Kitabı oxu: «Излучина»

Şrift:

Глава 1. Наследство

Звонок застал меня за старым столом, с пинцетом в правой руке и засохшим кофе слева. Я спасала чужую ведомость за тысяча восемьсот девяносто шестой год: отдирала плесень, расклеивала строчки и радовалась каждому проявившемуся слову, как радуются всходам на даче.

- Полина Сергеевна Крылова? - голос в трубке оказался деловитый и чуть картавый. - Говорит Галина Фёдоровна, нотариус, город Кострома. Вы внучка Веры Ивановны Крыловой?

- Внучка.

- Примите соболезнование. Ваша бабушка скончалась двенадцатого мая. По завещанию вам принадлежит дом в селе Излучина...

Я переспросила дважды. Не потому что не расслышала. Просто слово «скончалась» не лезло в уши в них до сих пор звенел бабкин смех. Вера Ивановна хохотала так, что на кухне звенели стаканы, и утверждала, что смех продлевает жизнь соседям и портит кровь нечисти.

Двенадцатого мая. А я в тот день спасала ведомость и думала про неё минуту - как раз когда замочила чай.

- ...дом с надворными постройками, земельный участок, - бойко вела нотариус. - Лично вам, без условий. Приезжайте когда удобно, оформим.

- Она больная была? - спросила я просто так, уже зная.

- Ходила сама, пироги пекла. Ушла тихо, во сне. Соседка Зоя её за чаем и нашла.

За чаем. Вот так она и умерла бы, если бы её спросили: с ложкой варенья, с анекдотом на губах и с запретом плакать.

Вера Ивановна растила меня каждый июль, а потом и подолгу, с тех пор как отец уехал работать в Норильск, а мать собрала вещи и сказала, что у неё «аллергия на глубинку». Бабка варила варенье из сосновых шишек, заставляла полоть грядки и рассказывала про воду. Не сказки про воду. Что она чует людей лучше собаки. Что её нельзя звать по имени. Что в Иванову ночь к реке не ходят, даже если зовут самыми хорошими голосами.

- И не купайся после грозы, - повторяла она каждый раз, будто вбивала гвоздь. - После грозы вода голодная.

Я кивала. Мне было двенадцать, потом семнадцать, потом двадцать пять. Я кивала и купалась в своей Москве, в бассейне на Дмитровке.

Галина Фёдоровна выговорила адрес и дату похорон - уже позавчерашнюю, меня не впустили вовремя, я была в командировке в Рязани, с чужими актами за тысяча девятьсот четвёртый.

- Полина Сергеевна, там ещё кот, - добавила нотариус уже совсем другим, домашним голосом. - Рыжий, с белой лапой. Соседи кормят. Вера Ивановна в завещании про него одной строкой: «Барин - сам выберет».

- Кого?

- Всё. Приезжайте.

Я повесила трубку и сидела ещё долго. За окном гудела Москва, в подъезде скрипел лифт, а из соседней квартиры пахло жареной рыбой. Ведомость ждала. Плесень не ждала - расползалась.

Тогда я ещё не знала, что дневник, ради которого стоило ехать, лежит в сундуке за перекладиной сеней. Что в нём девичий почерк и первая строчка: «Май. Холодно. Скучно. Всё не так». Что за той строчкой есть моё имя - только не моё, а девочки, которая написала его про себя сто тринадцать лет назад.

Я знала только, что бабка умерла за чаем, что дом в Излучине теперь мой и что в мае вода ещё холодная. Глупая мысль. Непрошеная. Как будто кто шепнул.

Водолазом я не была. Нырять любила, и похоронные я не переносила. Всё сошлось так, как сходится у тех, кто уезжает, ещё не зная, зачем.

Через три дня я сдала ведомость, купила билет до Костромы и всю дорогу думала про варенье из шишек. Про то, как бабка стерилизовала банки, гремела крышками и приговаривала: «Кто не слушает - тот варит по второму разу».

Последний раз я звонила ей в апреле. Она сказала: «Приезжай на Троицу». Я ответила: «Не могу, дедлайн». Она рассмеялась тем самым смехом, от которого звенят стаканы, и сказала: «Тогда на Ивана. С меня купальский венок, с тебя внимание».

Я пошутила в ответ, что купальский венок принимаю. И даже не догадалась перекреститься. Бабка знала: не догадаюсь.

Автобус «Кострома - Заречье» отходил от самой облупленной платформы, какой только можно было отыскать на автовокзале. Внутри пахло бензином, мокрыми куртками и пирожками. На заднем сиденье уже сидели три бабки с узлами и вели разговор, от которого у меня зачесались уши.

- ...а в прошлом году мальчишка у Прохора нырял за венком и вынырнул белый как полотно. Говорит, тянуло вниз. Дедущий!

- Не дедущий, - поправила вторая, самая старая. - Волошница. Она на излучине живёт. Там вода круглый год тёплая не пускай Бог.

- На Ивана-то она кормится, - сказала третья и посмотрела прямо на меня, будто проверяла, слушаю ли. - Только не всякой кормится. Ей первая дочь в роду. Или чужая, да с чужим именем.

Я надела наушники, но музыку не включила. Старухи продолжали, и получалось, что наушники у меня просто для солидности, как у переводчицы с собачьего.

Рядом сел мужик в клетчатом пиджаке и тут же уснул, шапка у него уехала на глаза. Девочка напротив грызла семечки прямо в шелуху и строила из горошин узор. Автобус тронулся, и Кострома поплыла назад: панельки, реклама шиномонтажа, потом дачи, потом лес, потом опять лес, только с покосившимися столбами.

В Излучину ехали два часа. Я знала дорогу по бабкиным рассказам: сначала по правому берегу, потом мост, потом «не спи на повороте - увидишь церковь без купола». Церковь действительно показалась: серая, с забитыми окнами, а вокруг неё трава по пояс.

- Крутовражье! - выкрикнул шофер на остановке, которой не было. - Кто в Излучину - дальше пешком либо ждать Гену!

В Излучину шли пешком - километр по грунтовке вдоль реки. Река была широкая, серебристая, и на повороте делала такую крутую петлю, что вода в ней стояла почти неподвижно, как в чайнике. Вот она и была - излучина. Бабка говорила: «Река здесь обернулась и сама себя обняла. Вода себе водой и поится».

Гена оказался не нужен: Гена сам нашёлся. «Волга» цвета мокрого арбуза выкатилась из-за поворота и затормозила рядом со мной.

- К дому Веры Ивановны? - спросил водитель, не поздоровавшись. Года шестьдесят, кепка, усы, на приборной панели - лампадка и наклейка «Берегись Волошницы!» с нарисованной белой бабой. - Садись. Всё равно мимо.

- Это что, реклама? - кивнула я на наклейку.

- Агитация, - сказал Гена. - Дорожный участок просит. Тут каждое лето кто-нибудь тонет на повороте. Третий год подряд. Говорю: не поворот виноват.

- А кто?

- Излучина. - Он сказал это так, как говорят «подъезд» или «городская управа». - Дом твой на самом хвосте, за ольхой. Крыльцо синее, забор серый. Зоя ключи с утра принесла, бабка твоя распорядилась.

Излучина из автобусного окна и Излучина с водительского сиденья оказались двумя разными сёлами. В первом жили старухи с пирожками. Во втором - заборы, заросшие кусты смородины, три коровы на выгоне и огромная тишина, в которой слышно, как вода трётся о песок.

Дом бабки стоял на самом берегу. Крыльцо было синее, забор серый, ольха - страшная, с кривой веткой над воротами. В окнах отражалось небо, и мне показалось на секунду, что в доме кто-то есть и сейчас отойдёт от стекла.

- Ну, живи, - сказал Гена, выставив мой чемодан на тес. - И учти: вода здесь не для купания. Особенно сейчас.

- Сейчас - это когда?

Он посмотрел на меня так, будто я спросила, какого числа Новый год.

- До Ивана неделя. Ты разве не в курсе?

Я не была в курсе. Ехала просто разобрать вещи, вызвать оценщика, продать дом и вернуться к ведомостям. В календаре у меня стояла Рязань, потом Тверь, потом чужой архив в Чехове. Ни одного праздника.

Гена уехал. Забор скрипнул. Из-за угла дома вышел рыжий кот с белой лапой, сел у крыльца и посмотрел на меня так, как смотрят на опоздавших.

- Барин? - спросила я.

Кот зевнул. Похоже, был согласен.

Ключи Зоя принесла сама и осталась навести порядок по её словам, «пока вы тут не освоились». Женщина лет шестидесяти пяти, платок в горошек, руки как у садовника.

- Меня Зоя Петухова, снизу от вас, через два забора, - говорила она, не переводя дух. - Вера Ивановна мне как сестра была. Мы с ней пели в хоре, пока хор не разбежался. Вы Полина, та самая, что в Москве бумаги чинит. Она фотографию вашу на комоде держала. «Моя Полина, - говорила, - бумаге жизнь продлевает».

Дом внутри был неподвижен и пах сушёной мятой. Кухня - широкий стол, лавка, печь с лежанкой, чугунок, синие полосатые полотенца. В горнице - кровать, комод, шкаф, на стене - ковёр с оленями и фотография: сад, стол, люди в белом.

- Она последнее время всё на веранде сидела, чай пила и на воду смотрела, - рассказывала Зоя, доставая из буфета банки. - Мёд вам оставила. И варенье шишечное. Ешьте, не бойтесь, варено постом.

- Спасибо. Я недолго, честно говоря. Продам, может.

Зоя поставила банку и посмотрела на меня долго.

- Продавайте. Кому охота жить, где вода голодная. Только сначала разберитесь, что к чему. Вера Ивановна распоряжалась: показать вам всё как есть, ничего не выкидывать до Троицы... то есть до Ивана. «Она всё увидит сама», - сказала.

- Что увижу?

- А я почем знаю. - Зоя завязала платок потуже. - Она загадками была. И поминала вас в своих заговорах, я слышала. Раз и вас, раз - Верочку. Я: «Вера Ивановна, какая Верочка?» Она: «Старшая». А Верочка-то - это прабабка ваша, тёзка. Их тут все Верами звали, по старой памяти.

Барин вошёл в дом следом за ней, осмотрелся, сел на лавку и принялся мыться так, будто устроился надолго.

- Кот сам выбрал, - сказала Зоя. - Вера Ивановна говорила: «Барин решит сам». Решите вы, а он подтвердит.

К полудню пришёл Слава Ковалёв, краевед, как он себя представил, мужик сорока лет в очках и в жилете с множеством карманов. Принёс банку мёда «взамен бабкиного» и сел на крыльцо, будто к себе.

- Изучаете родовое гнездо? - спросил он с надеждой.

- Продаю родовое гнездо.

- Вот как. - Он огорчился, но ненадолго. - А жаль. Дом-то усадебный, из флигеля большого дома. Излучинская усадьба Стрешневых, восемнадцатый век, от неё один флигель и остался. Мельница там, за протокой, и ваша сарайка - всё, что дожило. Изучал я эту усадьбу. Интереснейшее место!

- Чем же?

- Тишиной, - сказал Слава и поправил очки. - А если серьёзно - пропажами. Тут в тысяча девятьсот тринадцатом году из усадьбы пропал человек. Странник некто Ганка. Дело было, в архиве видел. А через неделю - утопленница. Не то чтобы связь, конечно. Просто июнь выдался.

Я сидела на ступеньках и слушала, а Барин сидел рядом и, казалось, слушал тоже.

- Утопленница - это кто? - спросила я.

- Местная девка. Имя не сохранилось, в деле - «неизвестная». Хотя нет, - Слава задумался. - Было там имя, помарка. Вроде как Вера. Но это я так, по памяти.

Внутри что-то похолодело - нелепо, по-детски, как холодеет, когда в чужой квартире находят свою фамилию на старой книге.

- Стойте. Вера?

- Ну да. Совпадение, разумеется. Имён тут у всех хватает. - Слава оживился. - Кстати, чердак у вас богатейший! Мне бы взглянуть на балки, там клейма топорные...

- Не сегодня, - сказала я. - И вообще я тут на неделю.

Он ушёл с видом человека, который вернётся. Я заперла дверь, прошла по горнице, заглянула в чулан - мешки, лопаты, короб с гвоздями, - потом в сени. Сени были холодные, дощатые, с двумя окнами в пол аршина. В углу стояла стиральная доска. Над доской, у самой перекладины, что-то темнело.

Глава 2. Дневник

Я подвинула доску, встала на корточки и посмотрела за перекладину. Там стоял сундук. Столярный, из тёмного дерева, с железными углами и замком без ключа. Ко мне Барин протиснулся первым, сел перед сундуком и хвостом по полу. Будто знал дорогу.

Замок был старый, дешёвый, ржавый. Я принесла из кухни нож и гвоздодёр и вскрыла его за пять минут, попутно порезав палец.

Кровь упала на крышку, и я невольно подумала о старухе в автобусе: «Ей первая дочь в роду». Глупости. Ведомость за тысяча восемьсот девяносто шестой год ждала в Москве, а я здесь боролась с сундуком, как наследница в мелодраме.

В сундуке лежали два предмета: тетрадь в тёмно-зелёной обложке, перевязанная тесёмкой, и толстая книга в чёрном переплёте, с обрывком бечёвки вместо закладки. На тетради - корявый, но старательный девичий почерк: «Дневник В. Стрешневой. 1913». На книге не почерк, а резьба по коже, выжженная иглой: «Лечебник».

Я открыла дневник наугад.

«Май. Холодно. Скучно. Всё не так».

Я улыбнулась - нелепо, сидя на холодных сенях с порезанным пальцем. Сто лет спустя в доме, который барышня не называла домом. Дальше шло про погоду, про гувернантку, про пирог с капустой. И через строку: «Батюшка сердится, что Андрей с Лизой опять ругались. Дмитрий уехал в Петербург, хуже всех».

Меня что-то дёрнуло на этом имени - как дёргает на своём имени в чужом разговоре. Хотя меня звали не Дмитрий.

Лечебник я открыла осторожно, двумя руками. Там были травы, водицы, заговоры: от лихорадки, от зубной боли, от «дурного глаза». Почерк здесь был другой круглый, убористый, бабкин. Мой бабкин, узнала бы из тысячи. Вера Ивановна, оказывалось, не просто варила варенье. И на полях, между рецептом от опрелостей и заговором от кашля, было написано карандашом, сильно вдавлено, почти прорезано сквозь бумагу:

«Она ждёт дочь. Не ходи к воде в Иванову ночь».

Барин мурлыкнул. В сенях похолодало так, что я услышала, как за дощатой стеной трётся о песок вода.

Дальше в Лечебнике шёл заговор. Заглавие было выведено тщательно, подчёркнуто дважды:

«От Волошницы».

Ночью я читала дневник при керосинке - электричество в доме было, но лампочка в горнице дала такой скупой жёлтый свет, что языка пламени стало уютнее. Барин свернулся у колен, и от его тяжёлого мурлыканья страницы шевелились сами.

Дневник начинался скучно, как начинаются все дневники: «Май. Холодно. Скучно. Всё не так». Потом пошли люди.

«Батюшка наш, Сергей Борисович, ходит в одной тужурке и сердится на погоду. Слово дал не покупать новой до высадки рассады. Рассада высажена, тужурка цела. Батюшка победил».

«Андрей с Лизою опять ругались из-за перчаток. Он сказал, что она надевает их как крестьянка борщ, - горстями. Она сказала, что он смотрит на неё как на инвентарь. Потом они полчаса гуляли в саду и держались за руки. Взрослые меня дурят».

«Гришка уронил в колодец чурбан, чтобы проверить, правда ли вода на глубине звенит. Мочалкой по достоинству».

«Дмитрий пишет из Петербурга: собирает травы в гербарий, ходит в лабораторию, голодает и просит присылать баранки. Он у нас будет профессор, мы уже решили».

Имя мелькало чаще других: Дмитрий подсаженника ворон вылечил, Дмитрий привёз из города патефон, Дмитрий записывает в тетрадку «бабьи небылицы» - батюшка ругается, а сам слушает. Дневник был влюблён в брата, в этом не было ни тени сомнения, - влюблён так, как бывают влюблены семнадцатилетние сёстры в тех, кто уезжает и присылает баранки.

Дальше пошёл майский разговор о том, что к Иванову дню приедет гость - «странничек, Егнат, он прошлой весной хлеба просил, а позавчера зашёл и матушка наша именинница, а именинницу-то и нет». Потом про мельника Прохора, что «опять ворчит на воду и накладывает на плотину хлеб». Потом про гадалку Манефу, что сказала Вере странное: «Тебя суженый у воды схватит, да не того берега».

А потом я наткнулась на страницу, от которой замерла.

«Июнь, 10-го. Странник Егнат обедал с нами. Молитвы знает, в чём кается - Бог весть. Смотрит весело, а глазами - будто считает. Считает нас, решала я, и смешно мне стало: что тут считать, четверо мальчишек с одной барышней. Он похвалил мои волосы и сказал: «Первая краса в роду». Мне было приятно и дурно одновременно, как бывает от липового мёда».

«Июнь, 14-го. Случилось несчастье: малый у Прохора, Федька, что нырял за венком, вынырнул весь белый и без голоса. Манефа его отпаивала. Прохор кричал на весь берег, что воды не накормил. Странник Егнат в тот же час ушёл к протоке и вернулся весёлый, весь мокрый по колено».

«Июнь, 17-го. Тетрадь Дмитрия - сокровище. Он пишет про Волошницу. Что она - «хозяйка излучины», что вода здесь крутится сама в себя и потому помнит. Что «должок по роду» платят первой дочери. Я рассмеялась и спросила: значит, я должница? Дмитрий побледнел и велел молчать при батюшке. Дурацкая шутка. Дурацкая тетрадь. Зачем я это прочла».

Я закрыла тетрадь. Потом открыла снова дальше запись была через четыре дня, почерк сбивчивый.

«Июнь, 21-го. Ночью я видела на воде венок мой. Я его не кидала! Говорю это всем, а все смотрят как на полоумную. Странник смеётся и шепчет мне: «Сама приплывёт - сама заберёт». Заберёт кого? Он показал на меня пальцем и пошёл к мельнице».

На этом запись обрывалась. Дальше страница - пустая. Потом ещё две пустые. А потом, нажимая так, что с той стороны проступили буквы, кто-то вывел тремя строчками:

«Не верьте воде. Она шутит».

Я сидела неподвижно. Керосинка дымила. Барин поднял голову и посмотрел на дверь.

На дворе была половина первого ночи, двадцать третье июня только что началось. Иванов день - двадцать четвёртое, а его злая ночь начиналась сегодня же, с закатом.

Странник Егнат. Утопленница. «Должок по роду - первой дочери». И моё имя в телефонном разговоре: «Полина Сергеевна Крылова, внучка Веры Ивановны». Которая верила в воду, варила шишки и писала на полях: «Она ждёт дочь».

Я достала телефон. На экране - полночь, 23 июня. В Москве у меня три непрочитанных от клиента и обещание сдать опись к четвергу.

А в Лечебнике, между заговором от опрелостей и заговором от кашля, так и лежало подчёркнутое:

«Не ходи к воде в Иванову ночь».

Бабка умерла двенадцатого мая. Завещала дом. И - «ничего не выкидывать до Ивана».

«Она всё увидит сама», - сказала Зоя.

Я вышла на крыльцо. Река за ольхой стояла чёрная и гладкая, будто её кто вылощил сукном. Было тихо так, что слышалось, как вода трётся о песок. Слышалось, считалось, ждало.

- Я не пойду к воде, - сказала я вслух, в пустоту, как говорят в темноте, чтобы себя успокоить. - Я взрослая.

Вода не ответила. Она и так всё поняла.

Снилась вода. Не море, не океан - именно та, местная: широкая, серебристая, с острым языком песка. Излучина лежала спокойно, как лежит сытый зверь, и по воде шла женщина.

Белая, длинная, с распущенными волосами, которые не мокли, а стелились, как стелется водоросль. Шла и улыбалась. Лица я не видела - всё время казалось, что оно вот-вот повернётся, и я очень-очень не хотела этого поворота.

Она остановилась против мостков и сказала чужим голосом, но моими словами:

- Полина. Первая дочь. Ты опоздала на сто лет.

Я проснулась от того, что Барин сорвался с колен и шипел на окно. За окном светало. Двадцать третье июня.

Лечебник я дочитывала при утреннем свете, пьёна ужасом и упрямством, как пьянеют от кофе. Книга была вовсе не про травы. Травы - только вход.

Заговор «От Волошницы» начинался на странице сорок и занимал всё, что было дальше. Писан он был разными руками и, судя по всему, разными годами. Бабкин почерк начинал середину. А первая половина была старая, дореволюционная, с ёрами и титлами, как в требнике.

«На излучине вода во́ду помнит и в себя́ во́ду берет. Кто перекрестишься - тот и мимо. А кого зовут по имени родным, тот и должен. Должок по роду платит первая дочь, что после первой дочери. Слово данное - крепче узла. Свое имя не кричи над водою, чужого не называй. Платит, кто звал».

Дальше шёл сам заговор - ритмичный, нудный, на три голоса: «Водяница-матушка, прибрежница-сестрица, пригорная невеста...» Я читала про себя и всё равно шевелила губами. Потом обряд: полынь в левый рукав, серебро в правый, хлеб с мёдом отдать воде и ни за что не смотреть, как она его примет.

И между этими страницами - бабка. Её пометки. Её жизнь, раскиданная по полям, как сушёная мята.

«Проверено: помогает» - против заговора от грыжи.

«Сдуру показала Гене. Хвалил. Ставлю свечу за здравие» - против заговора от лихорадки.

«Ольга спрашивает, зачем я это пишу. Скажу: чтобы помнила» - Ольга, моя мать. Значит, мать знала про Лечебник и сделала вид, что знает только про варенье.

И карандашом, сильно, сквозь бумагу, о чём я уже знала:

«Она ждёт дочь. Не ходи к воде в Иванову ночь».

И ниже, почерком уже дрожащим, вроде бы про меня, хотя меня тогда и в проекте не было:

«Первая дочь после Веры - это та, кого ждут. Вера моя своя, а дальше - чужие времена. Держать, пока могу».

Я закрыла книгу и долго сидела с холодными руками.

Здравый смысл подсказывал ровно то, что подсказывает всегда: старый дом, старые суеверия, старухи с пирожками, генетика скучных совпадений. Моя прабабка - Вера, умерла давно. Моя бабка - тоже Вера. Я Полина, то есть не Вера, но по крови от них. Первая дочь после Веры... Я? В этом сне? В этом доме?

Никуда я не поеду, решила я. Завтра - обратный билет. Вода пусть ждёт первую дочь с чужим именем - у меня в Москве опись, дедлайн и план на июль.

У мельницы я была к восьми. Просто посмотреть - туда, где во сне стояла белая. Протока была мелкая, заросшая хвощом, мостки - трухлявые, но держали. Стояла старая мельница, без крыльев, с покосившимся жерновом у порога. На жернове кто-то лепил из глины корову - мальчишка лет восьми, босой, в вытянутой рубахе.

- Ты чего? - спросил он.

- Да так. Посмотреть.

- Тут не смотреть, - сказал мальчишка важно. - Тут кормить надо. Прохоровна кормит.

- Кто такая Прохоровна?

- Мельничиха. Старая. Она каждую ночь хлеб кладёт. Говорит, вода помнит.

Я обошла мельницу кругом. Вода здесь правда была другая: тёмная, неподвижная, и по ней шли круги - тихие, широкие, будто кто-то только что ушёл под воду и ещё дышит.

На обратном пути меня догнала бабка с коромыслом - та самая, наверное, Прохоровна, просто я не спросила имени. Она остановилась, посмотрела мне в глаза долго и сказала шёпотом:

- Внучка Веры Ивановны?

- Внучка.

- Значит, ты та, за кого она держала. - Бабка перекрестилась на воду, не на церковь. - Не ходи к мосткам в ночь. У нас тут вчера мальчишка белый вынырнул - старостин внук. Егдаша твой барин его вытащил.

- Кто Егдаша?

- Да Геннадий, таксист ваш. - Бабка усмехнулась одним ртом. - Он вам наклейку на машину клеил? Агитация. Наша тут агитация. Передавала ему: не суйся на излучину после грозы. А он ныряет за пивом.

Она ушла, покачивая коромыслом. А я вернулась в дом, открыла Лечебник на заговоре и прочла заглавие ещё раз. «От Волошницы».

Водолазом я не была. Но плавать любила, а нырять - больше всего на свете.

2,01 ₼
Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
27 sentyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
180 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar