Kitabı oxu: «Пыль на губах»
Глава 1
Каждая деревня в горах держится за одну историю. За единственную нить, на которую нанизано всё — имена, тропы, колодцы, кладбища. Если вытащить нить — всё рассыплется, и уже не собрать.
В деревне Мртвица, что стоит на излучине реки Дрине, у самой боснийской границы, такой нитью была история о Даме.
Никто не помнил, как её звали. Звали — Дама. И всё.
Говорили так.
Давно — так давно, что деды дедов не помнили, — проезжал через Мртвицу отряд турецких янычар. Было это в те годы, когда Дрина была границей, и на одном берегу стояли османы, а на другом — христиане, и каждый берег боялся другого. Янычары остановились на ночь, разожгли костры у реки, приставили караулы. Мирно. Тихо.
А утром нашли одного — мёртвого. Лежал у колодца, лицом вверх, глаза открыты, рот закрыт. На лице — ни раны, ни синяка. Просто — мёртвый. И вот что было странно: на ноге у него не было сапога. Только один. Левый. Правая нога — босая, белая, и пальцы — вытянуты, как будто в последний момент он тянулся, тянулся к чему-то. Или от чего-то отдёргивал ногу.
Турки подняли шум, искали, крутили — никого. Мртвица была маленькая, дворов пятнадцать, все на виду. Никто не входил, никто не выходил. Ночью лаяли собаки, но караульные клялись: никого не видели.
Отряд ушёл. Через день — другой янычар, тот же путь, та же ночь. Утром — у колодца. Мёртвый. Сапог на правой ноге, левая — босая. Пальцы вытянуты.
Командир отряда — ага Хасан, человек жёсткий и насмешливый — оставил трёх лучших людей. Переодели, спрятали в сене у колодца. Утром — все трое мёртвы. У одного — левый сапог снят. У двоих — оба. У всех — пальцы вытянуты, как у танцоров, что застыли на полушаге. И у всех — лица спокойные. Не мучные. Спокойные. Будто умерли во сне, во сне красивом, из которого не хочется возвращаться.
Хасан повернул отряд и ушёл. Больше через Мртвицу турцы не ездили. Дорога заросла. Деревня осталась.
И повелось.
Каждые семь лет — или около того, никто не считал точно — в Мртвице кто-то умирал. Всегда — ночью. Всегда — у колодца. Всегда — босой. Сапог, туфля, лапоть — что бы ни было на ноге — снималось. Нога — белая, пальцы — вытянуты. Лицо — спокойное.
И самое странное: на земле, вокруг тела, были следы. Босые, женские, маленькие. Они шли по кругу — вокруг тела, вокруг колодца, по траве, по пыли — и круги были ровные, правильные, как будто кто-то танцевал. Танцевал вокруг мёртвого — медленно, тщательно, шаг за шагом.
Старики говорили: Дама. Она приходит танцевать. Кого застанет у колодца — того уведёт. Не насильно. Он сам идёт. Идёт за ней, потому что она — красивая. Красивее всех. И танец её — красивее всех. И кто увидит танец — не может не пойти. Не может не танцевать. И танцует — пока сердце не остановится.
Её никто не видел. Никто живой.
Потому что увидеть Даму — значит уже не быть живым.
В Мртвице привыкли. Как привыкают к засухе, к волкам, к ледяному ветру с горы. После заката — не к колодцу. Дети — в дом. Двери — на засов. Собаки — в сенях. И ничего. И обойдётся. До следующего раза.
Но вот что было странно, и об этом не говорили вслух, а только шепотом, и только самым близким: те, кто умирал у колодца, — умирали счастливыми. На лице — улыбка. Лёгкая, тёплая, как будто человек вспоминал самый лучший момент своей жизни. Одна женщина, Восилия, жена кузнеца, которая нашла тело своего тестя, сказала: «Он улыбался так, как улыбался в день свадьбы. Когда в первый раз поцеловал меня. Я такого лица у него не видела тридцать лет».
И ещё: у всех, кто умирал, — на губах была пыль. Тонкая, белая, как мука. И пахла — не смертью. Пахла духами. Тяжёлыми, сладкими, восточными. Так пахнет в кофейне в Сараеве, где курят наргиле и пьют густой кофе из медных кружек.
Дама пахла кофейней. Дама пахла Востоком. Дама была — не отсюда.
Время шло. Мртвица старела. Молодые уходили — в города, в долины, к морю. Оставались старики, несколько семей, церковка, колодец. Тропа, по которой когда-то ехали турки, превратилась в козью дорожку, а потом — и вовсе пропала.
Но Дама осталась.
Это поняли, когда в одну осень, через двенадцать лет после последней смерти, у колодца нашли Яницу — девушку шестнадцати лет, внучку старосты. Она лежала на спине, босая, в одной туфельке — правой, бархатной, с вышивкой. Левая нога — белая, пальцы вытянуты. Лицо — улыбка. На губах — пыль. А вокруг — следы. Круги. Босые, маленькие, женские.
Но в этот раз — было иначе.
Яницу нашли не утром. Нашли в полночь. Нашла её мать, потому что не спала — слышала, как кто-то поёт. Тихо, далеко, из-за дома. Не по-сербски. Не по-турецки. На языке, которого не было. Мелодия — вальс, медленный, кружащийся, и от него кружилась голова, и хотелось встать и идти, идти на голос, на запах — духи, тяжёлые, сладкие, — и мать встала, но успела схватить себя за запястье и сжать так, что остались синяки, и пошла — не на голос, а к дочери, в комнату, — и дочки не было. Постель холодная. Окно открыто.
Она бежала по двору, и луна была полная, и всё было белое — стены, трава, крыши — и у колодца, на белом камне, лежала Яница. Босая. В одной туфельке. С улыбкой. И вокруг — следы. Круги. И следы были не только на земле. Они были и на камне колодца — отпечатки босых ног, маленькие, глубокие, как будто кто-то танцевал на камне, и камень поддался, стал мягким, как глина, и принял следы.
Мать закричала. Прибежали соседи. Принесли факелы. Свет — и следы исчезли. Просто исчезли, как будто факел их сжёг. И на камне колодца — ничего. Гладкий камень. Только Яница. И туфелька. Бархатная, с вышивкой. Левая.
Левую не нашли.
Староста, дед Милорад, собрал деревню. В церкви, при свече, при закрытых дверях. Сказал коротко:
— Она вернулась. И теперь берёт молодых. Раньше брала, кого застанет. Теперь — выбирает. Яницу выбрала. Значит, ей нужна кровь молодая. Значит, она голоднее, чем была. И значит — мало не будет.
Народ молчал. Боялись. Не Дамы — боялись слова «мало не будет».
— Что делать? — спросил кто-то.
— Звал я попа из Вишеграда, — сказал Милорад. — Поп не приехал. Сказал: это не по его части. Это не Божье и не чёртово. Это — другое.
— Как — другое? — не поняли.
— Поп сказал: есть то, что старше Бога и чёрта. Старше креста и старше молитвы. То, что было здесь до всего. До сербов, до турок, до римлян. До всех. И оно не зло. Оно — как река. Река не злая. Река течёт. И кого унесёт — того унесёт. Нельзя проклясть реку. Нельзя освятить реку. Можно только не лезть в воду.
— И что?
— И ничего, — сказал Милорад. — Не лезть в воду. Не ходить к колодцу. Всем. Всем. С сегодняшнего дня — воду брать из Жучи, из ручья. Колодец — закрыть. Камнем. Засыпать. Забыть.
Колодец закрыли. Завалили камнями — тяжёлыми, с горы. Положили сверху ветки, полили святой водой — на всякий, хоть поп и сказал, что не поможет. Поп Дамьян, свой, местный, read молитву — «От нечистого, от нежити, от всякого зла» — и крест положил на камни, деревянный, большой, от церкви.
Три дня было тихо.
На четвёртый день пропал мальчик. Бранко, девять лет, сын пастуха. Не у колодца — колодец был завален. Он пропал из дома. Из своей кровати. Окно было закрыто — на защёлке, изнутри. Дверь — на засове. Мальчик — просто gone. Как будто его не было. Постель тёплая. На подушке — след, маленький, как от головы. И на подушке — пыль. Белая, тонкая. И запах — духи.
Искали. Три дня. По лесу, по руслу, по оврагам, по пещерам — нигде. На четвёртый день нашли. Не у колодца. Далеко. На поляне, в буковом лесу, на полпути к Сурче — там, где тропа вьётся и где старики говорят, что в полнолуние слышна музыка. Музыка, которой нет. Вальс, медленный, кружащийся.
Бранко лежал на мху. Босой. Сапоги — рядом, оба, не снятые, а поставленные, аккуратно, как будто он сам их снял и поставил. Пальцы — вытянуты. Лицо — улыбка. Не детская. Взрослая. Улыбка человека, который увидел что-то — и больше ничего не хотел.
И вокруг — следы. Круги. Босые, маленькие, женские. На мху, на листьях, на камнях. Кружили, кружали, пересекались — как танец, как хоровод, как рисунок, который танцовщица рисует ногами по полу, и пол — запечатлел.
Pulsuz fraqment bitdi.