Kitabı oxu: «Нация и демократия. Перспективы управления культурным разнообразием»
Рецензенты: доктор философских наук Л. Д. Гудков, доктор философских наук А. А. Кара-Мурза
© Мысль, 2017
Сведения об авторах
Эмиль Абрамович Паин – политолог и этнограф, один из зачинателей этнополитологии в России. Доктор политических наук, профессор Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» и ведущий научный сотрудник Института социологии РАН. В 1996–1999 гг. – советник Президента России по проблемам межнациональных отношений. Автор и редактор 16 книг по проблемам этнополитических процессов, в том числе «Этнополитический маятник», «Между империей и нацией», «Распутица. Полемические размышления о предопределенности пути России».
В 2004 г. награжден золотой медалью международного фонда «Толерантность». Многолетний член жюри премии им. М. ван дер Стула при Верховном комиссаре ОБСЕ по делам меньшинств.
Сергей Юрьевич Федюнин – выпускник НИУ «Высшая школа экономики», магистр политологии, докторант Центра европейских и евразийских исследований (Centre de recherches Europes-Eurasie, CREE) Национального института восточных языков и цивилизаций (Institut national des langues et civilisations orientales, INALCO), Париж, Франция.
Ведение
Гражданская нация как условие соединения идей свободы и демократии
Нации не вечны. Они имели начало, будут иметь и конец. Вероятно, их заменит конфедерация европейских стран. Но не таков закон настоящего века. В настоящее время существование наций хорошо, даже необходимо. <…> Существование нации – это (если можно так выразиться) повседневный плебисцит, как существование индивидуума – вечное утверждение жизни.
Эрнест Ренан
На протяжении всего XX и в начале XXI века происходило тестирование идеи нации как «великой солидарности граждан» (Э. Ренан). Неоднократно ставился вопрос: нужна ли нация настоящему веку, является ли она и сегодня условием «повседневного плебисцита»? Эти испытания шли в условиях почти непрерывных экспериментов радикального конструктивизма.
Первым в 1917 году был запущен большевистский эксперимент, который оказался разрушительным по отношению к идее гражданской нации с двух сторон: с внутренней, противопоставляя принципу гражданской солидарности классовую, пролетарскую солидарность, и с внешней – со стороны утопии мировой революции, которая должна была привести человечество к миру без государств и без наций, чтобы, как писал В. Маяковский, «без Россий, без Латвий, жить единым человечьим общежитьем». Несколько позже был опробован другой тоталитарный проект – «всемирного рейха» с глобальным доминированием «арийской расы». Понятно, что оба эти проекта во всем противостояли идее гражданской нации, а вместе с ней идеалам свободы и демократии. Поразительно другое: иная, либеральная утопия «конца истории» и всемирной победы либерально-демократического режима в качестве конечной точки культурной эволюции человечества, как выяснилось, не только приводит к вытеснению идеи нации доктриной «постнационального мира», но и оказывается разрушительной по отношению к демократии.
Книга Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории и последний человек» (1992) была лишь вершиной айсберга и представляла собой полемически заостренное обобщение идей о победе либерально-демократического «учения», высказанных виднейшими представителями либеральной мысли (Р. Ароном, Д. Беллом, С. Липсетом и др.) во второй половине XX века. Радикальность этого манифеста оказалась опасной, а в чем-то и разрушительной для синтеза либерализма и демократии, прежде всего тем, что манифест «конца истории» проводил жесткий водораздел между старым и новым: между накопленным культурным капиталом, требующим дальнейшего освоения и весьма бережного развития, с одной стороны, и условиями новейшего времени, требующими перемен и обновления, – с другой.
Союз либерализма и демократии, как отмечали многие политические философы, – это весьма хрупкое историческое создание, сотканное из двух разных традиций: либеральной традиции Джона Локка, ориентированной на индивидуальные свободы, и демократической традиции Жан-Жака Руссо, исходящей из идеи верховенства коллективного народного суверенитета и гражданского равноправия1. В этом союзе изначально заложено противоречие, которое может быть сглажено (так и состоялся феномен либеральной демократии), а может быть усилено, и тогда неизбежен разрыв между двумя составляющими. После Второй мировой войны исторические события стали развиваться в направлении если и не полного разрыва, то заметного осложнения взаимоотношений либерализма и демократии. На наш взгляд, можно выделить три основных фактора растущего напряжения между ними: во-первых, радикализм общественной мысли, не опасавшейся задеть тонкие нити исторически сложившихся взаимоотношений и поэтому грешившей революционными экспериментами; во-вторых, объективное нарастание индивидуализма, которое все чаще вступало в противоречие с коллективизмом демократических институтов и национально-гражданским самосознанием как формой коллективной идентичности; в-третьих, рост культурного разнообразия обществ. Последнее обстоятельство оказалось самым серьезным вызовом как для демократии, так и для идеи нации.
Различие ценностей, множественность представлений об «общем благе» у носителей разных культур, казалось бы, ставит под сомнение базовые положения как классической теории демократии, так и гражданской теории нации. Прежде всего речь идет о размывании целостного образа «мы» и идеи «народа» как главного политического субъекта демократии (народовластия) и одновременно источника национального (народного) суверенитета. По мнению Шанталь Муфф, первым радикальное решение проблемы столкновения роста разнообразия с идеей демократии предложил Йозеф Шумпетер, утверждавший в своей в книге «Капитализм, социализм и демократия» (1947), что «с развитием массовой демократии народный суверенитет в том виде, как он понимался классической моделью демократии, перестал отвечать требованиям времени»2. Шумпетер предложил уделять меньше внимания коллективному субъекту и сосредоточиться на процедурной стороне демократии, обеспечении достоверности и надежности выборов, де-факто превращающих демократию из коллективного действия в соревнование групповых и индивидуальных интересов. Этим было положено начало новому научно-политическому направлению, получившему название «эмпирическая политическая теория». Развивая этот сугубо инструменталистский подход, Энтони Даунс, спустя десятилетие после упомянутой книги Шумпетера, выдвинул еще более радикальную идею о том, что плюрализм интересов и ценностей важнее, чем сама идея «народа»3. При этом предлагалось отказаться еще от одной идеи, базовой как для классической теории демократии, так и для теории гражданской нации, а именно идеи поощрения участия граждан в принятии политических решений, поскольку, по мнению Даунса и других сторонников «эмпирического» подхода к демократии, это может иметь лишь негативные последствия для работы государственной системы. Стабильность и порядок в государстве, таким образом, могут и должны обеспечиваться компромиссом между разными интересами, а не иллюзорным национальным консенсусом относительно общего блага4.
В 1970-80-е годы история поставила эксперимент, позволяющий протестировать результаты полного отрыва либерализма от демократии при тотальном пренебрежении не только национальным консенсусом, но даже и малейшими проявлениями гражданского согласия. В сентябре 1973 года произошел военный переворот в Чили, в ходе которого был убит всенародно избранный президент Сальвадор Альенде, а многие его сторонники и отказавшиеся участвовать в путче офицеры были без суда расстреляны. К власти пришел генерал Аугусто Пиночет, который начал проводить либеральные реформы в экономике, опираясь на военную диктатуру в политике. Этот режим просуществовал 17 лет. Несмотря на то, что «авторитарный либерализм» до сих пор имеет некоторых приверженцев в кругах людей, называющих себя либералами (особенно среди их российской когорты), сам этот эксперимент отчетливо показал недопустимость отрыва либерализма как от демократии, так и от национального согласия. Уничтожая демократию, авторитарный экономический либерализм, как частный случай «авторитарной модернизации», не дает ни малейших гарантий и для реализации важнейшей либеральной ценности – обеспечения свободы и прав человека. Известный писатель и либеральный интеллектуал Марио Варгас Льоса указал на то, что попытки опереться на силу, террор и ограничение прав граждан для достижения благих целей в экономике прямо противоречат либеральному мировоззрению: «Мы, либералы, не считаем, что прекращение экономического популизма или обуздание инфляции представляет собой малейший прогресс для общества, если, несмотря на либерализацию цен, сокращение государственного финансирования и приватизацию государственной собственности, государство заставляет своих граждан жить в страхе. Нельзя во имя прогресса попирать права граждан. <…> Согласно либеральной доктрине, прогресс должен происходить одновременно в экономической, политической и культурной сфере»5.
XX век, помимо отрыва «узкого», экономического либерализма от демократии, демонстрировал и различные проявления демократии без признаков либерализма. Примером могут служить вкрапленные в современность патриархально-общинные и религиозные (типа исламских джамаатов) формы демократии, а также современные вариации архаичных родоплеменных демократий.
Уже в конце 1980-х годов в политической науке сформировалось стойкое отрицание сугубо инструменталистского подхода к демократии и утвердилось понимание того, что она, во-первых, не сводится к процедуре выборов, а во-вторых, неразрывно связана с идеями индивидуальных (либеральных) свобод, народного суверенитета и национального согласия. Для понимания важности последнего обстоятельства достаточно вспомнить, что сразу же после проведения выборов возникает важнейшая проблема признания легитимности их результата, которая требует именно национального консенсуса, поскольку какие-то группы интересов неминуемо оказываются в проигрыше. Значение такого консенсуса, предусматривающего готовность подчиниться невыгодному для тех или иных групп результату, особенно велико в тех случаях, когда общество после выборов раскалывается примерно на равные части, как это случилось после президентских выборов 2016 года в США. Повседневное функционирование демократической власти также нуждается в национальном согласии, прежде всего в таком элементе единства, как общегражданское (или по крайней мере преобладающее в обществе) доверие к демократическим институтам, без которого неизбежно развивается кризис легитимности власти. Эмпирические исследования, да и практический опыт, показывают, что доверие к институтам лучше всего формируется в обществах, поощряющих такие атрибуты гражданской нации, как политическое участие граждан и гражданский контроль за деятельностью властей.
Как отмечает Ш. Муфф, к концу XX века идею соединения либерализма и демократии на основе признания народного суверенитета поддерживали как либеральные обществоведы, так и большинство левых интеллектуалов из числа постмарксистов. Эта идея нашла отражение в так называемой концепции делиберативной демократии. Характеризуя теоретиков этого направления, Муфф заявляет, что «они не стремятся отказаться от либерализма, а хотят вернуть ему моральную составляющую и установить тесную связь между либеральными ценностями и демократией. <…> Они предлагают заново сформулировать демократический принцип народного суверенитета таким образом, чтобы устранить опасность, которую он мог бы представлять для либеральных ценностей»6. В этой формуле «вернуть либерализму моральную составляющую», предполагающей преодоление элитарности либеральных концепций в политической науке и их твердую ориентацию на приоритет народовластия, отражен пафос и нашего исследования.
В нашей книге мы хотим подчеркнуть, что синтез либерализма и демократии невозможен без третьего, связующего их, звена – гражданской нации, понимаемой как согражданство, которое воплощает идею народного суверенитета, то есть общества «народа, овладевшего государством» для реализации общественных и в этом смысле национальных интересов7. Эта идея не нова, она продолжает заметную традицию в развитии либеральной политической мысли. Тот же Фукуяма после 11 сентября 2001 года в своих публикациях с нарастающей интенсивностью подчеркивает важную роль национального государства в современном мире и национальной же гражданской культуры, необходимой «как посредник для коммуникации – как способ общения людей, живущих в неоднородных, сложных по своей природе обществах. Успешное общество немыслимо без какого-либо национального строительства и национальной идентичности»8. Кстати, данная мысль отражает перемены во взглядах этого известного политического мыслителя, который в своей книге 1992 года о «конце истории» называл национальные государства «временными перевалочными пунктами» на пути к мировому господству либеральной демократии. В начале нулевых годов взгляды Фукуямы претерпели системные изменения не только в вопросе о нации – они в целом стали менее радикальными. Философ последовательно уходит от жесткого индивидуализма к пониманию роли коллективности. Наконец, в своей политической деятельности он отказался от поддержки неоконсервативных сил, перейдя на сторону Демократической партии.
Мы привели пример движения справа к либерально-демократическому синтезу, предполагающего фактическое признание роли нации, но не менее показательно движение в этом же направлении со стороны левых политиков и политических теоретиков, например такого выдающегося философа современности, как Юрген Хабермас. Этот политический мыслитель последовательно левых убеждений, которые порой (в 1960-е годы) заносили его на крайне левый фланг, был одно время открытом противником либерализма. Тем не менее с 1990-х годов он безусловно поддерживает необходимость синтеза демократии и либерализма, утверждая, что «народный суверенитет и права человека идут рука об руку, а следовательно, обнаруживают родственность гражданской и личной независимости»9. Это известное и часто цитируемое его высказывание мы трактуем как косвенную поддержку идеи гражданской нации, по крайней мере ее базового элемента – народного суверенитета, хотя в своих публичных вступлениях Хабермас не раз высказывал негативное отношение к идее нации, понимая ее (весьма «по-немецки») как преимущественно этнокультурный феномен. Впрочем, такая трактовка нации ныне скорее норма, чем исключение.
В начале XXI века в западных и российских интеллектуальных кругах пока господствует критическое отношение к идее нации. И в России, и в Европе многие интеллектуалы все еще считают нации устаревшими институтами, а национализм и вовсе используется лишь в качестве бранного слова. Тем не менее причины недоверия или фактического отказа от национальной формы самоорганизации в двух случаях различны.
Россия, где политическая нация не сложилась, все в большей мере «впадает в историческое детство». Российская элита мысленно погружается то ли в эпоху классических империй и «политики канонерок», то ли в эпоху сталинской империи с ее агрессивным подавлением инакомыслия, тогда как население самоустраняется от гражданской активности и уклоняется от взаимодействия с государством («гаражная экономика», недоверие к институтам власти, непротивление коррупции). Политическая архаизация в России, как и во многих других странах постсоветского мира, особенно зримо проявляется в воскрешении феномена вождизма. В ряде стран вождь официально получает статус пожизненного лидера и «отца народа» («туркменбаши» в Туркменистане, «ел-басы» в Казахстане, «батька» в Белоруссии) либо де-факто представляет собой вождя-патриарха. Обращенность России к прошлому выражается и в том, что у российской элиты нет образа будущего, равно как и нет непротиворечивого национального проекта: в официальном дискурсе сосуществуют различные, порой взаимоисключающие, культурные образы нации, а ее гражданско-политическая составляющая, как мы покажем, чрезвычайно слаба и выглядит крайне неопределенно. В условиях нарастания нестабильности и стремления власти отгородиться от общества либеральные ценности, которые доминировали в конце 1980-х и на протяжении 1990-х годов, теперь подаются в России как западные и подвергаются тотальной диффамации.
В это же время Европа все чаще опьяняется «грезами постмодернистского будущего» – без наций, без границ, без социального контроля. Начиная с 1970-х годов идея нации здесь подвергается интеллектуальной, социально-политической и моральной критике, которая до последнего времени носила резкий и порой радикальный характер. Но в результате к началу нового тысячелетия в европейских странах стало очевидным наличие глубокого непонимания между космополитическими элитами и населением, опасающимся утратить собственную идентичность и привычный образ жизни. На фоне размывания образа европейских наций и роста патернализма государства в экономике растет дезинтеграция, усиливается влияние архаичных форм самоорганизации (типа исламистских общин). В ответ на это подняла голову национал-популистская реакция, получившая небывалую социальную поддержку. Эти тенденции в совокупности привели к ослаблению либеральных ценностей, оспариваемых как справа (новыми консерваторами и правыми популистами), так и слева (радикальными левыми популистами). Брексит, победа Трампа, череда кризисов, сотрясающих Евросоюз изнутри, начиная с провала проекта европейской конституции и кризиса еврозоны и заканчивая наплывом мигрантов и актуализацией угрозы терроризма… События этого ряда, взятые по отдельности или рассматриваемые как элементы более общих тенденций (подъема национал-популизма на Западе и провала проекта «постнациональной» Европы), вызывают сильные эмоции, варьирующиеся в диапазоне от негодования до злорадства, от уныния до нескрываемого энтузиазма. Данное обстоятельство делает взвешенный анализ указанных явлений и процессов особенно важным. Отказ от скоропалительных оценок – первичное условие такого анализа. В нашей книге мы старались придерживаться именно этой методологической позиции.
Разумеется, «донациональная» Россия значительно отличается от кажущихся «постнациональными» стран Европы, которые и сами немало различаются между собой. А потому и наблюдаемые в двух контекстах процессы имеют разную степень масштабности, опасности и корректируемости. Эти различия трактуются по-разному. В российских кругах, охваченных «посткрымской эйфорией», преобладают оценки то ли в логике басни о лисице и винограде, то ли в стилистике сатирика Михаила Задорнова, потешающего имперскую публику байками про «глупый» Запад, живущий иллюзиями, и «мудрую» Россию, которая отказывается от «евроцентризма» и тем самым имеет, в отличие от декадентской Европы, шансы занять достойное место в многополярном мире10. У нас же другая точка зрения. Тогда как в России демократия и национальное единство откровенно имитируются, в европейских странах принцип народного суверенитета, центральный для практики демократии и концепции гражданской нации, как таковой под сомнение не ставится. И все же последствия отказа от национальной формы организации в обоих случаях парадоксальным образом совпадают. И в России, и в Европе элиты отрываются от реальности, и именно это порождает иллюзии. И там и там происходит в той или иной форме атомизация общества, а его роль в политических системах своих стран ослабевает. В то же время институты демократии сталкиваются с недостатком легитимности и все чаще дают сбои. Наконец, в обоих случаях очевиден кризис либеральных, универсальных ценностей.
Все это заставляет вновь задуматься о связи либерализма, демократии и национальной организации общества в современном мире. Мы полагаем, что в науке и политике наступило время вернуться к идее нации, переосмыслить ее в свете вызовов нового столетия. Анализу этого тезиса посвящена наша книга.
Еще несколько слов о методологии. В сравнении России и Европы мы опираемся на дескриптивный подход в противоположность наиболее распространенному (особенно в кругу российских либерально ориентированных исследователей) нормативному подходу, при котором Европа и Запад в целом рассматриваются только как образец для подражания, «град на холме». По отношению к такой оптике наш подход имеет ряд преимуществ. Во-первых, он позволяет увидеть некоторые общие тенденции, в том числе и кризисного характера, которые проявляются в России, на Западе и в других частях мира, по-разному преломляясь в зависимости от исторической динамики и специфического культурного контекста. Во-вторых, данный подход встраивается в общую концепцию «множественной современности», разработанную Шмуэлем Айзенштадтом и подхваченную другими учеными. Эта концепция является базовой для исследования, результаты которого отражены в данной книге.
В-третьих, именно дескриптивная и компаративная оптика позволяет нам анализировать влияние современных вызовов, преодолевающих государственные и культурные границы, на процессы в разных странах, включая Россию и европейские общества. Речь прежде всего идет об усложнении и фрагментации социумов, росте культурного разнообразия и вызове миграции. Нас, в частности, интересует поиск ответов на следующие вопросы: как эти вызовы меняют концепции государственного управления? какое влияние они оказывают на динамику гражданских связей и институты социального контроля? как они сказываются на трансформации национальной и иных форм коллективной идентичности?
Наконец, в-четвертых, данный подход, наряду с отказом от идеализированного образа западных обществ, противостоит и другому, этноцентристскому славянофильскому мифу о России как уникальной цивилизации, развивающейся по своим особым законам.
Структура книги построена следующим образом. В первой, теоретической, части мы обращаемся к академическим и общественно-политическим дискуссиям с двойной целью: во-первых, показать необходимость сложного взгляда на идею нации и феномен национализма (глава 1), а во-вторых, разобрать основные аргументы, выдвигаемые противниками и критиками нации, чтобы затем обосновать сохраняющуюся ценность этой ключевой идеи в современном нам мире (глава 2).
Вторая часть книги посвящена изучению трансформации современных обществ в условиях нарастающего культурного разнообразия, их социального усложнения и символической фрагментации. В главе 3 мы предпринимаем попытку обрисовать контуры новой концепции, именуемой «управление культурным разнообразием». Эта теоретическая концепция, которую мы, в частности, противопоставляем традиционной в постсоветской России парадигме «национальной политики», призвана снабдить исследователей аналитическими оптиками, позволяющими «схватить» указанные социальные изменения. В четвертой главе на примере миграционного кризиса 2015-2016 годов в странах Европы мы поговорим о новых моделях управления, которые вытекают из смены парадигмы восприятия культурного разнообразия и связаны в первую очередь с поддержкой гражданской кооперации и инклюзивной национальной идентичности, с более внимательным учетом социально-экономических последствий миграции и усилением координации между различными «отраслевыми» политиками: этнической, конфессиональной, миграционной, интеграционной, культурно-образовательной. В главе 5 на основе подробного изучения текста Стратегии государственной национальной политики 2012 года мы проанализируем господствующий в современной России взгляд на «национальную тему» и ее связь с феноменом культурного плюрализма. Наш тезис состоит в том, что концепция «национальной политики» исходит из устаревших воззрений, является тематически узкой и внутренне противоречивой, и поэтому она не может считаться адекватной современным политическим реалиям и научным теориям.
Наконец, в третьей части книги речь пойдет о трудностях становления гражданской нации в России. В главе 6 мы кратко проследим эволюцию восприятия идеи нации в нашей стране за последние 200 лет, уделяя особое внимание тому, как она, изначально будучи категорией общества, использовалась авторитарным государством в собственных целях. О трудностях нового освоения идеи нации в ее гражданском смысле, связанном с демократией и либеральными свободами, мы поговорим на примере взлета и падения русского «национал-демократического» течения. В последней, седьмой, главе мы обратимся к анализу используемых российским правящим слоем механизмов воспроизводства имперского синдрома. Именно этот синдром (пока) препятствует тому, чтобы российское общество наконец овладело государством. В полемическом заключении мы вновь обратимся к этой теме, но через призму двух разных типов проблем, связанных с развитием гражданской нации в мире: ее имитации (на примере России) и национального раскола (на примере некоторых стран Запада).
Авторы выражают благодарность Российскому научному фонду за поддержку исследования, положенного в основу данной книги, и фонду «Либеральная Миссия» за ее публикацию в рамках поддерживаемой фондом серии «Свобода и Право» издательства «Мысль». Мы благодарны рецензентам работы, Льву Дмитриевичу Гудкову и Алексею Алексеевичу Кара-Мурзе, за их ценные советы и замечания, а также редакторам и другим сотрудникам издательства «Мысль». Мы также признательны слушателям общеуниверситетского факультатива в НИУ ВШЭ «Этнополитология: проблемы наций и национализма, этнических и религиозных конфликтов, управления культурным разнообразием», которые в 2015/16 и 2016/17 учебных годах стали первыми участниками обсуждения некоторых разделов этой книги.
Разумеется, за все возможные ошибки и неточности, от которых, увы, никто не застрахован, авторы берут ответственность на себя.
Часть 1
Либерализм, демократия и будущее национальных государств
Глава 1. Нации и либеральные идеи
Об упрощенном понимании либерализма и национализма
Взаимоотношения между либерализмом и национализмом нельзя назвать гладкими и очевидными: они варьировались от эпохи к эпохе, от страны к стране11. Это и неудивительно, ведь смысловое наполнение как либеральной, так и национальной картины мира менялось вместе со становлением современных обществ. Очевидно, что либерализм европейского Нового времени или даже шире – идея свободы, присутствовавшая уже в древних учениях и религиях, особенно в христианстве, нетождественны современному пониманию свободы. Было бы неверным интерпретировать либерализм наших дней, исходя из представлений прошлого или позапрошлого века. Например, если классический либерализм XIX века противился демократизации, видя в этом процессе опасность наступления охлократии12, то современный либерализм практически немыслим без идеи равенства в правах вне зависимости от этнического и социального происхождения, пола или религиозных взглядов. Феномен либерализма сложен и в силу своей многогранности – это одновременно мировоззрение, этическая позиция, интеллектуальная традиция, экономическая концепция и политическое движение.
Но то же самое можно сказать и про национализм. Сегодня уже никто не сводит феномен нации к семейному родству или группе чужеземцев, что подразумевало это слово у древних римлян; не имеет смысла трактовать нацию и как социально-профессиональную корпорацию по типу средневековых цехов и университетских землячеств-«наций». Аналогичным образом было бы ошибкой попытаться примерить к нынешним реалиям – как на Западе, так и в остальном мире – трактовки этого концепта, господствовавшие в XIX и часто в XX веке, согласно которым «человечество было изначально разделено на национальные единицы, каждая из которых обладала своим происхождением, территорией, языком, национальным характером и душой, составляющими нацию как бы изнутри»13. Как и в случае с идеей свободы и либерализмом, важно не забывать о поливалентности идеи нации и многогранности феномена национализма. Единого понимания последнего не существует именно потому, что его можно определить как идеологию, как массовое движение, как социальную программу и политическую теорию; наконец, как научную методологию и психологический феномен (коллективное сознание). И каждое из таких определений национализма по-своему верно. Несмотря на это, в науке и в интеллектуальных кругах и в России, и в Европе по-прежнему встречается черно-белая оптика его рассмотрения.
Советская эпоха с ее идеологическим господством «единственно верной» доктрины марксизма-ленинизма, очевидно, наложила сильный отпечаток на состояние социальной науки в постсоветской России, в том числе в отношении исследований этнополитических процессов, теории наций и национализма. Концептуальная путаница, отраженная, в частности, в современной концепции национальной политики, – явное подтверждение продолжающегося воспроизводства советско-марксистской терминологии в российском академическом и экспертном сообществе. С одной стороны, «национальное» продолжает толковаться через понятие «этничности», а с другой – «нация» ассоциируется с авторитарным государством, а не с сообществом лично свободных и политически автономных граждан14. Но и в западной науке марксизм, который никогда не выступал в роли навязываемой властью идеологии, имел очень влиятельные позиции: на Западе он традиционно ассоциировался с мощной критической теорией общества. Интеллектуалы, испытавшие сильное влияние марксизма, такие как Эрик Хобсбаум, никогда не скрывали своего резко негативного отношения к национализму15. Ведь национализм противоречил не только идеалу социалистического Интернационала, взывавшему к превосходству классовых (то есть более узких групповых) интересов над интересами национальными, но и другой догме марксизма – приоритету экономики над политикой, в частности в условиях индустриального общества. Отсюда стремление западных ученых-марксистов показать, что нация есть не более чем придумка, идеологический конструкт, навязанный людям господствующими группами. Ради сохранения своих высокостатусных позиций последние старательно культивируют чувство превосходства своей нации над остальными, иными словами – пропагандируют шовинизм. Примерно такую же функцию затуманивания классового сознания, согласно марксизму, выполняет и либерализм. Только в отличие от национализма он не предлагает альтернативный проект групповой лояльности, а насаждает индивидуалистическое мировоззрение, эгоизм и идеологию консюмеризма.
Однако не только социалистическая, но и либеральная картина мира склонна представлять национализм однобоко, как негативное явление, вызванное трудностями модернизации или чувством ресентимента по отношению к другим народам. Если марксисты проклинали национализм как буржуазный провинциализм, то многие либералы традиционно отвергали его за коллективизм – подавление индивидуальности посредством навязывания людям духовной и физической связи с определенным сообществом «своих». Так, Исайя Берлин, другой крупнейший мыслитель прошлого столетия, рассматривал национализм как органицистскую доктрину, взывающую к коллективным, чуть ли не стадным чувствам человека16. Справедливо критикуя эссенциалистские – социально-биологические и историко-романтические – концепции нации, Берлин фактически отождествлял их с самим феноменом национализма. Настаивая на том, что «современный национализм действительно зародился на немецкой почве»17, Берлин сводил происхождение национализма к немецкому романтизму, а его суть – к антииндивидуалистическому, а значит, и антилиберальному иррационализму (наиболее «концентрированным» выражением которого, очевидно, выступает нацизм). Таким образом, отношения между либерализмом и национализмом могут быть описаны как игра с нулевой суммой: чем больше национализма, тем меньше индивидуальной свободы и наоборот – для того чтобы расцветала свобода, необходимо подавлять национальные (националистические) чувства.
На наш взгляд, как один, так и другой взгляд обусловлен однобокими и часто карикатурными, а потому неадекватными оценками идеи нации и роли национализма в современном мире. Из этого вытекает и упрощенное понимание их взаимосвязи с либерализмом (в первом случае со знаком плюс, как близнецы-братья, а во втором – со знаком минус, как полные антиподы). Иной, более умеренный и одновременно более сложный взгляд на нации и национализм, необходимый сам по себе, позволяет по-другому взглянуть и на природу этой взаимосвязи.
О сложном взгляде на нации и национализм
Прежде всего, вопреки марксистской и, шире, радикально-конструктивистской позиции нации, будучи воображаемыми сообществами18, не являются «искусственными» образованиями. С одной стороны, воображение, лежащее в основе всякого имперсонального социального отношения (начиная от «большой семьи» кровных родственников и профессиональных, этнических и других групп и заканчивая нацией и человечеством), является неотъемлемой частью социальной реальности. Поскольку социальные отношения всегда символически опосредованы19, то и результаты воображения нации – национальные символы, образы, мифы – оказывают непосредственное влияние на поведение людей и их чувства20. С другой стороны, исторический взгляд на образование наций позволяет заключить, что они никогда не являются чистыми конструктами, но всегда опираются на реальные исторические условия и предпосылки. Как отмечает Майкл Уолцер, «нации – это воображаемые сообщества, конструируемые на основе предшествующих воображаемых сообществ». Комментируя знаменитую фразу идейного лидера движения Рисорджименто (Объединение Италии) Массимо д’Адзельо: «Мы сотворили Италию, теперь мы должны создать итальянцев», Уолцер отмечает, что «Италию было куда легче создать из неаполитанцев, римлян и миланцев, чем из ливийцев и эфиопов». Действительно, необходимым условием появления итальянской гражданской нации было существование более-менее единых представлений о прошлом у жителей Апеннинского полуострова, равно как и их культурная, этническая и языковая близость друг другу. Более того, наличие этих «связей с прошлым… позволяет объяснить, почему мы склонны рассматривать ее (итальянскую нацию. – Э. П., С. Ф.) как легитимное политическое образование, тогда как попытки сделать итальянцев из ливийцев или французов из алжирцев были нелегитимными»21.
Во-вторых, принадлежность к нации, самоидентификация с ней не являются результатом исключительно внешнего принуждения. Разумеется, политическая составляющая нации, особенно в процессе национального строительства, несет в себе элемент насилия. Однако это насилие, как правило, является следствием того, что идея нации в любом обществе неизбежно натыкается на сопротивление сил социальной традиции, хотя формы и мера этого сопротивления на практике различаются. Так, во Франции, где идея гражданской нации была сформулирована еще в конце XVIII века, процесс национально-гражданской консолидации не был полностью завершен и к началу XX столетия. Юджин Вебер в своем историческом исследовании, ставшим классическим, показал, сколь длительным и трудным был процесс «превращения крестьян во французов»22. Крестьяне Франции долгое время осознавали себя частью локальных и региональных сообществ (Бретань, Нормандия, Прованс и др.), а вовсе не членами французской нации и гражданами Республики. В 1789 году более половины населения Франции вообще не владело литературным французским языком23. Еще более культурно раздробленной была упомянутая выше Италия. К моменту ее объединения в Итальянское королевство, завершившегося лишь в 1870 году (одновременно с объединением Германии) после присоединения к нему Рима, не более 2-3 % населения этой страны говорили дома на литературном итальянском языке, а остальные использовали различные диалекты, зачастую труднопонимаемые при общении представителей разных регионов Италии24. Региональное, раздираемое социально-классовыми противоречиями самосознание итальянцев подавляло развитие единого гражданского сознания. Именно это имел в виду маркиз д’Адзельо.
В то же время государственные усилия по культивированию гражданско-национального сознания у населения никогда не привели бы к успеху и столь широкому (и продолжающемуся по сей день) распространению национализма в мире, если бы не существовало «самого обычного человеческого желания жить в привычном мире со знакомыми тебе людьми»25. Бернард Як, опираясь на современные теории социальной психологии, опровергает тезис о национализме как проявлении иррационального коллективизма. Солидарность с национальным сообществом – это скорее проявление потребности людей в «социальной дружбе», а сама нация, как воображаемое сообщество, есть средоточие моральных отношений между индивидами26. Более того, в отличие от других видов сообществ нация представляет собой особое «межпоколенное сообщество (an intergenerational community), члены которого связаны друг с другом чувствами взаимной заботы (mutual concern) и лояльности тем, с кем они делят общее наследие культурных символов и нарративов»27.
В-третьих, национализм не может быть сведен ко «всему плохому», что свойственно обществу и самой человеческой природе. Как отмечает Пьер-Андре Тагиефф, «негативизация» идеи нации и феномена национализма является следствием идеологических игр их противников с этими важнейшими понятиями: антинационалисты всех мастей создают амальгаму смыслов, в которой национализм выступает (в зависимости от ситуации и идеологических предпочтений) синонимом ксенофобии, этноцентризма, расизма, империализма и в конечном счете олицетворяет собой политическое насилие28. «Национализм – это война!» – именно этой фразой, встреченной бурными аплодисментами, закончил свое выступление перед депутатами Европарламента французский президент Франсуа Миттеран в январе 1995 года29. Резко негативный образ национализма был положен в основу мифа основания Евросоюза (EU’s foundational myth), воспроизводимого в дискурсе его официальных представителей и структур. Согласно этому политическому мифу, «ЕС возник на пепелище [Второй мировой] войны для того, чтобы отвергнуть национализм как принцип, лежащий в основе системы власти (governing) и отношений между государствами», поскольку именно национализм к середине XX века «довел [Европейский] континент до состояния полного разорения»30. Понятно, что подобные смысловые амальгамы в какой-то мере «нормальны» для практической политики, поскольку они являются элементом идеологической борьбы. Не стоит забывать, что национализм – это категория не только социального анализа, но и политической практики. Однако задача исследователя как раз в том и состоит, чтобы разделять их между собой.
Уже само различение между «национализмом» и другими перечисленными выше понятиями, существующее в нашем языке, подсказывает, что речь идет о разных, хотя и в чем-то пересекающихся феноменах. В действительности национализм любого вида может эксплуатироваться государством, однако по преимуществу является категорией общества, а не государства. Этот социетальный подход к оценке национализма преобладает в современных академических кругах по сравнению с более узкой парадигмой, отождествляющей национализм с этатизмом, «державностью», господством над территориями и подчиненными народами. Для характеристики этатизма, как правило, используется другой термин – «шовинизм». В середине XIX века этот термин был заимствован из французского большинством европейских языков и трактовался в толковых словарях как «бурное патриотическое настроение воинственного характера»31. Во всех случаях толкования речь шла о психологически форсированном подчеркивании превосходства своей страны (и следовательно, своей нации) над другими странами. Шовинизм нетождествен национализму, потому что отражает иной тип ценностей, а именно ценности этатизма, подчинения интересов личности и групп, включая этнические сообщества, государству, тогда как национализм базируется на ценностях социетальных, относящихся к обществу и идее социальной вовлеченности.
Наконец, в-четвертых, современный взгляд на национализм акцентирует внимание на его непосредственной связи с идеей народного суверенитета, то есть с основой модерного политического порядка. Политическая, гражданская составляющая нации не менее, а с усложнением структуры общества все более важна, нежели культурный, языковой и этнический ее компоненты.
В классических теориях было принято противопоставлять «западный» и «восточный», «гражданский» и «этнический» типы национализма. За этими концептуальными различениями скрываются и более глубинные споры, в частности между примордиалистами и конструктивистами, сторонниками социального холизма и методологического индивидуализма, а позднее «либералами» и «коммунитаристами», дискуссии между которыми, первоначально разразившиеся в США в 1970-е годы, оказали известное влияние на социальную теорию и политическую философию32. В современной науке радикальное разделение на «гражданский» и «этнический» национализм было (на наш взгляд, вполне справедливо) поставлено под сомнение33. С этим соглашаются и некоторые интеллектуалы, изначально скептически настроенные в отношении культурного компонента национализма. Среди них немецкий философ Юрген Хабермас, видящий в демократическом процессе («конституционном патриотизме») фактически единственный фактор социальной интеграции индивидов, в том числе за пределами национального государства. Тем не менее в исторической ретроспективе он признает: «Только национальное сознание, кристаллизирующееся вокруг ощущения общности происхождения, языка и истории, только осознание принадлежности к “одному и тому же” народу делает подданных гражданами одного политического целого, его членами, которые могут чувствовать себя ответственными друг за друга»34.
И все-таки важность обоих компонентов национального сознания – культурно-этнического и гражданско-политического – и их комплементарность отнюдь не отменяют того факта, что политическая нация, то есть сообщество граждан, совместно участвующих в жизни суверенного государства, – исторически молодое явление, ставшее реальностью только в эпоху модерна. Собственно, демократизация государства через принцип народного суверенитета позволила впервые создать политическую систему, участие в функционировании которой открыто для любого гражданина, в отличие от взгляда на нацию как преимущественно этническое сообщество, что подразумевает более закрытую систему, доступную лишь представителям определенной этнической общности35. Некоторые авторы указывали на появление этой новой концепции в Европе XVII века (совместно с развитием идей конституционализма и разделения властей)36, однако большинство исследователей относят ее появление, а значит, и рождение национализма в полном смысле слова к концу XVIII – началу XIX века и чаще всего связывают его с Великой французской революцией, с «борьбой третьего сословия против монархического правления за общенародное представительство»37.
Несмотря на то что в современном значении идея нации и содержание понятия «национализм» подразумевают в качестве обязательного элемент индивидуализма и гражданственности, свободного выбора и принципа ответственного участия в общественных делах (res publica), многие современные нам критики отвергают их именно в борьбе с примордиалистскими и историцистскими трактовками нации. Однако это означает примерно то же, что отвергать идею демократии, если трактовать таковую как правление несведущей толпы. Несмотря на легитимность критики демократии с точки зрения обличения неизменно присущих ей массовости и охлократического элемента, было бы неверно сводить ее к этим феноменам. Также и нацию невозможно свести к одержимости мифом общего происхождения и стремлению отгородиться от внешнего мира. Особенно в современном мире высокой мобильности и массовых коммуникаций, где «национальное достояние (national heritage) больше не может рассматриваться как запечатанная сокровищница, которую следует передавать в неизменном виде [новым поколениям]»38. Субъективная привязанность к сообществу, не будучи, как мы показали выше, чем-то «ущербным» и противным человеческой природе, в конечном счете не противоречит созданию широкой, инклюзивной гражданской идентичности.
Нация и либеральная демократия
В попытке понять, почему никто из великих мыслителей XIX века не сумел предвидеть подъем национализма «немецкого типа» в веке двадцатом, И. Берлин парадоксальным образом упустил из виду то обстоятельство, что «романтическому бунтарству» предшествовал и впоследствии успешно конкурировал с ним собственно просвещенческий, республиканский национализм, рожденный в пафосе французского революционаризма. Это интеллектуальное упущение очевидным образом вписывается в общее негативное восприятие не то что даже явления, но и самого слова «национализм» в Европе того времени: после 1945 года, и особенно в первые послевоенные десятилетия, за ним непременно маячила тень нацизма. Даже столь откровенный сторонник принципа национального суверенитета (и кстати, столь же непримиримый борец с нацизмом), как генерал де Голль, будучи президентом Франции в 1960-е годы, остерегался называть себя националистом. Не отказываясь от своих убеждений, он предпочитал противопоставлять «хороший» патриотизм, то есть преданность своему отечеству, «плохому» национализму, понимаемому как неприятие других наций39. Но, вероятно, дело еще и в том, что действительно выдающийся мыслитель, каким был Берлин, стремился вывести формулу «чистого» национализма, отделив его от других тенденций – прежде всего идейных движений – в той или иной стране. Так, чисто гипотетически Германию можно было представить в образе страны с «преобладанием» националистического фактора в своем развитии, Францию – страной республиканизма с демократическим уклоном, а Британию – обществом, основанном на смеси либерализма с чопорным аристократизмом. Но все дело в том, что такие формулы, будучи в некотором отношении интеллектуально привлекательными и важными с концептуальной и мировоззренческой точки зрения, в исторической перспективе совершенно искусственны и бесплодны. Даже порой противостоя друг другу, либерализм, демократия и национализм были (и, вероятно, будут в дальнейшем) тесно друг с другом связаны, притом что каждый из них a priori не противоречит остальным.
Исторически либерализм и национализм гражданского толка чаще всего выступали как естественные союзники, а не враги. Объединяет национализм и либерализм их совместный вклад в создание новой формы социальной организации, основанной на идее (или, если угодно, базовом политическом мифе) народного суверенитета, которая была последовательно разработана европейской философией XVII и XVIII веков. По словам Б. Яка, «национализм и либеральная демократия развиваются во взаимной связи по двум причинам: либеральное понимание политической легитимности способствует, хотя и непреднамеренно, подъему национализма; а лояльность национальному сообществу (national loyalties) позволяет либералам укрепить тот принцип легитимности, который обеспечивает достижение их политических целей»40. Иными словами, в условиях секулярного и урбанизированного общества сочетание либеральных принципов и национальной организации в форме государства-нации «решило две проблемы: на основе нового способа легитимации сделало возможной новую, более абстрактную форму социальной интеграции»41. На смену религиозной и местнической лояльности и традиционной легитимации власти пришли национальное самосознание и гражданско-правовой, или, если воспользоваться термином Макса Вебера, легально-рациональный тип политического господства.
Идеал либерализма заключается в построении общества, где индивидуальная свобода является высшей ценностью и где четко определены «пределы власти, которую общество вправе осуществлять над личностью»42. Национализм, в свою очередь, постулирует в качестве высшего принципа лояльность, преданность национальному сообществу. Различие целей в теории оборачивается возможностью взаимовыгодного симбиоза на практике. Национальная «рамка» позволяет сформировать ответственное сообщество граждан, реализующих свободу путем коллективного усилия по отношению к власти как объекту своего действия. Иными словами, национализм «поставляет» либерализму институциональные, идеологические и психологические инструменты, позволяющие «обуздать» государство и сделать его орудием реализации интересов общества. Высшей целью «заботы» о нации в таком случае становится защита свободы ее членов, в том числе посредством выработки общих ценностей, законов и норм поведения, позволяющих поддерживать общественный консенсус. Нация является условием и залогом существования демократии потому, что без национально-гражданской идентичности режим институционализированной свободы существовать не может. К такому заключению мы придем, если обратимся к богатому историческому опыту самых разных стран мира и доказавшим свою состоятельность концепциям политической теории.
Тезис о том, что национальное единство (national unity) является единственным предварительным условием демократизации, был высказан и обоснован известным политологом Данквартом Растоу еще в 1970 году43. Он подчеркивал, что национальное единство является «предварительным условием демократизации в том смысле, что оно должно предшествовать всем другим стадиям процесса»44. Имеется в виду процесс становления демократических институтов в государстве и демократического сознания в обществе. Демократия, народное самоуправление, означающее в условиях сложных современных обществ учреждение режима представительного правления45, возможно лишь после того, как сформируется его субъект – народ, нация, то есть граждане, осознающие как свою принадлежность к определенному сообществу со своей политической системой, так и свое место в этой системе в качестве суверена – источника власти. Важно подчеркнуть, что Д. Растоу использует понятие «национальное единство» весьма рационально, очищая его от мистического налета «типа плоти и крови (Blut und Boden) и ежедневных обетов верности им, или личной тождественности в психоаналитическом смысле, или же некой великой политической миссии всех граждан в целом»46. Ссылаясь на исследования Карла Дойча, Растоу утверждает, что национальное единство есть «плод не столько разделяемых всеми установок и убеждений, сколько небезучастности (responsiveness) и взаимодополненности (complementarity)». Далее он разъяснеет, что «предварительное условие [перехода к демократии] полнее всего реализуется тогда, когда национальное единство признается на бессознательном уровне, когда оно молчаливо принимается как нечто само собой разумеющееся»47.
Из сказанного вытекает вывод о том, что национальное единство есть не только необходимое условие перехода к демократии, но и в значительной мере его следствие. Какие-то навыки общественной взаимопомощи проявляются и в условиях политических режимов, предшествующих демократии, однако для того, чтобы вызрела гражданская культура, главным содержанием которой является участие граждан в общественной жизни48, в том числе в управлении государством, да еще и стала бессознательной привычкой, само собой разумеющимся явлением, нужен исторически длительный опыт общественной самореализации. Другими словами, необходима институциональная среда демократии, не только позволяющая гражданам проявлять такое участие, но и стимулирующая его.
Итак, достижение национально-гражданского единства и становление демократии тесно взаимосвязаны, не будучи при этом четко лимитированными по времени. На это указывал и сам Д. Растоу, отмечавший, что процессы становления демократии в Англии были заметны уже к 1640 году, но не были завершены и в 1918 году, почти три века спустя49, тогда как в других случаях (например, в Швеции конца XIX – начала XX века и в Турции после 1945 года) эти процессы были более «сжатыми» во времени. Но точно так же и национально-гражданское единство постоянно находится в состоянии становления. Оно не менее хрупкий конструкт, чем демократия. Еще Эрнест Ренан говорил о нации как о «духовном принципе», культурном единстве, которое достигается и проверяется в процессе «повседневного плебисцита»50. Особенно выделяя веру в героическое прошлое и культ предков, с одной стороны, и согласие жить вместе, стремясь к совершению великих дел в будущем на основе этой веры, – с другой51, Ренан настаивал на наличии прямой причинной связи между идеями нации и свободы. «Моральное сознание, называемое нацией», утверждал он, неразрывно связано с состоянием гражданственности, создающим пространство добровольного участия, в котором «человек – не раб ни расы, ни языка, ни религии, ни течения рек, ни направления горных цепей»52. В основе гражданского состояния людей, собственно и образующих общество посредством воображения социальной реальности и связанного с ним особого рода коллективного усилия (иными словами – демократического участия), лежит идея народного суверенитета по отношению к инстанциям власти. То самое «мы», которое наполняют практическим смыслом сами граждане. Притом каждый гражданин реализует себя как такового, участвуя в «повседневном плебисците», поскольку ощущает, что от его мнения, от его активной позиции – не только в процессе участия в выборах и погруженности в политические дебаты, но и в принятии низовых решений, кооперации на местном уровне – зависит нечто, что мы со времен древних греков называем общим благом. Еще Платон и Аристотель не соглашались между собой в определении цели государства (для первого это была справедливость, для второго – счастье каждого), но все же сходились в главном: человек является свободным только в обществе, будучи жителем полиса, то есть именно как гражданин, не зависящий в своих суждениях и действиях от внешней воли (свободный от рабства). В этом смысле идея нации, одна из ключевых для эпохи модерна, во многом является выражением данного морального принципа, открытого в Древней Греции53 и переосмысленного в современную эпоху с позиций эгалитаризма и либерализма. Без гражданского участия невозможна и собственно частная, или «негативная», свобода, которую со страстью (столь дорогой греческим философам добродетелью) защищали такие выдающиеся либеральные мыслители, как Бенжамен Констан в XIX и Исайя Берлин в XX веке. Как показывает история разных стран мира, практически вне зависимости от географии и культуры поддержание прав и свобод личности реализуется в непосредственной связи и при помощи установления режима народного (представительного) самоуправления, а именно путем создания собственно гражданского общества, в котором индивиды становятся активными субъектами социальности.
Вспомним Декларацию прав человека и гражданина, провозглашенную во Франции в 1789 году. Естественные права человека – свобода, собственность, безопасность и сопротивление угнетению – в ней фактически отождествляются с правами гражданина54. Именно потому, что не может быть прав человека самих по себе, без гражданского общества и политического, национального союза, провозглашающего своей целью защиту этих прав (статья 2) и создающего для этого необходимые условия (через участие и общественный контроль над институтами государства). На это указывала еще Ханна Арендт в своем исследовании истоков тоталитаризма, рассуждая о беженцах, «людях без государства», лишившихся правовой защиты в результате исключенности из национальных государств по итогам Первой мировой войны55. Об этом же пишет итальянский философ Джорджио Агамбен, констатирующий наличие «разрыва между гуманитарным и политическим» в наши дни, и это несмотря на рост влияния универсалистского дискурса прав человека после 1945 года56.
Для российского читателя важным свидетельством неразрывной связи между гражданственностью и индивидуальными правами, прежде всего личной свободой, является пример истории нашей страны в прошлом столетии. Советский тоталитаризм в самом точном смысле слова был реализацией антигражданского состояния. Об этом в своих лекциях много размышлял Мераб Мамардашвили. Доказывая, что гражданское общество как особое символическое пространство, без которого невозможно само осознание прав человека и которое, следовательно, «является просто условием возможных осмысленных терминов постановки социальных, исторических и политических задач», Мамардашвили утверждал, что «в 1917 году [в России] произошло коллективное самоубийство общества и государственности»57. Потому что советский проект с самого начала был нацелен на уничтожение фигуры самостоятельного гражданина, субъекта народного суверенитета, и собственно публичного пространства демократии, существование которого и делает возможным плюрализм мнений. В этой связи один из основателей эмпирической социологии в СССР, Владимир Шляпентох, в 2015 году признавал, что советские идеологи «в каком-то смысле понимали природу тоталитарного государства и его влияние на сознание его граждан гораздо лучше, чем мы» (то есть ученые, пытавшиеся изучать мнения советских людей). В тоталитарных и жестких авторитарных режимах, «без серьезной оппозиции и реального выбора между различными политическими силами… независимое от власти, общественное мнение невозможно»58. Уничтожение пространства, где различные мнения могут высказываться и «конденсироваться» в коллективные действия, партии, движения, позволило большевикам создать систему абсолютной в своем произволе власти. Поскольку гражданского общества нет и ее действию ничто не могло сопротивляться, власть становилась непредсказуемой и потенциально вездесущей, подобно природной катастрофе или самой случайности, судьбе, которая, по словам Макиавелли, являет «свое всесилие там, где препятствием ей не служит доблесть, и устремляет свой напор туда, где не встречает возведенных против нее заграждений»59. Зачатки гражданского состояния в России, формировавшиеся между 1861 и 1917 годами, были главным и последним препятствием на пути установления собственно тоталитарной (а не классической) диктатуры в СССР. После их уничтожения не оставалось ни малейшего шанса на возможность личной свободы советских людей. Фактически лишенные гражданских прав, они не имели прав и «просто как люди».
Наконец, важно отметить еще одно обстоятельство. Новейшие исследования становления общественных институтов современной эпохи показывают, что в центре этого процесса, вернее совокупности сложных процессов, было переосмысление элитами и населением своего положения друг по отношению к другу. Элиты осознавали (часто под угрозой революции) свою зависимость от населения и потому создавали условия для выражения публичного плюрализма и социального включения (social inclusion), тем самым закладывая основы нового социально-политического порядка, впервые сформировавшегося в Западной Европе и США к началу XIX века. В современной институциональной литературе он получил название «порядка открытого доступа»60 и системы «инклюзивных» политических и экономических институтов61 (в противоположность соответственно «естественному государству» и «эксклюзивным» институтам). Иными словами, ориентированная на игру по четким правилам и зависимая от воли граждан элита заинтересована в создании и поддержании демократических институтов, социальной мобильности и экономического благополучия. Поддерживая выводы данных исследований, мы должны отметить один важный момент. Поразительно то, что обе группы авторов вообще обходятся без упоминания нациестроительства последних двух столетий, и это притом, что именно в рамках и в тесной связи с формированием национальных сообществ происходило вызревание эмансипирующих институтов. Стоит ли говорить, что переосмысление ролей и отношений между управляющими элитами и управляемыми слоями не было бы возможно без идеи нации, понимаемой как горизонтальное сообщество равных в правах граждан, воля которых признается в качестве единственного источника любой законной и легитимной государственной власти.
Так или иначе, если в ведущих странах Запада связь между гражданским национализмом и либеральной демократией была концептуализирована интеллектуальной элитой и воплощена на практике на протяжении последних двухсот лет, то ее осознание для России и многих других стран мира, оказавшихся в исторической ловушке на пути к политической модернизации62, по-прежнему является актуальной задачей первейшей важности.
Гражданская нация и гражданское общество
Выше мы не раз обращались к понятиям гражданской нации и гражданского общества. Поскольку их часто путают, нам представляется важным кратко остановиться на их определении. Являются ли эти понятия взаимозаменяемыми? И не стоит ли в таком случае использовать вместо столь часто критикуемого термина «гражданская нация» куда более популярное и даже модное выражение «гражданское общество»? На оба вопроса мы склонны дать отрицательный ответ. Безусловно, в определенных контекстах оба эти ключевые понятия имеют близкое, если не сказать родственное, значение. Однако их семантические ядра отнюдь не совпадают, но лишь частично пересекаются.
Экспоненциальный рост литературы о гражданском обществе за последние три десятилетия породил огромное количество определений этого феномена. Тем не менее с тех пор сформировался некоторый доминирующий подход к его пониманию. Как отмечает философ Борис Капустин, «общим знаменателем самых расхожих ныне определений гражданского общества будет то, что оно считается сферой автономной (читай: негосударственной) социальной жизни, образованной добровольными (читай: построенными на принципах свободы и солидарности) ассоциациями»63. Таким образом, гражданское общество чаще всего понимается как совокупность отношений между людьми и группами, которые по преимуществу (но далеко не всегда64) избегают политической активности, но при этом ведут открытую (публичную) и, как предполагается, взаимовыгодную деятельность, непосредственно не ориентированную на получение прибыли и осуществляемую как на территории того или иного государства, так и за его пределами65. В этом смысле гражданское общество чаще всего ассоциируют с «третичным сектором», который дистанцируется как от политики, так и от рынка (что, впрочем, не исключает следования участников отношений в рамках «гражданского общества» определенным политическим и экономическим правилам).
Исходя из этого определения гражданского общества, можно говорить о его пересечениях с понятием гражданской нации. Прежде всего, их роднит указание на нетождественность описываемых ими феноменов и структур власти, их автономность от государства. Как «гражданская нация», так и «гражданское общество» выражают способность общества контролировать и направлять государство, формируя и артикулируя собственно национальные, общественные интересы. Иначе говоря, речь идет об определенном состоянии общества, или, если воспользоваться словами Эрнеста Геллнера, о «типе социальной организации», соотносимом с эпохой современности и исключающем одновременно «и удушливый коммунализм, и централизованный авторитаризм» (то есть те модели организации, что свойственны традиционным обществам)66.
Во-вторых, оба понятия выражают сущность гражданской культуры, связанной как с реализацией индивидуальных прав, так и с коллективными усилиями и действиями в публичном пространстве. Именно в данном значении выше говорилось о «гражданственности». В таком ключе о гражданском обществе рассуждал М. Мамардашвили. На выражение этих же черт «гражданского общества» нацелено нормативное определение Б. Капустина, который предлагает понимать под последним «форму практики… объединяющую частных лиц в деле, направленном на общее благо, и преображающую их обычное “мнимое” гражданство в реальное, т. е. в деятельное участие в определении общего блага, борьбе за его осуществление или защите его»67. То же самое можно было бы сказать и о гражданской нации. Однако дальше начинаются различия в смыслах, присущих двум понятиям.
Гражданское общество выступает в качестве публичного, но принципиально неполитизированного пространства действий и интересов, в котором не ставится вопрос о статусе суверенной власти и политическом правлении. Хотя гражданское общество и институциональная демократия тесно связаны между собой (без самоорганизации граждан не возникают и не могут существовать демократические институты и наоборот68), «перспективу развития гражданского общества некорректно определять на языке политики»; «исходным пунктом определения [этой] перспективы может и должна выступать оценка имеющегося потенциала альтруистической самоорганизации» граждан69. Понятие гражданской нации, напротив, кристаллизует в себе идею народовластия в той мере, в какой оно апеллирует к базовому политическому мифу о «народе… обладающем неограниченной властью в учреждении органов правительства (unlimited in its power to constitute governments), но при этом неспособном осуществлять конституируемую им власть»70. Гражданская нация, таким образом, находится в ядре политической системы современной демократии (представительного правления), устанавливая необходимую связь между гражданами и государственной властью.
Другое важнейшее различие между двумя концептами состоит в том, что понятие «гражданское общество» подчеркивает юридическое измерение гражданства (гражданин как носитель прав, гарантированных государством), тогда как понятие гражданской нации подчеркивает в первую очередь его морально-политическое измерение. Поскольку «гражданин – это индивид, привязанный к политическому целому не только правовыми, но и моральными узами, обладающий гражданской идентичностью»71, понятие гражданской нации, в отличие от термина «гражданское общество», связано с системой разделяемых гражданами культурных символов и общим для них историческим сознанием. Именно поэтому понятие гражданской нации позволяет очертить географические и символические границы общества (что невозможно сделать при помощи термина «гражданское общество»).
Наконец, членство в нации определяется моральной и политической лояльностью своему национальному сообществу, единой гражданской идентичностью и разделением с остальными его членами общего культурного наследия, а потому оно куда шире, чем сообщество акторов гражданского общества.
Если попытаться дать позитивное определение гражданской нации, то оно могло бы выглядеть следующим образом: это политическое сообщество граждан, наделенных равными и универсальными правами на всей территории государства; сообщество, которое выступает конституирующим по отношению к государственной власти и образует, как правило на протяжении многих поколений, общее культурное пространство с едиными символами и нарративами, выходящими за пределы отдельных этнических культур. Следовательно, говоря о (гражданском) национализме, мы подразумеваем интеллектуальный и политический проект по построению такого рода гражданской нации.
Либерализм и национализм в россии: трудности взаимопонимания
Пока же в российском обществе господствуют иные представления как о национализме, так и о его отношении к идеям свободы. Либеральная часть общества, основная опора проекта политической модернизации, во многом демонстрирует стереотипное, весьма примитивное понимание национализма, сводя его либо к идеологии всевозможных «державников», пропагандистов империи, либо к ксенофобии, страху перед другими народами и межэтнической нетерпимости. В этом отношении показательны споры начала 2010-х годов относительно лозунга «Хватит кормить Кавказ», в очередной раз расколовшие российских либералов.
Осенью 2011 года, несколько месяцев спустя после выступления на Манежной площади (декабрь 2010-го) и накануне очередного Русского марша, который русские националисты с 2005 года проводят в День народного единства 4 ноября, Алексей Навальный72 и Владимир Милов73 высказались за сотрудничество с «адекватным» русским национализмом. А именно на основе борьбы с «кормлением Кавказа» как с наиболее очевидным проявлением коррумпированности российской власти74. Отвечая на это, либеральный экономист Сергей Алексашенко тут же указал на опасность распространения «вируса национализма в нашей стране», уподобив его «бочке с дерьмом, стоящей на Красной площади»75. С таких же позиций выступил и член федерального политкомитета партии «Яблоко» Борис Вишневский, заявивший, что для его партии «борьба против национализма – это самая патриотическая позиция и идеология», добавив, что «националисты и “мягкие”, и “жесткие” – это люди, которые ведут к неминуемому развалу России»76. Очевидно, что стороны заявили противоположные друг другу позиции. Но в главном они все же совпадали: как одни, так и другие трактовали национализм исключительно как риторику разделения и идеологию, непременно несущую в себе элемент ненависти по отношению к каким-то этнокультурным группам (в частности, к жителям Кавказа)77. Если одни сторонники либеральных преобразований рассматривают национализм как инструмент защиты интересов этнического большинства от «паразитирующих» на нем других этносов, поддержанных коррумпированной властью в стране, то для других он – в силу тех же причин – неприемлем. Однако, отвергая этнический национализм, действительно чреватый ростом напряженности и распространением конфликтов на культурной почве, последние отвергают национализм вообще, главным образом как форму надэтнической и надконфессиональной консолидации общества. Примечательно, что выступивший на волне массовых протестов 2011-2012 годов с идеей иного взгляда на национализм и на его связь с либерализмом Михаил Ходорковский (тогда находившийся в заключении) не нашел широкой поддержки ни среди отечественных либералов, ни среди националистов78.
Идея гражданской нации в российской либеральной среде малопонятна, а в значительной мере просто забыта. Между тем, по словам историка Алексея Кара-Мурзы, дореволюционный опыт русского либерализма показывает, что «в России возможно плодотворное сочетание либерального мировоззрения и глубокого патриотического чувства»79. Отечественные либералы конца XIX – начала XX века, выступая за конституционализм и постепенные политические преобразования, опирались на городские, образованные слои – на тех самых граждан, которые формировали национальное сознание в преимущественно крестьянской полиэтнической империи80. Современные российские либералы, так же как их исторические предшественники, внимательно относятся к идеям правового государства, независимого суда и политической конкуренции, но плохо понимают, что их реализация невозможна без осознания базовой идеи – принципа народного суверенитета, гражданского сознания и чувства лояльности национальному сообществу. В условиях маргинализации либерального дискурса и диффамации либеральных ценностей со стороны власти либералы еще больше склоняются в сторону антироссийской риторики («дурной народ»), по сути говоря – к социальному расизму81. И все же в последнее время со стороны лидеров либерального общественного мнения в России заметны попытки освоения идеи нации как политического сообщества граждан82. Несмотря на ошибки в деталях и непонимание ими роли гражданской культуры в процессе становления демократии и распространения либеральных идей, общий тренд кажется нам положительным.
Однако пока что в России по преимуществу антинациональный либерализм противостоит повсеместно господствующему антилиберальному национализму имперского толка83. Своеобразный неоимперский консенсус, образовавшийся после присоединения Крыма Россией в марте 2014 года, разделяют самые разные силы: провластные конформисты, консерваторы-традиционалисты, левые популисты и основная масса русских националистов84. Еще с середины 2000-х годов российская власть взялась активно инвестировать в понятие нации, подобно тому как имперский режим после подавления восстания декабристов (1825) принялся вытеснять из этого ключевого понятия гражданский дух (декабристы трактовали нацию как представительное правление) и подменять его верноподданичеством короне. Так же как в старой России 1830-х годов оформился гибрид имперского, или, как выразился Б. Андерсон, «официального национализма», так и в новой, постсоветской России появился его аналог, новодел. В начале XXI века российская власть последовательно пропагандирует идеи «суверенной демократии», «особого пути» России и «уникальной цивилизации», под прикрытием которых консолидировался авторитарный режим и мифологизировалось массовое сознание россиян. Эта риторика «уникальной» России не чужда подавляющему большинству левых, поддерживающих левопатриотические силы (типа КПРФ), и имперским националистам. Но если у сторонников неосоветской идеологии «охранительство» очевидным образом проистекает из антизападной и антикапиталистической риторики, то у большинства русских националистов другая мотивация поддержки власти – убежденность в необходимости мощного государства, управляемого русским православным царем, чья «сильная рука» необходима для сохранения этнически разнородного пространства на обширных территориях. Левые и националистические «охранители», полностью не разделяющие представлений об «особом пути» и «уникальной цивилизации» России, но пораженные многочисленными фобиями по отношению к разрушению российского государства, становятся опорой для дискурса официального режима. Неоимперская идея, способная, таким образом, сплотить конгломерат различных по своим идеологическим платформам сил, наглядно демонстрирует, что «вопрос отношения к империи остается для [современной] России архиважным»85.
Очевидно, что как в России, так и в мире различные силы («прогрессивные» и «реакционные») пытаются присвоить себе символический капитал понятия «нация», играющего «ключевую и весьма многоплановую роль в политическом мышлении модерна»86, и монополизировать дискурс о национализме, являющийся мощным инструментом политической мобилизации. Но если в Европе, где национал-либеральный синтез состоялся, сегодня национализм фактически «приватизирован» крайне правыми силами, то в России этот идейный синтез всячески блокируется, а вместо дискурса модерного, гражданского национализма господствует державничество, культ государства, насаждаемый противниками либерализма и демократии. На наш взгляд, эффективно противостоять последнему можно только с позиций либерального национализма. Проблема заключается в том, что до последнего времени для его зарождения в России были неблагоприятными не только внутренние, но и внешние для страны условия…
Глава 2. Нация: критика и реабилитация одной идеи
Райнхарт Козеллек, основатель оригинального исследовательского направления по истории понятий (Begriffsgeschichte), полагал, что концепты, используемые в социальной науке, философии и обыденной жизни, являются самостоятельными факторами исторического развития общества в эпоху «ускоренного времени» модерна. На протяжении двух последних столетий именно в понятии «нация» отразились полные противоречий процессы становления современных обществ, государств и институтов. Именем нации провозглашались войны и заключались мирные договоры. Во имя геополитического могущества нации создавали империи, тогда как империи, на своих окраинах и в колониях, в центре и в метрополиях, способствовали формированию наций87. Воображение нации и ее воплощение в реальности меняли отношение ко времени и пространству. Через призму воображения границ национального сообщества – как территориально-географических (где находится территория нации?), так и политико-символических (кто составляет нацию?) – становилось возможным ментально закрепить определенные пространства за той или иной нацией, а также сформировать собственно национальную повестку дня. Иными словами, составить некий список больших проблем и вызовов, на которые коллективные воля и усилие должны дать вразумительные ответы, притом что от этих ответов зависит выживание нации, ее мощь и влияние.
Но главное все же состоит в том, что национальный принцип – как чувство лояльности национальному сообществу и как концепция народного суверенитета – изменил господствующие представления о публичной власти и ее организации. Став моделью для воплощения, а чаще для подражания со стороны стран, добившихся независимости после 1918 года, национальная демократия получила международное признание в лице Лиги наций, на смену которой после Второй мировой войны пришла ООН. Таким образом, понятие «нация» выступает в качестве средства не только познания и восприятия мира, но и его изменения; оно было и остается инструментом активного конструирования социальной реальности.
Разумеется, с течением времени картина значительно менялась. Весь «долгий XIX век», если воспользоваться устоявшейся формулой Эрика Хобсбаума, прошел в тени постепенного распространения идеи нации. По сути, это был век национализма, затронувший собой все, практически без исключения, части планеты – национализм был спутником и даже в какой-то мере союзником империализма88. Доминировавшие в это время империи существовали как бы на двух скоростях: метрополии шли по пути строительства национального порядка, создавая и переформатируя имперскую структуру в качестве рамки, «надстройки», которая обеспечивала геополитическое и геоэкономическое могущество европейских наций. Нация для себя, империя для колоний – вот формула, которая описывает державы-метрополии европейского типа в их зрелом виде на протяжении XIX – начала XX века. Да и бо́льшая часть последнего столетия прошла под знаменами строительства и утверждения могущества национального порядка, на этот раз в странах, освободившихся от колониальной зависимости, но прежде, конечно, осознавших колониализм как систему угнетения в терминах национальной картины мира: независимости, суверенитета, самоуправления (self-governance). По мере этого территориальная экспансия уступала место экономическому и культурному влиянию, а территория утрачивала ценность как таковая89. С некоторыми оговорками США после Второй мировой войны можно считать крупнейшей нацией, осуществляющей империалистическую внешнюю политику, а Евросоюз – коллективной имперской структурой, созданной европейскими нациями, окончательно распустившими свои заморские империи к 1975 году90. В этом же смысле провал «интернационалистского» проекта СССР может рассматриваться как акт (возможно, еще не последний) деколонизации бывшей «одной шестой части суши».
Так или иначе, до относительно недавнего времени национальный принцип не ставился под сомнение на Западе ни как естественная историческая форма организации мира, ни как способ восприятия реальности. Переломными в этом отношении стали 1970-е годы. Именно тогда идея нации, вместе со всем символическим и историческим багажом значений, скрывающимся за ней, впервые стала восприниматься в негативном отношении. Идея нации и модель национального государства были практически одновременно подвергнуты интеллектуальной, социальной и моральной критике.
Pulsuz fraqment bitdi.