Kitabı oxu: «Каникулы совести. Роман-антиутопия»

Şrift:

© София Кульбицкая, 2018

ISBN 978-5-4485-0288-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Часть I

1

Тем утром у меня не было никаких предчувствий – ни дурных, ни хороших. Полная пустота. Хотя вообще-то я славлюсь очень крепкой – что называется «рабочей» – интуицией. У меня сосёт в животе к неприятностям и сладко кружится голова к удаче. А как-то раз я ненароком спас жизнь вагонной попутчице, которая, стоя у окна, любовалась проплывающими снаружи видами. Побуждаемый внезапным импульсом (необъяснимым – толстушки не в моём вкусе!), я на ходу с силой ткнул ей пальцами под рёбра, заставив сняться с места за секунду до того, как стекло сокрушил крохотный камешек, пущенный каким-то малолетним отморозком. Это со мной часто бывает: я совершаю глупые и на первый взгляд неуместные поступки, которые чуть позже – на поверку – оборачиваются стопроцентным успехом.

Я – выкормыш науки и привык скрупулёзно докапываться до причины каждого явления. Вот и теперь у меня есть по меньшей мере две версии, объясняющие сбой моего сверхчутья. Первая: то, что на меня надвигалось, было одновременно прекрасно и ужасно, вычтем одно из другого, получится ноль. Вторая: каким-то дьявольским образом «членкоры» Института Безопасности научились перехватывать и гасить даже те тончайшие сигналы, что наше всеведущее подсознание время от времени посылает уму. Хорошо зная на своей шкуре их (ибээровцев) сноровку, считаю второй вариант куда более вероятным.

Но я отвлёкся.

Итак, в то утро всё было, как обычно. Даже лучше – в кои-то веки у меня нигде ничего не кололо, не зундело и не дёргало. Как всегда, я покряхтел немного, присел на кровати, пошерудил пятками по пупырчатому массажному коврику – приятно. Влез в тапки, пошкрябал в ванную. Звонок застал меня точнёхонько в тот момент, когда я топтался на розовом кафеле, подставляя жилистое тело тёплым ласкающим струям:

– Вззз… тирли-тирли-тирли…

Ничто так меня не бесит, как обрывки стилизованного Чайковского, вплетённые в шум воды. Чу! Так и есть. Роняя шлёпанцы на ходу, бросился в комнату, к прикроватной тумбочке, с проклятиями зашерудил пальцами по бархатной клавиатуре. Ничего не изменилось, мерзкое пилюканье стало только звонче. Только тут до меня дошло, что оно – самый что ни на есть распоследний хит поп-певички Ди-Анны. Не прямая линия, а звукофон! Кому это я понадобился с утра пораньше?..

Хотел эдаким бодрячком отчеканить свои «атрибуты», да не тут-то было! Получилось что-то вроде:

– Ээээкхе-кхе-кхееее!..

В таких случаях я всегда вспоминаю одного покойного профессора. Любил он, бывало, поднять меня на рассвете: «Чтой-то у вас голосишка такой хриплый? Простыли? Ах, я вас разбудил? Такой молодой и так долго спите?! Так всё на свете проспите…» – и т. д. и т. п. Ехидный был старикан. Крепкой крестьянской закалки. Дипломная страда совпадала у него с дачной, ну и вы понимаете. Он даже защиту мою проигнорировал – поспела виктория или как её там. Но я не роптал. Чем меньше научрук лезет в дела дипломника – тем лучше. Если б он ещё не был таким упёртым и не пытался привить мне здоровые сельские привычки, я б души в нём не чаял.

Но этот, звукофонный, был из другого теста. Не нужны были ему мои атрибуты – он отлично знал их и сам. Очень вежливо, стараясь как можно чётче отделять одну букву от другой, он уточнил: действительно ли я – Анатолий Витальевич Храмов, доктор медицинских наук, психотерапевт категории 12-б?

Да, всё правильно.

Могу ли я прямо сейчас уделить ему несколько минут?

Да, конечно, я мог. Тем более что успел обсохнуть уже и без полотенца. Совсем потеплев, голос в трубке сообщил, что меня «беспокоят» из Института Безопасности России. Да-да, я правильно расслышал – ИБР, И-Б-Р:

– Знаете такую контору?

Да уж знаю поди. Хотя предпочёл бы не знать. Особенно сейчас, когда меня предупредили, что разговаривать со мной будет сам Игорь Игоревич Кострецкий:

– Думаю, это имя вы слышали не раз.

Слышал. Это уж точно. Весьма тонко и остроумно подмечено. Тут мой ласковый интервьюер попросил меня «обождать две-три минуты» – и врубил романтический джаз, позволив прокашливаться в своё удовольствие хоть до пионерской звонкости.

Честно скажу вам, ребята – я охренел.

Для ясности. Я – серьёзный учёный, имею научные звания и правительственные награды. Широко известен в узких кругах и т. д. Но вот именно – в узких. К числу корифеев не принадлежу. Не делал и сенсаций. Среди моих работ нет ни одной, что как-то выстрелила бы, прогремела смелой идеей или подачей. Тихо-мирно разрабатываю одну не слишком популярную тему: «Осознание бессмертия души в лечении депрессий и других психогенных расстройств». И то больше для удовольствия. Я не особо одарён и даже не очень усидчив. На меня работает только мой возраст, давший мне время понемногу, не торопясь, добиться всего, что тешит моё научное тщеславие. Спасибо предкам, что оставили мне в наследство крепкое здоровье, а то я, чего доброго, и не состоялся бы.

Шучу. Среди моих ранних работ есть несколько, которыми я очень доволен. «Иллюстрация к жизни», «Что там?», «Дьявол в подвале»… Но даже они, вместе взятые – не повод для того, чтобы мне так запросто, с утра пораньше названивали персоны государственного масштаба.

А тут ещё этот дурацкий джаз. Понятно, что он разливался в моей трубке не случайно. Глупо было бы думать, что всесильный министр, решив побеседовать с народом, не успел допить свой утренний чай и попудрить носик. То был обычный для наших спецслужб акт гуманизма и деликатности. Мне давали время, чтобы придти в себя и настроиться на серьёзный лад – насколько это возможно после такого удара пыльным мешком по репе. Там, в Институте, хорошо понимали, как действует имя Кострецкого на простых россиян вроде меня.

Но тут они промахнулись. Я совершенно был уверен, что вот сейчас раздадутся звуки фанфар – и радостный голос сообщит, что меня разыграли и я могу подъехать в их офис на Маяковке, чтобы получить приз: оранжевую майку со свистком в пузе и логотипом «Аудио Здоровье». Идите вы со своей майкой тра-та-та, грязно выругаюсь я на всю Россию, прежде чем они успеют спохватиться и прервать трансляцию. Впрочем, нет. Передачу наверняка слушают мои пациенты, и подобная несдержанность может сказаться на результатах терапии. Ладно уж, давайте вашу майку. Оранжевый цвет сейчас в моде. На международном научном симпозиуме в Каире я произведу в ней фурор, мечтательно подумал я за долю секунды до того, как печальный сакс умолк, а в трубке раздалось вкрадчивое:

– Анатолий Витальевич? Доброе-доброе утро, мой дорогой!..

– и я вдруг с испугом вспомнил, что подобные розыгрыши запрещены в России под страхом уголовной ответственности много лет назад.

«Тут и сел старик» – как сказал бы поэт Твардовский.

Я опытный клиницист – как говорят, неплохой. Терпеть не могу всяких там научных кротов, с головой ушедших в теорию. Я стал врачом, чтобы помогать людям, а не делать на их бедах себе имя. И, хоть я специалист очень востребованный и занятой, но по вторникам и четвергам с 10.00 по 17.30 у меня прямая линия, куда любой может позвонить и рассказать о своих душевных неурядицах. (Звонок платный). Я работаю так уже почти тридцать лет – не столько ради прибавки к пенсии, сколько по личным причинам, на которых не время сейчас останавливаться.

К чему это я? А вот. За годы практики я научился безошибочно различать тончайшие нюансы и оттенки человеческого голоса. Пациент ещё ничего не рассказал о себе, только поздоровался, – а я уже могу с 99,9-процентной вероятностью определить его запрос, бытовые условия, социальный статус и даже состояние здоровья. А уж узнать голос, который я миллион раз слышал по аудио, для меня и вовсе не проблема.

Сомнений не оставалось. На связи был он – Игорь Кострецкий. Его кругленькое похохатывание, покорившее весь мир, по какой-то неизвестной причине вкатилось теперь и в мою спальню.

Ну и дешёвки же вы, голубчики. В народ спускаетесь? Снисходите до личных разговорчиков? И, небось, думаете, что мы, простачки, от радости в штаны наделаем? Да кто ты вообще такой? Я и сам видывал виды, да я уже доктором наук был, когда тебя, сопляка, ещё и в нулёвку брать сомневались! Я покажу тебе, как держится старая гвардия!

И показал. Спокойно и даже обрадованным тоном ответил – как бы старому коллеге, даже приятелю:

– А-а, доброе-доброе, Игорь Игоревич!..

– но больше ничего не сказал и не спросил, а лишь терпеливо – хотя мне и было весьма не по себе – стал ждать, что будет дальше.

Но и он, чертяка, не торопился сдавать позиции. Уже совсем по-свойски поинтересовался:

– Ну и как мы живём-поживаем?

– на что я бодро ответил, что, дескать, ничего, всё в ажуре. Ощущение полного абсурда происходящего плюс кристально-ясное осознание того, что добром оно не кончится, ввергали меня – к моему ужасу – в состояние истерического веселья. А ведь я отдал борьбе с таким вот дерьмом без малого семьдесят лет.

А он всё не давал мне расслабиться, всё тыкал незримым пальцем то под правое, то под левое ребро, заводя то про моду, то про погоду. Жарко. Московские красотки синхронно перелезли в прозрачные майки и короткие бриджики, сообщил он, чуть не мурлыча. Прямо загляденье. Что ж, ему виднее. Мне-то на девушек заглядываться не приходится. Как так – я что, совсем никуда не выхожу? Совсем-совсем? Экая жалость. А он-то как раз хотел пригласить меня на свидание…

– В театр или на дискотеку? – чуть было не спросил я, грубо заржав, но вовремя скрутил себя – и лихорадочно заискал уехавшие куда-то под тумбочку перо и блокнот. Конечно-конечно, Игорь Игоревич, я всегда готов. Пациенты подождут. Солидные сетевые журналы с удовольствием покурят в коридоре. Окно? Когда хотите. Могу я пометить себе дату, время и ваши координаты?

Оказалось, записывать ничего не нужно:

– Мой человек заедет за вами.

Вот и всё. Вот как, значит, это сейчас делается. Только теперь, когда он отключился, меня заколотил озноб, аж зубы застучали. Нет, не от страха. Никакой вины за собой я не знал. Но сам факт. Где я – и где Кострецкий! Как он вообще догадался о моём существовании? Я не мог найти никакого разумного объяснения. И это пугало меня больше, чем любые возможные наказания и пытки.

В моём возрасте подобные стрессы вредны. А посему я, не теряя времени, прошлёпал на ковёр и сделал десяток приседаний. После чего всё встало на свои места. Я – старейший член Психотерапевтической Коллегии России и вхожу в десятку самых активных и бодрых участников Московского Клуба Долгожителей. Видимо, меня хотят поощрить за это медалью или грамотой. На правительственном уровне, ну да, а что такого? Партия Здоровья России всегда равнялась на таких вот старичков-бодрячков вроде меня. Своим существованием мы как бы доказываем идеологическую верность взятого ею курса.

Волноваться было не о чем. Кроме одного. Я ведь и в самом деле давненько не выходил в свет – даже на околонаучных тусовках и презентациях уж лет десять не маячил. Одичал, поди. Достоин ли мой сморщенный фэйс, чтобы демонстрировать его иконам русского стиля?

Вот она – гадкая сторона старости. Полвека назад мне было достаточно побриться и провести по волосам растопыренной пятернёй, чтобы весь день ощущать себя импозантным и цивилизованным гражданином. Теперь же, чтобы выглядеть пристойно, я вынужден прибегать к целой серии унизительных ухищрений. Ничего не попишешь, таково нынешнее время – оно может простить мужчине всё, кроме неухоженности. А я стараюсь не отставать от эпохи. На последнюю мою пресс-конференцию по вопросам современных психотехнологий я надел облегающие лиловые джинсы и васильковую рубашку-апаш, а морщинистую шею замаскировал полупрозрачной розовой косынкой. Вышло очень даже презентабельно. Коллеги оценили. Но такой оттяжной персонаж, как Игорь Кострецкий, боюсь, только посмеётся над этими маленькими хитростями…

Я подошёл к зеркалу и несколько секунд изучал себя критическим взором. То, что я увидел, мне не понравилось. Может быть, потому, что я пытался глядеть на себя глазами Кострецкого. Запущен донельзя. Косматый, землисто-бледный, заросший седой щетиной Кощей. (Так и хочется сказать «Бессмертный», но этот бренд уже намертво застолбили на высшем уровне.) Ну ладно, щетину спишем на то, что популярный политический деятель своим внезапным звонком не дал мне добриться. А зеленоватое лицо и стоящие дыбом волосы – на вполне понятное волнение от разговора с ним. Но, как себя ни оправдывай, никуда не денешься – придётся в оставшиеся дни навестить салон красоты.

Это была одна из тех редких минут, когда я жалел, что одинок и не имею потомства. Что нет никого, кто позаботился бы о моём внешнем виде и оценил его объективно, со стороны. Такой ответственный момент – и делай всё сам.

Я попытался пригладить торчащие во все стороны седые космы – и вдруг хрипло расхохотался. Да, подумал я, Игорь Кострецкий действительно гениален. Его изобретение – красота и здоровье, возведённые в ранг государственной политики – куда лучше охраняет существующий строй, чем любая – даже его собственная – карательная система. Пока мужчины вынуждены заботиться о внешности, им не до революций.

2

Ещё немного о себе.

Как-то неохота выглядеть в глазах россиян совсем уж законченным упырём. Нет, я не такой. В своё время и я был женат, и, представьте себе, аж два раза!

Фарс и трагедия. Что хуже – даже теперь не берусь судить.

Моя первая жена училась на психолога. Казалось бы, совет да любовь, смежные профессии. Ан нет. Очень скоро я понял, что обмен мнениями о каком-нибудь остром докладе с полуподпольной конференции гештальтистов – совсем не то же самое, что совместная жизнь. Этот её постоянный аналитический зуд… Она ж мне буквально проходу не давала. Стоило расслабиться и ляпнуть что-нибудь невинное, сущую мелочь, например: – Отличная сегодня погодка! – как начиналось:

– почему я хочу поговорить о погоде?

– почему именно такая погода кажется мне отличной?

– какое детское впечатление может лежать в основе этого чувства? (давай подумаем)

– что для меня вообще означает термин «отлично»?

– и т. д. и т. п. Если же я не выдерживал и взрывался, то следовал глубокомысленный совет, страшный именно тем, что я-то как врач понимал его смысл в полной мере: поискать источник болезненного раздражения в отношениях с матерью, – ну, а если и это не поможет, сходить в районную поликлинику и провериться на яйца глист, чтобы исключить возможную соматическую причину.

Боже, как я завидовал своим приятелям! У них были уютные, теплокровные половинки – учителя, продавцы, младшие бухгалтеры, – а стало быть, обычные семейные ссоры и склоки! Я мечтал о такой ссоре, пусть даже с рёвом и мордобоем, но которая разрядила бы наши отношения, очистила их и освежила, как летняя гроза. Но увы. Поссориться с Ольгой было невозможно. Любой наезд она мгновенно превращала в бесплатный семинар по саморазвитию, в долбаный тренинг личностного роста. Моего. Я недоволен бардаком в доме? Грязной посудой? Ну что ж, это большая удача – у меня появился редкостный шанс хоть немного расширить восприятие себя, мира, себя в мире и мира в себе. Для этого я должен сперва осознать, затем принять, а потом и воплотить в жизнь все свои грязненькие, уродливые желания, мечты, помыслы и устремления. Тогда их кривые внешние отражения, вроде невымытой тарелки, перестанут меня раздражать – ведь, как известно, всё, что мы видим вокруг, суть мы сами.

Кстати – а что это у меня за желания такие?.. Ольга знала меня довольно хорошо, поскольку я любил её и старался быть с ней откровенен. Но вот беда – я никогда не изменял ей. Это настораживало, заставляя задумываться о моей глубокой порочности, тщательно скрываемой мною от меня же самого.

Впрочем, иногда она спохватывалась. Ведь, как известно, спутник жизни – одно из самых беспощадно-правдивых наших зеркал. А стало быть, «грязные наклонности» есть – ну просто должны быть! – и у неё. Теперь мы менялись ролями, словно в психодраме, и уже я вынужден был часами выслушивать бесконечные цепи свободных ассоциаций жены и её детские воспоминания. Я не мог скрыться от них даже в туалете – она кричала мне через дверь. Ближе к ночи, перетряхнув все карманы своего запасливого подсознания, она докапывалась до какого-нибудь вопиющего детски-инцестуозного случая с участием её папаши, милейшего седого человека с лицом и характером овцы, которому, я уверен, даже и в страшном сне не мстилось, что где-то на белом свете могут твориться такие ужасы, как инцест. Зато саму Ольгу это радовало несказанно – и всякий раз после такой «сессии» меня ждала умопомрачительно бурная ночь.

Возможно, мы так и прожили бы вместе до старости, терзая, презирая и анализируя друг друга – я человек терпеливый, – если б в один прекрасный день она не обнаружила, что психоанализ – это полная туфта, ну, а будущее за телесно-ориентированной терапией. Терапевтов оказалось сразу двое – оба её однокурсники, отличники. Этого я снести уже не мог. Я, видите ли, брезглив-с – несмотря на трёхлетний тренинг меня тараканами в бутербродах, сизыми посерёдке простынями и общим бритвенным станком.

Недолго музыка играла. Но вот что забавно. Сейчас я, почти вековой дуб, вспоминаю те давние дни чуть не со слезами умиления. Смешно всё это было – наивно – и хорошо. Кстати, со временем у нас с Ольгой сложилось очень тёплые отношения, мы часто перезванивались и я помогал пристраивать в ВУЗ её сына – от третьего, что ли, брака (Пашка, хороший был пацан. Теперь большой человек, профессор кардиохирургии).

Совсем иное дело – вторая жена. Я стараюсь лишний раз не выпускать её из погреба прошлого. Я не знаю, как она жила после меня, была ли снова замужем, рожала ли, когда и как умерла. Не знаю – и никогда не интересовался. Я даже не помню, любил ли я её. Наверное, любил, раз женился, хотя и не факт. Глупо, конечно.

Вспоминать, а уж тем более говорить о ней мне очень тяжело. Но придётся – иначе я получаюсь тут совсем какой-то несуразный.

Эх, Лизочка… Эту тихую девочку как следует воспитали родители, ну, а я уж доломал. Мне было за сорок, ей – не исполнилось и двадцати, но, бьюсь об заклад, случись даже наоборот, соотношение сил ничуть не изменилось бы. В неё вбили, что она должна хвататься за первого, кто сдуру обратит на неё внимание. Вероятно, тёща, весьма яркая дама, ревновала к её расцветающей юности. В общем, досталось девчонке.

Она так старалась мне угодить, что потакала любым идиотским прихотям – не только высказанным вслух, но и тем, что, подобно смегме, копились в самых потаённых уголках моей довольно примитивной натуры.

Старого пердуна потягивало на свежесть и невинность – и она, поняв это, полностью отказалась от косметики, хотя умеренный макияж ей очень шёл. Чуть позже мне, усталому потасканному хмырю, показалось (не без основания), что я буду смотреться смешно и глупо в роли «женишка». И девочка, проплакав ночь, пожертвовала ради меня красивой церемонией и намечтанным с детства платьем, «как у принцессы». Спустя три месяца после сухого и корректного акта бракосочетания я, хоть и не новенький, но всё же самец, решил, что в моём возрасте тянуть опасно. Я хотел иметь потомство. И что вы думаете, первый и главный рубеж на пути к заветной цели мне удалось преодолеть на удивление быстро. Но вот тут-то и начались проблемы весьма оригинального толка.

Лиза, как и я, была единственным ребёнком у родителей. Стоит ли говорить, с каким нетерпением старая гвардия ждала появления внука. Как водится, это ожидание было не пассивным: едва пол будущего младенца определился, на нас со всех сторон посыпались пожелания.

Имя в нашей культуре даётся, как правило, раз и навсегда, и – говорю как специалист – во многом определяет характер, а стало быть, и судьбу человека. Дело нешуточное. Лизина семья предлагала на выбор Владика, Илью и Диму. Моя мама – Женю, Тараса и Михаила, ну, на худой конец Борюсика. Мне хотелось Ивана, но из уважения к старшим (а я их уважал!) я согласен был и на Димитрия, которого облизывался тишком переделать в Митю, моего друга детства. Ну, а Лиза… а что Лиза? Все участники семейного совета, включая старого мраморного дога Арамиса, отлично знали, что никакого своего мнения у неё нет и быть не может.

Но как же мы были шокированы, когда это тихонькое, послушное (а теперь ещё и жутковатое на вид, всё пятнистое, со вздутыми губами и огромным пузом) существо бочком-бочком протиснулось в кухню, где за чайком и запрещёнными кой-кому пирожными вовсю шло весёлое обсуждение, – и тоненьким, дрожащим, но непреклонным голоском заявило: мол, не нужно никакого голосования, вытягивания бумажек и ломания горелых спичек, у сына, ЕЁ сына, вот уже лет десять как есть имя – Альберт, и никем другим он быть не может – иначе это будет кто-то чужой, не её ребёнок.

Все остолбенели от такой наглости. Особенно возмущалась тёща: – Вот дурёха, сериалов насмотрелась! «Альберт»! Это ж надо выдумать такое имечко дурацкое!..

Я же если и молчал в первое мгновение, то лишь потому, что временно утратил дар речи. Ужас положения заключался в том, что вот для меня-то как раз имя «Альберт» было абсолютно неприемлемым. Именно Альберт. Какое угодно, только не это. По личным причинам. Личным, но непреодолимым. О которых мне хоть и не хочется, но придётся рассказать здесь. Но не прямо сейчас, дайте собраться с духом, пожалуйста.

А пока продолжаю. Когда первая волна транса, вызванного её словами, схлынула, я упёрся. Жёстко сказал «нет». Никого обидеть я этим не рисковал – слава тебе господи, претенциозный, ненашенский «Альбертик» одинаково не нравился как её родителям, так и моей уступчивой, деликатной маме. Сообща мы её (не маму, конечно) заломали. Предложили в качестве компенсации Антошку – он тоже на «А». Вроде бы согласилась. Успокоилась – как нам показалось. Но осадочек остался. До самой ночи мы не могли забыть о случившемся – и то один, то другой из нас вдруг ни с того ни с сего принимался качать головой и посмеиваться, вспоминая этот её неожиданный, некрасивый, ни к чему не идущий демарш.

Впрочем, скоро эти проблемы отодвинулись на задний план. У Лизы пошли неожиданные и «чреватые» осложнения (в подробности я как тогда не вникал, так и сейчас не собираюсь), и тёща присунула её в престижную клинику, где у неё был то ли дальний родственник, то ли просто «хороший друг, по гроб жизни ей обязанный» (это уж её личное дело, чем). Отличное обслуживание, лучшие, именитые профессора – и всё равно мы, что называется, на ушах стояли. Наволновались! Может быть, поэтому я не придал (или придал недостаточно) значения многословным и слезливым письмам, что потекли оттуда чуть ли не сразу после её – в общем-то, благополучного – разрешения; впоследствии я их стёр, но кое-что вытравить из памяти так и не смог, его не берут даже новейшие мнемотехники:

«…знаешь, Толик, мне тут сон приснился. Лежит ребёнок весь мокрый и кричит, мне папа говорит: „Иди скорее, там Дениска плачет“, я отмахиваюсь, потом ещё кто-то: „Иди, твой Женька весь мокрый“, я просыпаюсь, а малыш плачет, и я, ещё не разобравшись, думаю: что же они мне не сказали, что мой плачет, про других говорят, а про моего не сказали. И я сама плачу, полчаса проплакала, хорошо, что это ночью было и никто не видел. Пожалуйста, не проси меня придумывать сыну новое имя, я не могу этого сделать, как не могу придумать другого имени тебе или себе».

Все эти сопли я списал на банальную послеродовую депрессию – и ничуть не насторожился, я ведь и подумать не мог, что она способна ослушаться нас, самых близких и родных.

Дома всё как будто пошло нормально. Лиза, хоть и замученная хроническим недосыпом, казалась счастливой и довольной, никто не вспоминал о давних спорах, малыш с каждым днём всё необратимее становился Антошкой, Тосиком. Я, правда, замечал, что жена избегает называть сына по имени, больше сюсюкает и гулит. Меня это скорее смешило, чем раздражало. Но, о господи, какой же удар поддых я получил, когда в один прекрасный день выяснилось, что эта ведьма тайком, прихватив мои документы, сходила куда надо (а я, старый чудак, и до сих пор не знаю, куда в таких случаях ходят-то!) – и всё-таки ухитрилась втюхать нам своего чёртового Альберта!

Я был в ярости. В шоке. Не знаю, как это назвать. Я ведь её просил… Правда, я не рассказал ей предыстории. Но она, казалось мне, и так должна пойти навстречу, раз я прошу. Это же естественно. Ведь я её муж. Я не разговаривал с ней два месяца. Просто не мог. А потом случилась эта трагедия (трагедия? трагедия?.. Сейчас я уже ничего не чувствую). От горя я забыл молчать. Я прямо её обвинил. Кричал, что она виновата, что я ведь предупреждал её и вот из-за её упрямства имя повлияло… Называл убийцей. Потом ушёл (благо мне хватило ума не прописаться в их квартире). Я видеть её не мог. Сразу собрал вещи и уехал домой. Какое-то время глушил не просыхая, но, слава богу, сумел вовремя прекратить. Старики на коленях ползали – умоляли нас помириться, да и сама Лиза, кажется, была не против, – но для меня – после всего случившегося – это было просто физически невозможно.

Никто так и не понял, что со мной произошло. Ещё бы, они ведь не знали ту историю. А рассказать я им не мог. Я этого никогда и никому не рассказывал. Даже самому себе. Бывают такие моменты в жизни, куда мы боимся заглядывать лишний раз. Это не всегда что-то серьёзное. Не обязательно преступление или подлость. Это может быть сущая мелочь. Мне даже кажется, что это, как правило, и бывает мелочь. Но такая, что способна изгрызть душу хуже самого страшного злодейства. Так было и у меня. Именно тогда я понял, что банальный стыд может влиять на человека куда сильнее любых соображений здравого смысла, не говоря уж о милосердии и нравственных принципах. Кто этого не испытал – вряд ли поймёт.

Но, кажется, пришло время, наконец, поведать вам этот чёртов эпизод. Благо теперь я могу делать это почти безболезненно. И, что самое приятное, безбоязненно.

Для удобства выделяю его отдельной подглавой:

СЛУЧАЙ С АЛЬБЕРТОМ

Я уже упоминал здесь о моей «прямой линии», где я даю частные консультации. Во времена моей юности это назвали бы «службой экстренной психологической помощи» или попросту «телефоном доверия». Работаю не бесплатно – у меня стоит фиксированный гонорар с каждого входящего плюс повремёнка. Очень выгодно. Но в ту пору, о которой я хочу рассказать, о подобном бизнесе и речи быть не могло – да и само понятие «телефон доверия» только-только начало приживаться в Советском Союзе.

Вернёмся на шестьдесят пять лет назад. 1987 год – не больше четырёх номеров «телефона доверия» по Москве. Меж тем в Европе подобные службы известны по меньшей мере со второй мировой войны. Впоследствии такое наше отставание будут объяснять «условиями социально-психологической и политической атмосферы», – а попросту говоря, тем, что тогдашнее время, ориентированное на грубый позитив, не позволяло жалоб и нытья. Не знаю. Нынешний режим ещё и пооптимистичнее будет, однако власти не только не запрещают мою «прямую линию», а, даже, наоборот, поощряют подобный род деятельности. Но я, кажется, сбился с мысли.

Итак, 1987 год. Я – двадцатитрёхлетний дипломник медвуза, ещё чуть-чуть поднатужиться – и готов психотерапевт. Первый в жизни серьёзный научный труд на ста страницах – это вам не хухры-мухры. Как и всякому нормальному юнцу, мне до жути хочется выпендриться. А так как студент я более чем средний, звёзд с неба не хватаю, то совершенно ясно – выпендриться я могу только за счёт оригинальности темы.

Только ли эта причина?.. О нет, ни в коем случае! Модное новшество действительно всерьёз увлекало меня. Уже тогда я, совсем зелёный, видел те огромные преимущества, что даёт система телефонного консультирования. Во-первых, анонимность – думаю, прелесть её объяснять не нужно. Потом так называемая вербальность – невидимый пациент, вынужденный объясняться только на словах, поневоле старается формулировать свои проблемы чётко и ясно, а это – уже половина их решения. Доверительность, интимность – ну как тут не расслабиться, когда кто-то сильный, опытный и надёжный мягко и вкрадчиво наборматывает тебя всякие утешительные вещи прямо в ухо?.. Ну, и самое главное: мелкие изъянцы внешности этого всезнающего гуру – лысина, лишний вес, неправильный прикус, прыщики, поры, морщинки, бородавочки и прочее – остаются за кадром, не мешая терапевтическому процессу. На этот счёт я, признаться, и теперь болезненно стыдлив.

В деканате мою тему одобрили и посоветовали как можно скорее приступать к практическим исследованиям. Собственно, меня вовсе не нужно было понукать – я сам рвался в бой. Но тут меня ждала неожиданная загвоздка. Ни в одной из четырёх действующих на то время московских телефонных служб со мной не захотели иметь дело. Ни в каком качестве. Не помогали ни официальные запросы на красивых бланках, ни личные звонки декана – ответ всегда был один: «Это вам не игрушки». И они были абсолютно правы. В то время это была, по сути, суицидологическая служба. Я-нынешний и сам бы себя-тогдашнего не допустил до неё ни за какие коврижки. Но тогда я был в отчаянии. Тема срывалась, а придумывать новую, да ещё после того, как я бурлил и пылал энтузиазмом в деканате, казалось мне слишком унизительным.

Словом, хоть сам звони по указанному номеру и плачься на свои неурядицы. Я, юноша весьма трепетный, и впрямь был близок к тому, чтобы наложить на себя руки. И вдруг… мне улыбнулась неожиданная удача.

Напомню, то была середина восьмидесятых прошлого века – начало недлинного периода, вошедшего в историю под именем перестройки. Сейчас уже мало кто помнит то время. Иные померли, иные блаженствуют в глубоком маразме (увы, но бодрячки вроде меня – исключение даже в наш слишком здоровый век!), иные – вполне ещё лихи и благополучны, но их сугубо частные воспоминания проникнуты таким ребяческим эгоизмом, что по ним никак нельзя восстановить даже очень субъективную картину эпохи. Вот он, огромный минус долголетия – с каждым днём всё меньше остаётся тех, кто помнит и хранит в сердце дорогую тебе атмосферу.

Большинство же из тех, кто пришёл позже, оценивают правление тогдашнего российского лидера Михаила Горбачёва – и саму перестройку как явление – неоднозначно. Весьма неоднозначно. Если не сказать – резко негативно. «Разрушитель», – говорят они. Не знаю, может, эти люди и правы. В моей же памяти эта краткая пора напитана чистой радостью ещё неведомой свободы, упоительным коктейлем сродных ей звуков и ощущений – свежего тёплого ветерка на лице, весеннего звона, птичьего гомона, смеха и солнца; впрочем, не настаиваю – возможно, я сам отношусь к той категории, над которой иронизирую, и дело просто в том, что это были последние годы моей спокойной, счастливой, ничем не омрачённой юности – до того, как в ней случилось «то», заставившее меня резко и бесповоротно повзрослеть.

Но только, пожалуйста, ещё не прямо сейчас – дайте хоть на чуть-чуть, хоть на два абзаца окунуться в то невозвратимое молодое блаженство.

87-й год!.. Моя весна и – всё же позволю себе выразиться так – весна в государственном масштабе. Впервые в свои двадцать три года я перестал скукоживаться в инстинктивном ужасе, слыша загадочный и грозный гул пролетающего вдали самолёта. Где-то – в «Комсомолке», что ли? – прошла информация, что знаменитая в узких кругах гадалка, некая цыганка Арза, нагадала Горбачёву жить до ста лет, – а газеты и цыгане, как известно, никогда не врут. «Ура!!! – галдели во дворе арифметически подкованные дети, – значит, ещё сорок пять лет будет мир на Земле!» Старшие приволокли откуда-то загадку: «Что будет, если ударить молотком по родимому пятну?» – «Ну, и что? Очень больно?» – «Нет: хана перестройке». А в Апокалипсисе, говаривали, есть пророчество: «…придёт к власти Мишка Меченый и наступит конец света». Впрочем, последний обещался только к 2000 году – далёкая и нестрашная перспектива.

А сколько всего нового, сколько открытий и удивительных экспериментов в самых разных областях! Я сам наблюдал, как немолодые дяди и тёти, слушая выступления педагога-новатора Шаталова, с шумом сморкались в платки, оплакивая свое даром загубленное детство! В чопорном, назидательном «Здоровье» вдруг напечатали ошеломительную статью под красноречивым заглавием «Апогей» – с весьма игривой картинкой, которую я поспешно загнул и заколол для верности булавкой, ибо ещё не завёл себе подружки. С ещё более смешанными чувствами читал я разворот в другом популярном издании – о подвальной субкультуре: «Труба зовёт. Все на тусовку!» – и смотрел в «России» шокирующую ленту Юриса Подниекса «Легко ли быть молодым» – как скажут позже, визитную карточку перестроечного кино.

– Ой, нелегко, братец! – смело мог бы ответить модерновому латвийскому режиссёру я, несчастный юноша, чья дипломная тема, так любовно выношенная и выстраданная, грозила вот-вот накрыться медным тазом. В сравнении с этой угрозой возня вокруг всех этих «подвалов», «сейшенов», «неформалов» и прочих атрибутов тогдашней молодёжной проблематики казалась мне слегка надуманной.

Но чёрт подери, как же быстро я переменил свои взгляды, узнав, что в нашем микрорайоне – в рамках эксперимента «Юниор» – заработала служба экстренной социально-психологической помощи детям и подросткам – то есть, проще говоря, молодёжный «телефон доверия»!

Это было чудо какое-то. Всё вдруг пошло, как по маслу. То, что казалось невозможным на солидном городском уровне, решилось теперь до смешного легко и просто. Несколько звонков из деканата – и меня взяли в новую службу стажёром. Правда, без оклада. Но я за этим и не гнался. Я готов был приплачивать за такую возможность сам. Каждый вечер я, как ошпаренный, мчался в «офис», где уже дожидались меня мои дорогие, обожаемые тётеньки – Лида, Галя и Наташа. – Ну, как дела в школе? Покажи дневник, – сладенько язвили они, прихлёбывая чаем ужасный, с пошлыми розочками торт «Победа». – Я оскорблялся: – Вообще-то я уже на шестом курсе. И у меня каникулы. – Тёти хихикали, переглядывались, толкали друг друга в бока и тихонько прыскали в щербатые чашки.

Сейчас-то я понимаю, что они были ещё очень и очень молоды. Вряд ли старшая из них, Наталья, успела вшагнуть в ягодный возраст. Но в ту пору мне, желторотому юнцу, было с ними уютно, как у бабушки на печке. Ничего лучшего я, признаться, и не желал.

«Офис» наш располагался недалеко от метро «Маяковская» – в огромной гулкой квартире на первом этаже дряхлого, но всё ещё престижного сталинского дома. Сколько в ней было комнат, я так никогда и не узнал (боюсь, что не знали этого и сами тётеньки) – углубляться туда слишком подробно мне мешал иррациональный суеверный страх перед её зовущими чернотами и толстыми слоями дремучей пыли, перемежавшими, казалось мне, временные слои, словно папиросная бумага – страницы Большой Советской Энциклопедии. Зато кухня была обжита превосходно. Там, на уголке массивного дубового стола, меж грязными чашками, пепельницами и тортовыми коробками жило орудие труда – ярко-красный телефонный аппарат. Другой, бежевый, пасся у подножия чёрного кожаного дивана в просторной прихожей, где я любил уютно устроиться с книжкой – отдыхал от научных трудов. Тётеньки уважали моё уединение – и плотно закрывались от меня полупрозрачной дверью, сквозь которую всё равно нет-нет да и проникал их весёлый гвалт, взвизгивания и бурные взрывы хохота.

Иногда – если им было особенно неохота прерывать своё веселье, – мне доверяли отвечать на звонки.

Это было как раз то, о чём я мечтал. В своей дипломной работе я хотел коснуться не только несомненной полезности телефонной службы в психологическом оздоровлении населения, – но и влияния новых условий на личность самого терапевта, для чего мне важно было отследить тончайшие оттенки субьективных ощущений, эмоций, чувств. Никакие застольные разговоры с тётеньками не дали бы мне такого «опыта изнутри». А тот, надо сказать, принёс много сюрпризов. Кое-что из того, что прежде казалось мне явным плюсом телефонной работы, вдруг показало неопрятную изнанку – например, «вербальность» на практике обернулась существенной потерей диагностической достоверности, «анонимность» – досадной невозможностью проследить динамику выздоровления, а пресловутая «интимность и доверительность» порождала массу проблем в виде перманентного, ни к чему не ведущего девчачьего нытья.

Зато открылись и неожиданные преимущества, о которых я прежде не догадывался. В кои-то веки я сумел припрятать свою сверкающую молодость за (откуда что бралось?) басовыми нотками и менторским тоном. Я был в этом так ловок, что даже коварная Галя, в ревизионных целях прикинувшаяся однажды грубым и косноязычным парнем, которого ежедневно порет отец-алкоголик (воображение у неё было ещё то!), смиренно признала, что я – «серьёзный спец».

Чего я – увы – не мог сказать о ней. Я был тогда весьма суровым и высокодуховным юнцом – и однажды едва не пришиб добрую тётю, наблюдая, как та, большой влажной ладонью зажав раструб несчастного орудия, откуда доносится тихий бубнёж какого-то измученного половым созреванием бедолаги, вполголоса продолжает прерванный на самом пикантном месте анекдот, свободной рукой одновременно придерживая умирающую сигарету и выскрёбывая ложкой остатки винегрета из глубокой эмалированной кастрюли. (Винегрет – помимо торта – был основным блюдом в нашем рационе: его приносила из дому Лида, стряпавшая его в каких-то ирреальных количествах – всякий раз она жаловалась, что её «оглоеды» опять не смогли осилить любимое кушанье за вечер, вот и пришлось тащить на работу остатки, «чтоб не пропали». Оглоеды были олухами – готовила Лида великолепно. Всю жизнь я терпеть не мог винегрета, навевавшего мне сомнительные ассоциации, но теперь пристрастился к нему, аки тот наркоман, и мои тётеньки – когда я снисходил до их общества – с умилением смотрели, как я за обе щёки уписываю его из большущей антикварной тарелки с мелкими розочками по борту, понемногу сползая на самый край огромного чёрного кресла с массивными поручнями.)

Лишь много лет спустя я понял, что требовать от них чопорности и серьёзности было так же глупо, как от работницы телефонной секс-службы – чтобы она по ходу разговора действительно снимала с себя французское кружевное бельё. Они были настоящие профи, профи высокой пробы – и хорошо знали, кому, что, как и когда сказать, чтобы залатать дыры и не навредить. Один я, высокомерный и зацикленный на своих переживаниях недоросль, мог не видеть этого. Равно как и того, что я для них – вовсе не «ценный специалист» (как я самонадеянно думал), а, скорее, подброшенная какими-то добряками мина замедленного действия. Я был так глуп, что даже не задавался вопросом, почему меня почти никогда не оставляют без присмотра – когда я «веду приём», кто-то из тётенек обязательно ошивается на диване с сигаретой или бродит туда-сюда между кухней и санузлом.

(Возможно, мне казалось, что они попросту набираются у меня мастерства?..)

Что же случилось в ту пятницу – чернейшую в моей жизни? Куда они, дурёхи, намылились всем кагалом? что их торкнуло, заставив утратить обычную бдительность? Теперь, спустя шестьдесят пять лет, и не вспомнить – да, в общем, и незачем. Но до сих пор с болезненной лёгкостью восстанавливаю перед внутренним взором всю картину: как они противно-лицемерными голосами щебечут: – Ты у нас уже большой мальчик! – тут же, забыв о том, что я «большой», оттягивают ворота блузок и прыскают туда пахучими спреями – и с шумом и смехом вываливаются за порог, пока я медленно осознаю, что впервые остаюсь один на один с этим громадным и пугающим порождением сталинского кича.

(Мне невыносимо грустно думать – а посему я стараюсь не думать – о том, что, не поступи они так, невытравимая печать стыда и вины не легла бы в тот день на мою душу, – а, стало быть, я не был бы сейчас обречён на одинокую старость – и внучата мал-мала меньше бегали бы в эту минуту вкруг моих ног, дёргали за штанины и радовались: «Дедуля, дедуля!!» Трогательная картинка. Возможно, даже и к лучшему, что она воображаемая. Я – человек замкнутый и терпеть не могу шума и суеты.)

Но продолжим, раз уж начали.

Закрыв за ними дверь, я тут же ощутил томительное, зудящее беспокойство. Как-то надо было распорядиться этим неожиданным подарком, сделать что-нибудь эдакое, невозможное при тётеньках, – но я всё никак не мог придумать – что именно, и мною только всё больше овладевала досада оттого, что ценные секунды утекают сквозь пальцы. Я понимал, что потратить их на чтение брошенного мною на диване «Графа Монте-Кристо» было бы преступнейшим расточительством, но куда их ещё девать – не находил.

На миг меня охватило страшное искушение – вскрыть, наконец, хотя бы одну из этих угрюмых, глухих, пыльных дверей, смутно белеющих в сумраке коридора, за которыми наверняка ждут меня удивительные открытия и уйма чарующих кладов. Во мне ещё не успел умереть ребёнок, коему минутная рассеянность матери сулит массу волнующих приключений, – и теперь он высунул наружу встрёпанную русую головёнку и жадно озирался по сторонам. Но тут же скептический взрослый взял верх, упихнув его обратно суровой дланью – и заметив себе, что насчёт кладов-то ещё бабушка надвое сказала, а вот что от малейшего неловкого движения в этой дряхлой сталинской пещере может обрушиться потолок – сомнений не вызывает. Моральная ответственность за души человеческие – это одно, но отвечать карманом за порушенные архитектурно-культурные ценности я не хотел.

Так ничего и не придумав, я принялся попросту медленно бродить туда-сюда по тёмному коридору, иногда в задумчивости замирая и трогая пальцем пыльную стену. Понемногу я начал впадать в забавное состояние, подобное трансу. Мною всё больше овладевало странное, тревожное и вместе с тем приятное ощущение, будто я потерялся во времени – и, стоит только толкнуть одну из дверей, выйду куда-то, где я ещё – или уже – не родился, в какое-то условно существующее место или час, который я знал, но забыл. Возможно, это чувство было вызвано давящей тишиной, подобной которой я ни до, ни после не встречал в московских домах, да и нигде. Здание было выстроено на славу, его стены были толсты и прочны, окна с одной стороны выходили в тихий переулочек, с другой – в не менее тихий дворик, сейчас они к тому же были плотно задрапированы шторами, ничто из внешнего мира не проникало сюда, не было слышно даже шуршания шин, даже голосов соседей – только ровное, на высокой ноте, гудение безмолвия в моих ушах. Абсолютная тишина.

Внезапно её разбил резкий звук зуммера, показавшийся мне – видимо, от неожиданности – неестественно громким.

Странно, но вместо того, чтобы обрадоваться и опрометью кинуться к его источнику – что было бы единственно адекватным действием, – я столбом застыл там, где он застал меня – посреди полутёмного коридора, – лихорадочно вытирая о джинсы мгновенно повлажневшие ладони и с испугом глядя в сторону освещённой части прихожей, откуда раздавалось трещание аппарата.

Такая реакция на знакомый раздражитель удивила даже меня самого. Со мной происходило что-то непонятное. Я чувствовал, что мне почему-то не хочется брать трубку, а ведь работал здесь уже не первый месяц. Сердце отчаянно колотилось. Вообще-то я привык доверять своей интуиции – как я уже говорил, она у меня функционирует наподобие электровеника. В голове пронеслось, что я – всего-навсего стажёр, а, стало быть, не имею права на самодеятельность; что без моей пометки в «вахтенном журнале» тётеньки всё равно ничего не узнают; что, в конце концов, в эту минуту я мог серьёзно заседать в интимном кабинете – ну и, в общем, что я – взрослый свободный гражданин свободной (да, свободной!) страны. Мы все уже понемногу начинали приучаться к спущенной нам сверху лучезарной демократии.

Однако в следующий миг я жёстко поборол дурацкую слабость – сколько раз потом я ел себя за это! – нарочито решительным шагом вошёл в прихожую, плюхнулся на диван, схватил трубку, откашлялся – и, как всегда, заученно-бодрым тоном с доброжелательной ноткой произнёс:

– Служба доверия слушает!..

– Добрый вечер, – ответил мне очень серьёзный и тонкий голос, который я поначалу принял за девичий (и обрадовался – со всякими сикушками у меня особенно хорошо получалось!). Но тут же понял, что разговариваю с ребёнком, мальчиком. Тот, видно, заранее готовился к разговору – было впечатление, будто он читает по бумажке:

– Меня зовут Альберт… Альберт Тюнин. Мне десять лет. Я хотел бы с вами посоветоваться по одному очень важному вопросу…

Он явно был из «вумных» детей, может быть, даже вундеркиндов – это было ясно по его взрослым интонациям, я так и видел его – круглолицый серьёзный мальчик в очках читает написанную старательным крупным почерком шпаргалку, глубоко вздыхая после каждой фразы. Но вот он дочитал её, а что говорить дальше, не знал – то ли был застенчив, то ли вопрос и впрямь был важным, видимо, он понадеялся на вдохновение, а оно его подвело в самый критический момент, – в общем, после слова «вопросу» он вдруг замолчал, и я только слышал, как он дышит в трубку – размеренно, не по-детски тяжело, то ли собираясь с мыслями, то ли просто ожидая хоть какого-то отклика.

Надо было чем-то подбодрить его, я понимал это – но почему-то не решался нарушить паузу и тоже молчал и дышал. Дело, видимо, было в его возрасте. Я и сейчас-то с детьми не особо умею, а тогда вообще их побаивался. Будь у меня свой, хоть годовалый (а что, многие мои однокурсники были уже отцами со стажем!), процесс, несомненно, пошел бы легче. А так этот Альберт, чёрт бы его подрал, казался мне существом с другой планеты – и я уже клял себя за то, что не послушался внутреннего голоса.

Как раз когда я вроде нащупал линию поведения – решил, что, пожалуй, правильнее всего, раз уж мне попался «вундер», вести себя с ним как со взрослым, на равных – он снова нарушил молчание:

– Алё?..

Тонкий вопросительный голосок. – Я слушаю тебя, Альберт, – с профессиональной теплотой в голосе ответил я, хотя больше всего мне хотелось малодушно бросить трубку на рычаг.

Про себя я вяло гадал, какие у этого щекастого очкарика могут быть проблемы. Получил четвёрку за контрольную по химии? Одноклассники дразнятся «тормозом», а соседский Васька опять отобрал деньги на школьные завтраки? Мама не разрешила разобрать старый телевизор на детали для транзисторного приёмника?.. Что-то иное?.. Такое, чего я, простачок, даже представить себе не могу?..

Внезапно я ощутил прилив острой, почти неконтролируемой ненависти. У нас в классе тоже был такой – Миша Мухин. Вечно побеждал в каких-то олимпиадах. В десять лет знал как свои пять пальцев астрономию. Обыграл в шахматы физика, желчного бородатого барда, который к нему одному только и питал нежность. Нельзя, правда, сказать, что Мишина жизнь была такой уж сахарной. У него имелось одно слабое место – болезненная раздражительность. Зная это, наше хулиганьё обожало его доводить. Вертятся вокруг него, кривляются, а девчонки стоят полукругом и хихикают, покуда он не дойдёт до кондиции – и, весь багровый, с рёвом не бросится на них. Тут они пускались наутёк – можете представить себе это шоу: стадо растрёпанных сикух с диким визгом и топотом мчится по коридору в тубзик, а за ними, потрясая кулаками – разъярённый Муха. Умора! И всё же я смертельно ему завидовал. Ненавидел и завидовал. Сам-то я никогда его не доводил – я тоже был человеком умным и серьёзным. Неплохо учился, иногда удавалось окончить четверть на «отлично». Но вундеркиндом-то меня никто не называл, вот в чём трагедия.

Я вздрогнул, вдруг осознав, что допустил «контрперенос» (перенесение своих чувств и эмоций на клиента). Грубейший промах, недостойный профессионала! Попробовал собраться. А на том конце провода вдруг послышались какие-то сдавленные звуки – и я мгновенно простил вундеркинду все его грехи, дотумкав, что он попросту разревелся, как самый обычный ребёнок. Невзирая на гордыню и непомерный апломб, сердце у меня было (да и осталось) довольно жалостливое.

– Что же случилось у тебя, Альберт? – спросил я уже с неподдельным участием. И похолодел, разобрав еле связный ответ сквозь его тоненькие, совсем уже не взрослые и не умные всхлипывания. Ему страшно. Он скоро умрёт. Он не хочет умирать. Он не знает, что ему теперь делать.

Почему же он так уверен в том, что скоро умрёт, осторожно спросил я. Мною владела сладкая надежда, что это какие-то обычные детские страхи, которые любому взрослому ничего не стоит развести руками, – что мальчик, скажем, проглотил жвачку, стащил из родительской спальни свежий номер журнала «Здоровье» со статьёй о полинуклеозе, ну, или что-нибудь в этом роде. Но следующий миг аккуратным ударом разбил мои красивые иллюзии. Я лишь тихо поражался, с какой чудесной быстротой Альберт за краткое время передышки успел почти полностью вернуть себе вундеркиндовские интонации.

Он, оказывается, тяжело болен. С рождения. Что-то с почками (в медицине его познания, к счастью, оказались не так велики, как в астрономии, за что я мысленно поблагодарил судьбу и его родителей). Хорошо, допустим, ну и что теперь? (спросил я, всё ещё на что-то надеясь). Все мы чем-то больны, но многие доскрипывают и до ста. Нет, это не о нём. Несколько дней назад он подслушал разговор через неплотно прикрытую дверь кабинета – и кое-что узнал. Врач сказал, что через год-другой, когда начнётся «пубертатный период» (жуткое звукосочетание), а вместе с ним и общая перестройка организма, следует опасаться летального исхода. Чёрт бы её подрал, эту детскую эрудицию. Но, может быть, он что-то не так понял? Нет, он пытался потом расспросить маму и бабушку – ведь жизнь устроена так, что самого плохого в ней никогда не случается. Но те с мужественными улыбками наговорили ему такой ерунды, что ему пришлось смириться с неизбежностью. Он был обречён.

Ему и впрямь некуда было больше обратиться. Он был совершенно одинок в своих кошмарах. Случайно ему попалась в «Пионерской правде» заметка о нашей службе, и он, улучив свободную минутку (что было не так-то просто, ибо его редко оставляли в покое), решился набрать номер. И вот так случилось, что вместо того, чтобы попасть на тётю Галю, или тётю Лиду, или тётю Наташу, которые, может статься, по-матерински, по-бабьи, одной своей инстинктивной мудростью утешили бы его и смогли примирить с неизбежным, он напоролся на меня – честолюбивого, неопытного, душевно холодного студента-дипломника. Да, маленький Альбертик и впрямь родился под несчастливой звездой!

Я был молод, абсолютно здоров и, несмотря на некоторое чисто юношеское позёрство, жизнерадостен. За два с лишним месяца работы у меня сформировались свои предпочтения по части клиентуры. Легче всего и с наибольшим удовольствием я решал проблемы девчачьей любви к эстрадным артистам Александру Серову и Валерию Леонтьеву. Я щёлкал этих двоих, как орешки, даром что и сам слушал их песни не без отрадного чувства. Смерть же в любом своём проявлении – а уж тем более в таком вот, детском обличье – вызывала во мне вполне естественное отторжение. Я не хотел даже думать о ней, а не то что, не дай господь, профессионально заниматься этим вопросом. На мгновение я испытал мучительное искушение последовать здравой мысли – попросить Альбертика перезвонить минут эдак через десять, чтобы тётя Галя, слегка пьяненькая, между очередным анекдотом и куском жирного торта походя вытащила его из чёрной ямы – как нередко вытаскивала своих подруг с их загадочными женскими проблемами, а месяц назад и меня, когда мама попала в больницу с прободением язвы (к счастью, всё обошлось). Я был уверен, что и с этой задачей она справится одной левой – не выпуская из пальцев тлеющего бычка.

О, если бы я поддался соображениям рассудка – или хотя бы вот этой самой естественной брезгливости молодого, здорового, жизнелюбивого существа при соприкосновении с обречённым! Увы, в те годы, как и у многих честолюбивых юнцов, у меня была одна малоприятная черта: когда дело касалось того, что я считал своим призванием, профессиональные амбиции готовы были возобладать надо всем – над разумом, над милосердием, над любыми здоровыми инстинктами. Вот и теперь они быстренько подавили во мне робкие ростки малодушия. После чего маятник моих чувств поехал в обратную сторону: я вдруг проникся выпавшей мне на долю благородной и трудной задачей, нет, лучше сказать, миссией – наставить запутавшееся в самом себе дитя на путь истинный, объяснить ему, что к чему, как надо правильно думать и смотреть на жизнь и смерть, – и эту великолепную роль не готов был уступить никому.

Теперь я понимаю, что нам с Альбертом просто не повезло. Двумя-тремя годами позже всё это было бы элементарно. Да что там, уже через полгода я запросто свалил бы всё на боженьку, рассказал бы ребёнку о загробной жизни, реинкарнациях и проч. Но тогда, в 87-м, мы не обладали столь обширными теологическими познаниями. Да и веру как таковую ещё не признали официально, я сам, чёрт возьми, ещё весной приходил к вот таким же, как этот Альберт, карапузам с познавательной лекцией о вреде религии. Общественная нагрузка, мать-её-за-ногу. Они, черти, жутко радовались, что математичка не успеет спросить у них «домашку» – и до самой перемены бомбили меня утончённо-издевательскими вопросами, на которые я, взрослый и опытный специалист, хошь-не-хошь, вынужден был отвечать вдумчиво и серьёзно.

Да, с религией мы пролетели. Зато оставалась ещё неприкосновенной – хоть и на последнем издыхании, как выяснилось вскоре – иная вера, которая для меня, комсомольца, значила очень многое. Некое имя, известное даже младенцу, ещё несло в себе зловещую силу – способную при надобности сокрушить даже меня, двадцатитрёхлетнего циника-медика, а уж десятилетнее дитя и подавно. И вот так же, как «Отче наш» в сложных ситуациях всплывает даже в самых отпетых умах последним прибежищем, так и в моей голове теперь спасательным кругом всплыло это грозное имя – и внезапно я понял, что знаю, что сказать Альберту.

Как это часто бывает с людьми увлекающимися, свежая мысль, едва угнездившись в моём сознании, моментально принялась откладывать яйца, из которых тут же вылуплялись птенцы, орали, требуя пищи, вытягивали тонкие шеи, широко разевали алчные красные рты, мгновенно вырастали, оперялись, шумно хлопали крыльями, взлетали в небо. Я и сам не сознавал, когда на смену жалости, неловкости, растерянности пришло возмущение. Не просто какое-то там обывательское возмущеньице, нет, – оно было высоким, я бы даже сказал, высоковольтным и стояло вне всего житейского. То был благородный надмирный гнев, чьим проводником я внезапно стал как человек, озарённый идеей – не просто идеей, а Идеей с большой буквы.

И, когда он заполнил меня целиком, я заговорил.

Ты не имеешь права пенять на скорую смерть, сказал я. Никто не бессмертен. Люди и подостойнее тебя, сражавшиеся за Революцию, за Победу, лежат в земле, а ведь были среди них и совсем юные – пионеры-герои, помнишь?.. И даже сам Ленин, великий Ленин умер, а ведь, если вдуматься, этого не должно было произойти. Не должно было произойти никогда. Этот человек стоил миллиона, нет, миллиарда таких, как мы с тобой. И всё-таки он мёртв и лежит теперь в Мавзолее, а ты, ты, какой-то Альберт Тюнин, претендуешь на бессмертие?! Да не всё ли тебе равно, что с тобой случится, если сам Владимир Ильич, наш вождь, наш учитель… и проч., и проч…

Это моя врождённая черта – по-тетеревиному возбуждаться от собственного треска. В юности она была во мне особенно сильна. Я вещал, всё больше и больше вдохновляясь, сам чуть не плача от восторга и умиления. Что там, на другом конце провода, поделывает Альбертик – я уже не знал, да, собственно, и не желал знать. Мне было не до него. Я упивался собой.

Боюсь, я был весьма и весьма непрофессионален в те годы. Кажется, я нарушил не только запрет на контрперенос. Я нарушил куда более важный принцип, не столько врачебный, сколько человеческий: «Не будь занудой». Видимо, в те далёкие дни я получал удовольствие от собственного занудства. Кроме того, я был еще болтуном. Болтун и зануда – я был ими на протяжении примерно трёх минут и наслаждался этим от души, пока, наконец, покорное молчание на том конце провода не сменилось короткими гудками – и я, опешив, словно мне плеснули в лицо холодной водой, не застыл в недоумении, машинально сжимая в руке потную трубку.

Первой моей мыслью было – что-то где-то прервалось, какая-то помеха на линии, или, возможно, кошка Тюниных, играясь, наступила на рычаг: у нас дома такое случалось постоянно – мама была завзятой кошатницей. Я поспешно вернул трубку на аппарат, чтобы маленький Альбертик мог перезвонить. Но он почему-то всё не перезванивал. Я сидел на диване и терпеливо ждал, тупо скользя взглядом по орнаменту обоев на стене напротив – крупные синие розы, похожие на страшные брылястые рожи, на тревожно-оранжевом фоне. На другом конце дивана лежал, раскрытый и забытый, «Граф Монте-Кристо», по которому я сейчас, глядя на него издали, смертельно тосковал – но не осмеливался протянуть руку и взять его. С каждой секундой текшей сквозь меня тишины мне становилось всё яснее: Альберт не «уронил аппарат» и ничего не перепутал, он попросту повесил трубку, устав слушать мои разглагольствования, которые – я только сейчас понял это – были не только глупыми, но и жестокими. Ну и ладно, подумал я, сжимая ладонями горящие щёки, – ну и ладно. Не понравилось – пусть ищет себе лучшего утешителя. В конце концов, о нашем разговоре никто не узнает, не станет же умирающий малыш перезванивать, чтобы пожаловаться тёте-начальнице на недобросовестного терапевта.

На этой здравой мысли я попробовал улыбнуться, но получилось как-то неудачно.

Тут как раз откуда-то из далёкого далёка донеслись до меня весёлые голоса – и в следующий миг в прихожей раздался условный звонок – дзынь, дзынь, дзыыынь! – которому я обрадовался, как давно никогда и ничему. Суетливо бросился открывать, что оказалось не так-то просто – вялые пальцы плохо слушались, а, может, замок был туговат?.. Но вот я с ним совладал. Тётеньки – никогда я ещё так не любил их! – с хохотом и визгом ввалились в прихожую, вмиг наполнив её жизнью, звуками, радостью, теплом, – всем тем, в чём я сейчас так нуждался. Они, по всему видно, были довольны прогулкой. Не соскучился ли я? (поинтересовался кто-то из них). Нет, сказал я чистую правду. Звонков не было? Не было. В доказательство, которого от меня, кстати, никто не требовал, я гордо продемонстрировал им «вахтенный журнал», где после последней записи («19.48. Девушка гуляет с другим. Гуркова Н.») царила девственная пустота. Ну и ладно. Тётеньки, правда, заметили, что я за время их отсутствия стал «какой-то уж очень бледненький и вялый», – но я сослался на внезапное недомогание и под этим безвкусным соусом тихо свалил домой.

После этого для меня наступил трудный период. Насколько могу судить теперь, я был попросту болен – болен душевно. То и дело я ловил себя на том, что разговариваю сам с собой – возможно, даже вслух, потому что однажды мама не выдержала: «Да что ты там всё время бормочешь?» Тётеньки заподозрили, что я влюбился, и вовсю изводили меня, умоляя открыть им «хотя бы имя неземной красавицы». А я всего-навсего подыскивал слова для Альберта, перебирал аргументы и оправдания, чтобы быть во всеоружии, если он вдруг снова позвонит; находил, на несколько дней успокаивался, затем в ужасе всё браковал – и снова пускался в раздумья. Даже как-то раз, украдкой от себя самого, составил шпаргалку, в которую, однако, никогда после не решался заглядывать; так, не читая, и уничтожил.

Этот жуткий односторонний диалог не прекращался и во сне. Едва ли не каждую ночь я запутывался в какой-то очередной громоздкий, изматывающий сюжет с маленьким Альбертиком, выкарабкиваясь лишь под утро совершенно разбитым. Чаще всего он умирал у меня на руках – или где-то рядом, в запертом шкафу или ящике стола, откуда доносились его монотонные стоны, пока я тяжело, бесплодно искал по всей комнате потерянный ключ. Иногда я сам был обречённым Альбертом, но всё никак не мог умереть до конца, полностью, и, наконец, сделав над собой усилие, с содроганием просыпался, – чему, откровенно говоря, был ничуть не рад. А то вдруг оказывалось, что Альберт выздоровел – и мы с ним весело болтаем о том о сём в кухоньке нашего офиса, попивая чай с тортом и винегретом. Всякий раз я видел его иным – то всё тем же круглолицым очкариком, то анорексичным, болезненно ломким королём эльфов – женихом мультяшной Дюймовочки, то ехидным старичком, которому я накануне в сердцах не уступил место в метро, да ещё и нагрубил, то раздражённым Мишей Мухиным, – а то даже и шелудивым, гнойноглазым щенком с ближайшей помойки, которого я, цепенея от ужаса, но не в силах остановиться, добивал палкой с гвоздями. Изредка мне удавалось найти те самые нужные, единственно верные слова, которые свободно изливались у меня, подобно светлым слезам, прямо из души, – но по пробуждении я никогда не мог их вспомнить, что приводило меня в ещё большее отчаяние.

Наверное, самое лучшее, что я мог сделать – это довериться тётенькам. Повиниться, покаяться, отдаться в их материнские руки – пусть стыдят, ругают, даже увольняют, лишь бы только помогли. Да и вряд ли меня ждало что-то худшее, чем то, что я переживал. Я и тогда понимал это. И много раз всерьёз намеревался начать разговор. Но не мог. У меня просто язык не поворачивался. Я не мог себя заставить. А когда минута слабости проходила, радовался, что сдержался. Я цинично говорил себе, что, в конце концов, через год-другой Альбертика уже не будет на свете, – а значит, не будет и проблемы. Так стоит ли подставляться понапрасну?..

Janr və etiketlər

Yaş həddi:
18+
Litresdə buraxılış tarixi:
05 aprel 2017
Həcm:
210 səh. 1 illustrasiya
ISBN:
9785448502880
Müəllif hüququ sahibi:
Издательские решения
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar