Kitabı oxu: «Комната одиночества. О жизни, в которую мы никого не впускаем»
Серия «Комнаты Внутри Нас»
Шокун Алексей Владимирович
Об этой книге
Это художественная проза. Истории в этой книге не заменяют помощь врача или психотерапевта, не описывают диагнозов, не дают назначений и не обещают, что после них что-то пройдёт.
Если вы узнали себя в одной из историй — это не диагноз. Узнавание не доказывает ничего, кроме того, что вы человек и с вами бывает то же, что с другими людьми.
Если сейчас с вами происходит что-то, с чем трудно оставаться одному, — это не тот случай, когда нужна книга. Позвоните тому, кто может помочь: врачу, психотерапевту, близкому человеку. Долгое одиночество иногда означает, что человеку нужна помощь, и это не значит, что с ним что-то не так.
Всё, что здесь есть, — двенадцать историй про людей, которые научились обходиться без других и назвали это характером. Ни один из них не становится другим человеком. У всех в конце остаётся то же, с чем они начали, — меняется только то, что они об этом знают.
Как читать
Одну историю за вечер. Больше не надо: истории короткие, но они не для того, чтобы их проглатывали.
Порядок соблюдать не обязательно. Но если день был тяжёлый, не читайте подряд пятую и шестую — они самые тёмные. Между ними лучше сделать перерыв или перейти сразу к двенадцатой.
Последние три истории короче остальных и тише. Их лучше читать не подряд, а по одной, и лучше вечером, когда уже никуда не надо.
Истории не нужно понимать. В них нет скрытого смысла, который вы обязаны найти. Если после истории ничего не произошло — это нормальный результат: так бывает чаще всего.
Если история задела, закройте книгу. Не надо разбираться сегодня. Не надо ничего вспоминать специально — если вспомнится, оно вспомнится само, и уже не в книге.
Эту книгу можно читать вслух. Она так и написана — с расчётом на то, что её слышат.
И последнее. Эта книга не про то, как завести друзей и научиться ходить в гости. Она про комнату, в которой всё по одному, и про свет в коридоре, который горит независимо от того, выйдете вы или нет.
Пролог
В этом доме есть комната, в которой всё по одному.
Один стул. Одна чашка на столе, одна тарелка в сушке, одна ложка в ящике. Одно полотенце на гвозде у двери, и оно висит ровно, потому что его никто не сдвигает.
Окно большое, подоконник широкий. На подоконнике сидят.
На стене одна фотография, приколотая кнопкой. На ней много людей, все смеются, и она так выцвела, что лиц почти не разобрать.
На столе стоит ваза. В вазе нет цветов, но вода налита до половины.
Комната чистая. В ней нет ничего лишнего, и от этого она кажется больше, чем есть.
Смотритель входит, ставит фонарь на подоконник и выходит в коридор.
Там он включает свет.
Фонарь остаётся на подоконнике, маленький и жёлтый, и светит в комнату, а из-под двери идёт полоса — широкая, ровная, от коридорной лампы.
В комнате по-прежнему один стул. Но под дверью теперь светло, и слышно, как в коридоре кто-то ходит.
Никто не ходит.
Свет горит.
Стол на одного
Он ел стоя. Кухня была шесть метров, стол стоял у окна, и за столом никто не сидел: на нём лежали квитанции, зарядка от телефона, коробка от наушников и три письма, которые он не открывал. Он доставал тарелку, накладывал, подходил к раковине и ел стоя, глядя в окно на соседний дом.
Так было быстрее. Он сам себе так говорил. Его звали Павел, и ему было сорок семь.
Он двадцать два года работал на заводе, в цехе, слесарем-ремонтником, и смена у него начиналась в семь. Он вставал в пять двадцать, пил кофе и ехал через город, и в это время на дороге было пусто. Он знал свой маршрут наизусть: две улицы, мост, поворот у рынка, проходная.
Он парковался у третьего корпуса, в ряду, где стояли свои, и здоровался с вахтёром. Работа была разная: то тихо, то аврал, и он любил аврал, потому что в аврал было чем заняться.
В аврал он оставался до девяти, и ему было хорошо: руки заняты, голова пустая, и никто ничего не спрашивает.
Он говорил: «Я лучше останусь». Начальник смены говорил: «Тебе что, дома не сидится?» Он говорил: «Не сидится».
И это была правда, и это было смешно, и над этим смеялись. У него был свой ящик с инструментом, и в нём всё лежало по порядку. Он не любил, когда брали его ключи, и однажды наклеил на крышку бумажку: «Не брать».
С тех пор не брали. Жену его звали Ольга, и они прожили вместе четырнадцать лет. Она ушла в марте шестнадцатого, и ушла не в скандале, а тихо, в среду, пока он был на смене.
Он вернулся, и в квартире было чисто, и шкаф в спальне был открыт, и половины вещей не было. На столе лежала записка: «Прости. Я так больше не могу».
Он потом думал, что она могла бы сказать это вслух, и что вслух было бы легче, и что ей, наверное, было нелегко сказать вслух. Она забрала диван, кота и половину посуды, и посуду делила честно: две тарелки из четырёх. Он потом девять лет ел из этих двух тарелок.
Она сказала на прощание одну фразу, которую он запомнил: «С тобой не о чем говорить». Он тогда подумал, что это неправда. Он потом думал, что она имела в виду не «не о чем», а «не получается».
Квартира была двушка, и после её ухода вторая комната осталась. Он закрыл в неё дверь и стал складывать там то, что некуда деть: коробки, лыжи, старый телевизор, гладильную доску. Он заходил туда раз в месяц, ставил что-нибудь и выходил.
Он говорил себе, что разберёт. Он не разобрал.
В той комнате стоял шкаф с её платьями, и он его не открывал.
Там была коробка с фотографиями, и он знал, что она там, и не доставал. Там стояло кресло, и на кресле лежал плед, и плед был её. Один раз, в двадцать первом, он зашёл туда с фонариком, потому что перегорела лампочка в коридоре, и постоял и вышел.
Лампочку он потом вкрутил новую. Он даже не помнил, когда последний раз был в той комнате при свете.
В кухне было шесть метров, и он там жил: ел, смотрел телефон, курил в форточку.
В окне напротив была кухня, и в ней всегда горел свет. Там жили двое, мужчина и женщина, и они ужинали в одно и то же время. Он знал их девять лет и ни разу с ними не разговаривал.
Один раз он встретил мужчину в лифте, и тот сказал: «Здравствуйте», и он сказал: «Здравствуйте». Это был весь разговор за девять лет.
В марте у них на кухне погас свет, и он смотрел в тёмное окно и не знал, что делать.
Он посидел и потом понял, что надо ложиться спать. Через день свет опять горел.
Первые полгода он ничего не умел. Покупал, как раньше: килограмм мяса, пять литров молока, большой батон. Половину выбрасывал и злился на себя.
Потом научился брать маленькое, и это оказалось удобно, и он привык, и перестал замечать, что берёт маленькое.
В магазине у дома его знали и здоровались. Кассирша один раз сказала: «Вам пакет?» Он сказал: «Не надо».
Она сказала: «У вас же всё в руках». Он сказал: «Донесу». И донёс, и потом думал, что мог бы взять пакет и что это ничего бы не изменило.
Он жил один с две тысячи шестнадцатого года и за девять лет научился делать всё на одного: варить кофе в маленькой турке, покупать полбатона и две сосиски, готовить на одну сковородку. Первые два года он ждал, что она вернётся. Он не звонил и не писал, и ждал, что позвонит она.
Она позвонила один раз, в семнадцатом, по делу: надо было подписать бумаги на квартиру. Он подписал и спросил: «Как ты?» Она сказала: «Хорошо».
И это было всё, и он потом думал, что «хорошо» — это ответ, который не оставляет места. Новый год он встречал один, и это было нормально: он ложился в двенадцать и вставал в шесть. Один раз, в двадцатом, он поставил ёлку, маленькую, и она стояла до марта.
День рождения у него был в июне, и он его не праздновал. Галя звонила и говорила: «С днём рождения». Маша писала в мессенджере: «Пап, с днём рождения».
Он отвечал: «Спасибо». Один раз, в двадцать втором, он купил торт и съел его за три дня. В холодильнике у него не было запасов. Там стояли йогурт, яйца, масло и открытая банка огурцов, и он знал, что если купит больше, то половина пропадёт.
Он мыл одну тарелку и ставил её в сушку, и к вечеру в сушке стояла одна тарелка. Стол он купил в две тысячи пятом, когда они переехали, и он был из ДСП, светлый, с двумя ящиками. За ним ели четырнадцать лет.
Потом на нём стали лежать квитанции. Он один раз хотел его выбросить и не выбросил, потому что он был крепкий.
Вечером он смотрел в телефон и не помнил, что смотрел.
Он один раз посчитал, сколько времени так сидит, и получилось два часа. Он подумал, что два часа — это много. Он подумал, что два часа — это его вечер.
Телевизор у него был, но он его не включал. Один раз, в двадцать первом, он включил его на новости и через десять минут выключил. Он говорил: «Там всё одно и то же».
Он говорил это так, как говорят люди, которые не смотрели. Сушка была на две секции, и вторая всегда пустовала. Он один раз поставил туда чашку, чтобы не было пусто, и потом убрал: это выглядело глупо.
Сестра звонила по субботам, и он говорил, что всё нормально, и она говорила, что надо бы приехать, и он говорил, что приедет. Сестру его звали Галя, и она была старше на четыре года. Она жила в области, за двести километров, и звонила по субботам, в одиннадцать.
Она спрашивала: «Как ты?» Он говорил: «Нормально». Она говорила: «Ты ел?»
Он говорил: «Ел». Она говорила: «Приезжай». Он говорил: «Приеду».
Дочь его звали Маша, и в шестнадцатом ей было двенадцать. Она осталась с матерью, и он видел её по воскресеньям, и сначала это было каждое воскресенье, потом раз в месяц, потом как получится. Она выросла и стала звонить сама, и это было хуже, чем когда звонил он: она звонила, чтобы спросить, и не знала, что спросить.
Она говорила: «Пап, ты как?» Он говорил: «Нормально». Она говорила: «Ну ладно».
И это был весь разговор, и оба клали трубку с облегчением. Один раз, в двадцать третьем, он приехал к ней на день рождения и просидел два часа, и она была рада, и он был рад, и они не нашли, о чём говорить. Он уехал и в машине подумал, что два часа — это много и что это ничего.
Галя приезжала один раз, в девятнадцатом, на три дня. Она ходила по квартире, открыла дверь во вторую комнату и сказала: «Паша». Он сказал: «Потом разберу».
Она сказала: «Ты это говоришь с шестнадцатого года». Он сказал: «Ну и что». И она уехала, и они не поссорились, и это было хуже ссоры.
На холодильнике у него висела одна фотография: Маша в шестом классе, с косичками. Он её не менял девять лет. Он думал, что надо распечатать новую, и не распечатал.
К дочери он не приезжал четыре года.
На работе он обедал в машине. Он брал с собой контейнер, ставил его на колени, открывал крышку и ел, и в это время слушал радио. Обед был сорок пять минут, и он успевал поесть, покурить и посидеть.
Зимой в машине было холодно, и он заводил двигатель и ел с включённой печкой, и стекло затягивало, и он протирал его рукавом. Машина была «девятка», и ей было двадцать лет, и он знал её лучше, чем квартиру. Он говорил: «Она меня ещё переживёт».
Игорь говорил: «Она тебя уже пережила». И это была шутка, которая повторялась. По радио в это время была передача, где люди звонят и рассказывают истории.
Он слушал её каждый день и знал всех, кто звонит, по голосам. Один раз он подумал, что мог бы позвонить, и не позвонил. Он придумал, что бы сказал: «У меня всё нормально, я работаю, у меня есть дочь».
Он придумал это и понял, что это не история. У людей в этой передаче были истории про войну, про болезни, про любовь, а у него истории не было. Один раз было минус двадцать шесть, и он ел в перчатках, и перчатки пахли котлетами до конца смены.
В ноябре в цеху открыли столовую. Её сделали из старой кладовой: поставили шесть столов, повесили меню на доску и наняли женщину, которая варила суп и компот. Женщину звали Тамара, и она работала в этой кладовой ещё до того, как там сделали столовую.
Меню писали мелом: в понедельник всегда борщ, в четверг — суп с фрикадельками. Компот стоил двадцать рублей, наливали его в гранёные стаканы, и стаканы были тяжёлые. Суп был настоящий, с капустой и картошкой, и его варили в большой кастрюле с утра.
Хлеб лежал в тазу, и его можно было брать сколько хочешь. Соль стояла в солонке с отломанной крышкой.
Игорь из соседнего участка сказал ему в первый же день:
— Пойдём. Там компот из сушёных яблок, как в детстве.
Он сказал:
— У меня с собой.
Игорь сказал:
— Ну и что.
Он сказал:
— Я в машине.
Игорь пожал плечами и ушёл. Через неделю Игорь спросил снова, и он снова сказал, что у него с собой.
Через месяц Игорь перестал спрашивать.
Игорь был из тех, кто зовёт всех и не обижается, когда не идут. Он звал его три раза, и на третий сказал: «Ну, как хочешь». И больше не звал, и это было не обидно, а окончательно.
Он потом думал, что окончательность — это когда никто больше не спрашивает. Игорь один раз, в двадцать втором, позвал его на рыбалку. Он сказал: «Я не умею».
Игорь сказал: «Там не надо уметь». Он сказал: «У меня машина». Игорь сказал: «Поедем на моей».
Он сказал: «Я подумаю». И не поехал, и Игорь больше не звал. Он потом думал, что «я подумаю» — самый удобный способ отказать и что все это понимают.
Сначала он этому обрадовался, а через неделю понял, что обрадовался зря. Он ел в машине и смотрел, как люди идут через двор в столовую и обратно, идут по двое и по трое, и один раз он увидел, как Игорь что-то рассказывает и машет рукой, и все смеются. Он тогда подумал, что ему там нечего делать.
Он думал, что в компании надо уметь говорить, а он не умел. Он думал, что лучше быть одному, чем сидеть и ждать, когда на тебя обратят внимание. Это было правдой и одновременно не совсем правдой, и он это знал, и всё равно так жил.
Он не был злым и не был гордым. Он был человеком, который девять лет всё делал сам и разучился делать это с кем-нибудь ещё.
В феврале он пошёл.
Причина была глупая: у него замёрзла машина, и он не смог в неё сесть, и обед надо было где-то провести. Он отогревал её двадцать минут, сидя в чужом «жигуле» и слушая, как хозяин ругается. Он вошёл в столовую и остановился в дверях.
Народу было человек двадцать, и все ели и говорили одновременно. Внутри было шумно. Пахло супом и мокрой тряпкой. За дальним столом сидели четверо из его смены, и Игорь махнул ему рукой.
Он подошёл и сел. Суп стоил девяносто рублей, и он заплатил, и ему дали тарелку, и он сел и понял, что не знает, куда деть руки. Разговор шёл про футбол. Он футбол не смотрел и ничего не сказал.
Кто-то спросил, за кого он.
Он сказал:
— Я не смотрю.
Повисла пауза, и он понял, что пауза из-за него.
Игорь сказал:
— Ну и правильно, время экономишь.
И все засмеялись, и стало легче. Потом говорили про машины, и он мог бы сказать, но не стал. Он съел суп за восемь минут, выпил компот и встал.
Игорь сказал:
— Ты куда?
Он сказал:
— Покурить.
И вышел. Вечером он подумал, что больше не пойдёт: сорок минут неловкости, и всё это время он смотрел в тарелку. Он думал, что дома лучше.
Через неделю Игорь сказал в раздевалке:
— Сегодня четверг. Компот.
Он сказал:
— Ладно.
И пошёл. В этот раз он просидел двадцать минут.
В следующий — тридцать.
Он стал ходить по вторникам и четвергам, потому что в четверг был суп с фрикадельками. В раздевалке было сорок шкафчиков, и его был двадцать второй. Он переодевался быстро и уходил, и один раз Володя сказал: «Ты чего всегда убегаешь?»
Он сказал: «Я не убегаю». Володя сказал: «Убегаешь». И он не нашёл, что сказать, и с тех пор переодевался ещё быстрее.
В мае Игорь уволился. Он сказал: «Нашёл в городе, платят больше». Он сказал: «Ну».
Игорь сказал: «Ты держись». И ушёл, и в столовой стало на одного меньше, и это оказалось заметно. Володя стал садиться у окна, а место Игоря осталось пустым, и никто на него не садился.
Он просидел там ещё месяц, а потом стал ходить через день. Он говорил себе, что суп надоел. Он знал, что дело не в супе.
Он думал, что если бы Игорь остался, он бы ходил. В июне он не пошёл три недели. Он ел в машине, и машина уже не была холодной, и он открывал окно.
Он смотрел, как люди идут через двор, и на этот раз не считал их. Он подумал, что вернуться будет неудобно и что неудобство — это причина, которую он понимает. Он думал, что возвращаться туда, откуда ушёл сам, неудобно и что это не про людей, а про него.
К концу лета он знал, кто где обычно садится: Володя у окна, молодой Стас всегда у прохода, потому что торопится, а место Игоря так и стояло пустое. Тамара знала всех по именам и говорила: «Паш, тебе как обычно?» Он сначала не понимал, что значит «как обычно», и потом понял, что это борщ и компот.
Он стал говорить: «Как обычно». Однажды она сказала: «Ты чего такой худой». Он сказал: «Я не худой».
Она сказала: «Худой. Ешь больше». И положила ему добавку, и он не стал спорить.
Тамара один раз спросила: «Ты один живёшь?» Он сказал: «Один». Она сказала: «Давно?»
Он сказал: «Девять лет». Она сказала: «Ох». И больше не спрашивала, и он был ей благодарен.
К осени он знал, что Володя разводится, что у Стаса родилась дочь, и что Игорь каждый год ездит на рыбалку в Астраханскую область и каждый год возвращается без рыбы. Он сам почти ничего не рассказывал. Но иногда говорил.
Володя один раз спросил его про развод — не прямо, а вокруг, — и он ответил коротко, и Володя не переспросил. Он потом думал, что это было не так страшно, как он представлял. Маша позвонила в октябре и спросила: «Пап, а ты один живёшь?»
Он сказал: «Один». Она сказала: «Совсем один?» Он сказал: «Совсем».
Она помолчала и сказала: «А тебе нормально?» Он сказал: «Нормально». Она сказала: «Ну ладно».
Он потом думал, что она хотела услышать другое, и что он не знал, какое другое. Он думал, что если бы сказал «нет», она бы расстроилась, и что если бы сказал «да», она бы тоже расстроилась.
Однажды он сказал, что умеет делать пельмени. За столом это оказалось неожиданно интересно всем, и его три раза переспросили: правда сам лепит?
Он научился в детстве, у бабки, и лепил их с тех пор каждый месяц. Тесто раскатывал бутылкой, потому что скалки не было. Баба Шура научила его в восемь лет, и она говорила: «Тесто любит руки, а не скалку».
Он лепил каждый месяц, штук по сорок, и замораживал, и ел две недели. Он делал это в воскресенье, и это было единственное воскресенье, которое он любил. Он никогда никому не рассказывал про пельмени, потому что это было не про пельмени.
Он говорил и вдруг понял, что рассказывает больше, чем за весь год.
Он сказал:
— Сам.
Игорь сказал:
— Ну ты даёшь.
Стас сказал:
— А научите?
Он сказал:
— Приходите в субботу.
Он сказал это и сам испугался.
Стас сказал:
— Да ладно, я шучу.
Он почувствовал облегчение и потом злился на себя за это облегчение. В субботу он убрал со стола квитанции в ящик, а зарядку и коробку от наушников — в шкаф. Он протёр стол, потому что на нём остались следы от чашки, и постелил на него старую клеёнку, которая лежала в кладовке с ремонта.
Клеёнка была в цветах, и он подумал, что она дурацкая, и всё равно постелил. Он встал в шесть и не знал, что делать до обеда. Он поехал в магазин и купил муку, яйца и мясо, и это была первая покупка за год, где было больше пяти предметов.
Он положил всё на стол и посмотрел на это. Он думал, что надо купить что-нибудь к чаю. Он не купил.
Он подумал, что чай есть, и сахар есть, и этого хватит. Клеёнку покупала Ольга, и она лежала в кладовке с ремонта, и на ней была цена — двести восемьдесят рублей. Он посмотрел на цену и подумал, что она там с две тысячи четырнадцатого.
Он не стал её вытирать, потому что она была чистая. Он сварил пельмени, достал тарелку, налил в стакан воды и сел. Он сварил сорок штук и съел двадцать.
Остальные положил в морозилку, и там уже лежали такие же с прошлого месяца. Он ел их с маслом и сметаной, и сметану покупал в маленькой баночке. Он ел и смотрел в окно, и в окне напротив ужинали двое.
Он смотрел на них и жевал, и это было почти как вместе. Стул под ним скрипнул, и он вспомнил, что этот стул девять лет стоял у стены и на него складывали пакеты. Он поел.
Он думал, что за столом надо сидеть и что-то при этом делать, а делать было нечего. Он ел, и это было странно. Он ждал, что кто-нибудь придёт.
Никто не пришёл, и он не удивился. Он потом думал, что Стас сказал «я шучу» и что это было честно. Он думал, что если бы пришёл, ему пришлось бы разговаривать два часа.
Через месяц он опять сказал за столом: «Приходите». Никто не ответил, и Стас сказал: «Ага». Он понял, что сказал это как пароль, который больше не работает.
В воскресенье позвонила Галя и спросила: «Как ты?» Он сказал: «Нормально». Она сказала: «Что делал?»
Он сказал: «Пельмени варил». Она помолчала и сказала: «Ты один ел?» Он сказал: «Один».
Она сказала: «Паша». Он сказал: «Я за столом ел». И она сказала: «Ну и хорошо».
В окне напротив на кухне горел свет, и там ходили двое, и он смотрел на них, как смотрел всегда, и в этот раз не думал ничего. Он ел медленно, потому что сидеть было неудобно и потому что надо было привыкнуть. Тарелка была та же. Пельмени были те же.
В окне был тот же соседний дом.
Он доел и посидел ещё немного, и потом убрал тарелку и помыл её, и поставил в сушку, и в сушке опять стояла одна тарелка. Он подумал, что надо было купить вторую тарелку. Он подумал, что вторая тарелка — это для кого-то, и что покупать её незачем.
Он поставил тарелку в сушку и посмотрел на вторую секцию. Она была пустая. Он не стал туда ничего ставить.
Он подумал, что вторая секция не для посуды. Он подумал, что сушка на две секции — это на двоих. Стол у окна.
На столе клеёнка, тарелка, вилка и стакан с водой.
Стул отодвинут. Он сидит за ним каждый вечер, и иногда смотрит в окно, а иногда нет. Иногда он ставит на стол телефон и смотрит в него.
Иногда не ставит и смотрит в окно. Он теперь всегда его отодвигает, когда садится, и задвигает, когда встаёт, и это единственное, что изменилось.
Шкаф, который собирали вдвоём
Шкаф привезли в трёх коробках, и в самой длинной было написано: «38 кг». Ей тридцать восемь. Она работает приёмщицей в ателье на углу, двенадцать лет, и выписывает квитанции в трёх экземплярах: клиенту, на вешалку и в тетрадь.
Почерк у неё ровный, и начальница говорит, что по её квитанциям можно учить новых. Она живёт одна с двадцать первого года. Квартиру на четвёртом они покупали вдвоём, и выплачивала её она, но об этом в доме не говорят.
В ателье её считают спокойной. Она и есть спокойная: за двенадцать лет она ни разу не повысила голос, и не потому, что не хотелось. Голос она не повышала по другой причине.
Люди приносят в ателье вещи, которые им дороги или которые надо починить к сроку, и с ними надо говорить тихо. Она научилась говорить тихо, и это осталось. По воскресеньям ателье закрыто, и воскресенье у неё единственный день, когда она ничего не пишет.
Она живёт на четвёртом, лифт есть, но коробки в него не входили: длинная была два метра десять. Она поднимала их по лестнице, по одной, и на площадке между третьим и четвёртым ставила на пол и отдыхала.
На второй коробке она порвала куртку о перила.
На первом этаже открылась дверь, и выглянула Зинаида Петровна, которая сидит на лавочке с апреля по октябрь и знает в доме всё.
Она сказала:
— Ниночка, ты одна таскаешь?
Нина сказала:
— По одной.
Зинаида Петровна сказала:
— У меня Гриша дома. Он бы в два счёта.
Нина сказала:
— Спасибо, он спит.
Зинаида Петровна сказала:
— Он не спит, он в телефоне.
Нина сказала:
— Я уже половину занесла.
Она занесла не половину, а одну коробку, и Зинаида Петровна это видела, и обе сделали вид, что не знают. Дверь закрылась. Нина постояла с коробкой на площадке и подумала, что могла сказать «да»: Грише было бы работы на двадцать минут.
Она подумала, что тогда пришлось бы здороваться с Зинаидой Петровной не «здравствуйте», а по-другому, и разговаривать про Гришу, и спрашивать, как у него с работой. Она подняла коробку и пошла дальше.
Водитель сказал:
— Может, грузчика возьмёте? Сто рублей.
Она сказала:
— Не надо.
Он посмотрел на неё и сказал:
— Тут тридцать восемь кило.
Она сказала:
— Я знаю. Я по одной.
Он помог ей занести в подъезд и уехал, и она стояла перед тремя коробками в пустом подъезде и думала, с чего начать. Инструкция была в первой коробке: книжечка без единого слова, только картинки, и на первой странице нарисованы два человечка. Один держит стенку, второй прикручивает.
Шкаф она покупала вместо старого. Старый был ещё от мужа: тёмный, с антресолью, и одна дверца у него всегда была приоткрыта. Она прожила с ним девять лет и всё это время собиралась поменять.
В апреле она поехала в магазин, выбрала самый обычный, белый, с двумя дверцами, и заплатила сразу, чтобы не думать. Доставку назначили на воскресенье, с восьми до двенадцати. Старый шкаф она разобрала за неделю до этого и вынесла на помойку по частям, и на нём не было ни одного шурупа, который не пришлось бы высверливать.
Она посмотрела на человечков и усмехнулась. Старый шкаф она разбирала в субботу, и на это ушло четыре часа. Винты не шли, она срывала шляпки и потом высверливала.
Дверцы сняла последними, и они оказались тяжелее, чем она думала, и одна упала на пол и треснула по низу. Она посмотрела на трещину и почувствовала что-то похожее на жалость. Шкаф был плохой: тяжёлый, тёмный, с вечно приоткрытой дверцей. Но девять лет — это девять лет.
Она выносила его частями, по одной в день. На помойке его разбирали по кускам: сначала забрали полки, потом боковины, потом кто-то взял дверцы. К четвергу осталась задняя стенка, тонкая, как картон, и она стояла у баков два дня.
В пятницу пришёл мужчина с тележкой и забрал её тоже. Нина смотрела из окна, как он увозит её, и думала, что вот и всё. Она не попрощалась. Прощаться с вещами казалось ей глупым, а плакать из-за шкафа — тем более.
Она разложила детали на полу в комнате, разложила аккуратно, как на картинке, и села рядом на колени. До этого она дважды перемерила, войдёт ли шкаф в простенок, и оба раза получилось по-разному. Было воскресенье, одиннадцать утра, и в комнате пахло опилками и новой плёнкой.
Она включила радио на телефоне, потом выключила: с радио было как-то слишком по-домашнему. Она начала с левой стенки.
Через сорок минут выяснилось, что левая стенка — это правая, и что она прикрутила её наоборот, и что придётся отвинчивать.
Она отвинтила. Шурупов было на два больше, чем надо, и она решила, что это запасные.
Через час выяснилось, что они не запасные, а для полок и что полки она прикрутила не теми.
Она отвинтила полки. Она работала на полу, в носках, и колени у неё стали чёрные от пыли. Она думала, что надо было надеть что-нибудь старое.
Один шуруп она потеряла, искала двадцать минут и нашла в кармане. Шуруповёрт был мужнин, и он остался в кладовке вместе с зарядкой в коробке от зимних ботинок. Аккумулятор держал четыре минуты, потом садился, и она ставила его на зарядку и ждала двадцать.
В эти двадцать минут она сидела на полу и смотрела на недокрученный шуруп. Она думала, что могла бы купить новый, за три тысячи, и он держал бы час. Она не купила. Старый работал, а она не любила покупать новое вместо работающего.
Так было с чайником, так было с утюгом, так было с телефоном, у которого не работала камера с двадцать второго года. В двенадцать стучали в дверь. Это был сосед с пятого, Валерий Иванович, который вышел выносить мусор и услышал, как что-то падает.
Он сказал:
— Вы тут что, мебель собираете?
Она сказала:
— Шкаф.
Он сказал:
— Один?
Она сказала:
— Одна.
Он постоял в дверях, посмотрел на детали и сказал:
— Давайте я подержу.
Она сказала:
— Спасибо, я сама.
Он сказал:
— Там же вдвоём надо.
Она сказала:
— Я справлюсь.
Он пожал плечами и ушёл, и она закрыла за ним дверь, и постояла, и вернулась к стенкам. Она подумала, что могла бы сказать «да» и всё было бы проще. Она подумала, что не сказала.
К часу дня она собрала корпус. Она поставила его на ножки и отошла на два шага, и он показался ей огромным. Комната была двенадцать метров, и шкаф занимал в ней всю стену.
К двум — прикрутила полки. В три она поняла, что заднюю стенку надо было ставить раньше, и что теперь её не поставить, потому что корпус уже стоит. Тут позвонила подруга.
Она сказала:
— Ты чего делаешь?
Она сказала:
— Шкаф собираю.
Подруга сказала:
— Одна?
Она сказала:
— Нормально.
Подруга сказала:
— Я могу приехать.
Она сказала:
— Не надо, я уже почти.
Она села на пол и посмотрела на корпус. Корпус стоял криво. Он стоял на трёх ножках и на одной стороне висел в воздухе.
Она подложила под ножку сложенную вчетверо бумажку, и корпус выровнялся. Бумажка была из квитанции за электричество, и на ней было видно число.
В четыре она прикрутила заднюю стенку, лёжа на полу и держа её ногами.
В пять она прикрутила дверцы. Дверцы были тяжёлые, и она держала их коленом и попадала шурупом в отверстие с седьмого раза. Она вспотела и сняла кофту.
В шесть она поняла, что дверцы надо было вешать до задней стенки, и что теперь к ним не подобраться шуруповёртом. Она сняла заднюю стенку, прикрутила дверцы, поставила заднюю стенку обратно.
В семь шкаф стоял.
Он был собран, и он был кривой: правая дверца не закрывалась до конца, между ней и корпусом оставалась щель в палец. Она постояла перед ним, потом пошла на кухню, налила чаю и вернулась. Она села на пол и стала пить чай, глядя на шкаф.
Она думала, что надо было согласиться, когда сосед предложил подержать. Она думала, почему не согласилась. Она не была гордой. Она не считала, что женщина должна всё делать сама, и не считала, что мужчина должен.
У неё были подруги, которые звонили и жаловались на мужей, и подруги, которые звонили и хвастались, как всё делают сами. Она не была ни теми, ни другими, и это её устраивало. Дело было в другом.
Она знала, что если кто-то поможет, то потом будет должен. Не он ей — она ему. Она будет помнить, что он подержал стенку, и будет здороваться чуть более приветливо, и один раз занесёт ему посылку, и один раз согласится послушать про его гараж.
Это было небольшое долговое обязательство, но она за тридцать восемь лет набрала их столько, что перестала брать новые. Муж ушёл в двадцать первом, и после него осталось ощущение, что каждая услуга — это счёт, который однажды предъявят. Он всегда собирал мебель сам и всегда неправильно.
Начинал с того, что раскладывал детали, потом шёл курить, потом возвращался и работал быстро. Она держала стенку и молчала, потому что если сказать, что не так, он злился.
Однажды она сказала, что полка стоит наоборот, и он сказал: «Ну и что», и полка осталась наоборот, и они прожили с ней шесть лет.
Решение было хорошее и правильное, и она держалась его пять лет. Она тогда решила, что больше не будет должна никому. И с тех пор была должна только себе, и это оказалось дороже.
Она помнила все долги. В двадцать втором соседка по старой квартире помогла ей донести холодильник, и она потом два года покупала ей лекарства.
В двадцать третьем коллега подменила её в смену, и она полгода работала за неё по субботам.
Она никогда не отказывала, и её считали отзывчивой. Она не умела быть должной, и поэтому предпочитала не брать. Она сидела на полу и думала, что шкаф стоит криво, потому что его собирали в одиночку.
Не потому, что она не умела. А потому, что одной рукой держишь, другой крутишь, и не хватает третьей, чтобы посмотреть, ровно ли. Она ела на полу, среди пустых коробок, и это было даже удобно.
В восемь позвонила мать.
Мать сказала:
— Ты ела?
Нина сказала:
— Ела.
Мать сказала:
— Что ела?
Нина сказала:
— Пельмени.
Мать сказала:
— Опять пельмени.
Нина сказала:
— Они хорошие.
Мать помолчала и сказала:
— Ты там одна?
Нина сказала:
— Я со шкафом.
Мать не засмеялась.
Мать сказала:
— С каким шкафом?
Нина сказала:
— С новым. Я сегодня собрала.
Мать сказала:
— Одна?
Нина сказала:
— Одна.
Мать сказала:
— А если бы он на тебя упал?
Нина сказала:
— Он не упал.
Мать сказала:
— Вот так и лежат потом по три дня.
Нина сказала:
— Мам.
Мать сказала:
— Что мам. Я тебе звоню, а ты мне «мам».
Они поговорили ещё минуты три, про давление и про соседку, и мать сказала:
— Ну ладно. Ешь нормально.
Нина сказала:
— Хорошо.
Она положила трубку и посидела на полу. Она подумала, что надо было сказать «мне помогли». Она подумала, что тогда мать спросила бы кто, и пришлось бы объяснять, и это было бы дольше.
Она подумала, что «я со шкафом» было шуткой и что шутка не получилась, потому что в ней была правда. В девять она пошла спать и спала хорошо, потому что устала.
Утром шкаф стоял на месте, и щель была на месте, и бумажка под ножкой была на месте.
Она повесила в шкаф платья и кофты, и он стал тяжелее, и щель стала чуть больше. Неделю она не просила ни о чём. Неделя была обычная.
Она вставала в шесть сорок, пила чай с сушками, шла на угол и открывала ателье в восемь. В обед ела в подсобке, за перевёрнутой коробкой из-под порошка, которую приспособила под стол.
Вечером смотрела сериал, в котором все друг другу звонили, и вязала шарф, который начинала три раза.
В субботу ходила в магазин и на рынок и говорила «спасибо» раз пять, и все пять раз незнакомым людям. Она знала в доме четырёх человек по имени и семнадцать в лицо. Однажды, в феврале, она посчитала, сколько слов говорит вслух за день, не считая работы.
Вышло сто сорок. С тех пор она больше не считала. Она ходила мимо шкафа и видела щель.
Щель была ровная, в палец, и через неё было видно кофты. Она думала, что можно вызвать мастера. Она думала, что мастер возьмёт полторы тысячи и сделает за десять минут.
Она не вызвала. В понедельник она зашла в магазин, где покупала шкаф, и спросила петли.
Продавец сказал:
— А какие у вас?
Она сказала:
— Обычные.
Он сказал:
— Их четыре вида.
Она показала ему фото дверцы, и он посмотрел и сказал:
— У вас накладные. Вот такие.
Петли стоили двести сорок рублей, и она взяла две. Дома она прикрутила одну и поняла, что отверстия не совпадают на четыре миллиметра. Она прикрутила вторую, и стало хуже.
Она сняла обе, положила обратно в пакет, а пакет — в ящик, где лежали квитанции. Чек она не выбросила. Чек лежал в пакете с петлями, и на нём была дата, и по чеку можно было вернуть.
Она не вернула. Пакет так и лежит в ящике.
В четверг она встретила на лестнице Гришу, и он нёс два мешка.
Он сказал:
— Здрасьте.
Она сказала:
— Здравствуй.
Он сказал:
— Мать говорила, вы шкаф сами таскали.
Она сказала:
— Ну.
Он сказал:
— Могли позвать.
Она сказала:
— Могла.
Он пошёл дальше, и мешки шуршали, и она стояла и смотрела ему вслед. Она подумала, что «могла» — это правда и что правда эта ни к чему не обязывает. Она подумала, что в следующий раз, может, и позовёт.
Следующего раза не было до самой зимы. Зимой Гриша уехал в другой город на стройку, и Зинаида Петровна стала здороваться с ней на лестнице и рассказывать, как у него там дела. Нина слушала и кивала, и это оказалось не так уж тяжело, как она думала.
В среду в ателье было тихо, и Оля села рядом с её столом и сказала:
— Ну что, шкаф?
Нина сказала:
— Стоит.
Оля сказала:
— Совсем сам?
Нина сказала:
— Совсем.
Оля сказала:
— А щель?
Нина сказала:
— Какая щель.
Оля сказала:
— Ты говорила, что дверца не закрывается.
Нина сказала:
— Закрывается.
Оля посмотрела на неё и сказала:
— Можно я приеду в субботу? У меня руки свободные.
Нина сказала:
— Не надо.
Оля сказала:
— Почему?
Нина сказала:
— Потому что он стоит.
Оля сказала:
— Я не шкаф чинить. Я в гости.
Нина сказала:
— В гости я не готова.
Оля сказала:
— Ты двенадцать лет не готова.
Нина стала писать квитанцию, хотя клиент ещё не пришёл.
Оля посидела и сказала:
— Знаешь, что обидно?
Нина сказала:
— Что.
Оля сказала:
— Что ты меня держишь за мастера. Или за грузчика. Я не знаю.
Нина сказала:
— Я тебя держу за Олю.
Оля сказала:
— Ну да. За Олю, к которой не ходят.
Она встала и ушла к своему столу, и до конца смены они говорили только про клиентов.
В четверг Оля принесла ей кофе и сказала:
— Ладно. Извини.
Нина сказала:
— Ты ни при чём.
Оля сказала:
— И ты тоже.
Нина сказала:
— И я.
Они помирились, и всё стало как было, и это было хуже ссоры. В пятницу пришла женщина с пальто, которое она приносит каждую осень: подшить рукава и больше ничего не трогать.
Женщина сказала:
— Рукава.
Нина сказала:
— Восемьсот.
Женщина сказала:
— Каждый год восемьсот.
Нина сказала:
— Каждый год восемьсот.
Женщина заплатила и сказала:
— А вы всё тут.
Нина сказала:
— Всё тут.
Женщина ушла, и Нина подумала, что за двенадцать лет через её стол прошло, наверное, четыреста таких женщин, и ни одна не знает, как её зовут. Она думала, что это глупо и что щель в палец шириной ничего не значит. В субботу она нашла в телефоне объявление: «Сборка и ремонт корпусной мебели. Выезд. Полторы тысячи».
Она позвонила.
Мужчина сказал:
— Адрес.
Она сказала адрес.
Он сказал:
— В воскресенье в два.
Она сказала:
— Хорошо.
Она положила трубку и стала ждать воскресенья, и всё это время ей было неспокойно.
В воскресенье в час она позвонила снова и сказала:
— Извините, я передумала.
Он сказал:
— Чего?
Она сказала:
— Не надо.
Он сказал:
— Как хотите, — и положил трубку.
Она постояла с телефоном и подумала, что полторы тысячи у неё есть. Дело было не в деньгах. Дело было в том, что в квартиру войдёт человек, и придётся сидеть рядом и смотреть, как он работает, и говорить «спасибо», и провожать его до двери.
А потом здороваться с ним на улице. Она не хотела, чтобы в её доме был ещё один человек, которого надо помнить.
В тот же вечер она взяла отвёртку и подтянула нижнюю петлю на пол-оборота.
Дверца стала закрываться хуже. Она вернула петлю назад и подтянула верхнюю, и дверца перестала закрываться совсем, и она испугалась и вернула всё как было.
Потом села на пол и посмотрела на дверцу.
Дверца стояла криво: снизу был зазор, а сверху его не было совсем. Она подумала, что человек, который собирал этот шкаф, должен был кого-то позвать. Она подумала, что человек этот — она.
В следующее воскресенье она вышла на площадку и постучала в дверь напротив. Она стояла перед его дверью и думала, что ещё можно передумать. Она думала об этом секунды три, не больше.
Она не передумала.
Валерий Иванович открыл и сказал:
— Здрасьте.
Она сказала:
— Валерий Иванович, помогите на двадцать сантиметров.
Он сказал:
— Чего?
Она сказала:
— Шкаф передвинуть. На двадцать сантиметров.
Он сказал:
— А. Сейчас.
Он надел тапки и вышел, и от него пахло чаем. Он вышел в тапках и в майке, и они вдвоём передвинули шкаф на двадцать сантиметров влево, и это заняло минуту.
Потом он постоял и сказал:
— А дверца чего не закрывается?
Она сказала:
— Криво собрала.
Он сказал:
— Надо петли подтянуть. У меня отвёртка есть.
Она сказала:
— Давайте.
Он принёс отвёртку и подтянул петли, и дверца закрылась.
Он подтягивал петли и говорил:
— У меня жена тоже так собирала. Всё сама, всё сама.
Она сказала:
— А сейчас?
Он сказал:
— А сейчас её третий год нет.
Она ничего не сказала.
Он подтянул последнюю петлю, проверил, закрыл дверцу и сказал:
— Вот.
Она сказала:
— Спасибо.
Она стояла рядом и держала фонарик телефона, чтобы ему было светлее. Она потом сказала сестре, что шкаф собрала сама.
Сестра сказала:
— Ну ты герой.
Сестра сказала:
— Я бы не смогла.
Она сказала:
— Ну да.
Сестра живёт в другом городе, за шестьсот километров, и звонит по пятницам, потому что в пятницу у неё короткий день. Она старше на шесть лет, и в детстве это она собирала за Нину конструктор, и это она говорила «дай я». Разговор про шкаф был в пятницу.
Нина сказала «сама», сестра сказала «ну ты герой», Нина сказала «ну да», и потом они двадцать минут говорили про мать, у которой давление. После звонка Нина пошла на кухню и села. Она не соврала: шкаф она действительно собрала сама.
Она соврала в другом. Она сказала это так, как говорят, когда хотят, чтобы дальше не спрашивали. Сестра не спросила.
Сестра знала это «ну да» двадцать лет и знала, что за ним ничего не будет. Через две недели, в субботу, в дверь постучали.
Валерий Иванович стоял с банкой в руках и сказал:
— Нина, выручайте.
Она сказала:
— Что случилось.
Он сказал:
— Уезжаю до вторника. Ключи вот. Цветы польёте? Там три горшка, один капризный.
Она взяла ключи и сказала:
— Полью.
Он сказал:
— И ещё. Если у меня радио заговорит само — не пугайтесь, оно включается от чего-то.
Она сказала:
— Хорошо.
Он ушёл, и она постояла с ключами в руке. Ключи были на кольце с брелоком от гостиницы, и брелок стёрся до белого. Она поливала цветы в понедельник и в среду и один раз посидела на его кухне, потому что там было теплее, чем у неё.
Радио не заговорило.
Он вернулся во вторник, привёз коробку конфет и сказал:
— Спасибо. Вы первая, кто согласился.
Она сказала:
— А до меня?
Он сказал:
— А до вас я никого не просил.
Она поставила конфеты на полку в новом шкафу и неделю их не открывала. Потом открыла. Конфеты были с вафлей, она съела две и закрыла коробку.
Она по-прежнему помнит, кто кому должен. Она помнит, что он подтянул петли, и что она полила цветы, и что это не считается. Но счёт у неё теперь идёт в две стороны, и от этого он стал легче.
Иногда она всё-таки думает, что надо было согласиться сразу, когда он стоял в дверях и предлагал подержать. Она представляет, как это было бы: он держит стенку, она крутит, шкаф собирается за три часа и стоит ровно.
Потом они пьют чай на кухне, и он рассказывает про гараж, и она слушает.
Она думает, что это было бы ничего. Она думает так и идёт ставить чайник. И ещё она думает, что тогда под правой ножкой не лежало бы бумажки, и шкаф стоял бы ровно, и вспоминать, глядя на него, было бы нечего.
Шкаф стоит у стены, слева от окна, и дверцы у него закрываются. Под правой ножкой всё ещё лежит бумажка, сложенная вчетверо. Она её не убирает.
День рождения в четверг
Он не отмечал день рождения с тридцати лет. Его зовут Павел Петрович, а в отделе зовут Пал Петрович, потому что так короче. Ему пятьдесят один.
Он работает в этой конторе двадцать два года: обследует здания, ездит на объекты с прибором в жёлтом кейсе и пишет акты. Работа ему идёт. Он видит то, чего не видят другие: трещину под штукатуркой, промерзание в углу, след протечки на потолке.
Начальник говорит, что таких, как он, больше нет, и это правда. С людьми он говорит коротко, и его считают нелюдимым, и он знает, что считают. Он живёт на Юбилейной, в квартире, которую получил от завода в две тысячи первом, и с тех пор менял в ней только холодильник.
Дома у него чисто, потому что убирать в пустой квартире легко. Соседка по площадке, Анна Григорьевна, восемьдесят два года, иногда стучит и просит открыть банку. Он открывает, отдаёт и закрывает дверь.
Один раз она сказала:
— Павел, а вы когда родились?
Он сказал:
— В апреле.
Она сказала:
— В апреле. Хорошо.
И больше не спрашивала, и он потом думал, зачем она спрашивала. Он ложится в одиннадцать и встаёт в шесть, и в этом есть порядок, которого ему хватает. Сначала так вышло: в тот год он развёлся, и день был в среду, и он работал до восьми.
Потом это стало привычкой. В тот год, в тридцатый день рождения, он развёлся. Заявление подали в понедельник, а в среду он пришёл на работу и работал до восьми, потому что не хотел идти в пустую квартиру.
Жену звали Лена, и они прожили вместе четыре года. В загсе было две пары, и у второй были шампанское и фотоаппарат, и они смеялись в коридоре.
Он подписал, где показали, и вышел на улицу, и Лена сказала:
— Паш.
Он сказал:
— Что.
Она сказала:
— Ты хороший.
Он сказал:
— Ага.
Она сказала:
— Ты правда хороший. С тобой ничего не случается.
Он тогда не понял, что это значит, и понял через много лет.
Она сказала:
— Ну, пока.
Он сказал:
— Пока.
Она пошла к автобусу, а он пошёл на работу, и до работы было две остановки, и он прошёл их пешком. В квартире от неё остались шторы, которые она выбирала сама, и он их не снял. Он их не снял, потому что они были хорошие и потому что он не знал, куда их девать.
Они провисели двадцать лет, и в двадцать первом он их всё-таки снял, когда менял холодильник, и выбросил. Потом он думал, что «с тобой ничего не случается» было не упрёком, а описанием. И что описание было точное.
Он тогда подумал, что день рождения — это не про него, а про людей, которые помнят дату, и что если таких нет, то и дня нет. Он не скрывал дату. Она стояла в анкете отдела, в табеле, в пропуске — везде, где её никто не смотрит.
Он один раз, в двадцать четвёртом, смотрел в табеле свою строку и подумал, что эту дату видят все, кто листает табель, то есть человек пять. За двадцать лет никто не сказал ни слова, и это тоже был ответ. Он ничего не говорил, и день проходил как обычный.
Он приходил на работу, здоровался, садился за свой стол, делал то, что надо делать, и уходил в шесть. Стол у него у окна, второй от стены, и на столе стоят лоток для бумаг, линейка и кружка с трещиной. Кружку он не меняет: она держит тепло.
В обед он ходит в столовую на первом этаже и берёт одно и то же — суп, котлету и компот.
Кассиршу зовут Люда, она знает его двадцать два года и один раз, в девятнадцатом году, сказала:
— Павел Петрович, вы бы хоть раз взяли что-нибудь другое.
Он взял рыбу. Рыба была хуже.
На объектах его звали обедать с бригадой.
Он один раз сел, и ему дали ложку и сказали:
— Берите, Пал Петрович.
Он взял и ел, и все молчали, и он не знал, куда смотреть. Больше он не садился, и ему перестали предлагать. Один раз он соврал.
В двадцать первом сказал, что у него день рождения в июне, и в июне его не было: он взял три дня и поехал к знакомым на дачу, и три дня чинил им крыльцо. Знакомые были не друзья, а знакомые: он познакомился с ними на объекте, и они звали его «Паша-инженер».
Крыльцо было старое, ступени просели, и он поднял их на кирпич и залил бетоном.
Хозяйка сказала:
— Паша, вы бы взяли денег.
Он сказал:
— Не надо.
Он спал в летней кухне, и ему там было хорошо: пахло досками и было слышно, как в саду падают яблоки. На третий день он подумал, что если бы сказал про день рождения, ему бы, наверное, что-нибудь подарили. Он представил, что именно, и не смог.
Иногда он вспоминал об этом только вечером, дома, когда смотрел на телефон и видел две смс: от банка и от матери. Мать жила в сорока километрах, в посёлке, в доме с печкой, и он ездил к ней раз в месяц. Он привозил продукты, колол дрова и уезжал в шесть, чтобы успеть на последнюю электричку.
Она всегда стояла у калитки, пока он не дойдёт до поворота. Мать звонила всегда, в семь, и говорила: «Ну, с днём рождения», и потом спрашивала про давление. Он говорил, что всё нормально.
Мать звонила каждый год, в семь, и в двадцать втором не позвонила, потому что умерла в феврале. Он узнал об этом от соседки, которая позвонила в семь утра, и голос у неё был такой, что он всё понял до слов. Он поехал и сделал всё: гроб, документы, автобус, поминки на девять человек, из которых шестеро были её подруги.
На поминках ему сказали:
— Ты ей всегда звонил.
Он сказал:
— Это она мне звонила.
Ему сказали:
— Всё равно.
В её доме он нашёл коробку со своими школьными тетрадями и фотографию, где ему десять лет и он стоит у ёлки в бумажной шапке. Он забрал только фотографию. Дом он продал через год, и покупатель просил скинуть на дрова, и он скинул.
Он ездит туда в феврале, в тот день, когда её не стало. Он привозит гвоздики, потому что она любила гвоздики, и стоит минут десять. Он ничего не говорит. Говорить нечего, и она всё равно спросила бы про давление.
В позапрошлом году он сказал вслух:
— Мам, у меня всё нормально.
И это было правдой. В двадцать третьем в семь часов он сидел с телефоном в руке и ждал звонка, которого не могло быть. Он просидел так минут двадцать.
Потом положил телефон и пошёл на кухню. Он думал, что не любит внимание. Это было не совсем правдой. Внимание он не любил, но дело было не в нём.
Дело было в том, что если позвать и никто не придёт, это будет видно. А если ничего не звать, то и видно нечего. Он один раз, в тридцать четыре, позвал.
Снял кафе на восемь человек, пришли трое, и один из них ушёл через час. Он тогда решил, что надо попробовать. Снял кафе на Юбилейной, заказал стол на восемь и обзвонил всех, кого знал.
В блокноте было одиннадцать человек, и восемь сказали «да». Кафе называлось «Уют», и в нём было шесть столов и телевизор без звука. Он пришёл первым, в семь, и сел так, чтобы видеть дверь.
В семь двадцать пришёл Володя и принёс бутылку, и сказал:
— Ну, с днём.
В семь сорок пришли ещё двое, семейная пара, и сели напротив. В восемь он перестал смотреть на дверь. Один из двоих ушёл в девять, потому что дома была собака.
Он заплатил за восемь. Это стоило дороже, чем он думал, и он не сказал об этом никому.
Официантка спросила:
— Всё?
Он сказал:
— Всё.
Она сказала:
— А остальные не придут?
Он сказал:
— Не придут.
Она сказала:
— Бывает.
И унесла четыре прибора, и это он запомнил лучше, чем сам вечер. В отделе было двенадцать человек, и дни рождения отмечали. Скидывались по триста рублей, покупали торт и шампанское, и в обеденный перерыв стол сдвигали к окну.
Стол был длинный, для совещаний, и на него ставили всё: торт, стаканы, вазу с печеньем. Начальник отдела всегда говорил короткую речь, и все хлопали, и потом ели. Он всегда сдавал деньги и всегда приходил, и стоял с краю, и ел торт, и уходил первым.
Один раз, в Наташин январь, он пришёл, когда торт уже разрезали, и ему достался кусок с розой.
Он стоял с этим куском у подоконника, и Наташа подошла и сказала:
— Пал Петрович, а вы чего тут?
Он сказал:
— Ничего.
Она сказала:
— Идите к столу.
Он сказал:
— Мне и тут хорошо.
Она посмотрела на него и сказала:
— Ну ладно.
И ушла, а он доел кусок у подоконника и выбросил тарелку в урну у лифта, чтобы не нести её через комнату. Он знал, у кого когда: у Володи в мае, у Марины в октябре, у Наташи в январе, у Игоря в июле. Он сдавал деньги первым, чтобы не пришлось напоминать.
Один раз он опоздал на такое поздравление, потому что был на объекте, и потом извинился перед Володей, и Володя сказал: «Да ладно, чего ты». На его день рождения не приходил никто, потому что никто не знал.
В марте в отдел пришла Марина, на место ушедшей в декрет.
Ей было двадцать восемь, она была быстрая и всё замечала.
В апреле она оформляла какие-то бумаги и заодно листала личные карточки, и вдруг сказала:
— Пал Петрович, а у вас в четверг день рождения.
Он сказал:
— Ну и что.
Она сказала:
— Как что? Пятьдесят один!
Он сказал:
— Ну и что.
Она посмотрела на него и ничего не сказала.
Потом всё-таки сказала:
— А почему вы не отмечаете?
Он сказал:
— Не сложилось.
Она сказала:
— Как это?
Он сказал:
— Обыкновенно.
Она сказала:
— Пал Петрович, вы всегда так отвечаете.
Он сказал:
— Как?
Она сказала:
— Как будто я вам мешаю.
Он сказал:
— Вы не мешаете.
Она сказала:
— Ну хорошо.
И ушла с карточками, и он подумал, что сказал правду и что правда почему-то всегда звучит так, будто он хочет, чтобы его оставили одного. Он подумал, что, может, и хочет. Он подумал, что она забудет, как забывали все.
Она не забыла. Она потом ещё два года поздравляла его первой, и каждый раз в четверг, и каждый раз в обед.
На второй год она принесла не торт, а маленькую коробку.
В коробке лежал кусок «Праги» и открытка, на которой было написано от руки: «Пал Петрович, с днём рождения. Мы вас любим. Отдел».
Он прочитал открытку два раза и положил в ящик стола, к линейке. Он не выбросил её, когда перебирал ящик перед отпуском. Она до сих пор там.
В четверг в обеденный перерыв на его стол поставили торт. Торт был «Прага», круглый, в картонной коробке с окошком, и рядом положили стопку одноразовых тарелок и пластиковые вилки в целлофане. Он поднял голову и увидел, что вокруг стола стоят восемь человек и смотрят на него.
Марина сказала:
— Мы не знали, какие вы любите, взяли «Прагу».
Он сказал:
— Спасибо.
И больше ничего не сказал. Он не знал, что говорить. Он стоял и держал в руках коробку от торта, и это продолжалось секунды четыре, и эти секунды были длинные.
Он думал: надо сказать «спасибо, не надо было». Он думал: надо сказать «спасибо, я не ожидал».
Он сказал:
— Спасибо.
И этого не хватило.
Наташа сказала:
— Мы думали, вы не любите.
Он сказал:
— Я не люблю.
Марина сказала:
— А мы думали, вы не любите нас.
И засмеялась, и все засмеялись, и он тоже, и это было хуже всего. И понял, что сказал не то, и что теперь надо объяснять, а объяснять он не умел.
Потом Володя сказал:
— Ну, режь.
Он сказал:
— А.
И не двинулся. Он не мог вспомнить, как это делается: надо ли что-то говорить, надо ли загадывать, надо ли кому-то давать первый кусок. Он резал торт один раз в жизни, лет двадцать назад.
Марина сказала:
— Давайте я.
И взяла нож, и разрезала, и разложила по тарелкам, и всё пошло как надо. Он ел торт и молчал.
Наташа спросила:
— Пал Петрович, а вы один живёте?
Он сказал:
— Один.
Наташа сказала:
— Совсем?
Он сказал:
— Совсем.
Игорь сказал:
— Ну и правильно.
Марина сказала:
— Что правильно?
Игорь сказал:
— Никто не пилит.
Все засмеялись, и он тоже, и подумал, что Игорь женат и что Игорь шутит не про него, а про себя.
Он сказал:
— Правильно.
И больше ничего не сказал. Кто-то сказал: «Ну, за здоровье», и все засмеялись, и он тоже улыбнулся. Кто-то спросил, как он попал в эту контору, и он сказал, что пришёл в две тысячи третьем, и что тогда здесь было на два этажа больше.
Он сказал это и остановился, потому что не знал, что добавить.
Марина спросила:
— А вы где живёте?
Он сказал:
— На Юбилейной.
Она сказала:
— О, я рядом.
Он сказал:
— Да.
И разговор кончился. Через двадцать минут все разошлись, и он остался сидеть за своим столом, и на столе стояла коробка с половиной торта, и в коробке лежал нож. Он вымыл нож в туалете и положил в ящик.
Нож он потом носил в этом ящике полгода и однажды выбросил, потому что он затупился. Осенью он купил в хозяйственном новый, за четыреста рублей, и этот лежит в ящике до сих пор. Им режут торт два раза в год.
Торт он унёс домой и ел его три дня, и на четвёртый выбросил остаток, потому что он начал сохнуть. Он ел его стоя, у раковины, как всё остальное.
На следующей неделе в отделе было тихо.
Володя один раз спросил:
— Пал Петрович, а вы правда не любите?
Он сказал:
— Что?
Володя сказал:
— Ну это. Поздравления.
Он сказал:
— Не люблю.
Володя сказал:
— Ага.
И больше не спрашивал, и это было хуже, чем если бы спросил. Коробку от торта он вынес в мусорку во дворе, а не в офисную.
В октябре у Марины было двадцать девять.
Он сдал деньги, как всегда, и пришёл, как всегда, и когда все закричали «поздравляем», сказал вслух:
— С днём рождения, Марина.
Это вышло громче, чем он думал, и все обернулись.
Марина сказала:
— Спасибо, Пал Петрович.
Он кивнул и отошёл к окну, и внутри у него всё дрожало, как после экзамена.
После обеда Марина сказала:
— Пал Петрович, а вы вообще где-нибудь бываете?
Он сказал:
— На объектах.
Она засмеялась и сказала:
— Я не про то.
Он сказал:
— Я знаю.
Она сказала:
— Ну и?
Он сказал:
— Нигде.
Она сказала:
— Совсем?
Он сказал:
— Совсем.
Она помолчала и сказала:
— Ну хоть в кино сходите.
Он сказал:
— Схожу.
И не сходил, и до сих пор не сходил. Вечером он сидел на кухне и думал, что надо было что-то сказать. Он не знал, что именно. Что-то короткое, чтобы люди поняли, что он не против.
Он представлял, как говорит: «Спасибо, я не привык, но это было хорошо». Он произносил это вслух, на кухне, и звучало нормально.
В одиннадцать он взял телефон и написал Марине: «Спасибо за торт».
Посмотрел на это и стёр. Написал: «Марина, спасибо. Я не привык, но было хорошо».
Посмотрел и стёр тоже. Потом написал: «Спасибо». И отправил.
Через минуту пришло: «Да не за что))». Он прочитал это четыре раза и положил телефон экраном вниз. У него в телефоне шестьдесят три номера, и половина — по работе.
Он один раз, в двадцать втором, листал их вечером и понял, что не знает, кому можно позвонить в десять. Он подумал, что это ничего не значит и что так у многих.
Потом подумал, что у многих — не у всех.
Он думал, что за пятьдесят один год так и не научился одной вещи: как принимать то, что тебе дают, не проверяя, чем это придётся оплатить. Он думал, что всю жизнь проверял счёт, прежде чем взять. И что счёт иногда был пустой, и он всё равно не брал.
Он думал, что торт был не про торт. Он думал, что восемь человек потратили по триста рублей и двадцать минут своего обеда на человека, который даже не сказал, что ему приятно. Он думал, что мог бы это сказать, и что это было бы правдой.
Он думал, что восемь человек стоят вокруг стола и ждут, чтобы он сказал хоть слово, и что он не сказал, и что они всё равно стояли. В мае у Володи было пятьдесят девять.
В отделе, как всегда, скинулись, и Марина пошла за тортом.
Он сказал:
— Я сам куплю.
Марина сказала:
Pulsuz fraqment bitdi.