда есть десант, человек пятнадцать. И полезут они не на пушку, а сюда, — он показал ложкой, — к будке, в обход, по канаве, потому что в канаве не видно.
— Вот и смотри канаву. Только, Пётр Игнатьич, вот что. Мотовоз и платформу уберут до закрытия маневров. А если огонь прижмёт их бригаду за депо, железнодорожники будут уходить к дальнему укрытию тем же проходом. Предупреди своих, чтобы не стреляли в спину людям, которые бегут не в ту сторону.
Мельников перестал жевать.
— Это вы верно, — сказал он. — Это первым делом. А то у нас в марте было.
Он встал, вытер ложку о голенище и пошёл к своим, и я слышал, как он говорит им не «слушай боевой приказ», а то, что нужно: «Значит, так, ребята. Там по путям свои будут бегать в железнодорожном. В железнодорожном — не стрелять».
В двадцать тридцать восемь по рельсу пришёл новый звук.
Не дробный. Тяжёлый, низкий, с длинными паузами, и за ним, через минуту, — выдох пара, такой мощный, что его стало слышно раньше, чем колёса.
Тягунов с чердака передал вниз одно слово:
— Идёт.
Он вышел из-за посадки в двадцать сорок четыре.
Я видел его сначала как темноту, которая двигалась внутри темноты, и только потом — как ряд низких, широких коробов с косыми скатами брони и торчащими над ними башнями. Впереди шла контрольная платформа с балластом, потом бронеплощадка, потом паровоз посередине, укутанный в железо так, что от него оставался только звук, потом ещё две площадки и хвостовая с зениткой.
Он шёл шагом пешехода. Он ощупывал станцию, как ощупывают ногой лёд.
И на входной стрелке он не остановился ни на секунду.
Стрелка была заперта, и он пошёл туда, куда она смотрела, — плавно, длинно, огромной железной змеёй заворачивая с главного хода на боковой, к пакгаузам, к ложной платформе, где ещё до прихода дрезины так поспешно погасили свет.
Я лежал за штабелем шпал рядом с Юдиным, и у меня было очень странное ощущение: будто я обманул не людей, а машину, и машина, огромная и умная, послушно повернула туда, где я для неё приготовил тупик.
— Прошёл первую, — прошептал Юдин. — Прошёл вторую…
Столб — старый водоразборный, без крана — стоял в ста тридцати метрах за стрелкой, на десять метров дальше подготовленных стыков. Когда хвост минует его, над стыками уже не будет колёс. Мимо столба шли и шли площадки, и я считал их вместе с Зотовым, который лежал далеко и которого я не видел.
Контрольная. Первая площадка. Паровоз — от него в лицо дохнуло жаром и угольной гарью даже через сто шагов. Вторая площадка. Третья.
Хвостовая с зениткой миновала столб в двадцать сорок девять.
И в эту минуту в голове состава залязгало, заскрежетало по-железному, и весь бронепоезд встал: машинист увидел упорный брус в конце тупика и то, что за брусом ничего нет, кроме бурьяна и разобранного пакгауза.
Потом всё пошло сразу.
Из укрытия позади хвостовой площадки выскочили трое — Зотов и двое. Я не видел всей работы, потому что смотрел в другую сторону, но услышал, как звякнула упавшая накладка; затем двое налегли на ломы, и освобождённые концы рельсов ушли вбок. Через несколько секунд они уже бежали к канаве, не оглядываясь.
Немцы на составе сначала не поняли. Там кричали, потом кто-то на передней площадке начал разворачивать башню назад, в сторону выхода, — и вот тогда у них стало ясно на лицах написано: они попались.
Башня передней бронеплощадки довернулась и ударила первой.
Она ударила не по нам и не по пакгаузу. Она ударила туда, куда я и боялся, — по западной горловине, по стрелочному посту, по будке, — потому что оттуда её заперли и потому что оттуда торчали рельсы, которые она хотела разбить.
Первый снаряд лёг у будки. Будку разнесло в щепу, и я успел подумать про мастера Сидельникова, а потом вспомнил, что он за штабелем, в тридцати шагах от меня, и в ту же секунду он сказал у меня над ухом матерно и с восторгом:
— Ах ты ж, гад, по моей будке!
Вторая очередь зенитки прошла по балласту у поста, где ещё пять минут назад стоял Пахомов со своим фонарём.
И тут заработала Самойлова.
Её орудие било из-за кирпичной стенки пакгауза, через расчищенный пролом рядом с глазком наводчика, в борт, метров с двухсот, и била она не по башне, а ниже и правее — по передней бронеплощадке, туда, где у них был открытый барбет с зениткой и откуда только что хлестали по горловине.
Первый её выстрел я скорее почувствовал, чем услышал. Второй лёг рядом с первым. После третьего на площадке что-то загорелось, низким рыжим пламенем, и очередь оборвалась на середине.
— Пошли! — сказал я Юдину. — Пахомова и мастера — за водокачку. Бегом, пока она их держит.
Двое путейцев и Пахомов уходили от горловины по канаве, пригнувшись, и старик бежал последним и ещё оглядывался на свою разбитую будку, и молодой тянул его за рукав.
Потом я пошёл сам.
Мы двигались вдоль насыпи, парами, от укрытия к укрытию: от штабеля шпал — к штабелю рельсов, от рельсов — к бетонной опоре бывшего крана, от опоры — к пакгаузу. Я не кричал «вперёд». Я говорил старшему пары: «до опоры», и он вёл своих, и, добравшись, показывал мне рукой, и только после этого шла следующая.
Это медленно. Это очень медленно, когда над тобой стучит пулемёт с бронеплощадки и от кирпичной стены летит крошка. Но за все эти перебежки я не потерял ни одного, потому что никто ни разу не побежал в ту сторону, куда в этот момент смотрел чужой ствол.
На середине пути Осипов, ползший со мной со своей катушкой, сунул мне трубку.
— Самойлова.
— Второй.
— Где ты? — голос у неё был злой и деловой. — Мне нужно до столба.
— Мы у бетонной опоры крана, это между водокачкой и вторым пакгаузом. Дальше пойду вдоль стенки пакгауза до угла. За угол не выйду, пока не скажу тебе.
— Значит, полосу от опоры до угла я больше не трогаю. — Пауза, короткий разговор с кем-то. — Гринёв, у них на второй площадке орудие живое. Оно сейчас развернётся на меня, и вот тогда мне будет не до твоей полосы, я буду кланяться. Ты это учти.
— Учту.
— И ещё. Передняя площадка горит, у них там люди выпрыгивают на балласт. Это не десант, это погорельцы. Стрелять по ним я не буду.
— И мои не будут, если они не с оружием.
Десант полез, как и обещал Мельников, — справа, по канаве, в обход, к разбитой будке.
Их было человек двенадцать, и шли они грамотно: сначала двое, потом остальные. Я их не видел вовсе; я увидел только, как справа, у водокачки, поднялась короткая частая стрельба и как трассы Мельникова легли поперёк канавы.
Через минуту он передал по цепочке, коротко: «Лезут в канаву, двенадцать, держу, левую сторону не оголил».
Он не потащил туда всё, что у него было, — он развернул одно отделение и оставил второе смотреть в другую сторону, потому что если лезут в одном месте, это часто значит, что через три минуты полезут в другом.
И они действительно попробовали в другом: четверо пошли в обход депо, и там их встретил мельниковский второй, и двое из четырёх подняли руки на десятой минуте, и это были первые пленные за ночь.
Жаров со своими ещё до закрытия маневров вывел мотовоз и платформу с металлом по тому маршруту, который мы отметили днём: не по главному, а по второму пути, за депо, в сторону поворотного круга.
Теперь я услышал оттуда бегущих людей и на секунду похолодел: в темноте не разобрать, свои они или чужие, — и тут же услышал, как в темноте кто-то из моих орёт:
— Не стрелять! Свои, железнодорожные!
Мельников предупредил. Мельников всегда предупреждал.
К двадцати одному ноль пяти положение выглядело так.
Бронепоезд стоял в тупике, длинный, тяжёлый и совершенно неподвижный. Передняя площадка горела и молчала. Вторая огрызалась, но била уже наугад, потому что Самойлова сменила место — у неё была запасная позиция за грудой шлака, и она успела туда переползти со своими, пока их накрывало.
Путь назад у состава был разомкнут на обоих рельсах.
Обход справа был закрыт.
По насыпи, вдоль стены пакгауза, в тридцати метрах от бортов, лежали мои пары, и я лежал с ними, и было хорошо слышно, как внутри брони кричат.
А потом из середины состава, оттуда, где стоял запелёнатый в железо паровоз, закричали по-другому.
Не команду. Долго, на одной ноте, страшно, надрывая голос, — так кричит человек, который зовёт, а не приказывает.
— Товарищ старший лейтенант! — Это Дуров, лежавший ближе всех к паровозу. — Тряпка! Белая тряпка!
— Где?
— Из котельного отделения, из двери! Машут!
— Смотри свою сторону, — сказал я ему. — Смотри свою сторону, Дуров, я на тряпку сам посмотрю.
И это было важно, потому что все, кто лежал рядом, повернули головы на тряпку — все, кроме тех, кому я успел этого запретить.
Тряпка была не тряпка, а кусок белой ветоши, замасленный, и держала его рука в чёрном рукаве, и рука эта тряслась.
— Гуревича ко мне, — сказал я.
Переводчик, сержант Гуревич, прибежал через две минуты, пригнувшись, придерживая на бегу очки. Он был из разведотделения полка, до войны учил детей немецкому в Виннице, и он всегда сначала слушал, а потом переводил, а не наоборот.
— Слушай, что он кричит.
Гуревич полежал, приподняв голову, послушал.
— Он кричит: «Не стреляйте, мы выходим». И ещё… — Он нахмурился. — Он кричит: «Он хочет взорвать». Это не про нас, товарищ старший лейтенант. Это он про кого-то из своих.
— Уверен?
— «Er will sprengen», — сказал Гуревич. — Он хочет подорвать. Так говорят про третьего.
Я посмотрел на состав.
Одна дверь в железном боку паровозного отделения была приоткрыта, и в ней, в тусклом красном свете от топки, стоял человек и махал ветошью.
Всё остальное железо молчало, кроме второй площадки, которая по-прежнему стреляла в сторону шлаковой горы.
— Передай ему, — сказал я. — Выходить по одному, через эту дверь, без оружия, руки на голове, сойти на балласт и идти вот сюда, к бетонной опоре. Останавливаться у опоры и ложиться. Скажи два раза. Медленно.
Гуревич приподнялся на локте и заорал в темноту. У него был неожиданно сильный, учительский голос, и он действительно повторил дважды, и второй раз медленнее.
— И ещё скажи, — добавил я. — Мы прекращаем огонь только по этой двери. По остальным — нет. Кто высунется где-то ещё, тот сам виноват.
Я передал по цепочке налево и направо: по котельной двери не стрелять, наблюдение остальных выходов не снимать; Мельникову — то же самое, и отдельно: канаву не бросать; Самойловой через Осипова — у паровоза выходят люди, полоса от котельного отделения до бетонной опоры для тебя закрыта.
— Поняла, — сказала Самойлова. — А вторая площадка мне никакой тряпкой не машет, и я ею займусь.
Первым вышел он сам — тот, что кричал.
Кочегар. Невысокий, в чёрном от угля комбинезоне, без ремня, с обожжённой до красноты шеей. Он спрыгнул на балласт, и ноги у него подломились, и он сел, и тут же снова поднял руки.
За ним вышли ещё четверо: двое машинистов и двое, судя по виду, из орудийной прислуги, один с окровавленным лицом.
Их приняли у бетонной опоры Юдин с двумя бойцами. Обыскали сразу, там же. С первого сняли нож, со второго — пистолет, который он, оказывается, забыл в кармане комбинезона, и на этом месте у меня коротко похолодело в затылке, потому что забывший пистолет и спрятавший пистолет выглядят совершенно одинаково.
— Отвести от борта, — сказал я Юдину. — Метров на тридцать, за опору. И чтобы сапёр мог подойти к паровозу.
Гуревич сел на корточки перед кочегаром.
— Как зовут?
— Франц, — сказал тот и добавил фамилию, которую я тогда не разобрал и записал потом со слуха.
— Что ты кричал про подрыв?
Франц заговорил быстро, захлёбываясь, показывая рукой назад, на паровоз, и Гуревич поднял ладонь и сказал ему что-то короткое, отчего тот сбавил темп.
— Так, — сказал переводчик мне. — Он говорит: командир состава, обер-лейтенант, после остановки пошёл в котельное отделение и открыл ящик у арматуры. Ящик, который они не открывают. Он его видел своими глазами, метра с трёх. Потом командир его оттолкнул и велел всем выйти на площадку, а сам остался.
— Что в ящике?
Гуревич перевёл вопрос, выслушал и покачал головой.
— Он говорит: он думает, что там подрывная машинка или что-то вроде. Но он это не видел. Он видел ящик, крышку и что командир туда лез.
— Вот это и запиши, — сказал я. — Что видел — отдельно. Что думает — отдельно.
Рябцев подошёл, когда пленных уже увели за опору.
Он выслушал молча, потом сказал:
— Спрашивать я его буду только про то, что он видел. Пусть покажет с порога, куда лез командир. Внутрь он со мной не пойдёт.
— Он и не просится.
— Ну и хорошо.
Франца подвели к паровозу под конвоем — Мельников выделил двоих, и один из них шёл так, что между пленным и открытой дверью всё время оказывалось его плечо.
Франц остановился в шести шагах от борта, вытянул руку и показал: вот сюда, справа от топки, у трубы с вентилем, в нише.
Гуревич перевёл. Рябцев кивнул, поблагодарил — я расслышал его «спасибо» и удивился, — и велел увести пленного обратно.
Потом он сделал то, что мне запомнилось на всю войну: он не полез внутрь.
Он лёг на балласт у самой двери, посветил фонарём снизу вверх, вдоль пола котельного отделения, и смотрел так минуты три. Потом поднялся на подножку, и опять смотрел, и опять светил, и один раз позвал:
— Товарищ старший лейтенант. Видите?
Я подошёл и посмотрел, куда он светил. Из ниши справа от топки, из-под откинутой крышки ящика, выходил тонкий провод в тёмной оплётке и уходил вниз, под настил, в сторону хвоста.
Глава 2

— Вижу.
— Так вот, — сказал Рябцев. — Он туда лез, это правда. Что он успел, я пока не знаю. Я вижу линию, я вижу, что она идёт под настил, и я не вижу, куда она приходит. Внутрь я один не полезу и вас не пущу, пока у меня не будет света и не будет людей, и пока из этой коробки не вылезут все, кто там ещё сидит.
— Сколько тебе времени?
— Не знаю, — сказал он честно. — Сейчас я могу сделать одно: отделить то, чем он мог это запустить, от того, что он мог запустить. Вот этот кусок, от ящика и на два метра, я перережу и разведу концы. Тогда с того места, где он лез, оно уже не сработает. А остальное — это работа со светом и не на пять минут.
Он сделал это за четверть часа. Один раз он сказал мне «отойдите», и я отошёл, и потом ещё раз, и я отошёл дальше.
Потом он спустился, сел на балласт, вытер лицо рукавом и доложил:
— Товарищ старший лейтенант. Тот способ, которым он собирался, больше не работает. Это я утверждаю. Что в машине нет ничего другого, я не утверждаю, и до утра утверждать не буду.
— Этого достаточно.
Я вернулся к опоре, где сидели пленные, и попросил Гуревича спросить у Франца одну вещь.
— Спроси его: сколько вас было в составе и где сейчас командир?
Франц ответил и стал загибать пальцы.
— Он говорит, — Гуревич слушал и переводил, — экипаж сорок два человека, плюс шестнадцать десантников. Кого-то убило, кого-то ранило. — Пауза. — Про командира говорит, что не знает. Из котельного он не выходил вместе с ними.
Я посмотрел на тех, кто сидел на балласте под охраной.
Их было девять: двоих взяли при обходе депо, пятеро вышли вместе с Францем, ещё двоих обгорелых привели от передней площадки. Из железного дома длиной в двести метров, где только что кричали десятки голосов, наружу пока вышло девять человек, и ни один из них не был офицером.
— Юдин, — сказал я. — Пиши имена и посты. И считай.
Вторая площадка сдалась в двадцать один двадцать.
Самойлова с новой позиции успела всадить в неё два снаряда, и после второго оттуда перестали отвечать вовсе; потом на её крыше поднялась и закачалась палка с чем-то белым, и Гуревич, ползая от пары к паре, прокричал одно и то же трижды: выходить по одному, оружие оставлять внутри, идти к бетонной опоре, там ложиться.
Они пошли.
Это было длинно и совсем не похоже на то, как показывают. Люди вылезали из низких квадратных дверей боком, спиной вперёд, нащупывая ногой ступеньку, спрыгивали и почти все сразу садились на балласт, потому что ноги не держали. Один потащил с собой шинель, и Мельников её отобрал и вытряхнул, и из неё выпал сухарь и бритва.
Юдин работал у опоры с огрызком карандаша и с полевой книжкой, и работал он так, как я его учил зимой, а он с тех пор довёл до своего.
— Гуревич, спроси у него: где он был. Не «кто ты», а где стоял.
— Говорит: подающий, вторая площадка, левое орудие.
— Записал. Теперь спроси у следующего: кто был с ним на левом орудии.
Он сверял их одного с другим — не по числу, которое назвал первый, а по постам. Кто на каком месте, кто рядом, кого не хватает на этом месте. Через полчаса у него в книжке было расписано всё железо, как расписывают деревню по дворам: столько-то живых вышло, столько-то лежит внутри, столько-то раненых, и вот тут, в паровозном хозяйстве, не хватает одного человека — того, кто у них командовал.
Мельников тем временем развёл потоки.
Пленных он посадил за бетонной опорой, на голом месте, под охраной, отдельной кучей, и туда же велел отнести раненых немцев, и позвал санитара.
А железнодорожников — Жарова, его слесарей, Пахомова, Сидельникова с его парнем, — которые уже потянулись к путям, он остановил за пакгаузом и не пустил дальше.
— Пётр Игнатьич! — возмущался Жаров. — Мне же посмотреть!
— Посмотришь, — сказал Мельников. — Как сапёр скажет, так и посмотришь. Ты мне сейчас туда пойдёшь, а там из-под платформы кто-нибудь выстрелит, и я тебя потом на чём вывезу?
Седов приехал в двадцать один тридцать, на мотоцикле, со стороны переезда.
Он командовал соседней ротой, стоял за путепроводом, последние сорок минут слышал нашу стрельбу, и по нему было видно, что он уже составил в голове весь доклад.
— Гринёв! — Он шёл ко мне через шпалы большими шагами, и на его лице было то самое выражение, которое я помнил ещё по ящику с песком. — Взял?
— Стоит.
— Да я вижу, что стоит. — Он остановился и задрал голову на тёмную броню, на башню, на закопчённый бок передней площадки, которая ещё дымилась. — Это же… Гринёв, ты понимаешь, что у тебя тут стоит? Это же готовая крепость на колёсах. Ты знаешь, что у немца на девятом разъезде? Там узел, там у них склад и рота охраны. Если мы вот на этом туда придём часа в четыре утра…
— Не придём.
— Почему?
— Потому что за ним разобраны стыки. Путь ещё собирать, а сам паровоз не осмотрен.
— А ты откуда знаешь? — Он повернулся ко мне, и в голосе у него было хорошее, честное, злое нетерпение. — Ты машинист? Ты паровоз видел изнутри?
— Не видел, — сказал я. — Поэтому давай спросим тех, кто видел. Гаврила Петрович! Пётр Лукич!
Сидельникова и станционного машиниста Петра Лукича Свиридова — однофамильца нашего путевого мастера — привели из-за пакгауза.
Свиридов был человек лет пятидесяти, в промасленной тужурке, немногословный до неприличия. Он подошёл к бронепаровозу, обошёл его вдоль, насколько пускала охрана, послушал и ткнул пальцем:
— Вот.
— Что «вот»? — спросил Седов.
— Парит, — сказал Свиридов. — Слышите? Не должно так шипеть. У него где-то сальник или трубка. Может, осколком задело, может, само. Пока не открою — не скажу. Но с таким шипением я его никуда не поведу, потому что если оно рванёт под нагрузкой, то будку срежет вместе с людьми.
— Сколько времени на посмотреть?
— Пустить его в тёплом состоянии я могу посмотреть за час, — сказал машинист. — Устранить — как повезёт. Может, два часа, а может, и завтра.
Сидельников добавил своё, показывая молотком на вторую от хвоста платформу:
— И вот эту вы никуда не потащите. У неё тележка криво стоит, я её ещё от стрелки увидел. Её осматривать надо, а не гнать. Она вам на первом же стрелочном переводе ляжет поперёк пути, и тогда, товарищ капитан, — он повернулся к Седову, — у вас не будет ни бронепоезда, ни станции, ни дороги.
Седов слушал, глядя не на них, а на меня. Он не любил, когда его переубеждают; но он был не дурак и смотрел туда, куда показывали пальцем.
— Ладно, — сказал он наконец. — Допустим. Сколько ты просишь?
— До рассвета, — сказал я. — Сапёр проверяет машину, машинист смотрит пар, артиллеристы смотрят орудие. К рассвету у нас будет ответ: можно этим пользоваться или нельзя и в каком виде.
— А узел?
— А узел мы держим тем, чем держали вчера. Ротой, батареей и людьми. У меня периметр стоит, ничего не изменилось.
Седов указал на людей за оцеплением: двое вытягивали шеи к башне, ещё трое мешали конвою у прохода.
— Половина твоей роты сейчас разглядывает трофей.
— Это ты верно заметил, — сказал я. — Мельников!
— Здесь.
— Сменить посты по периметру, как положено, сейчас. Тех, кто у состава без дела, — по местам. Охрану пленных усилить, там сорок с лишним человек, и это не бабушки.
Мельников ушёл, и через пять минут по путям пошло то деловитое движение, от которого Седов чуть-чуть подобрел.
— Хорошо, — сказал он. — До рассвета. Я так и доложу: трофей взят, используется после проверки. — Он помолчал и добавил уже по-другому, тише: — Гринёв, ты не думай, я не славы ищу. Я думаю о том, что через три дня тут пойдёт состав, и если немцы к этому времени соберутся, нам этот утюг понадобится. Просто я бы его сейчас погнал, а ты будешь проверять.
— Я бы его тоже погнал, — сказал я. — Если бы вот он, — я кивнул на Свиридова, — сказал мне, что можно.
Командира мы искали двадцать пять минут.
Первым делом Юдин доложил своё: по постам не хватает одного, обер-лейтенанта, и трёх человек из орудийной прислуги первой площадки, но эти трое, по словам немцев, сгорели там при пожаре, и их видели мёртвыми.
— Значит, один живой и вооружённый, — сказал я. — И он в машине.
Франца привели опять. Он был уже не тот, что час назад: у него перестали трястись руки, и он ел, и сидя жевал, пока Гуревич задавал ему вопросы.
— Куда он мог уйти из котельного отделения?
Франц объяснил, рисуя пальцем по балласту: из котельного есть внутренний проход в тендер, из тендера — люк наверх и лаз в передний отсек, где у них ящики с инструментом и запасная арматура.
— Он говорит, — переводил Гуревич, — что там тесно и темно и что там можно сидеть, и что оттуда два выхода: люк сверху и дверь в переход.
— Он это видел или он думает?
Гуревич спросил.
— Видел, — сказал он. — Он там уголь брал.
— Хорошо. Спроси, есть ли там ещё какой-то выход.
— Говорит: нет.
— Уведите его.
Внутрь пошли четверо: Рябцев с фонарём, двое моих — Дуров и ещё один, здоровый, из последнего пополнения, — и Гуревич.
Я остался снаружи, у люка, и с той стороны, у двери в переход, встал Мельников с бойцом. Мы закрыли оба выхода и после этого никуда не спешили.
Гуревич кричал в железо. Он кричал минут десять, повторяя одно и то же: выходи, оружие оставь, ты один, состав взят, экипаж вышел, живым будешь.
Внутри молчали.
— Может, его там нет, — сказал Дуров. — Может, он ушёл ещё тогда, в темноте.
— Может, — сказал я. — Только пока мы не убедились, мы будем считать, что он есть.
Рябцев в это время осматривал не отсек, а подходы к нему — светил в переход, щупал пол, смотрел под ноги, и один раз замер и потом сказал: «чисто».
На двадцатой минуте внутри что-то стукнуло.
— Сидит, — сказал Мельников.
Мы могли бросить туда гранату. Мы могли дать очередь в темноту. Я поймал себя на том, что мне этого хочется, и, наверное, минуту всерьёз рассматривал такое решение.
Потом сказал Гуревичу:
— Переведи ему так. Мы никуда не уходим. Выхода у тебя два, и оба закрыты, и мы будем стоять здесь до утра, а утром сюда придут люди с инструментом и всё равно откроют. Ты можешь выйти сейчас, а можешь через шесть часов, но выйти ты можешь только сюда.
Гуревич перевёл, и я по его интонации слышал, что он переводит именно это, а не свои чувства.
Ещё минут пять было тихо.
Потом в люке, снизу, лязгнуло железо о железо — так лязгает пистолет, брошенный на настил, — и хриплый голос сказал что-то короткое.
— Он спрашивает, — сказал Гуревич, — правда ли, что его не застрелят, когда он покажется.
— Скажи: если выйдет с пустыми руками, не застрелят.
Он вылез из люка сам, задом, нащупывая скобы. Немолодой, длинный, в кожаном пальто поверх кителя, с перемазанным сажей лицом и с кровью на левой кисти. Он выпрямился на тендере, посмотрел сверху на нас, на разбитую переднюю площадку, на свой состав, стоящий в тупике мордой в упорный брус, и вдруг стал очень усталым.