В середине 1970-х годов послевоенный экономический порядок оказался под угрозой из-за стагнации, инфляции и резкого снижения темпов роста, особенно в США и Великобритании. Политический порядок тоже испытывал давление, потому что люди второго модерна – особенно студенты, молодые работники, афроамериканцы, женщины, латинос и другие маргинализированные группы – мобилизовались вокруг требований равноправия, голоса и участия. В США в фокусе социальных волнений была война во Вьетнаме, а коррупция, всплывшая в результате Уотергейтского скандала, спровоцировала требования политических реформ. В Великобритании инфляция обострила отношения труда и капитала до крайнего предела. В обеих странах призрак неизлечимого экономического упадка в сочетании с новыми громкими требованиями демократического социального договора вызвал замешательство, тревогу и отчаяние среди выборных должностных лиц, не способных понять, почему некогда надежная кейнсианская экономическая политика не смогла перевернуть ход событий.
Неолиберальные экономисты только и ждали этой возможности, и их теории стали быстро заполнять собой «вакуум идей», от которого страдали теперь оба правительства39. Во главе с австрийским экономистом Фридрихом Хайеком, только что получившим Нобелевскую премию 1974 года, и его американским коллегой Милтоном Фридманом, который получит эту премию два года спустя, они оттачивали свою радикальную экономическую теорию свободного рынка, политическую идеологию и прагматическую повестку дня на протяжении всего послевоенного периода, находясь на периферии своей профессии, в тени господствовавшего тогда кейнсианства, и теперь их час пробил40.
Эта вера в свободные рынки возникла в Европе в качестве всеобъемлющей защиты от угрозы со стороны тоталитарных и коммунистических коллективистских идеологий. Она стремилась возродить представление о саморегулирующемся рынке как о настолько сложной и совершенной естественной силе, что она требует радикальной свободы от всех форм государственного надзора. Хайек объяснял необходимость абсолютного индивидуального и коллективного подчинения суровым требованиям рынка как непостижимого «расширенного порядка», который заменяет собой легитимную политическую власть, данную государству:
Современная экономическая теория объясняет возникновение подобного расширенного порядка и то, почему он, являясь не чем иным, как процессом переработки информации, способен собирать и использовать широко рассеянную информацию – такую, которую ни один орган централизованного планирования (не говоря уже об отдельном индивиде) не может ни знать в полном объеме, ни осмыслить, ни контролировать41.
Хайек и его идеологические соратники выступали за капитализм в его необузданном первозданном виде, не сдерживаемом никакой другой силой и непроницаемом ни для какой внешней власти. Неравенство богатства и прав принималось и даже превозносилось в качестве необходимой черты успешной рыночной системы и движущей силы прогресса42. Идеология Хайека обеспечила интеллектуальную надстройку и легитимацию для новой теории фирмы, которая стала еще одним важным провозвестником корпорации надзорного капитализма – ее структуры, морального содержания и отношения к обществу.
Детали новой концепции фирмы были проработаны для воплощения в жизнь экономистами Майклом Дженсеном и Уильямом Меклингом. Во многом опираясь на работы Хайека, исследователи обрушились на просоциальные принципы корпорации XX века, породив то, что стало вскоре известно как «движение за права акционеров» (shareholder value movement). В 1976 году Дженсен и Меклинг опубликовали эпохальную статью, в которой переосмыслили менеджера как своего рода паразита, питающегося за счет собственников, – вероятно, неустранимой помехи обогащению акционеров. Они смело утверждали, что в результате структурного разрыва между собственниками и менеджерами «стоимость фирмы может оказаться существенно ниже, чем могла бы быть в противном случае»43. Если менеджеры занижают ценность фирмы для ее владельцев ради своих собственных предпочтений и комфорта, то, с точки зрения первых, это лишь рационально. Решение, утверждали эти экономисты, состояло в том, чтобы положиться на рыночный сигнал стоимости, цену акций, как основу для новой структуры стимулов, призванной наконец решительно согласовать поведение менеджеров с интересами владельцев. Менеджеры, которые не смогут подстроиться под неуловимые сигналы «расширенного порядка» Хайека, быстро станут добычей «варваров у ворот» в новой и беспощадной охоте за нереализованной рыночной ценностью.
Во времена, когда в воздухе витали опасения «кризиса демократии», неолиберальное ви́дение с его возвратом к рыночным критериям было чрезвычайно привлекательным для политиков и чиновников, как в качестве способа уклониться от политической ответственности за жесткие экономические решения, так и обещанием навести новый тип порядка там, где беспорядка страшились больше всего44. Абсолютная власть рыночных сил должна была стать конечным источником нормативного контроля и заменить демократическую борьбу и диалог на идеологию атомизированных индивидов, обреченных на бесконечную конкуренцию за ограниченные ресурсы. Требования конкурентных рынков обещали урезонить недовольных и даже снова превратить их в подчиненную массу, слишком озабоченную выживанием, чтобы роптать.
Поскольку старые коллективистские враги уже отошли на второй план, их место заняли новые: государственное регулирование и надзор, социальное законодательство и политика социального обеспечения, профсоюзы и институты коллективных переговоров, а также принципы демократической политики. По сути, все это должно было быть заменено рыночной версией истины, а двигателем роста должна была стать конкуренция. Новые цели должны были быть достигнуты за счет реформ на стороне предложения, включая дерегулирование, приватизацию и снижение налогов.
За тридцать пять лет до восхождения Хайека и Фридмана великий историк Карл Поланьи красноречиво писал о становлении рыночной экономики. Исследования Поланьи привели его к выводу, что действие саморегулирующегося рынка глубоко разрушительно, когда ему позволено освободиться от уравновешивающих его законов и политики. Он описал «двойной процесс»:
С одной стороны, рынки подчинили себе весь мир, а количество обращающихся на рынке товаров выросло до невероятных масштабов; с другой стороны, система соответствующих мер [сложилась] в мощные институты, призванные контролировать воздействие рынка на труд, землю и деньги45.
Поланьи утверждал, что «двойной процесс» поддерживает рыночную форму, привязывая ее к обществу – уравновешивая, смягчая и облегчая ее разрушительные эксцессы. Поланьи отмечал, что такие контрмеры возникли спонтанно в каждом европейском обществе во второй половине XIX века. Каждое из этих обществ разработало законодательные, нормативные и институциональные решения для надзора за новыми спорными сферами, такие как оплата труда работников, контроль за условиями труда, муниципальные предприятия, коммунальные услуги, безопасность пищевых продуктов, детский труд и общественная безопасность.
В США «двойной процесс» принес плоды после десятилетий общественной борьбы, которая привязала промышленное производство к нуждам общества, хотя результат и был далек от совершенства. «Двойной процесс» проявился в разрушении монополий, влиянии гражданского общества и законодательных реформах Прогрессивной эры. Позже многое было усовершенствовано законодательными, юридическими, социальными и налоговыми инициативами Нового курса и в ходе институционализации кейнсианской экономики после Второй мировой войны – мер в отношении рынка труда, налогов и социального обеспечения, которые в конечном итоге повысили экономическое и социальное равенство46. «Двойной процесс» получил дальнейшее развитие в законодательных инициативах «Великого общества», особенно в законодательстве о гражданских правах и в эпохальных законах об охране природы. Именно этим мерам многие специалисты приписывают успех в США и Европе рыночной демократии – системы политической экономии, которая оказалась гораздо более адаптивной в своей способности уравновешивать спрос и предложение, чем предполагали левые теоретики или даже Поланьи, и к середине века крупная корпорация представляла собой глубоко укоренившийся и прочный современный социальный институт47.
Под флагом неолиберализма «двойной процесс» был теперь намечен под снос, и реализация этих планов началась немедленно. В 1976 году, в тот же год, когда Дженсен и Меклинг опубликовали свой новаторский анализ, президент Джимми Картер предпринял первые значительные усилия, чтобы радикально привязать корпорацию к рыночным показателям Уолл-стрит, введя смелую программу дерегулирования авиалиний, транспорта и финансового сектора. То, что начиналось как «первые ручейки», превратилось в «мощную волну, которая в последние два десятилетия XX века смела регулирование с крупных сегментов экономики»48. Меры, начавшиеся при Картере, определили собой эпоху Рейгана и Тэтчер, практически все последующие президентства США, и затронули практически весь остальной мир, когда новая фискальная и социальная политика, в той или иной степени, стала распространяться в Европе и других регионах49.
Так начался процесс ослабления и распада американской корпорации50. Открытое акционерное общество как социальный институт стало считаться дорогостоящей ошибкой, а его устоявшиеся взаимовыгодные связи с клиентами и работниками начали преподноситься как пагубное вмешательство в эффективную работу рынка. Финансовые кнуты и пряники убедили управляющих расчленить или сократить в размере свои компании, а логика капитализма сместилась с прибыльного производства товаров и услуг в сторону все более экзотических форм финансовых спекуляций. Произошедшие изменения в работе рынка действительно вернули капитализм к его суровому первозданному виду, и к 1989 году Дженсен уверенно провозгласил «закат открытого акционерного общества»51.
К началу нового тысячелетия, когда фундаментальные механизмы надзорного капитализма только начинали формироваться, «максимизация стоимости для акционеров» была широко принята в качестве «объективной функции» фирмы52. Эти принципы, извлеченные из того, что когда-то считалось радикальной философией, были канонизированы как стандартная практика в коммерческой, финансовой и юридической сферах53. К 2000 году в американских корпорациях открытого типа было занято меньше половины работников в сравнении с данными на 1970 год54. В 2009 году число акционерных обществ сократилось по сравнению с 1997 годом вдвое. Корпорация открытого типа стала «ненужной для производства, непригодной для стабильной занятости и предоставления социального обеспечения и не способной обеспечить надежный долгосрочный доход на инвестиции»55. В этом процессе культ «предпринимателя», который выглядел идеальным союзом собственности и управления, вырастет до почти мифических пропорций, заменив богатые экзистенциальные возможности второго модерна этим единственным прославленным образцом смелости, конкурентной хитрости, доминирования и богатства.
Девятого августа 2011 года, примерно в то же время, когда конференц-зал Apple разразился аплодисментами, 16 000 полицейских наводнили улицы Лондона в полной решимости подавить «самые широкомасштабные и продолжительные нарушения общественного порядка в истории Лондона со времен мятежа лорда Гордона 1780 года»56. Волнения начались четырьмя ночами ранее, когда мирный протест против действий полиции, застрелившей молодого человека, внезапно обернулся насилием. В последующие дни число участников беспорядков нарастало лавинообразно по мере того как грабежи и поджоги охватили двадцать два из тридцати двух районов Лондона и другие крупные города Великобритании57. За четыре дня уличных сражений тысячи демонстрантов причинили материальный ущерб на сумму более 50 миллионов долларов США, 3000 человек были арестованы.
Хотя взлет Apple, казалось, подтверждал притязания людей второго модерна, улицы Лондона говорили о мрачном наследии тридцатилетнего эксперимента по экономическому росту для избранных. Через неделю после начала беспорядков, социолог Саския Сассен в статье в издании Daily Beast отмечала: «если нужно назвать одну предпосылку, то она связана с безработицей и отчаянной бедностью среди людей, которые хотят быть частью среднего класса и которые остро сознают резкое неравенство между собой и богатой элитой своей страны. Во многом это – социальные революции, с маленькой буквы, протест против социальных условий, которые стали невыносимыми»58.
Что это были за социальные условия, ставшие такими невыносимыми? Многие аналитики сходились во мнении, что к беспорядкам в Британии привела успешная неолиберальная трансформация общества – программа, которая была наиболее полно реализована в Великобритании и США. Действительно, исследование Лондонской школы экономики, основанное на интервью с 270 участниками беспорядков, выявило доминирующую тему – неравенство: «нет работы, нет денег»59. Точка отсчета почти в каждом исследовании звучит одним и тем же набатом: отсутствие возможностей, отсутствие доступа к образованию, маргинализация, лишения, обиды, безнадежность60. И хотя беспорядки в Лондоне существенно отличались от других протестов, которые им предшествовали или за ними последовали, прежде всего от движения Indignados, начавшегося с широкомасштабной общественной мобилизации в Мадриде в мае 2011 года, и движения Occupy, возникшего 17 сентября в парке Зукотти на Уолл-стрит, они имели общее происхождение в экономическом неравенстве и бесправии61.
США, Великобритания и большая часть Европы вступили во второе десятилетие XXI века, сталкиваясь с экономическим и социальным неравенством, более выраженным, чем даже во времена «позолоченного века», и сопоставимым с неравенством в некоторых из самых бедных стран мира62. Несмотря на десятилетие взрывного цифрового роста, частью которого было чудо Apple и проникновение интернета в повседневную жизнь, опасное социальное расслоение предсказывало еще более стратифицированное и антидемократическое будущее. «В эпоху нового консенсуса в отношении стабилизации финансовой политики, – писала одна из американских экономистов, – экономика стала свидетелем крупнейшего в истории перевода доходов верхам»63. Отрезвляющий отчет Международного валютного фонда за 2016 год предупреждал о грядущей нестабильности, заключив, что глобальный неолиберальный тренд «не оправдал ожиданий». Вместо этого неравенство значительно уменьшило «уровень и устойчивость роста», одновременно повысив нестабильность и создав постоянную уязвимость перед экономическим кризисом64.
В условиях царящей рыночной свободы стремление к полноценной жизни натолкнулось на глухую стену. Спустя два года после беспорядков в Северном Лондоне исследования в Великобритании показали, что к 2013 году бедность, вызванная отсутствием образования и безработицей, уже исключила почти треть населения из регулярного социального участия65. В другом британском отчете был сделан вывод:
Работники с низким и средним уровнем дохода испытывают самое значительное снижение уровня жизни с тех пор, как в середине XIX века стали появляться надежные данные на этот счет66.
К 2015 году меры жесткой экономии привели к сокращению бюджетов местных органов власти на 19 %, или 18 миллиардов фунтов, вынудили снизить на 8 % расходы на защиту детей и обернулись тем, что 150 000 пенсионеров лишились доступа к жизненно важным услугам67. В 2014 году почти половина населения США жила в функциональной бедности, когда самая высокая заработная плата среди нижней половины работающих составляла около 34 000 долларов68. В 2012 году в США опрос Министерства сельского хозяйства показал, что почти 49 миллионов человек живут в домохозяйствах, «испытывающих нехватку продовольствия»69.
В своей книге «Капитал в XXI веке» французский экономист Тома Пикетти интегрировал данные о доходах за многие годы, которые позволили вывести общий закон накопления: норма прибыли на капитал, как правило, превышает экономический рост. Эта тенденция, обобщенно выражаемая как r > g, представляет собой динамику, которая приводит ко все более и более сильному расслоению доходов, а вместе с этим и к целому ряду антидемократических социальных последствий, которые долгое время назывались предвестниками финального кризиса капитализма. В этом контексте Пикетти приводит примеры того, как финансовые элиты используют свои сверхприбыли для финансирования захвата политической системы, что защищает их интересы от политических вызовов70. Так, в материале газеты New York Times 2015 года сделан вывод, что на 158 американских семей и принадлежащие им корпорации приходилась почти половина (176 миллионов долларов) всех денег, собранных обеими политическими партиями в поддержку кандидатов в президенты в 2016 году, главным образом в поддержку «кандидатов-республиканцев, которые обещали избавляться от регулирования, снижать налоги <…> и урезать пособия»71. Историки, журналисты-расследователи, экономисты и политологи анализировали скрытую механику поворота к олигархии, проливая свет на систематические кампании общественного влияния и политического захвата, которые помогли продвигать и сохранять радикальную свободнорыночную повестку за счет демократии72.
Тезис обширного исследования Пикетти можно сформулировать просто: «в сыром виде капитализм несъедобен». Капитализм, как сосиска, подлежит обработке – демократическим обществом и его институтами, – потому что сырой капитализм антисоциален. Как предупреждает Пикетти:
эволюция рыночной экономики и частной собственности, предоставленных самим себе, содержит в себе <…> мощные силы расхождения, которые могут стать угрозой для наших демократических обществ и для лежащих в их основе ценностей социальной справедливости73.
Многие исследователи стали называть эти новые условия «неофеодализмом», отмеченным консолидацией богатства и власти элиты, выходящими далеко за пределы контроля со стороны простых людей и механизмов демократического согласия74. Пикетти называет это возвращением к «патримониальному капитализму», движением вспять к досовременному обществу, в котором жизненные перспективы человека зависят от унаследованного богатства, а не от меритократических достижений75.
Теперь у нас есть инструментарий, необходимый для понимания этой коллизии во всей ее разрушительной сложности: невыносимо, что экономическое и социальное неравенство вернулось к доиндустриальной «феодальной» модели, но мы, люди, остались современными. Мы не неграмотные крестьяне, крепостные или рабы. Будучи «средним классом» или «маргинализированными слоями», мы разделяем коллективное историческое состояние индивидуализированных людей со сложным социальным опытом и представлениями. Мы – сотни миллионов или даже миллиарды людей второго модерна, которых история освободила как от некогда неизменных фактов судьбы, заданных с рождения, так и от условий массового общества. Мы знаем, что имеем право на собственное достоинство и на шанс жить полноценной жизнью. Это экзистенциальная зубная паста, которую, «освободив» однажды, загнать обратно в тюбик невозможно. Подобно расходящейся кругами разрушительной звуковой волне, следующей за взрывом, нашу эпоху стали определять отзвуки боли и гнева, исходящие от этой губительной коллизии между реалиями неравенства и теми чувствами, которые это неравенство вызывает76.
Тогда, в 2011 году, те 270 интервью участников лондонских беспорядков также отражали шрамы, оставленные этой коллизией. «Они выражали это по-разному, – заключает доклад, – но все участники беспорядков, в сущности, говорили о всепроникающем чувстве несправедливости. Для одних эта несправедливость была экономической – отсутствие работы, денег или возможностей. Для других это была более широкая социальная несправедливость, не только отсутствие материальных благ, но и то, как, им казалось, к ним относятся в сравнении с другими…». Было «широко распространено» «ощущение невидимости». Как объяснила одна женщина: «Молодежи сегодня надо дать высказаться. Это было бы справедливо по отношению к ним». А молодой человек размышлял: «Когда всем на тебя наплевать, ты в конце концов заставляешь их считаться с собой, ты устраиваешь им встряску»77. Другие исследования объясняют бессловесный гнев бунтарей Северного Лондона тем, что им было «отказано в достоинстве»78.
Когда на другом континенте, вдали от осажденных районов Лондона, развернулось движение Occupy, то оно, казалось, имело мало общего с этим августовским взрывом насилия. Те 99 %, которые собиралось представлять это движение, не были маргиналами; напротив, сама легитимность Occupy подтверждала его статус как движения подавляющего большинства. Тем не менее Occupy обнаружило аналогичный конфликт между фактами неравенства и чувствами по отношению к неравенству, выраженный в рамках творчески индивидуализированной политической культуры, которая настаивала на «прямой демократии» и «горизонтальном лидерстве»79. Некоторые аналитики пришли к выводу, что именно этот конфликт в конечном счете и погубил движение, когда «внутреннее ядро» его лидеров не пожелало отступить от чистоты своего крайне индивидуализированного подхода в пользу стратегий и тактик, требуемых для жизнеспособного массового движения80. Ясно одно: в парке Зукотти не было крепостных. Напротив, как размышлял один из тех, кто внимательно наблюдал за движением:
Новизна заключалаcь в том, что с самого начала очень большие слои «мы, народа» оказались мудрее наших правителей. Мы видели дальше и доказали, что правы, тем самым перевернув традиционную легитимность правления нашей элиты, основанную на том, что начальники знают лучше, чем голытьба81.
В этом и состоит экзистенциальное противоречие второго модерна, определяющее условия нашего существования: мы хотим осуществлять контроль над собственной жизнью, но повсюду нам не дают этого делать. Индивидуализация отправила каждого из нас на поиски ресурсов, нужных для обеспечения полноценной жизни, но на каждом шагу мы вынуждены сражаться с экономикой и политикой, для которых мы лишь ничтожества. Мы живем в сознании того, что наша жизнь имеет уникальную ценность, но с нами обходятся так, словно нас не существует. По мере того как награды зрелого финансового капитализма ускользают из наших рук, нам остается ждать будущего в замешательстве, которое все чаще и чаще выливается в насилие. Мы рассчитываем на психологическое самоопределение, это то пространство, в котором разворачиваются наши мечты, поэтому потери, которые наносят нам сжимающиеся тиски нарастающего неравенства, бесправия, всепроникающей конкуренции и унижающего достоинство расслоения – не только экономические. Они бьют в самое больное место, повергая нас в смятение и горечь, потому что мы знаем, что имеем право на личное достоинство и право на жизнь на наших собственных условиях.
Глубочайшее противоречие нашего времени, писал социальный философ Зигмунт Бауман, – это «зияющая брешь между правом защищать свои права и возможностью управлять социальными условиями, которые делают такую защиту реальной… Именно из этой глубокой бреши выделяются наиболее ядовитые миазмы, отравляющие жизнь современных людей»82. Любая новая глава в многовековой истории освобождения человека, настаивал он, должна начинаться здесь. Может ли нестабильность второго модерна уступить место новому синтезу – третьему модерну, который преодолеет это противоречие, предложив подлинный путь к процветающей и полноценной жизни для многих, а не только для избранных? Какую роль в этом сыграет информационный капитализм?