Kitabı oxu: «Русская нация. Национализм и его враги»
© Сергеев С.М., 2017
© «Центрполиграф», 2017
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2017
* * *
Светлой памяти Анны Алексеевны Коваленко
РУССКИЙ НАЦИОНАЛИЗМ НЕ ПОБЕДИЛ В РОССИЙСКОЙ ИМПЕРИИ, ПОТОМУ ЧТО СЛИШКОМ СИЛЬНЫ БЫЛИ ЕГО ПРОТИВНИКИ: ВЛИЯТЕЛЬНЫЕ НЕРУССКИЕ ЭТНОКОРПОРАЦИИ, ИЗВЕСТНЫЕ ПРЕДСТАВИТЕЛИ РУССКОЙ ПОЛИТИЧЕСКОЙ И ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОЙ ЭЛИТЫ И, ЧТО ГЛАВНЕЕ ВСЕГО, САМА РОССИЙСКАЯ ВЛАСТЬ, ВИДЕВШАЯ В РУССКОМ НАЦИОНАЛИЗМЕ ЧУТЬ ЛИ НЕ ГЛАВНУЮ УГРОЗУ УСТОЯМ ИМПЕРИИ.
От автора
Эта книга продолжает, развивает и конкретизирует отдельные темы моей предыдущей работы «Русская нация, или Рассказ об истории ее отсутствия» (М., Центрполиграф, 2017), вызвавшей, к радости автора, весьма значительный читательский резонанс. Здесь собран ряд текстов, опубликованных ранее в различных изданиях (прежде всего в журнале «Вопросы национализма»), на основе которых были сделаны многие важные выводы «Русской нации». В первую очередь это статьи о национализме декабристов, русско-немецком и русско-польском этноконфликтах в Российской империи, полемике Владимира Соловьева и Константина Леонтьева против русского национализма. Все эти сюжеты присутствовали в «PH», но здесь они представлены с гораздо большей полнотой и соответствующим справочным аппаратом, за отсутствие (вынужденное, по соображениям объема) коего в «PH» автору пеняли многие просвещенные читатели.
Но это не значит, что новая книга адресуется только тем, кто уже прочитал «PH», она имеет вполне самостоятельное значение. Ее тема: почему в Российской империи не победил русский национализм? Был ли он слишком слаб или, напротив, слишком сильны были его противники? А противников у него имелось немало. Это и влиятельные нерусские этнокорпорации, и многие известные представители русской политической и интеллектуальной элиты, и, что главнее всего, сама российская власть, по крайней мере, до Александра III видевшая в русском национализме чуть ли не главную угрозу устоям империи. Собственно, с тех пор ситуация в нашем Отечестве мало изменилась, поэтому, думаю, большинство текстов этой книги вызовут самые злободневные ассоциации. Такова специфика России – недавнее и давнее прошлое в ней не просто продолжает жить, но и является одним из определяющих факторов ее бытия.
Завершить это краткое предисловие мне бы хотелось искренней благодарностью шеф-редактору издательства «Центрполиграф» Дариме Олеговне Хвостовой, при высокопрофессиональном и благожелательном участии которой в этом издательстве выходит уже вторая моя книга.
Сергей Сергеев
26 июня 2017 г.
Русские: краткая история несостоявшейся нации1
Нация и национализм: что за терминами?
Что такое нация и национализм? С последним (по крайней мере, в общих чертах) все более-менее ясно. Это идеология (и вытекающая из нее практика), главной ценностью которой является нация как единое целое. Но зато с самой нацией дело обстоит самым запутанным образом. На сегодняшний день в науке существует бесконечное множество полярно противоположных концепций ее понимания, из которых для нас особый интерес представляет следующая дихотомия: примордиализм и конструктивизм.
Примордиализм (от английского primordial – изначальный, исконный) настаивает на органичности происхождения наций, видя в современных нациях продолжение многовекового развития древних или средневековых этносов. Примордиалисты не едины: одни трактуют нацию как биологическую популяцию, другие – как территориально-экономический союз, третьи – как духовно-культурную общность, но все они согласны с тем, что в ее основе лежит некая объективная реальность – кровь, хозяйственные связи, язык, «народный дух», «Божий замысел», – которая в тех или иных формах реализуется на разных ступенях исторического процесса.
Конструктивизм, характерное дитя постмодернистского сознания, появившееся на свет в середине 1960-х гг., тоже весьма разнообразен, но все его представители сходятся в том, что нации – не природные (или духовные) данности, а социальные конструкты, возникшие на рубеже XVIII–XIX вв. и не являющиеся непосредственными наследниками древних или средневековых этносов. Наиболее последовательный конструктивист – английский исследователь Эрнест Геллнер договорился до того, что не нации порождают национализм, а, наоборот, последний сам «изобретает нации». С его точки зрения, нация не имеет подлинной реальности, она лишь фикция, идеологический фантом, создаваемый властными, экономическими и интеллектуальными элитами. Это, конечно, очевидная нелепость, и потому подавляющее число конструктивистов старательно отмежевывается от геллнеровского радикализма. В умеренном и сбалансированном виде конструктивизм изложен в знаменитой книге американца Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества». Андерсон не утверждает, что нации – фиктивные образования, они «воображаемы», как и любые другие большие группы людей, где каждый индивид физически не может воочию увидеть всех ее остальных членов и потому неизбежно вынужден их «воображать». Нации конечно же «реальны», но их «реальность» не носит онтологического характера, она изобретается в процессе человеческой деятельности с определенными практическими целями. Нации – способ упорядочивания социума, порожденный Новым временем (прежде всего массовым распространением книгопечатания), а их связь с досовременными этносами изобретена интеллектуалами для упрочения общественного единства и стабильности. Ныне в мировом научном сообществе конструктивизм явно занимает ведущие позиции.
В главном (в признании объективности существования этносов и преемственности наций по отношению к ним) я, безусловно, солидарен с примордиалистами. Тем не менее закрывать глаза на весьма серьезную критику ряда положений примордиалистов со стороны конструктивистов – невозможно. Прежний, «наивный» примордиализм сегодня придется полностью отдать в вотчинное владение мобилизационной публицистике, в научном дискурсе он неуместен. Нельзя уже писать о нации так, как это делали, например, Н.А. Бердяев («нация есть мистический организм, мистическая личность») или С.Н. Булгаков (нация – «творческое живое начало», «духовный организм, члены которого находятся во внутренней живой связи с ним»). Нельзя делать вид, что не было гигантских рукотворных усилий по формированию современных наций со стороны интеллектуалов и правительств.
Напомню хотя бы несколько фактов, чтобы не быть голословным. Якобы «народный кельтский эпос» «Песни Оссиана» был, как известно, придуман в 1760 г. шотландским поэтом Джеймсом Макферсоном, а ключевые для становления чешского национализма Краледворскую и Зеленогорскую рукописи (в составе последней – «культовая» поэма «Суд Любуши») талантливо сфабриковали филолог Вацлав Ганка, поэт Йозеф Линда и художник Франтишек Горчичка в 1817–1818 гг. Основополагающий сербский миф о Косовской битве (1389) творился несколькими поколениями сербских литераторов во второй половине XVIII – первой половине XIX в. Подлинные же исторические источники дают совсем иную картину: в них ничего не говорится о подвиге Милоша Обилича; князь Лазарь не был верховным правителем Сербии, которая тогда находилась в состоянии раздробленности; Вук Бранкович, чье имя сделалось нарицательным обозначением предателя, вовсе не предавал Лазаря и т. д.
К моменту возникновения единого Итальянского королевства (1861) письменным и устным государственным итальянским языком, основанным на тосканском диалекте, пользовались от 2,5 до 9 % населения страны (были ли итальянцы единым «духовным организмом», если зачастую не могли понять друг друга?). Отсюда знаменитая реплика одного из вождей Рисорджименто Массимо д’Адзельо: «Италия создана, но не созданы итальянцы». В полной мере эта проблема не решена и сейчас – слишком многое отличает Ломбардию от Сицилии. Еще в конце XVIII в. ни о какой единой немецкой нации говорить не приходится, и южногерманский публицист И.К. Рисбек с горечью писал, что у немцев «нет ничего от национальной гордости и любви к отечеству… Их гордость и чувство отечества пробуждаются только в той части Германии, где они родились. К другим своим соотечественникам они чужды так же, как и к любому иностранцу». Г.К. Лихтенберг шутил, что немцы не изобрели даже общенационального ругательства. Романтикам, Бисмарку и пресловутому «прусскому учителю истории» пришлось немало потрудиться для преодоления этого кричащего партикуляризма.
Наконец, даже в таком образцовом национальном государстве, как Франция, еще в 1863 г. по официальным документам министерства просвещения видно, что четверть населения страны не знала французского государственного языка, для половины школьников французский не был родным языком. В северо-восточных и южных провинциях парижским путешественникам иногда невозможно было узнать дорогу – их не понимали. Французское правительство, используя административную систему, школу, армию, церковь, материальные преференции, прямые языковые запреты (закон, разрешивший факультативное преподавание в школе местных языков, был принят только в 1951 г.), упорно добивалось ассимиляции своих граждан в единую нацию.
Таким образом, вроде бы абсурдная идея Геллнера о том, что национализм предшествует нациям, имеет вполне рациональное зерно, во всяком случае, национализм точно предшествует оформлению нации в пределах всего населения той или иной страны, так сказать, «большую нацию» конструирует «малая нация» в лице политической и культурной элиты.
Мне представляется совершенно верным тезис о принципиальной новизне наций Нового времени по отношению к досовременным этносам. Нация в сравнении со средневековым обществом поражает своей социальной, политической и культурной гомогенностью. В нации преодолеваются сословные и прочие групповые разделения, образуется единое для всех ее членов социальное, политическое, правовое, экономическое и культурное поле. Нация едина социально (ни одна социальная группа формально не является привилегированной), политически (она живет в одном суверенном государстве, не предполагающем внутри себя никаких других политических образований), юридически (в этом государстве действует единое и обязательное для всех законодательство), экономически (внутренний национальный рынок, национальное разделение труда, государственная банковская система) и культурно (все сверху донизу должны знать, кто такие Данте, Шекспир или Гете, и относиться к ним с благоговением). Всего этого в средневековом обществе не было, да и в обществе модерна сформировалось не сразу. Национальная идентичность в Новое время становится основополагающей, конституирующей, в отличие от традиционного общества, где этническая принадлежность являлась лишь одной из многих идентичностей (наряду с религиозной, сословной, региональной) и далеко не главной.
В конце Средневековья нация была обозначением элиты (например, Священная Римская империя германской нации под «нацией» подразумевала политическое сообщество немецких князей). За пределами Англии такое словоупотребление практиковалось вплоть до Французской революции (например, у Монтескье). Но в Англии уже в XVI в. это понятие стало применяться по отношению ко всему населению, то есть весь народ как бы признавался элитой. Собственно, «идея нации – символическое возвышение народа до положения элиты» (Л. Гринфельд). Действительно, очень долгое время только символическое. Ибо в той же самой Англии еще в сороковых годах XIX в. менее 15 % взрослого мужского населения могло пользоваться избирательным правом, а Б. Дизраэли с тревогой говорил о «двух нациях» внутри страны – бедных и богатых. Таким образом, можно сказать, что нациогенез есть история превращения «малой нации» – нации господ в «большую нацию» – нацию всего народа. Посмотрим, как эта схема работает на русском материале.
Цена империи
Единый русский (великорусский) этнос формируется, видимо, в конце XV – первой трети XVI в., в период образования Московского государства при Иване III и Василии III. Несмотря на очевидное своеобразие исторического развития Московской Руси, параллели с началом нациогенеза в Западной Европе напрашиваются сами собой. Говорить о нации и национализме применительно к данной эпохе, разумеется, было бы анахронизмом, но протонациональные тенденции очевидны.
Возникает целый пласт религиозно-мессианской словесности (из которого наибольшую известность получило Послание инока Филофея о Москве как о Третьем Риме), совершенно аналогичной по смыслу разного рода трактатам, появлявшимся почти одновременно во Франции (в одном из них говорится: «Франция – наследница Рима, и другой империи никогда более не бывать»), в Англии (в «Книге мучеников» Джона Фоукса утверждается, что англичане – избранный народ, предназначенный восстановить религиозную истину и единство христианского мира), в Испании (Б. де Пеньялос: «От самого Сотворения мира испанец поклонялся истинному Богу и средь рода человеческого был первым, кто воспринял веру Иисуса Христа…»). При Иване Грозном, в период так называемых реформ Избранной рады, к управлению государством были привлечены не только аристократия и духовенство, но и купечество, верхушка посада и черносошные крестьяне. Английский историк Российской империи Доминик Ливен считает, что «если Россия и не была национальным государством в 1550 г., она была ближе к этому, чем другие народы Европы того времени, не говоря уже обо всем остальном мире», ибо в ней наличествовало «единство династии, церкви и народа». По мнению Г.П. Федотова, «несомненно, что в Московской Руси народ национальным сознанием обладал. Об этом свидетельствуют хотя бы его исторические песни. Он ясно ощущает и тело русской земли, и ее врагов. Ее исторические судьбы, слившиеся для него с религиозным призванием, были ясны и понятны».
Но практически сразу с протонациональной тенденцией выявилась и тенденция абсолютно ей противоположная – династически-имперская, основу которой заложил тот же Иван Грозный созданием опричнины. Тенденция эта опиралась на средневековое понимание государства как княжеской / царской вотчины, в отличие от нововременного понимания государства как общенародного дела.
На мой взгляд, победа династически-имперского сценария не являлась запрограммированной, возможны были и иные варианты. Об этом свидетельствует Смутное время. Когда все властные структуры лежали во прахе, а представители элиты соревновались в предательстве, страну от полной гибели спас торгово-промышленный класс поволжских городов во главе с харизматическим лидером Кузьмой Мининым. «Совет земли», созданный организаторами Второго ополчения в Ярославле, вполне успешно управлял не оккупированными поляками и не контролируемыми «тушинцами» территориями; позднее при его деятельном участии был созван и проведен Земский собор, избравший на трон новую династию (это к вопросу о неспособности русского человека сделать что-нибудь, кроме безобразия, в отсутствие самодержавной палки). Но как раз эта новая династия и похоронила надолго нациостроительство в России.
Алексей Михайлович, прельстившись химерой Вселенской православной империи, возродил к жизни династически-имперский проект, пожертвовав ради него протонациональным единством русского этноса. Церковный раскол скрывал под собой борьбу протоимперии против протонации. В результате в стране произошел переход «от национального теократического государства к патерналистской светской империи» (А.Г. Глинчикова): общество сохранило прежний патерналистский тип подчинения, а власть добилась полного освобождения от какой бы то ни было моральной ответственности за свои действия перед обществом.
Петр I, продолжая дело своего отца, осуществил радикальный социокультурный разрыв русского этноса на немногочисленную вестернизированную элиту и на весь остальной последовательно архаизируемый народ. Новая импортируемая западная культура предназначалась исключительно для императора и дворянства (до середины XIX в. выходцев из низов, приобщенных к ней, буквально единицы), а старая традиционная образованность старательно уничтожалась. Напомню, что по авторитетным подсчетам академика А.И. Соболевского в допетровской Руси уровень грамотности был очень высок, даже среди крестьян – 15 %. В конце XVIII в. средний уровень грамотности крестьян не превышал 1 %. Как раз в это время Австрийская империя начала планировать введение всеобщего начального образования, а в Пруссии оно уже было введено. Как верно пишет упомянутый выше Д. Дивен, «низкий уровень грамотности углублял культурную пропасть между элитой и массами: он являлся дополнительной причиной, по которой в 1914 году русское общество было сильнее разделено и меньше походило на нацию, чем в 1550-м».
Здесь именно не недосмотр, а сознательная политика формирования огромного человеческого массива, предназначенного для того, чтобы безропотно обслуживать романовский династически-имперский проект и его непосредственного исполнителя – дворянство, быть его пушечным мясом. Ни о какой «большой» общенародной нации при такой постановке вопроса, конечно, не могло быть и речи, и вся крестьянская политика самодержавия решительно ясна и понятна: не допустить крестьянство (а впрочем, и купечество, и духовенство тоже) на арену общественной жизни как самостоятельного субъекта. В результате, по словам Г.П. Федотова, в отличие от Московской Руси, «в петровской Империи народ уже не понимает ничего». Кстати, похожая ситуация была и в Польше, только там, при отсутствии сильной монархической власти, господствовала коллективная аристократия.
Сам династически-имперский центр не считал себя исключительно русским, а, напротив, настаивал на своей наднациональности. Политику, неподконтрольную никаким общественным силам, конечно, удобнее осуществлять, не связывая себя с каким-либо конкретным народом, а изображая из себя «равноудаленный» от всех народов империи наднациональный центр, опирающийся на лояльность этнически разношерстной элиты, которая (лояльность) направлена не на государство как таковое, а на личность монарха. Но такая элита не может образовать нацию и в этом даже не заинтересована. Весьма характерно, что министр финансов Николая I граф Е.Ф. Канкрин предлагал переименовать Россию в Романовию или в Петровию. Что ж, в этом была своя логика… В принципе подобная политика свойственна для большинства континентальных империй, но если искать наиболее близкие ее аналогии, то это будет даже не монархия Габсбургов, а скорее Оттоманская Порта.
В 1762 г. 41 % из числа 402 высших офицеров и половина из четырех офицеров самого высокого ранга были нерусскими (три четверти из них – немцы). В поздней Российской империи 38 % из 550 генералов носили нерусские фамилии, причем почти половина из них происходила из Прибалтики, Польши и с Кавказа. В 1863 г. поляки составляли 48 % служилых сословий европейской части России. Немцы (не более 1 % населения России) занимали треть высших чиновничьих и военных постов. Ситуация стала меняться только при Александре III, который пытался перейти к русской национальной политике, но его царствование было слишком коротким, а меры, им предпринятые, – слишком паллиативными.
Пресловутая «русификация», как показывают, например, работы А.И. Миллера, не являлась значимой целью для Романовых (за исключением Александра III). Русское влияние на окраины (не только их ассимиляция, но и даже простое приведение социально-политических и правовых институтов к единому стандарту) было незначительным. Скажем, княжество Финляндия представляло собой, по сути, независимое государство, имевшее свой парламент (язык заседаний которого был шведский) и не платившее налоги в имперскую казну. Немало преференций было и у Польши до восстания 1830 г. (например, конституция, сейм, собственные вооруженные силы, валюта, система образования), но даже позднее о ее русификации не было и речи. В Прибалтике доминирующей этнической группой являлись немцы, они даже количественно превосходили русских (6,9 % против 4,8 %; в Риге в 1867 г. 42 % против 25 %), не говоря уже о качественном преобладании: до 80-х годов XIX столетия (а в сельской местности до 1917 г.) власть в крае фактически принадлежала корпорации остзейского дворянства, делопроизводство и преподавание в учебных заведениях велось на немецком языке, на нем же (до 1885 г.) рижские бургомистры вели переписку с царским правительством. Об обрусении Туркестана вопрос был поставлен только в 1912 г., но до 1917 г. делопроизводство там так и не удалось перевести на русский язык. О «русификации» Кавказа и Закавказья, кажется, всерьез никто и не помышлял.
О слабости «русификаторского» правительственного проекта свидетельствует и то, что он, по сути, находился в состоянии обороны по отношению к целому ряду других ассимиляторских национальных проектов на территории самой же империи. В Западном крае это была полонизация литовцев и восточных славян через местную польскую систему начального образования. Украинский национализм к концу XIX в. обрел организационный и идеологический центр в австрийской Галиции с мощной издательской базой, научными и просветительскими учреждениями, а позднее и политическими партиями, которые возникли на десятилетие раньше, чем в Российской империи. Система образования в прибалтийских губерниях вплоть до 70-х гг. XIX в. была инструментом онемечивания латышей и эстонцев. Даже в Поволжье и Оренбургском крае в деле ассимиляции местных малых народов с русскими весьма успешно соперничали татары.
Таким образом, самодержавие проводило традиционную (и уже архаичную для XIX в.) политику имперской «равноудаленности», в то время как культурно-политические элиты ряда народов империи вполне успешно занимались нациостроительством. Романовы, не понимавшие сути национального вопроса в Новое время, не только блокировали русское нациостроительство, но и объективно подрывали основы своей собственной империи, взращивая окраинные национализмы (в лучшем случае слабо и неэффективно им сопротивляясь).
Самое же главное в том, что русские не только не были привилегированной этнической группой в Российской империи, но, напротив, одной из самых ущемленных. Разумеется, речь идет не о дворянстве, верхушке духовенства или буржуазии (вкупе они составляли не более 2 % русского этноса), а прежде всего о крестьянстве (даже к 1917 г. – более 70 % русских, а ранее – более 90 %). Налогообложение великорусских губерний в сравнении с национальными окраинами было больше в среднем на 59 %. Вот, например, такой факт. С 1868 по 1881 г. из Туркестана в Государственное казначейство поступило около 54,7 млн рублей дохода, а израсходовано было 140,6 млн, то есть почти в три раза больше. Разницу, как говорилось в отчете ревизии 1882–1883 гг., Туркестанский край «изъял» за «счет податных сил русского народа». В 90-х гг. государство тратило на Кавказ до 45 млн в год, а получало только 18 млн, естественно, дефицит в 27 млн опять-таки покрывал великорусский центр. В 1868–1871 гг. русские центральные земледельческие районы, приносившие 10,39 % дохода, расходовали только 4,6 % от общего бюджета, а в 1879–1881 гг. показатели доходов и расходов были 11,1 и 5,42 % соответственно. Центральный промышленный район давал бюджету в 1868–1871 гг. 6,2 % дохода, а расходов на него приходилось 3,3 %, в 1879–1881 гг. эти показатели составляли 6,34 и 2,83 %. Получалось, что в среднем на душу населения в губерниях Европейской России приходилось в 1,3 раза больше прямых податей, чем в Польше, в 2,6 раза больше, чем в Закавказье, почти в два раза больше, чем в Средней Азии. По некоторым подсчетам, население окраин ежегодно «обогащалось» в среднем на сумму от 12 до 22 рублей на одну душу мужского пола.
В настоящее время ООН для измерения качества жизни населения использует так называемый индекс человеческого развития, или индекс развития человеческого потенциала. Он включает три показателя: 1) индекс ожидаемой продолжительности жизни при рождении, 2) индекс образования (процент грамотности и доля детей школьного возраста, посещающих школу), 3) индекс производства (валовой внутренний продукт на душу населения). Каждый показатель принимает значение от 0 до 1, индекс человеческого развития равен их среднему арифметическому. Так вот, по подсчетам Б.Н. Миронова, индекс человеческого развития для русских в императорской России равен 0,247, а для нерусских (взвешенный на доле каждого этноса) – 0,301, то есть на 22 % выше. Из 14 народов, для которых имеются данные для подсчета индекса человеческого развития, у восьми – евреев, латышей, литовцев, поляков, украинцев, финнов, эстонцев и немцев – индекс был выше, чем у русских, а у пяти – башкир, белорусов, молдаван, татар, чувашей – ниже. Но зато средняя продолжительность жизни у русских (28,7 года) была ниже не только чем у немцев (45), латышей (45), финнов (44,3), эстонцев (43,1), литовцев (41,8), поляков (41), евреев (39), украинцев (38,1), но и чем у молдаван (40,5), белорусов (36,2), башкир (37,3), татар (34,9), чувашей (31), и ниже средней продолжительности жизни для 14 народов империи (32,4).
Что же касается образования, то к концу XIX века русских, умеющих читать, было 29,3 %. Для сравнения: финнов – 98,3 %, эстонцев – 94,1 %, латышей – 85 %, немцев 78,5 %, евреев – 50,1 %, литовцев – 48,4 %, поляков – 41,8 %, греков – 36,7 %. Из европейских народов империи от русских отставали только белорусы (20,3 %) и украинцы (18,9 %).
Основное бремя военной службы также несли на себе русские, армия состояла из русских, украинцев и белорусов на 86 %.
«Оскудение центра» было одной из центральных тем русской публицистики конца XIX – начала XX в. В.В. Розанов (1896) возмущался: «Ничего нет более поразительного, как впечатление, переживаемое невольно всяким, кто из Центральной России приезжает на окраину: кажется, из старого, запущенного, дичающего сада он въезжает в тщательно возделанную, заботливо взращиваемую всеми средствами науки и техники оранжерею. Калужская, Тульская, Рязанская, Костромская губернии – и вся Центральная Русь напоминает какое-то заброшенное старье, какой-то старый чулан со всяким историческим хламом, отупевшие обыватели которого живут и могут жить без всякого света, почти без воздуха… Можно подумать, что “империя” перестает быть русской, что не центр подчинил себе окраины, разросся до теперешних границ, но, напротив, окраины срастаются между собою, захлестывая, заливая собою центр, подчиняя его нужды господству своих нужд, его вкусы, позывы, взгляды – своим взглядам, позывам, вкусам. <…> Русские в России – это какие-то израильтяне в Египте, от которых хотят и не умеют избавиться, “исхода” которых ожидают, – а пока он не совершился, на них возлагают все тяжести и уплачивают за труд ударами бича».
Естественно, русский крестьянин, находившийся в крайне стесненном материальном положении, в подавляющем большинстве неграмотный, неполноправный (до Столыпинской реформы не обладавший правом частной собственности на свою землю, до 1904 г. подвергаемый по суду телесным наказаниям), не мог быть эффективным агентом русификации империи. Неудивительно, что нередко происходило нечто противоположное – «обынародчивание», в том числе даже «объякучивание» русских (крестьяне, жившие по соседству с якутами, перенимали их обычаи, начинали практиковать сыроедение и даже переходили в шаманизм). По этому поводу русская публицистика второй половины XIX в. била настоящую тревогу. Например, историк литературы и этнограф А.Н. Пыпин полагал, что главной причиной «обынародчивания» «являются сами русские, чье низкое культурное развитие не позволило передать крепкие задатки культуры так же, как это делали немецкие, французские и английские переселенцы».
Быть русским было невыгодно. Повышение социального статуса происходило через движение по сословно-чиновной лестнице, для чего вовсе не требовалось переходить в православие; скажем, дворян-поляков в империи насчитывалось почти столько же, сколько дворян-русских (39 и 40 % соответственно). Сословный принцип для Российской империи был намного важнее национального.
В подготовительных материалах Ф.М. Достоевского к «Дневнику писателя» (1881) находим такую запись: «Над Россией корпорации. Немцы, поляки, жиды – корпорация, и себе помогают. В одной Руси нет корпорации, она одна разделена. Да сверх этих корпораций еще и важнейшая: прежняя административная рутина. <…> Все права русского человека – отрицательные. Дайте ему что положительного и увидите, что он будет тоже консервативен. Ведь было бы что охранять. Не консервативен он потому, что нечего охранять».
Я бы не хотел показаться огульным отрицателем империи Романовых. У нее есть огромные заслуги перед русским народом. Во-первых, гигантское расширение его «геополитической ниши» (В.Л. Цымбурский). Во-вторых, создание высокой культуры, которая до сего дня является основой русской идентичности. Нельзя, правда, не оговориться, что польза многих имперских территориальных присоединений для России весьма сомнительна (особенно в случае с Польшей и Финляндией), а наше наиболее ценное приобретение – Сибирь – в большей степени результат народной, а не государственной колонизации. Так же как и русская литературная классика прежде всего плод самостоятельной инициативы (далеко не всегда поощряемой властью) горстки дворян и разночинцев. Так или иначе, но национальную политику самодержавия с русской национальной точки зрения нельзя признать удачной. Гоняясь за миражами внешнеполитического могущества, оно забыло про основу империи – русских, помешав им вовремя превратиться в нацию эпохи модерна, не сформировав у них единую национальную идентичность, продолжая держать их в плену социальной архаики.
Русская «малая нация»: рождение, расцвет, крушение
Такой исторический контекст нимало не способствовал успешному русскому нациогенезу. Тем не менее с конца XVIII в. этот процесс начинается. Речь, конечно, идет о создании «малой нации» – нации господ в среде русского дворянства.
Как единое сословие русское дворянство формируется только при Петре I под первоначальным названием шляхетство, заимствованным из Польши, но вышедшим из употребления во второй половине XVIII столетия. До этого существовали различные группы царских чиновных людей, владевших крепостными крестьянами и несших обязательную службу царю, однако обладавших различным правовым статусом (бояре, окольничие, думные дворяне, дети боярские и т. д.). Задуманное царем-реформатором как служилое сословие (члены которого обязаны служить государству пожизненно), аккумулирующее в себе посредством табели о рангах наиболее способных и энергичных выходцев из низов, дворянство, пользуясь политической ситуацией «эпохи дворцовых переворотов», постепенно обрастало все большим количеством привилегий. Пиком последних стали Манифест о вольности дворянства (1762) и Жалованная грамота дворянству (1785), благодаря которым «благородное сословие» приобрело исключительный правовой статус: дворянин мог служить или не служить по собственному желанию; он был свободен от податей и телесных наказаний; лишиться своего звания (передаваемого по наследству) он мог только по суду равных себе; земля, имущество и крепостные крестьяне являлись его частной собственностью; на местах дворяне получали право на сословно-корпоративное самоуправление с характером юридического лица. Только верхушка купечества обладала сравнимыми правами, но, скажем, возможность владения крепостными была эксклюзивно дворянской, не говоря уже о том, что государственный аппарат и армия возглавлялись только дворянами. Дворяне, таким образом, стали единственным слоем русского этноса, имевшим не только обязанности, но и гражданские права и свободы, то есть они были не только подданными, но и гражданами.
Разумеется, дворянство было неоднородно: наряду с крезами-латифундистами в его составе находилось немало бедняков, собственноручно пахавших землю или вообще не имевших никакой собственности; к «благородному сословию» принадлежали и блистательные интеллектуалы, и неграмотные (в буквальном смысле слова) невежды. Поэтому, говоря о социально-политических и дискурсивных практиках дворянства, я буду иметь в виду ту его часть, которая обладала достаточным для их реализации экономическим и/или культурным капиталом. Именно ее можно определить как своеобразную «малую нацию», «нацию господ» в составе политически неорганизованного русского этноса, членов которой объединяли общие материальные, гражданские и политические права, а также однородная, импортируемая из Западной Европы культура и основной язык общения – французский.
До начала XIX в., даже на дискурсивном уровне, другие сословия в эту «нацию» не допускались, в особенности крестьянство, составлявшее более 90 % населения России. В дворянском самосознании XVIII столетия господствовало представление, что «благородное сословие» – «единственное правомочное сословие, обладающее гражданскими и политическими правами, настоящий народ в юридическом смысле слова <…>, через него власть и правит государством; остальное население – только управляемая и трудящаяся масса, платящая за то и другое, и за управление ею, и за право трудиться; это – живой государственный инвентарь. Народа в нашем смысле слова [то есть нации] <…> не понимали или не признавали» (В.О. Ключевский). Д.И. Фонвизин определял дворянство как «состояние», «долженствующее оборонять Отечество купно с государем и корпусом своим представлять нацию». По сути, сословно-классовая идентичность отождествлялась дворянами с национальной. И это вполне естественно, трудно признать единоплеменников и сограждан в тех, кто и социально, и культурно не имеет с тобой практически ничего общего.
Тем не менее, несмотря на все вышеописанное, именно дворянство создало русский националистический дискурс. Его творцами являются – все как один – представители «благородного сословия»: Н.М. Карамзин, А.С. Шишков, С.Н. Глинка, Ф.В. Ростопчин, А.С. Кайсаров, лидеры декабризма.
Л. Гринфельд видит причину обращения дворян к национализму в кризисе дворянской идентичности, якобы обесценивавшейся из-за постоянного расширения сословия за счет выходцев из низов, в неуверенности сословия в своем колеблющемся социальном статусе. Этот тезис нуждается в серьезном уточнении. Да, дворянство стремилось к пересмотру своей сословной идентичности, но не только потому, что боялось девальвации последней, но и потому, что стремилось поднять ее на новый, более высокий уровень, наполнив ее политическим содержанием. «Благородное сословие» в своих отношениях с самодержавием не всегда было страдательной, но иногда и наступательной стороной. Каждый помещик был почти неограниченным государем в своем имении, дворянская корпорация фактически контролировала власть в провинции и «для того, чтобы сделаться могущественным политическим сословием и властно влиять на судьбы русского народа и Русского государства, дворянству не хватало лишь одного – ограничения прав самодержавной власти монарха и участия в законодательстве и верховном государственном управлении» (А.А. Корнилов).
Дворянство стремилось к политической власти. Но самодержавие всеми своими действиями демонстрировало нежелание делиться властью с какими бы то ни было социальными группами, ибо это полностью противоречило его «надзаконной», «автосубъектной» (А.И. Фурсов) сущности. Между монархией и дворянством, начиная с Екатерины II, шла сложная и напряженная игра: «Против политических требований дворянства правительство всегда выдвигало крестьянский вопрос. Боязнь отмены крепостного права и потери, таким образом, социальной почвы под ногами заставляла дворянство, в его целом, постоянно склоняться перед императорской властью» (Г.В. Вернадский). Кроме того, самодержавие, чтобы не зависеть от дворянского влияния, окружило себя в значительной степени инородной или разночинной бюрократией.
Той части русского дворянства, которая либо не принадлежала к высшему свету и бюрократии, либо не хотела играть по их правилам, а мечтала о самостоятельной, а не о функциональной роли во властном механизме, ничего другого не оставалось делать, как найти для себя какую-то иную формулу своей легитимности вместо «царевых слуг». Благо искать ее не нужно было слишком долго. Идея нации как демократически организованного суверенного народа во французской культуре на рубеже XVIII–XIX вв. была основополагающей, и, кстати, как аргументированно показывает Л. Гринфельд, ее изначально сформулировали именно оппозиционные королевской власти французские дворяне, а уже потом перехватили идеологи третьего сословия. Но в России третьего сословия не нужно было опасаться в связи с его блистательным отсутствием, и потому дворянство само могло сыграть его роль. Часть дворянства начинает позиционировать себя в качестве полномочных представителей всех русских, вне зависимости от сословной принадлежности.
Из духа политической ущемленности русского дворянства и родился русский национализм, гораздо раньше, чем возник хотя бы намек на «большую» общенародную нацию в социальной реальности.
Еще одним немаловажным фактором «национализации» русского дворянства был «глубокий и жестокий антагонизм между русскими и нерусскими дворянами» в многоэтничной империи (А. Рибер), что неудивительно, ибо «так называемые инородцы составляли около половины всего потомственного российского дворянства» (А.П. Корелин); их приток заметно усилился в конце XVIII – начале XIX в., когда в состав империи вошли земли Речи Посполитой и Грузия, то есть именно в период генезиса русского национализма. Особенное раздражение вызывали привилегии балтийских немцев, так называемых «остзейских баронов», из которых российские самодержцы охотно черпали верные себе управленческие кадры.
Наконец, важнейшим катализатором, так сказать, «повивальной бабкой» русского национализма явились войны с наполеоновской Францией. Первоначальное воодушевление; позор Тильзитского мира; страстное желание реванша; ненависть к прежним кумирам, а ныне экзистенциальным врагам, вторгшимся на территорию России и покушающимся на все дорогое в жизни каждого русского дворянина (это замечательно схвачено Л. Толстым в разговоре Андрея Болконского и Пьера Безухова накануне Бородинского сражения); небезосновательный страх перед возможной «пугачевской» реакцией «подлого народа» на гипотетическую отмену Наполеоном крепостного права; восхищение «дубиной народной войны»; восторг и самоупоение от победы над не победимым доселе никем противником и от роли «освободителей Европы» – десятилетие между 1805 и 1815 гг. превосходит по своей насыщенности экзистенциальными переживаниями все остальное XIX столетие. И именно в это десятилетие сформировались обе версии русского национализма – традиционалистская и модернистская, если выразители первой (Карамзин, Шишков, Ростопчин) в основном пробавлялись риторикой, то выразители второй (А.С. Кайсаров) выступали за реальные социально-политические преобразования, прежде всего за отмену крепостного права. Но в обоих случаях само понятие нации приобрело новый смысл, оно включало теперь в себя все сословия. Более того, не только модернисты, но и некоторые традиционалисты признали основой нации самый многочисленный и самый социально униженный слой русского общества – крестьянство. Таким образом, «большая» нация была уже «воображена», совсем по Б. Андерсону.
«Демократизация» националистического дискурса, произошедшая уже в начале XIX в., в дальнейшем только усиливалась у модернистов – декабристов и западников, и традиционалистов – славянофилов. Важно отметить, что славянофилы, создавшие наиболее масштабную и разработанную националистическую идеологию в русской дореформенной мысли (характерно, что именно в отношении славянофилов А.И. Герцен в дневнике 1844 г. употребил слово «национализм», – это первое обнаруженное мной использование этого понятия в русском языке), в отличие от традиционалистов первого призыва, уже включают в свою программу в качестве важнейшего пункта отмену крепостного права. Крестьянская реформа 1861 г. (а отчасти земская и судебная тоже), подготовленная совместно западниками и славянофилами, стала не только социальным переворотом, но и реализацией теоретически (и мифологически) разработанного «националистического проекта» (М.Д. Долбилов). Пореформенный национализм «почвенников» (А.А. Григорьева и Ф.М. Достоевского), М.Н. Каткова и И.С. Аксакова лишь конкретизировал идеологемы, созданные в первой половине столетия.
Совершенно очевидно, что основные модели русского националистического дискурса были созданы либо потомственными дворянами, либо дворянами – выходцами из других сословий, но творившими в рамках дворянской культуры (М.П. Погодин, Н.И. Надеждин, В.Г. Белинский). Даже революционный национализм «русского социализма» сформулировали дворяне А.И. Герцен, Н.П. Огарев и М.А. Бакунин. Иные социальные группы так и не преодолели эту идеологическую монополию «благородного сословия».
В разночинско-интеллигентской антидворянской контркультуре 1860-х гг. и сменивших ее народничестве и марксизме национализм если и присутствовал, то только контрабандой, ибо для всех этих идеологий точкой отсчета были права и интересы «народа» (плебса), понимаемого не как органическая часть нации, а как дискриминированный социальный слой. Дворянские националисты же могли сколь угодно резко критиковать оторванность верхов от низов, но у них речь шла не об уничтожении социального неравенства как такового (а уж тем более не об ампутации больной части национального «тела»), а о духовно-культурном «перевоспитании» элиты, благодаря которому она сможет найти общий язык с «народом», чему должно служить и уничтожение наиболее одиозных социальных практик господствующего сословия. Только в конце 1870-х – начале 1880-х гг. в публицистике газеты А.С. Суворина «Новое время» начала вырисовываться первая «недворянская», «буржуазная» версия русского национализма, но теоретическое оформление она получила лишь в начале XX в., так же как и интеллигентский национализм П.Б. Струве и других веховцев. До самого 1917 г. дворянский национализм не был полностью вытеснен с идеологической арены.
С другой стороны, дворянское происхождение русского национализма обусловило его фундаментальную слабость. При всей своей автономности, дворянство было все же сильно зависимо от самодержавия, а после разгрома декабризма лишилось возможности использовать армию как инструмент борьбы. Пробавляясь националистической риторикой, дворянское большинство стремлений националистов-модернистов не поддерживало, упорно цепляясь за свои узкосословные, эгоистические интересы. То есть инициаторы модернистского проекта не могли опереться на сословие, к которому принадлежали. «Средний класс», как говорилось выше, в России до начала прошлого века фактически отсутствовал. Апеллировать же непосредственно к «народным массам» модернисты-дворяне боялись. Так что им оставалось лишь надеяться на эволюцию самодержавия, которое, как уже говорилось выше, вовсе не было в такой эволюции заинтересовано.
Немудрено, что в 1917 г. русское нациостроительство сорвалось. Слишком ограничена была его социальная база. Образованный класс (русских, имевших образование выше начального, было немногим более 2 %, а грамотной была всего треть населения страны), где циркулировали националистические идеи, и большинство населения страны – крестьянство продолжало жить в разных социокультурных мирах, которые правительство и дворянство после реформ 1861 г. только законсервировали путем организации общинного устройства крестьянского быта с особым правовым и культурным полем. Националистическое дворянство, так же как и антинациональный династически-имперский центр, не нуждалось в крестьянстве как в самостоятельном общественном субъекте, а только как в объекте для попечения и руководства. Всерьез национализм восторжествовал в России только при П.А. Столыпине, он стал основой правительственной политики и в крестьянской реформе, и в мероприятиях на окраинах. В 1914 г. наконец-то было введено обязательное всеобщее начальное образование. Возможно, если бы развитие России протекало эволюционно, процесс нациостроительства благополучно бы завершился. Но война и революция не дали ему такого шанса.
Крестьянское большинство не успело еще осознать себя частью единой нации вместе с социальной верхушкой, оно ощущало себя прежде всего в качестве дискриминированного социального слоя, то есть народом, по терминологии левой публицистики. «Малая нация» составляла от силы процентов пять – семь и противостоять возмутившемуся народному морю не смогла. На гребне этой волны к власти пришла интеллигентская секта радикальных марксистов-большевиков с сильным инородным (прежде всего еврейским) компонентом и отчетливым русофобским дискурсом, в результате ее политики русская «малая нация» была либо уничтожена, либо эмигрировала, либо вынужденно мимикрировала при новом строе.
От XX к XXI в.: старые и новые проблемы
В 1920-х – первой половине 30-х гг. в СССР из русских точно делали не нацию, а некую безнациональную общность, призванную скреплять собой «государство рабочих и крестьян». У большинства же других народов последнего национальное сознание, наоборот, целенаправленно культивировалось, более того, правящие интернационалисты создавали нации новые, в том числе и совершенно сконструированные (почти по Геллнеру и Андерсону) – например, среднеазиатские. Такая политика осуществлялась приблизительно до 1934 г. Уничтожив множество традиций Российской империи, большевики одну, однако, сохранили и преумножили – нещадную эксплуатацию великорусского центра в пользу национальных окраин. Даже на закате советской эпохи, занимая первое место по промышленному производству, РСФСР по душевому доходу стояла только на десятом месте среди пятнадцати советских республик.
В ходе сталинского «национал-большевистского поворота», вызванного внешнеполитическими страхами советского руководства и закрепленного Великой Отечественной войной, русским было возвращено право на национальное самосознание, которое в результате культурной революции стало достоянием миллионов. То есть теперь в культурном смысле русские наконец-то впервые стали «большой нацией». Но русское нациостроительство для коммунистов – на всех этапах их правления – было, образно говоря, незапланированным ребенком, исторической (и не слишком желательной) случайностью. И любое поощрение русского чувства, мысли или дела «сверху» всегда преследовало исключительно прагматические, инструментальные цели. Большевистская политика самым радикальным образом лишила русских собственности, политической субъектности и институтов самоуправления, без чего полноценной нации не может быть по определению.
Собственно в виде такой несостоявшейся нации русские существуют и по сей день, ибо Российская Федерация является в своей национальной политике прямым наследником СССР. С одной стороны, существует множество условий для завершения русского нациогенеза (русских в РФ – 80 %, по всем стандартам – мононациональное государство). Отсутствует, однако, очень важный элемент – желание содействовать этому процессу со стороны власти, которая, продолжая имперскую и советскую традицию, стремится оставаться «равноудаленным» центром. А самое главное, отсутствуют какие бы то ни было формы социальной солидарности между совершенно атомизированными русскими людьми. Создать такие формы – задача номер один для того, чтобы завершился наконец долгий и трудный процесс русского нациостроительства.
У русских сегодня выбор небогатый: жить иллюзиями о «великом плане Путина» и потихоньку исчезать с лица своей земли, замещаясь «трудолюбивыми мигрантами», или переломить имперско-советскую традицию и самим создать себя заново как самостоятельный и самоуправляющийся субъект политики – русскую демократическую нацию.
Восстановление свободы2
Демократический национализм декабристов
Декабристскому сюжету в отечественной историографии посвящена огромная литература. И тем не менее даже сегодня, когда декабристоведение, освобожденное от тягостной опеки коммунистического официоза, явно обретает второе дыхание (достаточно назвать работы В.М. Боковой, П.В. Ильина, О.И. Киянской, В.С. Парсамова, С.Э. Эрлиха), современный историк называет проблему «национализма в декабристском движении» все еще «ожидающей глубокого исследования»3. Увы, с этим невозможно не согласиться.
Специальных работ на указанную тему практически нет. Чуть ли не единственное исключение – отличная статья К.Ю. Рогова4, но как характерно, что ее автор – «человек со стороны», не принадлежащий к сообществу патентованных специалистов по декабризму. Последние же, как правило (впрочем, следует отметить содержательную интернет-публикацию В.С. Парсамова о национализме П.И. Пестеля5), довольствуются справедливыми, но слишком беглыми рассуждениями о том, что «элемент национальный и даже, можно сказать, националистический был в декабризме вообще одним из основных <…> декабризм <…> на всем своем протяжении питался идеями российской великодержавности и национального самоутверждения»6. Но на это уже указывали и сами декабристы, и первые отечественные декабристоведы еще в позапрошлом столетии7; «резкий национализм» «первых дворянских революционеров» констатировали М.Н. Покровский8 и другие советские историки 1920–1930-х гг.9, прогресс, право же, не велик.
Между тем проблема декабристского национализма имеет не только научное, но и общественное значение. В современном российском массовом сознании (прежде всего в его «право-патриотическом» секторе) распространена «черная легенда» о декабристах как врагах России, агентах «мирового масонства» и проч. Этот вздор, конечно, характеризует лишь прискорбный уровень исторического невежества самих его пропагандистов и потребителей. Но с другой стороны, молчание историков-профессионалов по данному вопросу способствует распространению крайне вредного предрассудка: борьба против любого правящего режима обязательно равняется национальной измене. Что уж говорить о моральной стороне дела: когда героев величают предателями, «становится страшно за рассудок и нрав…».
Настоящая работа, не претендуя на исчерпывающее исследование заявленной темы (слишком уж велик массив источников по истории декабризма)10, предполагает все же раскрыть ее основные аспекты.
Поскольку в научном сообществе продолжается дискуссия о критериях принадлежности того или иного персонажа к декабристам, считаю необходимым сразу оговориться, что мой критерий чисто формальный: декабрист – это член того или иного тайного общества, признаваемого большинством специалистов как декабристское: Ордена русских рыцарей, Союза спасения, Союза благоденствия, Северного общества, Южного общества, Общества соединенных славян.
Государственный патриотизм
Национализм ни в коей мере не сводится к государственному патриотизму, но последний (в тех случаях, когда речь идет о народах уже создавших свое государство) – неотъемлемый элемент первого. Советские историки много писали о патриотизме декабристов, тщательно стараясь подчеркнуть его нетрадиционный для императорской России, «революционный» характер11. Это в каком-то смысле верно, но требует серьезных оговорок.
В сравнении с революционерами следующих поколений (не только с разночинцами, но и с дворянами Герценом и Бакуниным) мировоззрение декабристов отличается именно отчетливой преемственностью с традиционным имперско-великодержавным дворянским патриотизмом, окончательно сформировавшимся в эпоху Екатерины II, когда дворяне сделались единственными полноправными гражданами Российской империи12. Декабристы, подобно своим отцам, отнюдь не чувствовали себя «лишними людьми», «государственными отщепенцами», не ощущали отчуждения от имперского государства, считали его «своим», а дела государственной важности – своими личными делами. Но под влиянием Отечественной войны 1812 г. (более ста будущих декабристов – ее участники, из них шестьдесят пять – сражались с французами на Бородинском поле)13 дворянский патриотизм радикально трансформировался, обрел новое качество.
Об определяющей роли войн с наполеоновской Францией в формировании декабристской идеологии написано слишком много, чтобы подробно на сей счет распространяться. Отмечу только малоизвестное свидетельство М.И. Муравьева-Апостола, относившего зарождение декабризма к одному из эпизодов 1812 г., когда находившиеся в Тарутинском лагере молодые офицеры лейб-гвардии Семеновского полка (среди коих – сам Матвей Иванович, его старший брат Сергей, И.Д. Якушкин), отреагировали на слухи о возможном заключении мира с Наполеоном следующим образом: «Мы дали друг другу слово, <…> что, невзирая на заключение мира, мы будем продолжать истреблять врага всеми нам возможными средствами»14.
Таким образом, будущие члены тайного общества уже тогда были готовы пойти на прямое неповиновение верховной власти во имя интересов государства, истинными выразителями которых они себя ощущали. Служение Отечеству перестало быть для них синонимом служения монарху, их патриотизм – уже не династический, а националистический, патриотизм граждан, а не верноподданных15. С.Г. Волконский вспоминал, как после Наполеоновских войн произошли кардинальные изменения в его сознании: «Зародыш обязанностей гражданина сильно уже начал выказываться в моих мыслях, чувствах, и на место слепого повиновения, отсутствия всякой самостоятельности в оных вродилось невольно от того, чему я был свидетелем в народных событиях в 1814 и 15 годах, что гражданину есть обязанности отечественные, идущие, по крайней мере, наряду с верноподданническими»16. Переход от «народной войны» против «тирании», навязываемой извне, к борьбе против «тирании», навязываемой изнутри, казался совершенно естественным17: «Неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне истинно отечественной, русские, спасшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении Отечества, счастливое преобразование коего зависит от любви нашей к свободе?» (М.П. Бестужев-Рюмин)18. Декабристская «революционность» непосредственно проистекала из их патриотизма: «Предлог составления тайных политических обществ есть любовь к Отечеству» (С.П. Трубецкой)19; восстание 14 декабря было «делом исключительно патриотической политики» (В.С. Толстой)20.
Патриотизм стал для декабристов своего рода гражданской религией. А.Н. Муравьев, убеждая своего брата Н.Н. Муравьева (будущего графа Карского) служить на Кавказе, внушает ему (16 января 1817 года): «Истинный добродетельный муж <…> питает некое презрение к тому, что не к прямой пользе Отечества его клонится. – Способности его развертываются, усиливается его любовь к родине, и он ищет всех средств быть истинным сыном Отечества»21. И.Г. Бурцов, преследуя прямо противоположную цель – отговорить того же адресата служить за пределами собственно России, также апеллирует к долгу перед Родиной: «Всякий добродетельный гражданин должен поставить единою целию своей жизни – принести Отечеству самую величайшую пользу» (4 декабря 1817 г.)22. В другом письме (21 мая 1818 г.) Бурцов, обличая «эгоизм, непростительный для гражданина вообще, а еще более для Россиянина», излагает настоящее исповедание патриотической веры: «Что будет с Отечеством, когда сыны его устремятся каждый за любимой мечтой, слабо или вовсе не будут исполнять гражданских обязанностей и дело общее предадут хищению порока? Что будет с нашей родиною, когда мужественные россияне не обрекут себя на жертву общественной пользе? В благоустроенных Государствах граждане должны нести некоторые обязанности, налагаемые обществом, а в Государствах возникающих, преисполненных зла и невежества, обыкновенные обязанности недостаточны – потребны доблести, потребно отречение от собственных выгод и стремление к общему всеобъемлющему делу целого»23.
Подлинный культ любви к Отечеству проходит красной нитью через дневники и письма Н.И. Тургенева24
(о котором у Пушкина сказано: «Одну Россию в мире видя…»; «он искренне, усердно любил Россию» – признает весьма консервативный и враждебный декабризму Ф.Ф. Вигель25). М.Ф. Орлов в частном письме женщине (княгине С.Г. Волконской) проповедует: «Прежде всего, каждый русский должен быть русским во всем. Во всем должна господствовать идея родины. Именно ей он должен посвятить свои усилия, свои успехи, свои надежды»26. К.Ф. Рылеев полагал для приема нового члена в Северное общество достаточным основанием то, что кандидат «пламенно любил Россию» и «для благ ее готов был на всякое самоотвержение»27. Патриотическая экзальтация в Тайном обществе доходила иногда до такой степени, что Ф.Ф. Вадковский на одном из собраний выразил готовность принести в жертву родную мать, если того потребует польза России28. Конечно, это лишь фигура речи, но она очень характерна для декабристского дискурса. А вот пример уж явно не филологический, а экзистенциальный. П.И. Пестель в письме родителям незадолго до казни исповедально признавался: «Настоящая моя история заключается в двух словах: я страстно любил мое отечество, я желал его счастия с энтузиазмом», и – права современна я исследовательница – «не верить этому признанию нет оснований»29.
Именно государственный, националистически окрашенный патриотизм был основным источником оппозиции декабристов курсу Александра I после 1814 г.
Во-первых, их раздражение вызывала вдохновляемая и конструируемая императором легитимистская политика Священного союза – «подпорная, вспомогательная политика для восстановления государей», которая «была противна интересам России»30 и на деле подчиняла последние интересам Австрии («ничто меня столько не оскорбляло, как явное сие господство и влияние Венского кабинета над нашим»)31, вообще преимущественное внимание Александра к общеевропейским делам в ущерб собственно российским, его частые и продолжительные отлучки из России: «Предоставив как будто законченные судьбы России двум-трем лицам, он презрительно отвернулся от нее и занялся Европой, которая казалась ему достойной его высокого внимания»32; «душа его была в Европе»33. Именно этим вызван специальный пункт в первой редакция «Конституции» Н.М. Муравьева о том, что «Император ни в каком случае не имеет права выехать из пределов Отечества, даже в заморския владения отечества», «выезд Императора из России не иначе представляется, как оставлением оной и отречением от звания Императорскаго»34. Раздражали молодых победителей Наполеона и щедрые подарки европейским державам за счет России: «При вторичном занятии в 1815 году Парижа огромная контрибуция была взыскана с Франции, часть ее была издержана на покупку сукна солдатского в Англии, другая часть была отдана Австрии за претерпенные ею бедствия второго неприятельского нашествия. Огромная полоса России тогда еще представляла одни развалины от нашествия врагов в 1812 г. Крылов тогда написал басню: “Туча и море”»35. Экономическая политика императора, явно приносившая пользу иностранной и ущерб отечественной коммерции, также вызывала их резкую критику36.
В среде декабристов господствовало убеждение, что Александр «ненавидит Россию»37, которое не развеялось и спустя десятилетия. «История не успела еще рассмотреть действия первого Александра в отношении России. Это была, поверь, отвратительная личность. Еще в молодости он себя определил, когда писал Кочубею, что он был бы счастлив, переселившись с женой в Немечину», – писал в 1862 г. в письме племяннику престарелый М. Муравьев-Апостол38. Возмущение деятельностью императора приняло особенно острый характер в связи с его польской политикой. Так называемый «московский заговор» 1817 г., когда среди членов Союза спасения впервые возникла идея цареубийства (А.Н. Муравьев предложил бросать жребий, о том, кто должен его совершит, а И.Д. Якушкин объявил, что «решился без всякого жребия принести себя в жертву»), был вызван слухом о том, что Александр «намеревается отторгнуть некоторые земли от России и присоединить к Польше» и даже, «ненавидя и презирая Россию, намерен перенести столицу свою в Варшаву»39. На фоне тех невероятных привилегий, которые Царство Польское получило благодаря явному расположению к нему императора (конституция, собственная армия и администрация, обильные финансовые вливания)40, казалось вполне вероятным, что Александр «имел в самом деле намерение располагать достоянием России» – тем более что прецедент уже был – «прежде он отделил Выборгскую губернию в состав великого княжества Финляндского»41. Последний факт (и преимущества перед русскими «завоеванных финляндцев») тоже, кстати, вызывал активное обсуждение (и осуждение) в тайном обществе42.
С другой стороны, именно переговоры с Польским патриотическим обществом, на которых шла речь и о территориальных уступках полякам, вызвали тяжкое обвинение в приговоре Верховного уголовного суда лидеру Южного общества П.И. Пестелю («участвовал в умысле отторжения областей от империи»). Надо ли полагать, что позднее декабристы отказались от своего принципиального государственничества?
Пестель в «Русской правде» определял границы России, исходя из двух принципов: 1) «права народности» (то есть права того или иного народа на самостоятельное политическое бытие) и 2) «права благоугодства» (то есть права больших государств подчинять себе малые народы, неспособные к государственной самостоятельности). Из всех народов империи только польский наделялся «правом народности»: «Что же до Польши касается, то пользовалась она в течение многих веков совершенною политическою независимостью и составляла большое самостоятельное государство. Она могла бы и ныне сильное получить существование, если бы соединила опять в общий Государственный Состав все свои части, разобранные могущественными соседями. <…> Итак: по правилу Народности должна Россия даровать Польше независимое существование».
Однако независимость Польша получала при неукоснительном соблюдении «правила благоудобства» для России:
«1) Чтобы границы между Россиею и Польшею определены были российским правительством по правилу благоудобства для России и Польша бы сему определению границ ни в каком отношении не прекословила и приняла бы оное за неизменный закон коренной.
2) Чтобы восстановление польского государства последовало не чрез собственное отторжение Польши от России, но чрез правильную сдачу российским временным верьховным правлением губерний предназначенных к отделению в состав польского государства, новому польскому правительству <…>
3) Чтобы между Россиею и Польшею заключен был тесный союз на мирное и военное время; вследствие коего бы Польша обязалась все войско свое присоединять на случай войны к российской армии <…> Зато берет Россия Польшу под свое покровительство и служить будет ей ручательством в неприкосновенности ее пределов, а тем паче ее существования. Наконец,
4) Так как сношения между государствами производятся чрез посредство их правительств и потому твердость и дух сих сношений преимущественно зависит от образования правительств, то чтобы вследствие сего само устройство польского государства служило России залогом и обеспечением; а потому и постановляются главными условиями сего устройства, без коих не должна Россия даровать Польше независимости следующие три:
A) Верьховная Власть должна быть устроена в Польше одинаковым образом, как и в России <…>
Б) Назначение и выбор всех лиц и чиновников во все правительственные и присутственные места должны происходить по тем же точно правилам в Польше, как и в России <…>
B) Всякая аристократия, хоть на бога и имуществах, хоть на привилегиях и правах родовых основана должна совершенно навсегда быть отвергнута и весь народ польской одно только сословие составлять <…>»43.
Приведенный выше текст показывает, что нет ничего более нелепого, чем видеть в Пестеле некоего идеалиста-интеллигента, поборника польской свободы, каким позднее выступал Бакунин (и отчасти Герцен), логика Павла Ивановича – логика государственно-националистического прагматизма, применительно к данному вопросу хорошо сформулированная его ближайшим помощником М. Бестужевым-Рюминым: лучше «иметь благодарных союзников», чем «тайных врагов»44. В планируемом автором «Русской правды» русском национальном государстве поляки, с их многовековой традицией самостоятельной государственности, развитой национальной культурой и комплексом «полноценных» европейцев по отношению к русским «варварам», были бы лишним и крайне вредным элементом (каковым, кстати, они являлись и в составе Российской империи). Просто «переварить», «русифицировать», при очевидной слабости наличного русификаторского потенциала (отсутствии «большой» русской нации), Польшу было невозможно.
Кроме того, в пестелевском проекте будущая независимая Польша контролируется Россией во всех отношениях, вплоть до формы правления и социального строя (порой этот проект кажется почти до деталей реализовавшимся пророчеством о практике взаимоотношений ПНР и СССР), что должно было свести к нулю весь возможный геополитический ущерб этого решения для русских интересов.
Уступка полякам части земель, считавшихся в России «возвращенными от Польши», – Гродненской губернии, Белостокской области, части Виленской, Минской и Волынской губернии также диктовалась прагматическим, отчетливо этнонационалистическим аргументом: возвращались «области недовольно обрусевшие, чтобы душевно быть привязанными к пользе России»45.
Наконец, свидетельством того, что Пестель не собирался в польском вопросе поступаться великодержавностью России, является то, что переговоры с Польским патриотическим обществом зашли в тупик именно по вине Павла Ивановича. Поляков оскорбил тон лидера Южного общества, о котором он так говорил на следствии: «Было за правило принято поставить себя к ним в таковое отношение, что мы в них ни малейше не нуждаемся, но что они в нас нужду имеют, что мы без них обойтиться можем, но они без нас успеть не могут»46.
Для своего времени это был очень радикальный проект, вызвавший недовольство многих соратников Пестеля, не только «северян» (Н. Муравьев, например, указывал, что не следовало «уступать приобретений и собственности России и входить в сношения с иноплеменниками <…> тем более, что уступка сия произошла бы совершенно чуждой, а впоследствии, вероятно, и враждебной России державе»47), но и «южан», не согласных ни на малейшее сокращение территории империи. Оппоненты Пестеля считали, что Польша не только должна остаться в составе России, но, более того, нужно присоединить к империи и те ее части, которые находились под властью Австрии и Пруссии. Возмущение вызвал сам факт переговоров Пестеля и Бестужева-Рюмина с Польским патриотическим обществом (М.Ф. Орлов разорвал отношения с Бестужевым, сказав ему: «Вы не русский, прощайте»48; М. Муравьев-Апостол писал брату Сергею: «Я первый буду противиться тому, чтобы разыграли в кости судьбу моей родины»49). Но даже самые рьяные империалисты понимали, что статус-кво Польши неприемлем для национальной России. Альтернативой пестелевскому национально-прагматическому «размежеванию» стало панславистское «слияние».
Наиболее детально панславистский вариант решения польского вопроса был сформулирован много позже 14 декабря в сочинении М.С. Лунина, написанном в Сибири, «Взгляд на польские дела г-на Иванова, члена Тайного общества Соединенных славян» (1840). Лунин одинаково не одобряет и польских повстанцев 1830–1831 гг., и правительственные репрессии: «Подобно тому, как конституционное Царство, построенное на песке, должно было привести к восстанию, так и восстание, изолированное, несвоевременное, вспыхнувшее по сомнительным поводам, лишенное необходимых для своего развития средств и поставившее себе химерические цели, должно было окончиться полным подчинением страны. <…> Все несомненно согласятся, что хотя русское правительство и несет долю ответственности за беспорядки, оно не могло поступить иначе, как покарать виновников восстания и восстановить свой поколебленный авторитет <…> Ему дали на это право, взявшись за оружие. Однако позже оно встало на ложный путь гонений, облеченных в форму законности. Вместо того чтобы укрепить свой авторитет широкими милостями, правительство скомпрометировано, окружив себя жандармами, шпионами и палачами»50. Будущее Польши видится Лунину в тесном взаимовыгодном союзе с Россией на правах автономии (по образцу Шотландии и Ирландии в составе Великобритании). Этот союз может стать основой «общественного движения, которое должно связать воедино славянские племена, рассеянные по Европе, и содействовать духовной революции, той, что должна предшествовать всякому изменению в политическом строе, чтобы сделать его выгодным»51.
Менее известны высказывания А. Поджио, который мыслил в том же духе и на склоне лет, учитывая новейшие политические реалии. В письме М.С. Волконскому (сыну декабриста С. Волконского) от 4 марта 1868 г. он писал, что европейцы больше всего боятся «осуществления <…> проекта <…> о признании Польши и даровании ей, по примеру Венгрии, полной автономии (конечно, разумно без собственной армии). Тогда только запад вздрогнет и почувствует свое бессилие, свою ничтожность! Не усмиренная, а примиренная Польша грозит тем окончательным великим шагом, который должен поставить Россию во главу славянского, теперь рассеянного мира. Сплотить их на автономическом современном новом праве – вот наша единственная политика, цель вел икая, святая! Вот где наша сила и горе германцам и латинцам всем вкупе, если бы они восстали против такого рода обрусения!»52.
Весьма характерно, что позиция Лунина и Поджио по польскому вопросу вызвала неприятие Герцена, целенаправленно создававшего свой миф о декабристах и тесно связанного с польским революционным движением. Цитированная выше работа Лунина не была опубликована в изданиях Вольной русской типографии, несмотря на актуальность темы и громкое имя автора; Герцен отозвался о ней неодобрительно: увы, даже и «передовые люди» «становились, не замечая того, на узкую государственно-патриотическую точку зрения»53. Старательно умалчивал Александр Иванович и о реакции декабристов в 1817 г. на слух о возможном отторжении западных русских губерний в пользу Польши54. Восхищавшийся сначала Поджио, с которым он был знаком лично, издатель «Колокола» вскоре разочаровался в нем из-за разногласий «на политику русского правительства»55. С герценовскими купюрами и продолжает воспринимать декабристов массовое сознание.
Программные документы декабристов проникнуты заботой о территориальной целостности страны, о ее единстве и неделимости. В частности, именно этой заботой продиктована резкая полемика Пестеля против федерализма в «Русской правде». Федеративное государство потому, с его точки зрения, плохо, что уже в самом его устройстве содержится «семя разрушения»: «Каждая область, составляя в федеративном государстве, так сказать, маленькое отдельное государство, слабо к целому привязана будет и даже во время войны может действовать без усердия к общему составу государства; особенно если лукавый неприятель будет уметь прельстить ее обещаниями о каких-нибудь особенных для нее выгодах и преимуществах. Частное благо области хотя и временное, однако же все-таки сильнее действовать будет на воображение ее правительства и народа, нежели общее благо всего государства, не приносящее, может быть, в то время очевидной пользы самой области <…> Слово государство при таковом образовании будет слово пустое, ибо никто нигде не будет видеть государства, но всякий везде только свою частную область; и потому любовь к отечеству будет ограничиваться любовью к одной своей области». Для России же федерализм особенно опасен: «Стоит только вспомнить, из каких разнородных частей сие огромное государство составлено. Области его не только различными учреждениями управляются, не только различными гражданскими законами судятся, но совсем различные языки говорят, совсем различные веры исповедуют, жители оных различные происхождения имеют, к различным державам некогда принадлежали; и потому ежели сию разнородность еще более усилить чрез федеративное образование государства, то легко предвидеть можно, что сии разнородные области скоро от коренной России тогда отложатся, и она скоро потеряет тогда не только свое могущество, величие и силу, но даже, может быть, и бытие свое между большими или главными государствами». Приводит Пестель и исторический аргумент – упадок Русского государства в удельный период. Таким образом, «соединяя все сии обстоятельства в общее соображение, постановляется коренным законом российского государства, что всякая мысль о федеративном для него устройстве отвергается совершенно яко пагубнейший вред и величайшее зло»56.
Но и «федералистская» «Конституция» Никиты Муравьева не менее великодержавна, чем «унитаристская» «Русская правда». «Державы», на которые делится будущий «Российский союз», не имеют права «заключить какой-либо союз, договор или трактаты не только с иностранными государствами, но даже и с другою державою Российского союза», «заключать мир или объявлять войну», «чеканить монету», «содержать в мирное время войско или вооруженных кораблей без позволения верховного народного веча» и т. д.57 Более того, Н.М. Дружинин справедливо отметил, что Муравьев, во-первых, «избегает назначать столицами крупные города, которые служили политическими центрами самостоятельных народностей: столицею Балтийской державы он делает не Ригу, а Великий Новгород, вместо Киева он назначает Харьков; Финляндия оказывается сосредоточенной вокруг Петербурга, Украина и Литва – разорванными на части, Кавказ – искусственно соединенным с южными губерниями», а во-вторых, его федерация состоит не из национальных автономий, а из «естественных хозяйственных комплексов», то есть он руководствуется «не идеей самоопределения национальностей, а задачей свободного экономического развития государства»58.
В области внешней политики декабристы после прихода к власти также собирались проводить последовательный великодержавный курс. Кардинально отказываясь от принципов Священного союза, они в противовес им выдвигали идею геополитического самодовления России, что нимало не отрицало внешнеполитической активности. Напротив, «для твердого установления государственной безопасности» и приобретений разного рода геополитических и геоэкономических выгод Пестель планировал присоединить к России Молдавию59, причерноморский Кавказ60), казахские («киргиз-кайацкие») степи в районе Аральского моря61 и «часть Монголии, так, чтобы все течение Амура <…> принадлежало России»62. «Далее же, – подчеркивает Пестель, – отнюдь пределов не распространять». Впрочем, среди его планов было и создание буферного федеративного царства греческого, в состав которого, кроме собственно Греции, вошли бы земли современной Румынии, Болгарии, Македонии, Сербии, Боснии и Албании63. Рылеев и Д. Завалишин были энтузиастами расширения русских владений в Северной Америке (Пестель их энтузиазма не разделял и планировал отказаться даже от тех, которые уже имелись). Рылеев, «правитель дел» в Российско-Американской компании, в «Записке о недопущении иностранных купцов к занятию промыслами на территории, управлявшийся Российско-Американской компанией» (1824) отстаивал в правительственных кругах интересы русской торговли, поддерживал проект декабриста В.П. Романова об исследовании Аляски64. Завалишин писал из тюрьмы Николаю I: «Калифорния, поддавшаяся России и заселенная русскими, осталась бы навсегда в ее власти. Приобретение ее гаваней <…> позволяло содержать там наблюдательный флот, который бы доставлял России владычество над Тихим океаном и китайской торговлей <…> ограничило бы влияние Соединенных Штатов и Англии»65.
Своего государственного патриотизма декабристы не утратили даже в тюрьмах и ссылке, большинство из них могло бы повторить слова Лунина: «Заключенный в казематах, десять лет не переставал я размышлять о выгодах родины»66. Они, по меткому выражению П.А. Вяземского, как бы «увековечились и окостенели в 14 декабря»67 и продолжали воспринимать события политической жизни не с точки зрения репрессированных диссидентов, а все с той же точки зрения хозяев государства Российского, пусть покамест и отстраненных от его управления (или же с точки зрения правящей партии, временно перешедшей в оппозицию). Тот же Лунин68 в 1840 г., резко критикуя правление Николая I, делает тем не менее одобрительную оговорку по поводу его внешней политики 1820–1830-х гг., которую явно предпочитает курсу его старшего брата: «Внешняя политика образует единственную светлую точку, на которой отдыхает разум, уставший находить во мраке одни лишь злоупотребления и ошибки. Император Николай, в отличие от своего предшественника, избегая вмешиваться в дела, непосредственно не касающиеся России, почти всегда диктует свою волю в случаях, прямо до нее относящихся»69. В частности, Михаил Сергеевич приветствует действия России на Кавказе. В письме к сестре (1838) он осуждает ее нежелание согласиться с мыслью о службе там ее старшего сына: «Южная граница наша составляет самый занимательный вопрос настоящей политики. <…> Это была мысль Адашева и Сильвестра. <…> Каждый шаг на север принуждал нас входить в сношения с державами европейскими. Каждый шаг на юг вынуждает входить в сношения с нами. В смысле политическом взятие Ахалциха важнее взятия Парижа. <…> служба на Кавказе представляет твоему сыну случай изучать военное искусство во многих его отраслях и принять действительное участие в вопросе важного достоинства для будущей судьбы его отечества»70.
События на Кавказе привлекали к себя жадное внимание писателя-романтика А.А. Бестужева (Марлинского), писавшего из Якутска брату Павлу – участнику боевых действий с турками (1828) – прямо-таки с кровожадным упоением: «Итак, с долин Армении, на которых опиралась радуга завета, – вы понесли заветные знамена победы в пределы Турции, и уже вихорь-богатырь ваш сорвал месяц с Карсу и Ахалциха! <…> Ты, как мне пишут, резался на улицах Карса. Меня зависть берет, когда я, глотая чад вместо порохового дыма, воображаю ваши подвиги. Хоть бы из-за угла поглядеть! <…> Не могши участвовать ни делом, ни словом в битвах с неверными, сделай одолжение, сверни хоть из этого листка пару боевых патронов и пусти их за меня к неприятелю. Бьюсь об заклад, что они вцепятся в самую правоверную бороду удалых байрахтаров <…>»71. Вскоре, однако, мечты Александра Александровича сбылись: в 1829 г. по его прошению он был переведен рядовым на Кавказ, участвовал во множестве боев с горцами и погиб в одном из них в 1837 г. В 1840 г. добровольцем на Кавказ просился М.А. Фонвизин, но получил отказ72.
Напомню, что окончательное завоевание Кавказа планировалось Пестелем в «Русской правде», так что декабристы в данном случае мыслили совершенно в соответствии со своими программными установками. То же касается и присоединения земель вокруг Амура, произведенного Н.Н. Муравьевым-Амурским – покровителем ссыльных декабристов (на Кавказе им благоволили А.П. Ермолов и А.А. Вельяминов), горячо одобрявших его деятельность. В.И. Штейнгейль писал И.И. Пущину (1854): «На восточном Тихом океане открывается сцена деятельности для России, с которой можно далеко идти. Меня радует перед отходом, что фантазия моей юности начинает сбываться»73. Г.С. Батеньков восхищался тем, что Муравьев-Амурский «изобрел для молодых людей небывалое поприще, они обновляют нам легенды о Ермаках и Кортесах и сами могут стать под какой-то мифический ореол»74. С.П. Трубецкой (1858): «Ник<олай> Ник<олаевич> достиг наконец своей цели, упрочил за нами левый берег Амура. <…> Исполать ему»75. Важнейшим событием русской истории освоение Амура считал Завалишин76. Присоединение Кавказа и освоение Амура приветствовал Н.В. Басаргин77.
Европейская политика Николая I 1840–1850-х гг., во многом реанимировавшая худшие традиции Священного союза, у большинства декабристов вызывала осуждение. Тем не менее среди них находились пламенные патриоты, и здесь готовые радоваться победам русского оружия. Скажем, В.Л. Давыдов, пребывая в Красноярске, приветствовал подавление венгерской революции в 1849 г.: «Наш городок <…> вышел из обычной летаргии, чтобы отпраздновать победу наших войск и славное окончание войны. Мое сердце старого солдата дрогнуло при этих счастливых новостях, и я поспешил иллюминировать наше скромное жилище. Наш маленький Алеша был в восторге, видя фонарики, и хлопал в ладоши, крича: “Наша взяла” <…>»78.
Естественно, что Крымская война с новой силой всколыхнула великодержавные чувства декабристов. Несмотря на крайне отрицательное отношение к николаевскому режиму того времени, они страстно переживали за ее исход. Некоторые (например, М.А. Назимов) безуспешно просились служить хотя бы в ополчение79. Волконский писал И. Пущину, что он «хоть сейчас готов к Севастополю, лишь бы взяли»80. Штейнгейль почти до самого конца войны не сомневался, что «венец будет блистателен для России»; «если мы подлинно “со Христом и за Христа!”, бояться <…> западных ренегатов нечего»; «умру в уверенности, что она должна исполнить высокое предназначение <…> Скорее думаю, что наступит черед для современного Карфагена» (то есть Англии)81. Преисполненный надежд А.Н. Муравьев («может быть, мы услышим теперь, что знамена наши развеваются на Босфоре»82) сокрушался: «Если бы не мои глаза, я был бы, конечно, там, куда честь и любовь к Отечеству призывают каждого русского <…> ибо в Севастополе <…> находится ныне подлинное Отечество каждого истинного русского, – это оттуда нужно изгнать подлых агрессоров, этих безумцев, которые не знают, во имя кого и чего проливают они свою кровь <…>»83. С.П. Трубецкой сообщает Батенькову (1855), что в Иркутске, где жили многие сосланные декабристы, «война и ожидание ее последствий всегда предметом разговоров, когда сходимся. Нетерпеливость выражается различным образом и каждый хотел бы изгнать неприятеля из Отечества по своему соображению <…> бывают самые сильные прения»84. Н.А. Бестужев писал Завалишину (1854): «Меня оживили добрые известия о славных делах наших моряков, но горизонт омрачается. Не знаю, удастся ли нам справиться с французами и англичанами вместе, но крепко бы хотелось, чтобы наши поколотили этих вероломных островитян за их подлую политику во всех частях света»85. М.А. Бестужев впоследствии вспоминал о старшем брате: «Успехи и неудачи севастопольской осады его интересовали в высочайшей степени. В продолжение семнадцати долгих ночей его предсмертных страданий я сам, истомленный усталостию, едва понимая, что он мне говорил почти в бреду, – должен был употреблять все свои силы, чтобы успокоить его касательно бедной погибающей России. В промежутки страшной борьбы его железной, крепкой натуры со смертию он меня спрашивал: – Скажи, нет ли чего утешительного?»86 «Севастополь с ума и сердца не сходит», – признавался Пущин87.
Поражение России и условия Парижского мира произвели на декабристов самое тягостное впечатление. «Постыдное пятно на величие и славу России» (Волконский)88. «Ты уже знаешь, какой это мир! Едва ли после него можно будет, не для завоевания, но для возвращения уступленного, скоро приняться за меч, ибо вороты для нас закрыты со всех сторон. <…> Так сердце и разрывается! <…> видно, долго нам еще склонять голову свою перед иноземною гордынею! Жаль Карса, жаль пашлыков, которые пришлось отдать, – влияние России упадает на Востоке, как оно уже упало на Юге и Западе!» (А.Н. Муравьев – Н.Н. Муравьеву-Карскому)89. «Как ни желаю замирения, но как-то не укладывается в голове и сердце, что будут кроить нашу землю. Что-то похожее на Тильзит и чуть ли не хуже» (Пущин)90. «Камнем лежит на сердце событие, что мы лишились силы на Черном море – плода вековых трудов и огромных жертв» (Батеньков)91.
Из тех материалов, которые мне удалось изучить, можно сделать вывод, что только один декабрист занимал в период Крымской войны четкую пораженческую позицию – А.Ф. Бриген. Он мотивировал ее двояко: идеологически, с позиции последовательного либерализма («нынешняя война – война двух начал <…> это война варварства и с цивилизациею»; варварство – режим Николая I, кредо которого: «народы существуют для правительств»), и геополитически, с позиции крайнего изоляционизма: «<…> Европа <…> нам вколотит ума, которого мы сами иметь не хотим, и мы наконец будем вынуждены понять, что достоинство и благо внутри нас и что народ русский должен его искать в самом себе, а не пристраивать извне. Пора бы уже перестать морочить народ, без того уже оглупевший форменным православием да мыльными пузырями, называемым могуществом (чье?) и слава, тогда как два пятна: откуп и креп[остное] рабство срамит нашу Федору в глазах всего человечества. Крым и Польша не составляют отечества русского и, по моему мнению, не приносят пользы <…> И без этих наростов Россия может быть первостепенною державою и вместо того, чтобы быть ненавидима всеми, будет всеми уважаема <…>»92 Но случай Бригена – классический пример того, что исключение лишь подтверждает правило.
Достаточно единодушно отреагировали оставшиеся в живых декабристы на польский мятеж 1863 г.93 М. Муравьев-Апостол еще до начала восстания писал племяннику: «Ты говоришь, предоставить этих господ самим себе. Каким образом? Наших милых соседей с какой стати усиливать в ущерб России? Взгляни на карту так называемого Царства Польского, ты увидишь, что оно не [имеет] никаких средств, чтобы жить собственной жизнью. Никто больше России не делал для Польши. Одно несчастное прошлое царствование могло до того ее озлобить, что весь свой гнев за порабощение она обращает против нас. <…> Русская кровь проливалась для завоевания несчастной Польши, нельзя же забыть это. Дай ей попасть в руки Пруссии или Австрии, поверь, что заговорится тогда о Литве и пр. Дело, быть может, еще больше осложнится предоставлением Царству управляться] само собой, как знает»94. Назимов, возмущаясь «сумасбродством поляков», полагал, что они «вдались в пошлый обман» Наполеону III, но зато русские «получили урок, как следует управлять своими приобретениями»95. А.Н. Муравьев всецело одобрял меры своего брата М.Н. Муравьева-Виленского, пресловутого «Вешателя» (между прочим, бывшего члена Союза спасения и Союза благоденствия, одного из главных авторов Зеленой книги последнего) по подавлению мятежа в Западном крае: «Брат Михаил действует славно, как истинно русский»; «распоряжения брата Михаила великолепны»; «брату Михаилу, по мнению моему, надобно поставить памятник, не за одно только усмирение юго-западной России, но за спасение Отечества. Подобными мерами, думаю, что восстановить можно бы и царство Польское, то есть обратить его в русские губернии, с русскими правителями»96. Е.П. Оболенский предлагал в дальнейшем по отношению к полякам самые радикальные меры: «<…> если они не захотят слиться с нами в одну нераздельную семью, то мы должны поглотить их национальность и силою, и нашей численностью. <…> Неужели они должны исчезнуть с лица земли русской, – по весьма простой причине, – мы не можем в мире жить с ними? <…> Что же делать <…> самозащита есть одна из первых обязанностей всякого человека и гражданина»97. Не трудно заметить, что в вышеприведенных цитатах господствует «антипестелевская» точка зрения на польский вопрос, высказываний сторонников иного взгляда обнаружить не удалось.
Поджио в своих письмах конца 1860-х гг. уделял большое внимание («мой конек») экономической политике России, проповедуя отказ от сырьевой модели развития и освобождение «от ига европейского, в смысле мануфактурного, промышленного его давления»: «Полноте торговать салом и пенькой – пора, пора дать самобытность России во всех отношениях; пора возвыситься до шелковых, шерстяных и бумажных тканей! Азия под боком, доставит вам и шелк, и хлопок, а шерсть ваша убивается австралийскою, и нечего ее посылать <…> за границу, а самим вырабатывать! <…> хочу <…> видеть Россию государством промышленным и потому независимым, самобытным <…>. Сбережение по всем отраслям, направить капиталы на развитие производительных сил; создать промышленность и довести до того, чтобы мы могли выдержать соперничество, которое нас теснит и вышибает со всех рынков, где мы затрачиваем последнее наше золото; возвести земледелие на степень науки для удешевления зерна; вот бегло отчасти наброшенные средства не то чтобы упрочить шаткость бедного нашего бумажного рубля, а чтобы осуществить великую цель независимости России от Европы в отношении ее превосходства в умственном и вещественном смысле»98.
Наиболее поздние по времени из обнаруженных мной комментариев декабристов по поводу политики России принадлежат М. Муравьеву-Апостолу, успевшему одобрить войну за освобождение балканских славян в 1877–1878 гг.: «Кровь христианская пролилась потоками, она искупила освобождение славян от турецкого ига. Славяне наши единственные союзники в Европе, мы не можем не заступиться за кровь пролитую братьями нашими <…>. Я отказался от чтения французских газет, они осуждали Сербию, Черногорию за то, что объявили войну туркам. Чем это кончится, я уверен, как в 1812 г., что святое дело свободы и человечества восторжествует!»; «как наша Россия хороша умилительно своим заступничеством за угнетенных братьев!»; «наша молодец армия совершила суворовский подвиг, зимой перешла Балканы»; «1877 год начинает новую историческую эпоху <…> Бог предоставил России разрешить наконец» «восточный вопрос»99.
Ксенофобия
Ксенофобия не составляет главного содержания национализма, более того, она – явление гораздо более обширное и к нему несводимое; с другой стороны, теоретически возможен национализм без ксенофобии. Но, как правило, ксенофобия – один из неустранимых элементов национализма, ибо утверждение своего на практике невозможно без отрицания чужого. Как и любая политическая идеология, национализм базируется на шмиттовском различении друга и врага. Декабризм вполне подтверждает это правило.
На всех этапах развития декабристского движения, в подавляющем большинстве его программных документов обязательно присутствуют пункты, направленные против иностранцев вообще. Это, во-первых, было вызвано предпочтением, которое оказывал последним Александр I в противовес русским дворянам100, и их заметным присутствием на ключевых постах в государственном аппарате и армии. По свидетельству (кстати, весьма сочувственному) Ф.Ф. Вигеля, Н.И. Тургенев «в разговорах со мной сколько раз скорбел о том, что чужеземцы распоряжаются у нас как дома»101. П.Г. Каховский незадолго до казни в письме Николаю I все еще осуждал «явное предпочтение, делаемое Правительством всем иностранцам без разбору <…> простительно надеяться, что у нас, конечно, нашлись бы русские заместить места государственные, которыми теперь обладают иностранцы. Очень натурально, что такое преобладание обижает честолюбие русских и народ теряет к Правительству доверенность»102. Другой источник декабристской ксенофобии – опыт участия в войнах с наполеоновской Францией. А.Н. Муравьев на склоне дней вспоминал: «Ненависть к французам и к иностранцам вообще развилась во всей ее силе между русскими и оставила глубокие корни в современниках; многие из них, дожившие доныне, ощущают какое-то отвращение к иностранцам, и особенно к французам, которое умеряется только усилием над самим собою, но при первом удобном случае проявляется в различных видах. Глубоки и сильны впечатления юности!»103
Уже в проектах Ордена русских рыцарей, составленных М.А. Дмитриевым-Мамоновым, среди целей организации называются «лишение иноземцев всякого влияния на дела государственные» и «конечное падение, а если возможно, смерть иноземцев, государственные посты занимающих»104. По критериям, установленным Мамоновым, иноземцем «перестает почитаться <…> правнук иноземца, коего все предки, от прадеда до отца были грекороссийского исповедания, служили престолу российскому и в подданстве пребывали, не отлучаясь от России»105. Союз спасения также настаивал на необходимости «отстранения иноземцев от влияния в государстве»106. «Зеленая книга» Союза благоденствия запрещает принимать в общество нехристиан и «иноземцев», если только те не оказали важной услуги России107. Кроме того, одна из задач Союза состояла в том, чтобы «отвращать родителей от воспитания детей в чужих краях»108. Устав Южного общества требует «не принимать в общество никого кроме русских или тех, которые по обстоятельствам совершенно привязались к русской земле»109.
В «Русской правде» иностранцам запрещается «иметь в России какое бы то ни было недвижимое имущество», «пользоваться в России правами политическими, предоставляемыми одним только российским гражданам», «вступать в государственную службу или какую-нибудь отрасль правления и продолжать оную, исключая министерства просвещения»110. В «Конституции» Никиты Муравьева «иностранец, не родившийся в России» имеет право «просить себе гражданства российского», лишь прожив в ней «7 лет сряду» и «отказавшись наперед клятвенно от правительства, под властью которого прежде находился». Быть избранным в местные законодательные органы страны он может только еще через 7 лет, а в центральные – через 9 лет. Иностранец же, не имеющий гражданства, «не может исполнять никакой общественной или военной должности в России, не имеет права служить рядовым в войске российском и не может приобрести земель». Гражданство аннулируется навсегда в случае вступления «в подданство иностранного государства» и принятия «службы или должности в чужой земле без согласия своего правительства», наконец, даже «если гражданин без согласия веча примет подарок, пенсию, знак отличия, титло или звание почетное, или приносящее прибыль от иностранного правления, государя или народа». Кроме того, «никакое иностранное общество не может иметь в России подведомственных себе обществ или сотовариществ»111. Н.М. Дружинин, комментируя эти пункты, отмечает, что запрет иностранцам занимать гражданские и военные должности, даже простыми рядовыми в армии, «не встречается ни в одной из существующих [во времена декабристов] либеральных конституций <…> В этом характерном дополнении сказался резкий национализм Н. Муравьева…»112.
На фоне декабристской неприязни к иноземцам вообще ярко выделяется их почти повальная враждебность к немцам, точнее, к «русским немцам», немцам, находящимся на русской службе. Эта проблема весьма дотошно проанализирована в упоминавшейся выше статье К.Ю. Рогова, тем не менее на некоторых ее аспектах необходимо остановиться. Важно понять, что «немцеедство» декабристов не было этнофобией по кровному признаку, в противном случае невозможно объяснить присутствие в тайном обществе Пестеля, Штейнгейля, братьев Кюхельбекер и других этнических немцев (хотя, в общем, прав П.Н. Свистунов, указывая на «факт, что в списке членов его встречается так мало фамилий нерусских»113). Дело также не в конфессиональных противоречиях: Пестель и Кюхельбекеры были лютеранами114. Водораздел между «хорошими» и «плохими» немцами проводился по критериям политического и культурного национализма: стремится ли тот или иной человек «германского происхождения» к ассимиляции среди русских, к членству в (становящейся) русской нации115, или же он ориентируется на влиятельную в верхах корпорацию своих единоплеменников, четко отделяющую себя от стержневого этноса Российской империи. Корпорация эта охотно служила самодержавию, гарантировавшему ее привилегии, и была для него надежной опорой. Таким образом, проблема «русских немцев» имела по преимуществу социально-политический характер: поддерживая «деспотическую власть» (которая, в свою очередь, поддерживала их в ущерб русским дворянам), они являли собой очевидных (и объективных) врагов национального государства, к которому стремились декабристы116. Характерный набор декабристских претензий к «русским немцам» содержится, например, в мемуарах В.С. Толстого117.
«Германофобия» царила среди участников преддекабристской Священной артели (братья А.Н., М.Н. и Н.Н. Муравьевы – по словам И.Д. Якушкина, «враги всякой немчизне»118; И.Г. Бурцов), «атмосфера ревнивого соперничества с “немцами”119 <…> становится <…> одним из основных сюжетов их службы в Генеральном штабе, на Кавказе и в других местах, периодически ставя некоторых из них на грань отставки <…> настоящий культ Ермолова и близость многих артельщиков к П.М. Волконскому, – известных противников “немецкой партии” в армейском руководстве, превращают эти настроения в нечто большее, чем в патриотическую экзальтацию молодых людей, и определяют <…> их положение и статус в армейской среде»120. Бурцов в 1815 г. объясняет отсрочку своего перехода из Генерального штабы в гусарский полк следующим образом: П. Волконский «сказал мне, <…> что нет его благословления, <…> что он старается усилить нас на будущий год 40 русскими свитскими офицерами, которые под нашими знаменами пойдут на штурм немецкой династии»121. Довольно характерно, что «пробным предложением» А.Н. Муравьева, с которого началась история Союза спасения, стало создание тайного общества «для противодействия немцам, находящимся на русской службе»122.
Антинемецкие настроения сохранялись и на самых поздних этапах существования декабристских организаций. Так, П.А. Вяземский свидетельствует, что причиной его отказа вступить в Северное общество был прежде всего «немецкий вопрос»: «Пропагандисты и вербовщики находили, между прочим, что я недостаточно ненавижу немцев, и заключили, что от меня проку ожидать нечего. Мне говорили после, что Якубович и Александр Бестужев были откомандированы в Москву, чтобы меня ощупать и испытать. Они у меня обедали. Разговор коснулся немцев в России. В продолжение споров я сказал наотрез, что не разделяю этих lieux communs [общих мест], которые в ходу у нас»123. Завалишин вспоминал, что незадолго до 14 декабря, при обсуждении «манифеста о перевороте» «были и такие», которые требовали в нем «выразиться резко и громко против немцев и даже требовать от них перемены фамилии на русскую. Замечательно, что из числа самых горячих защитников подобного мнения были именно обрусевшие немцы»124. Можно также вспомнить агитационную песню Рылеева и А. Бестужева «Царь наш немец русский / Носит мундир прусский». На юге немецкую тему использовал для пропаганды среди солдат рядовой Григорий Крайников, объясняя, что «все русские офицеры, собираясь на маневрах, согласились освободить и себя и нижних чинов от мучений начальников, кои по большей части все немцы и презирают русских, что впредь начальниками будут из российских помещиков»125. П.И. Фаленберг на следствии дал показания, отдающие бредом, но, видимо, в искаженном виде отражающие остроту «немецкого вопроса» в декабристской среде: якобы «все немцы, замешанные в сем конституционном обществе, будут жертвы сего тайного общества», после того как они были бы «употреблены как машины для приведения в исполнение тайных замыслов»; на это Фаленбергу открыли глаза «генерал-квартирмейстер Хоментовский» и «штабс-капитан Менд», сообщившие ему, «что эти конституционалисты хотели зарезать всех немцев, что и мне бы с Мендом было…»126. Любопытны эти показания еще и тем, что Фаленберг явно хочет смягчить свою вину, акцентируя свою принадлежность к немцам, вкупе обреченным «конституционалистами» на геноцид127.
Другой объект декабристской ксенофобии – поляки, что легко объясняется остротой польского вопроса, о которой подробно говорилось выше. Одной из причин возникновения Ордена русских рыцарей было стремление М.А. Дмитриева-Мамонова и М.Ф. Орлова противодействовать «восстановлению Польши»128. «Русские рыцари» планировали «конечное и всегдашнее истребление имени Польша и королевства Польского и обращение всей Польши, как прусской, так и австрийской, в губернии российские»129. Дарование «конституции почитаемой за непримиримого врага России, побежденной и завоеванной Польше прежде, нежели она была дана победительнице ее, самой России»130 только усилило резкую ревность к «сарматам», многие из которых сражались на стороне Наполеона. Орлов в письме П.А. Вяземскому возмущался даже тем, что Карамзин в своей «Истории» «дает Киеву польское происхождение <…> это не простительно в нынешних обстоятельствах, когда каждый россиянин должен с римским мужем заключать всякую речь свою сими словами: Delenda est Carthago (Карфаген должен быть разрушен)»131. Н. Тургенев, надеявшийся на то, что вскоре конституция распространится и на Россию, тем не менее недоволен, что «сия благотворная вода течет к нам из источника нечистого – из Польши»132. Лунин дрался на дуэли (за которую его исключили из гвардии) с поляком, оскорбительно отозвавшимся о России, и считал этот поединок единственным, где он был прав133. Дошло дело до дуэли с поляком и у Волконского, подчеркивавшего «народное начало» этой «распри»134. При слиянии Южного общества и Общества соединенных славян «южане» потребовали (правда, безуспешно) от последних исключить из своего состава всех поляков135.
Полонофобия не исчезла у многих декабристов и в ссылке, где их товарищами по несчастью оказались повстанцы 1830 г. Конечно, общая участь сближала русских и поляков, но огонь «распри» продолжал тлеть. Тот же Волконский жаловался в письме И. Пущину (1855), что в доме С.П. Трубецкого «всегда нашествие сарматов, а у меня сердце больно к ним не лежит и боюсь взрыва моих убеждений. Пусть они высказывали явно свою вражду к нам, я бы сносил это, но из-за угла метать камнем – не снесу и не прощаю»136. «Влиянию, научению поляков здешних» Волконский приписывал сепаратистские настроения в Сибири («борьба сибиряков против начала русского»)137. Завалишин разоблачал стремление ссыльных поляков «вредить России, под предлогом вражды к правительству <…> Привлекая сочувствие русских либеральными идеями, они пустились извлекать себе выгоду даже из всех возможных административных злоупотреблений и сделались сознательными орудиями людей, наиболее угнетавших народ <…> они дошли до того, что один из них <…> стал делать и сбывать фальшивые ассигнации»138. В.Л. Давыдов и его супруга А.И. Давыдова с удовлетворением пишут старшим детям про их маленького брата Ваню, что он уже «очень любит Россию», «только не жалует Польши и поляков»139. Пущина раздражали его соседи-поляки, и, когда они получили амнистию, он был «больше рад за себя, нежели за них. Чувство дурное, но не умею его скрыть <…>»140. Якушкин так описывал своих польских знакомых: «Преславные молодые люди, и я не знаю за ними никакого другого недостатка, как только то, что они поляки, но, к сожалению, недостаток этот немаловажный, и трудно им от него избавиться»141.
События 1860-х гг. дали новый стимул для антипольских настроений оставшихся в живых декабристов. В.Ф. Раевский с раздражением писал Батенькову (1861): «Народ этот не знает сам, что делает <…>. Оставь их на собственный произвол, и они друг друга вырежут <…> они даже не поймут своих выгод и всегда будут недовольны»142. Для Е.П. Оболенского повстанцы 1863 г. – «это звери – не люди»143. «Поляки – враги» (Поджио)144. В качестве любопытного курьеза стоит также привести мнение М. Муравьева-Апостола по поводу гибели М.А. Милорадовича: «В России только поляк Каховский мог хладнокровно убить нашего героя, любимого солдатами»145. Матвей Иванович ошибался, Каховский не был поляком, но показательно желание списать неприятный для декабристов эпизод на недругов-»сарматов».
Завершением сюжетов о «немцеедстве» и полонофобии декабристов может служить обобщающая цитата из Волконского: «От остзейцев, от ляхов нет радушного прислужения русскому делу»146.
Другие этнонациональные фобии декабристов были более или менее локальны. Скажем, антисемитизм среди них не имел массового характера, ибо еврейский вопрос не приобрел еще в ту пору остроты, свойственной пореформенному времени. Правда, «русские рыцари» предполагали «переселение половины жидов из Польши в ненаселенные губернии России и обращение их в [православную] веру»147. Пестель в «Русской правде» уделяет евреям некоторое место, отмечая в качестве их главной особенности то, что они «неимоверно тесную связь между собою неизменно сохраняют, никогда друг друга не выдают ни в каких случаях и обстоятельствах и всегда готовы ко всему тому, что собственно для их общества может быть выгодно или полезно», особенность эта вредная, ибо «дружная связь между ими то последствие имеет, что, коль скоро они в какое-нибудь место допущены, то неминуемо сделаются монополистами и всех прочих вытеснят. Сие ясно видеть можем в тех губерниях, где жительство свое они имеют. Вся торговля там в их руках, и мало там крестьян, которые бы посредством долгов не в их власти состояли; от чего и разоряют они ужасным образом край, где жительствуют». Таким образом, «евреи составляют в государстве, так сказать, свое особенное совсем отдельное государство и притом ныне в России пользуются большими правами, нежели сами христиане. Хотя самих евреев и нельзя винить ни в том, что они сохраняют столь тесную между собою связь, ниже в том, что пользуются столь большими правами, коих даровало им прежнее правительство, не менее того не может долее длиться таковой порядок вещей, утвердивший неприязненное отношение евреев к христниянам и поставивший их в положение противное общественному порядку в государстве». Пестель предлагает два варианта решения еврейского вопроса (и оба, надо сказать, весьма туманные). «Первый состоит в совершенном изменении сего порядка. <…> Паче же всего надлежит иметь целью устранение вредного для христиан влияния тесной связи, евреями между собою содержимой ими противу християн направляемой и от всех прочих граждан их совершенно отделяющей. Для сего может временное верховное правление ученейших рабинов и умнейших евреев созвать, выслушать их представления и потом меропринятия распорядить, дабы вышеизъясненное зло прекращено было и таким порядком заменено, который бы соответствовал в полной мере общим коренным правилам, имеющим служить основанием политическому зданию российского государства. Ежели Россия не выгоняет евреев, то тем более не должны они ставить себя в неприязненное отношение к христианам. Российское правительство хотя и оказывает всякому человеку защиту и милость, но однако же прежде всего помышлять обязано о том, чтобы никто не мог противиться государственному порядку, частному и общественному благоденствию. «Второй способ зависит от особенных обстоятельств и особенного хода внешних дел и состоит в содействии евреям к учреждению особенного отдельного государства, в какой-либо части Малой Азии. Для сего нужно назначить сборный пункт для еврейского народа и дать несколько войска им в подкрепление. Ежели все русские и польские евреи соберутся на одно место, то их будет свыше двух миллионов. Таковому числу людей, ищущих отечество не трудно будет преодолеть все препоны, какия турки могут им противупоставить, и, пройдя всю европейскую Турцию, перейти в азиятскую и, там заняв достаточные места и земли, устроить особенное еврейское государство». Впрочем, добавляет Пестель, «сие исполинское предприятие требует особенных обстоятельств и истинно-гениальной предприимчивости, то и не может быть оно поставлено в непременную обязанность временному верховному правлению и здесь упоминается только для того об нем, чтобы намеку представить на все то, что можно бы было сделать»148. Н. Муравьев предлагал дать евреям гражданские права, но только в пределах черты оседлости, вопрос же о существовании последней должен был решаться общероссийским законодательным органом149.
У других декабристов развернутых комментариев по еврейскому вопросу практически не встречается. Изредка проходится по евреям Н. Тургенев150, да М. Муравьев-Апостол в поздних письмах с неприязнью поминает «перекрещенного жида» Дизраэли151.
Можно отметить также пренебрежительные высказывания декабристов по поводу тех или иных народов Азии, лежащие в русле типичного европоцентризма и «колониального дискурса». А. Бестужев, например, пишет в одном из писем с Кавказа о местных жителях, что они – «самые несносные, самые прозаические существа, какие только можно себе представить: чувственные, самонадеянные, ленивые до крайности, безгранично невежественные ханжи; это – конечный идеал нравственного и политического застоя»152. С явным презрением о «полудиких народцах» отзывался Лунин153. Практические выводы из такого дискурса известны. Пестель полагал, что нахождение плодородных земель в руках «народов полудиких» «никакой пользы не приносит», поэтому вполне оправдано их завоевание154. Более глобально видел бремя белого (русского) человека Н.В. Басаргин: Россия, «усваивая и распространяя успехи европейской цивилизации и правила учения внутри своего государства», должна «служить вместе с тем проводником этих правил и этой цивилизации для грубых непросвещенных народов Азии, смежных с ее границами, и, следовательно, сделается некоторым образом преобразователем большей части азиатского материка. Для этого, конечно, ей случится, может быть, прибегать иногда к силе вещественной, к оружию и распространять свои владения, но таких завоеваний никто не поставит ей в вину потому, что они будут оправданы необходимостью и основаны на справедливости, на благе самих завоеванных стран»155.
Pulsuz fraqment bitdi.