Kitabı oxu: «Ущелье Ведьм. Книга 7»
Пришло время путешествий сквозь воплощения — не ради чудес, а ради ответов, которые нельзя найти в этой жизни.
Книга основана на реальных событиях, но не описывает их — и в этом её самая глубокая тайна. Потому что реальность порой оказывается куда страшнее любой выдумки.
Наступил март, и холод пробирал до костей. Ветер выл так, будто хотел сорвать крышу с нового дома. Я очнулась — и первое, что почувствовала, была чужая рука, крепко сжимавшая мои волосы. Голова неестественно нависла над подушкой, словно кто-то тянул её вниз.
Сквозь туман пробуждения прозвучал хриплый, до боли знакомый голос:
— Убирайся отсюда!
Это был он — тот самый зловещий старик. И, странное дело, мне не было страшно. За годы я привыкла к необъяснимому, а со временем научилась видеть за ним закономерность.
Эта ночь связала «сейчас» с моим прошлым, когда я была Шаке. Проклятие Лооустоуна не утихло: дед всё так же бродит между нижними и верхними землями, не зная покоя. Он по-прежнему гонит чужаков, сея зло, и этой ночью наши пути снова пересеклись.
Местные давно перестали замечать странности, но я вижу их: пустые дома, застывшие тени, тишину, которая звучит громче крика. Заброшки вокруг нашего дома — не случайность, а следы его вечного дозора.
С этой главы начнётся мой путь к освобождению. А прежде — история Шаке и Тэрона, без которой не понять ни проклятия, ни моего возвращения.
Глава
1
. Годами ранее
Много лет назад земли Лооустоуна опустели — их покинули после страшной битвы и последовавших за ней событий. Мухаджирство, массовое принудительное переселение черкесов, убыхов, абазин и абхазов, организованное властями Российской империи, стало одной из тяжелейших страниц той эпохи. Люди гибли не только в боях, но и в лагерях, и в долгом пути к новым берегам: от голода, холода, болезней. По оценкам историков, потери могли достигать полутора миллионов человек.
Земля Лооустоуна долго хранила эту тишину — пустую и горькую, будто пропитанную памятью о боли. Но история не стоит на месте: пока одни края оплакивали утрату, над другими уже собирались тучи новой беды.
Трагедия армянского народа началась задолго до 24 апреля 1915 года. Политика султана Абдул‑Гамида II, поддержанная Англией и Германией, дала курдским отрядам оружие и безнаказанность. Греческое население, жившее в крупных городах, имело хоть какую‑то защиту, но армяне, рассеянные по деревням, оставались беззащитными. Им приходилось обороняться подручными средствами — вилами и хозяйственным инвентарём, отчаянно цепляясь за свои дома.
С 24 апреля 1915 года насилие приобрело системный характер. Мужчин принуждали к службе против русской армии, а отказ карался немедленным расстрелом. Поток беженцев устремился к границе с Грузией, и вскоре тысячи измученных людей оказались у русско‑турецкой границы, которая сначала была закрыта. Приказ императора Николая II открыл её, и на русскую землю вступили более 350 тысяч армян. Они целовали землю от облегчения и благодарности, а солдаты, растроганные до слёз, спешили накормить и обогреть беженцев. Многие из тех, кто нашёл спасение, не остались в стороне: они помогали казакам у границы, выходили на опасные вылазки, чтобы выручать тех, кто всё ещё боролся за жизнь.
Глава
2
. История Шаке
24 апреля 1915 года. День, когда небо над турецким берегом стало серым от дыма и пороха, а Чёрное море — багровым от крови. Люди бежали вплавь, цепляясь за доски, за чужие плечи, за последнюю надежду. Семьи, дети, старики — все сливались в одну сплошную волну отчаяния, рвущуюся прочь от выстрелов, от криков, от смерти, что дышала им в затылок.
Под покровом ночи на плотах, лодках и самодельных плотинках они плыли к новому берегу — к Лооустоуну. А за ними тянулись крики, выстрелы, плеск пуль, падающих в воду совсем рядом.
— Просто плыви, ничего не бойся! Просто смотри, как делают другие, и повторяй! — мать оттолкнула лодку с дочерью, будто пыталась вытолкнуть её из самой смерти. Ей было не до слёз, не до прощаний: смертельно раненная в живот, она зажимала рану ладонью, и кровь сочилась сквозь пальцы — густая, горячая, липкая. Она стояла в воде, пока лодка уходила, стояла из последних сил, провожая взглядом своё дитя, а потом рухнула — тихо, без крика, будто море само забрало её, чтобы не пугать ребёнка всплеском.
Маленькая Шаке не поняла, что мама больше не встанет. Она только видела, как силуэт на берегу стал меньше, а потом растворился в темноте. И тогда она вцепилась в борт лодки так, что пальцы побелели, и смотрела туда, где ещё недавно была мама, пока берег не превратился в тонкую чёрную линию, а выстрелы — в далёкий, злой шёпот.
Толпы бежали к морю, падали, кричали, звали друг друга по именам, и эти имена тонули в шуме воды и грохоте выстрелов. Кто-то с ребёнком на руках, кто-то, хромая, падал от бессилия, кто-то падал замертво от пули в спину. И море, обычно спокойное, в ту ночь было злым — оно качало лодки, как будто хотело сбросить людей обратно в ад.
Ночь тянулась бесконечно. Ветер нёс с берега запах пороха и гари, крики становились всё тише, а берег — всё дальше. И в этой тишине, среди чужого плеска волн и криков чаек, маленькая девочка осталась одна.
Утро пришло неожиданно — резким, слепящим солнцем. Крик чайки разбудил Шаке. Она открыла глаза и увидела голубое небо, такое яркое, что оно казалось насмешкой над её ночью. Солнце светило прямо в лицо, и Шаке протёрла глаза, пытаясь понять, где она, что происходит. Чайка сделала круг над лодкой и полетела к берегу.
Девочка присела на колени и осторожно выглянула из-за борта. Вокруг было только море — бескрайнее, равнодушное, серое на горизонте. Ни одной лодки рядом, ни одного голоса. Только лёгкий шум волн, будто море шептало: «Ты одна, но ты жива».
Успокоившись, что её не преследуют, Шаке встала во весь рост, чтобы посмотреть по сторонам, и вдруг увидела вдалеке полоску земли. Чайка снова сделала круг и полетела туда. И тогда девочка подтянула рукав своего платья, вытерла солёной водой пот с лица и начала грести. Руки были слабыми, пальцы скользили по веслу, но она гребла, потому что знала: если остановится — море победит.
Когда лодка приблизилась к берегу, Шаке снова спряталась за бортом. С воды было трудно разобрать, кто там, что они делают. Она выглядывала изредка, как испуганный зверёк, и каждый раз, когда видела людей, сердце сжималось от страха: а вдруг это не спасение, а новая беда?
— Там лодка! Смотрите! — крикнул кто-то на берегу.
— Нужно помочь, наверняка там люди! — отозвался другой голос, и в нём было столько тепла, что Шаке на секунду перестала дрожать.
Она присела, спряталась за бортом, схватила платочек матери — тот самый, с вышитым краем, который мама завязывала ей на шее каждое утро, — зажмурилась и тихо, почти беззвучно, запела молитву на армянском. Слова путались, голос срывался, но она шептала их, как заклинание, будто они могли защитить её от всего мира.
— Здесь ребёнок! — услышала она.
Тихий мужской голос прозвучал так спокойно, будто он знал, что страх может убить быстрее пули.
— Не бойся! Не бойся! Всё хорошо. Иди ко мне! — мужчина протянул руки. Он был высоким, и солнце светило ему прямо в лицо, создавая вокруг головы золотое сияние. Шаке видела только этот свет и его тень, и ей показалось, что это ангел. Или бог. Или кто-то, кто пришёл забрать её из этого кошмара.
Привстав на дрожащие ножки, она сделала первый шаг к нему. Мужчина поднял её на руки, посадил на плечо и медленно, преодолевая сопротивление воды, вынес на берег. Вода стекала с его одежды, песок прилипал к мокрым волосам, но он не торопился — будто боялся спугнуть это хрупкое чудо, что лежало у него на плече.
На берегу стояла женщина. В одной руке она держала малыша, который только недавно научился ходить, а рядом бегал мальчик чуть постарше Шаке — он подбирал камни и бросал их в воду, будто хотел прогнать море. Женщина ждала, когда её муж выйдет из воды.
— Где её родители? Она была одна в лодке? — спросила женщина, глядя на девочку с такой болью, будто сама знала, каково это — потерять кого-то в воде.
— Одна. Больше никого не было, как видишь, — тихо ответил мужчина, опуская Шаке на землю.
Он присел перед ней на корточки, чтобы их глаза были на одном уровне.
— Как тебя зовут? — спросил он мягко.
— Шаке. Меня зовут Шаке, — прошептала девочка, сжимая в кулачке мамин платочек.
— А меня — Амаяк. А вон ту тётю зовут Астмик. Пойдём с нами? — мужчина ждал ее одобрения и согласия.
Астмик протянула свободную руку, и Шаке, помедлив всего секунду, вложила в неё свою маленькую, холодную ладонь.
Они пошли вглубь леса — медленно, давая передохнуть детям. Амаяк шёл впереди, мальчик бежал рядом, иногда останавливаясь, чтобы показать Шаке красивый камень или цветок. Шаке шла следом, стараясь не отставать, а Астмик шла позади, держа на руках малыша и тихо напевая ему что-то, чтобы он не плакал.
Они шли долго, прячась за горами, уходя всё дальше от берега, от выстрелов, от памяти о той ночи.
— Нам нужно приготовить еды на костре, дети давно не ели горячего! — не выдержала Астмик, глядя на Шаке, которая едва держалась на ногах.
— Дорогая, мы не можем развести здесь костёр, — тихо сказал Амаяк, оглядываясь на море. — Дым будет виден с берега. Прежде чем мы сможем поесть, нам нужно уйти дальше, за следующую гору.
И они пошли дальше — голодные, уставшие, но вместе. А ночью, когда тьма стала такой густой, что даже звёзды прятались в ней, они наконец разожгли костёр — маленький, осторожный, скрытый от чужих глаз.
Так на берег Лооустоуна приплыли люди, которым удалось спастись. Они прятались, выживали, учились снова дышать без страха.
Шаке осталась расти в этой семье. Амаяк и Астмик называли её дочерью — они стали её семьёй. И каждый вечер, перед сном, Шаке доставала из-под подушки мамин платочек и прижимала его к лицу, вдыхая запах моря и дома, который уже никогда не вернётся.
Так было положено начало истории Шаке — той, что со своим товарищем Тэроном создаст удивительную череду событий здесь, в Лооустоуне, длинной в несколько жизней.
Глава
3
.
Цена
спасения
Турецкий берег. Детство Тэрона.
— Быстрее, быстрее! — капитан корабля взмахивал рукой, будто хотел этим жестом оттолкнуть от берега саму беду.
Люди карабкались по трапу в спешке, спотыкаясь, толкаясь локтями, но не злясь друг на друга — злость была слишком дорогой роскошью. Вещей и еды ни у кого не было: главной задачей было просто успеть. Шепотом, почти без голоса, каждый торопил другого: «Не мешкай… не оглядывайся…» Нельзя было терять ни секунды.
На трап ступила нога Тэрона — его вела мама, торопливо подталкивая вперёд. Он шёл, низко опустив голову, и всё равно вытягивал шею, высматривая среди мелькающих спин отца. Сделав шаг на палубу, мальчик резко остановился и потянул мать за рукав.
— Мама, где отец? — спросил он тихо, но в этом голосе было столько твёрдости, что мать вздрогнула. Он смотрел на неё так, будто знал: без отца он не сделает ни шага дальше.
— Сынок, не время… Делай, как велел твой отец. Он скоро придёт, — прошептала она одними губами, не смея поднять голос.
— Поднимайтесь, не задерживайте людей! — рявкнул капитан, и этот окрик прозвучал как удар хлыста.
Тэрон и его мама поднялись на борт. Мальчик тут же снова вытянулся, вглядываясь в толпу на причале, цепляясь взглядом за каждую мужскую фигуру. И вдруг он увидел: отец пробился к самому краю, к концу очереди, и теперь махал им обеими руками — отчаянно, широко, так, что казалось, он хочет дотянуться до них через весь этот страх.
— Мама, вон папа! — закричал Тэрон, и тут же сам испугался своего голоса — слишком громко, слишком по-детски. Но он не сдержался: махал в ответ. Отец кивал, улыбался, словно говорил: «Я здесь, я иду!»
— Быстрее! Быстрее! — подгоняли помощники капитана, и в их ворчании слышался не гнев, а страх — тот самый липкий, холодный страх, который заставляет спешить даже самых медлительных.
Наконец все поднялись на борт, и корабль тронулся — медленно, словно сам берег не хотел отпускать людей. Судно двинулось навстречу новой жизни — или навстречу смерти. Никто не знал.
Ночь накрыла море плотным одеялом. На корабле погасили все фонари. Люди шли в полной темноте, и даже шёпот казался предательством. Корабль плыл, разрезая чёрную воду, а на палубе и в трюме люди замерли, стараясь не шуметь, чтобы не привлечь внимания того, кто мог гнаться за ними.
Женщины обнимали детей так крепко, что малыши тихо попискивали, но не жаловались. Мужчины и старики сидели, ссутулившись, и смотрели в темноту, будто могли разглядеть там спасение. Иногда кто-то тихо всхлипывал, и тогда сосед молча клал ладонь ему на плечо — единственное, что можно было себе позволить.
Ничего не предвещало беды. Море было спокойным, туман стелился низко, почти касаясь воды, и казался не просто влагой, а чем-то живым, прячущим в себе чужие голоса. И вдруг чей-то сдавленный крик разорвал тишину:
— Смотрите, фонари! Смотрите туда!
Капитан корабля вскинул голову и вгляделся в туман. Там, в серой пелене, двигались огоньки — не случайные, не блуждающие, а ровные, целеустремлённые, как глаза хищника.
— Это турецкий корабль, — тихо сказал капитан. И в этом «тихо» было больше ужаса, чем в любом крике.
Из тумана, будто из самой тьмы, выплыл силуэт вражеского судна — тяжёлый, угловатый, чужой. Он надвигался неотвратимо, как приговор.
— Кто у нас тут?! — прогремел голос с чужого борта, и эхо покатилось по воде, ударяя в уши, в грудь, в самое сердце.
Османская армия быстро перебралась на корабль бежавших. Солдаты ступали по палубе тяжело, уверенно, как хозяева. Угрожая оружием, турецкий капитан расхаживал по судну, а все армяне молчали. Тихо плакали, сжимали руки, прижимали к себе детей — но молчали.
— У меня есть к вам предложение, — голос турка звучал почти лениво, будто он обсуждал цену на рынке. — Капитан, ты же хочешь, чтобы они все выжили? Не так ли?
— Хочу! — голос армянского капитана дрогнул, но он не опустил глаз. — Дайте им шанс уйти с ваших земель. Дайте им возможность жить! В чём их вина?
— Встаньте все! — рявкнул помощник турецкого капитана, и его крик ударил, как плеть.
Солдаты — грубые, пахнущие алкоголем и железом — поднимали людей на ноги, толкали, издевались, заставляя вставать даже тех, кто едва держался. Они смеялись, и от этого смеха у Тэрона волосы на затылке встали дыбом, хотя он не понимал до конца, что происходит. Он только чувствовал: это что-то очень плохое, хуже, чем темнота и чем туман.
— Не надо мне тут проповедей, — процедил турецкий капитан. — Ты хочешь, чтобы они выжили? Тогда я предлагаю тебе пожертвовать своей честью перед ними всеми — за их жизни. Ты должен сам решить: или они все умрут, или ты примешь наказание от одного из моих солдат.
Тишина стала такой густой, что её можно было резать ножом. Капитан армянского корабля медленно обвёл взглядом людей — женщин, детей, стариков. Он смотрел на каждого, будто хотел запомнить лица, чтобы потом, если придётся, унести их с собой. А люди отводили глаза — не из трусости, а из стыда и боли, потому что никто не мог ему помочь.
И тогда капитан принял решение. Он не кричал, не спорил, не умолял. Он просто кивнул — коротко, будто рубил верёвку, которая держала его над пропастью.
То, что случилось дальше, Тэрон не видел — мама резко притянула его к себе, закрыла ему лицо своим платком, прижала к груди так сильно, что ему стало трудно дышать. Но он слышал — каждый звук врезался в память, как гвоздь в дерево. И он запомнил главное: капитан сделал это ради них всех.
Когда всё закончилось, турецкий капитан холодно кивнул:
— Вы свободны. Плывите. Но помните: вы здесь больше не существуете.
Армянское судно двинулось дальше сквозь туман, будто само море теперь оберегало его. Люди сидели, не шевелясь, боясь спугнуть это хрупкое спасение. Они не плакали — слёзы кончились где-то между турецким берегом и этим кошмаром.
Корабль достиг берегов Сочи, и люди ступили на землю Лооустоуна — измученные, опустошённые, но живые. Так и Тэрон со своими родителями оказался здесь.
Шаке и Тэрон жили на одной земле, пока ещё не зная друг о друге. Но в их судьбах была предначертана встреча — в месте, которое в наши дни назовут Ущельем Ведьм. И эта встреча должна была соединить две истории боли и спасения в одну — долгую, сложную, но настоящую.
Глава
4
.
Две
общины
Сколько людей добралось вплавь до берега Лооустоуна — никто не знал. Море забрало свои тайны, но на суше люди находили друг друга. Если новая семья Шаке ушла дальше и выше, в горы, то другие осели за первой горой, внизу. Так и повелось: одни стали «Верхними», другие — «Нижними».
Две общины жили рядом, восстанавливая быт, будто заново учились дышать. Они обменивались скотом, делились семенами, вместе рубили лес на брёвна. Каждый год, 24 апреля, все собирались вместе. В этот день не было ни смеха, ни песен — только тихий гул голосов, рассказы о том страшном времени. Старики говорили негромко, но каждое слово падало, как камень в воду: оно оставалось в памяти, переходило из уст в уста, становилось частью общей правды.
Общины «Верхних» и «Нижних» жили дружно. На общих собраниях старейшины разбирали любые споры, и общество усвоило простую, но железную истину: «Всё, что ты сделаешь, будет известно всем». Здесь нельзя было спрятаться за чужими спинами — каждый поступок становился достоянием всех.
Старики передавали внукам не только умение пахать и сеять, не только секреты охоты и знахарства — они передавали саму ткань жизни. И однажды отец Тэрона, седой и суровый, сказал сыну:
— Сын мой, запомни одну простую истину: любая ложь всплывает, как мусор в воде. Жить с правдой выгодно: тебя никогда не пристыдят за то, чего ты не делал. Но однажды солгав, ты останешься в памяти людей как лжец. И эту метку не смыть.
Тэрон запомнил эти слова на всю жизнь. Он нёс их, как щит, и в каждом своём деле старался не отступать от них. Потому его и знали в обеих общинах как человека, который говорит прямо, без уловок.
Годы шли. Дети подрастали, женились, выходили замуж. Селение росло, будто тесто на дрожжах: приезжали родственники из Армении, находили своих, селились рядом. Освоенные земли тянулись всё дальше, дома лепились к склонам, огороды спускались террасами вниз. Было негласное правило: не продавать земли чужакам. Оно держалось годами, оберегая общину, как крепостная стена.
Постепенно острая боль прошлых дней становилась тише, превращаясь в тяжёлую, но привычную память. Люди учились снова радоваться простому: тёплому хлебу, смеху детей, запаху свежескошенной травы. Казалось, что самое страшное уже позади, что теперь они смогут жить спокойно. Но время готовило новое испытание — и оно пришло тогда, когда его меньше всего ждали.
Глава
5
.
Общины
Шаке росла в Верхней общине, а Тэрон — в Нижней. Оба с детства сроднились с лошадьми, но каждый по‑своему. Шаке могла скакать без седла, будто сама была частью ветра, и умела приручить даже самого дикого мустанга — стоило ей подойти, и зверь опускал голову, признавая в ней равную. Тэрон же слыл главным виртуозом Нижней общины: не просто наездником, а человеком, который чувствовал лошадь насквозь. К нему бежали за помощью, когда животное заболевало, — он лечил их, опираясь на знания нетрадиционной медицины, на травы, на тихий голос и твёрдую, но бережную руку.
Однажды Шаке захотелось отыскать новые пастбища для овец. Села верхом на своего вороного коня — того самого, что понимал её без слов, — и поскакала к горе, разделявшей две общины. Она поднималась всё выше, пока не достигла самого хребта, а затем начала спускаться по противоположному склону.
Место оказалось необыкновенным, будто сошедшим со старинной легенды. Зелень здесь была такой яркой, что казалась почти нереальной — густой, сочной, звенящей от жизни. По камням сбегали водопады, рассыпаясь брызгами, как осколки хрусталя. Тонкая речушка петляла между валунов, напевая свою вечную песню. Воздух пах мокрой травой, свежестью и свободой.
Шаке спешилась, привязала коня к дереву и подошла к воде. Набрала пригоршню, выпила, потом напоила коня, позволив ему долго пить, шумно втягивая воду. Затем прилегла на траву, подложив руки под голову. Солнце светило ярко, ласково пригревая лицо, и в этом тепле вдруг ожили старые воспоминания — смутные, как тени на воде.
Она вспомнила тот день, когда в полном одиночестве плыла в лодке, совсем ещё ребёнком. Помнила не столько события, сколько ощущения: холод, страх, бесконечную тишину вокруг и потом — внезапное тепло, когда её вынесли на берег. Она всю жизнь называла своего спасителя папой, а его добрую жену — мамой. Но в глубине души хранила и другое: образ родной матери, той, что в страшную ночь усадила её в лодку и оттолкнула от берега. Той, что была рядом так недолго, но навсегда оставила в сердце тихий отзвук любви.
В этот миг, когда прошлое и настоящее сплелись в одном солнечном луче, её покой был нарушен. Кто‑то заслонил солнце, и тень упала ей на лицо.
Шаке открыла глаза. Перед ней стоял мужчина; из‑за яркого света, бившего прямо в лицо, черты его были размыты, словно он возник из самого сияния.
— Кто ты? Что ты тут делаешь? — прозвучал мужской голос, в котором слышалось не столько раздражение, сколько удивление. — Вообще‑то это наше место с Сильвой, — добавил он и кивнул на свою лошадь, спокойно щипавшую траву неподалёку.
Шаке вскочила, в движениях её была привычная стремительность — как у человека, который всегда готов и к бегству, и к схватке.
— Кто ты такой? И чего тебе надо? — бросила она, торопливо шагая к своему коню. Пальцы уже тянулись к поводьям.
— О, не бойся! Это моё место, — спокойно ответил он, не делая резких движений, будто знал, что любое лишнее движение может спугнуть её, как дикую кобылицу. — Я здесь часто бываю и никогда раньше не видел тебя. Поэтому и удивился. Мне будет жаль, если ещё кто‑то узнает о таком дивном уголке… Но знаешь, я даже рад, если ты составишь мне компанию.
Шаке замерла на мгновение, потом села на коня и с высоты седла посмотрела вниз, прямо в глаза Тэрону. Теперь она могла разглядеть его как следует: высокий, крепкого телосложения, с добрыми карими глазами, в которых пряталась улыбка. Тёмные густые брови, чёрные волосы, слегка взъерошенные ветром, и эта улыбка — простая, искренняя, без хитрости.
Она выдержала его взгляд, а потом, чуть приподняв подбородок, стукнула ногами по бокам коня, давая сигнал двигаться.
— Ну раз это теперь и моё место тоже, значит, скоро увидимся! — крикнула она, и вороной рванул вперёд, унося её прочь по склону.
Тэрон смотрел ей вслед: видел, как густые длинные волосы развеваются на ветру, как силуэт, стройный и стремительный, тает среди зелени и камней. Потом вскочил на свою лошадь и пустился вдогонку. Поднялся на гребень горы, чтобы проследить, в какую сторону она направилась, и долго ещё вглядывался в даль, пока она окончательно не скрылась из виду.
Так было положено начало их истории. Сама судьба привела её на эту тропу, к этому водопаду, к этому мгновению — туда, где их пути впервые пересеклись. И никто из них тогда не знал, сколько дорог им предстоит пройти вместе, прежде чем эти земли раскроют перед ними все свои тайны.
Глава
6
.
Между
«
можно
»
и
«
хочу
Правила общин были строгими, почти нерушимыми — словно высеченными в самих камнях этих гор. В Нижней общине, где рос Тэрон, дисциплина стояла превыше всего. Общение между юношами и девушками допускалось лишь в кругу взрослых, на глазах у старших, под их присмотром. Оставаться наедине считалось непристойным, зазорным. Если кто‑то нарушал этот негласный закон, дело непременно выносили на общее собрание старейшин. Деды сурово пристыжали провинившихся молодых людей, а заодно и их родителей — чтобы впредь неповадно было.
С тех пор как Тэрон встретил Шаке, покой покинул его. Он просыпался с мыслью о ней, а засыпал, снова и снова прокручивая в голове ту встречу. Каждый день он поднимался на гору — туда, где впервые увидел её, где солнце падало ей на лицо, а волосы струились по плечам, как тёмный шёлк. Он представлял, как снова встретит её, и раз за разом репетировал про себя первые слова: «Как тебя зовут? Откуда ты? Расскажи мне хоть что‑нибудь…» Но она не появлялась. Гора хранила молчание, а ветер шептал только старые, знакомые звуки.
— Хм, Сильва… Может, я всё‑таки нагрубил ей при первой встрече? — бормотал Тэрон, поглаживая шею своей лошади. Сильва тихо фыркала, будто пыталась его успокоить. — Нет, наверное, она просто испугалась. Хотя выглядела такой смелой… Сильва, какая она красивая. Эти большие голубые глаза… Разве я смогу их забыть?
Он говорил с лошадью, потому что Сильва была его единственным настоящим другом — тем, кто не осудит, не поднимет на смех, не вынесет на суд старейшин. И в этих разговорах, тихих, почти беззвучных, Тэрон позволял себе то, чего не мог произнести вслух: признаваться, что сердце сжимается от одной мысли о девушке, которую он едва успел разглядеть.
На другом конце Верхнего Лооустоуна, в Верхней общине, Шаке тоже не могла выбросить его из головы. Она лежала на стоге сена, глядя в звёздное небо, и пыталась поймать ускользающую мысль, понять, почему образ этого парня так крепко засел в её сознании. Над селением стояла глубокая тишина, только сверчки выводили свои бесконечные трели, да где‑то далеко лаяла собака.
— Почему эта мысль о нём такая навязчивая? — шептала она, будто боялась, что кто‑то подслушает её слова. — Я хочу снова его увидеть… А вдруг он просто бродяжка? Если кто‑нибудь узнает, что я с ним встретилась, отец никогда больше не позволит мне уходить одной. Он скажет, что я опозорила семью, что нарушила порядок… Но мне так приятно думать о нём. Этого ведь никто не может у меня отнять, правда? Никто не может запретить мне просто думать…
Она сжимала кулаки, будто хотела удержать эти мысли, спрятать их поглубже, чтобы никто не догадался. Но чем сильнее она старалась не думать о Тэроне, тем ярче вставал перед глазами его образ: добрые карие глаза, спокойная улыбка, голос, в котором не было ни угрозы, ни насмешки — только искреннее удивление и желание не спугнуть.
Никто не может противостоять судьбе и её зову. Души, связанные небесами, неизбежно тянутся друг к другу, как реки стремятся к морю. И как бы ни были строги правила общин, как бы ни старались люди выстроить стены из запретов и традиций, они не могли стереть из сердец Шаке и Тэрона тот миг, когда их пути впервые пересеклись. Образ друг друга поселился в них прочно, навсегда — тихий, но упрямый, как росток, пробивающийся сквозь камень.
Глава
7
.
Как
подлость
пускает
корни
Отец Шаке, Амаяк, стоял во главе Верхней общины с самых первых дней её основания — с той поры, когда измученные долгим путём люди, цепляясь за каждый камень, поднимались по склонам, чтобы обрести здесь новый дом. В его семье росло трое детей: двое родных сыновей и приёмная Шаке. И пусть кровь их не была единой, он любил Шаке с какой‑то особенной, пронзительной силой — так любят то, что вырвали у самой судьбы. Астмик, его жена, хранила в сердце тихую обиду: ей было горько, что родные дети словно оказывались в тени этого безграничного отцовского тепла. Но она была женщиной мудрой и гордой — и ни единым взглядом, ни словом не выдала своей боли ни мужу, ни самой Шаке. Сводные братья Шаке, впрочем, никогда не чувствовали себя обделёнными: они любили её как родную сестру, и в доме Амаяка царили не раздор и ревность, а тёплая, живая гармония, скреплённая общим трудом и общей бедой, пережитой когда‑то вместе.
Однажды летним вечером, когда воздух стал густым от запахов трав и остывающего камня, между супругами завязался негромкий разговор. Тени от масляной лампы ложились на стены, дрожали, будто предчувствуя перемены.
— Дорогой, Шаке уже в том возрасте, когда пора думать о женихе, — тихо сказала Астмик, подходя к мужу и кладя ладонь ему на плечо.
Амаяк тяжело вздохнул, не поднимая глаз.
— Я думал об этом, дорогая, думал… — в его голосе слышалась не столько готовность, сколько усталость человека, которому предстоит сделать трудный выбор.
В это самое время старший брат Шаке, прижавшись к углу дома, ловил каждое слово. Сердце у него колотилось где‑то в горле, перекрывая даже стрекот цикад.
— Что?.. Они хотят выдать её замуж? — прошептал он, будто сам себе не веря.
— Нужно поговорить с ней, — настаивала Астмик.
— Нужно, — глухо согласился Амаяк и опустил голову, словно тяжесть грядущего разговора уже легла ему на плечи.
— Ты думал, кто ей подойдёт? — осторожно спросила жена.
— Отец Миграна подходил ко мне, просил руки Шаке для своего внука, — произнёс Амаяк, по‑прежнему не глядя на жену.
— И что ты ответил?
— Сказал, что сперва поговорю с самой Шаке.
— Тогда тебе и правда нужно с ней поговорить, — мягко заключила Астмик, и на этом разговор закончился.
Амаяк остался сидеть на лавке возле летней кухни, погружённый в свои тяжёлые думы. Астмик принялась мыть посуду, и тихий плеск воды был единственным звуком, нарушавшим вечернюю тишину. А старший брат Шаке сорвался с места и побежал к сестре. Он знал: даже в этот поздний час её можно найти у лошадей — там, где ей всегда становилось легче, где дыхание мира казалось ближе и честнее.
Он мчался по тропинке, спотыкаясь о корни, и шёпотом звал её:
— Шаке! Шаке!
Она лежала на самом верху стога сена, запрокинув голову и глядя в небо, усыпанное звёздами, яркими и холодными, как осколки далёкого льда. Услышав голос брата, она высунулась, прищурилась и крикнула с привычной насмешливой интонацией:
— Ну чего ты там шипишь, как змей? Полезай сюда! Я смотрю на звёзды — иди, полюбуйся вместе со мной!
Он вскарабкался наверх, снял шапку и вытер вспотевший лоб, будто только что одолел не стог сена, а целую гору.
— Шаке, я подслушал разговор родителей… Тебя хотят выдать замуж! Ты… ты ведь уйдёшь из нашего дома, если выйдешь замуж? Я не смогу видеть тебя каждый день? — голос у него дрожал, и он сам стыдился этой дрожи, но не мог её унять.
Шаке посмотрела на него, потом снова легла на спину, закинув ногу на ногу, и ответила нарочито беспечно:
— Да ты что‑то путаешь! Не обо мне речь шла.
— Не путаю, Шаке, клянусь! Они говорили именно о тебе, — настаивал брат, и глаза его были полны тревоги.
— Ладно, ладно… Полезай сюда, — она махнула рукой, приглашая его лечь рядом. — Завтра сама всё спрошу у отца. Не надо тебе переживать.
Он лёг рядом, прижимаясь к ней плечом, как в детстве, когда оба боялись темноты.
— Смотри, — Шаке вытянула руку и указала пальцем в небо. — Видишь Большую Медведицу? А рядом с ней — Маленькая. Они будто идут друг за другом, правда? Как мы с тобой…
— Шаке, а тебя совсем ничего не тревожит? — спросил он, вглядываясь в её лицо, освещённое лунным светом.
— Ничего, брат, — она обняла его за плечи, притянула к себе и улыбнулась. — Всё будет хорошо, вот увидишь. Не надо бояться.
— А мне страшно… Страшно от одной мысли, что я не смогу каждый день видеть твою улыбку, — признался он, уткнувшись ей в плечо.
— Эй, ну что ты… — Шаке погладила его по голове, как маленького. — Всё останется как прежде. Я никуда не исчезну. Даже если мир перевернётся, я всё равно буду рядом.
Так они лежали, глядя на звёзды, и в тот миг казалось, что никакие людские решения, никакие старейшины и никакие древние обычаи не смогут разрушить эту простую, тёплую связь.
Время шло, и Шаке взрослела, оставаясь всё той же — лёгкой, солнечной, бесконечно родной для всех, кто её знал. Оба её брата помнили, что она не родная им по крови, но любили её так, словно она была их собственной сестрой, их частью. Она была словно богиня любви, спустившаяся на землю не для величия, а чтобы просто быть среди людей — согревать их своим смехом, своим светом, своей беззаботностью.
Даже став невестой по возрасту, она не утратила детской радости. В дождь она бегала босиком, пропуская грязь и жижу между пальцами, и танцевала, кружась, ловя капли ртом. Мокрые длинные чёрные волосы хлестали её по плечам, ноги покрывались тёмной коркой грязи, но она смеялась, запрокидывая голову, и этот смех был таким заразительным, что никто не мог устоять: даже самый хмурый, самый угрюмый человек невольно начинал улыбаться, а то и пускался в пляс рядом с ней. Она не отделяла себя от природы ни на мгновение — скорее бы Шаке бежала за лошадьми, раскинув руки, чем строила козни или желала кому‑то зла. В ней и правда не было ни капли злобы — только чистое, живое тепло, способное растопить любой лёд.
Казалось, ничто не может противостоять этому свету — ни холод, ни горе, ни людская зависть. Но однажды вечером в одном из домов Верхней общины сутулый старец с длинным носом и острым, хищным взглядом вёл разговор на повышенных тонах со своими потомками. В его голосе звенела не просто властность — в нём слышалась упрямая, почти безумная решимость переломить ход вещей. Именно этот человек станет причиной большого испытания не только для Шаке и Тэрона, но и для обеих общин, чьи судьбы, казалось, были надёжно укрыты от бурь за каменными стенами и древними обычаями.
— Я не раз подходил к отцу Шаке и говорил о свадьбе моего внука, — тыкал он сухим, узловатым пальцем в стол, будто вбивая каждое слово, как гвоздь. — Ты, как его отец, должен сам поговорить с Амаяком. Я трижды подходил к нему! Трижды! И он мне не отказал — лишь сказал, что подумает.
Старец шаркал по полу стоптанными тапками, метался из угла в угол, и тень его, длинная и уродливо изогнутая, скользила по стенам, словно живое воплощение его ярости.
— Чего молчишь? — он резко наклонился над сыном, сверля его взглядом. — А ты что притих? — повернулся он к внуку.
— Дед, ну я‑то что могу сделать? — приподнялся со скамьи юноша, но дед рявкнул так, что тот снова вжался в дерево:
— Молчи! Ты ещё не дорос, чтобы решать такие дела. Это твой отец должен действовать, а не ты. Сиди и смотри на своего отца — пусть он докажет, что достоин вести род дальше.
— Я поговорю с Амаяком, — негромко произнёс сын старца, стараясь говорить твёрдо, хотя голос его чуть дрожал.
— Наконец‑то! — выдохнул дед, всплеснув руками. — Дождался хоть какого‑то слова… Конечно, поговори с ним. Пойми, она — дочь главы общины. Если наш род соединится с её семьёй, мой внук станет следующим главой. У меня появится возможность многое изменить в общине. Сейчас здесь всё не так, как должно быть! Всё неправильно! — последние слова он протянул долгим, тягучим голосом, в котором слышались и боль, и обида, и какая‑то горькая мечта о власти, которая могла бы всё исправить.
— Дед… — снова попытался вставить слово внук, но старик оборвал его:
— Ты молчи. Ты вообще ни о чём не думаешь, кроме своих детских игр. Разве ты не понимаешь, что на кону не просто свадьба, а судьба всего нашего рода?
— Но я не хочу жениться на Шаке, — тихо, но упрямо произнёс юноша, и голос его дрогнул. — Она на два года старше меня, и мы с ней с детства дружим. Я вижу в ней подругу, сестру… Я не могу представить её своей женой.
— Вот, посмотри, кого ты вырастил! — дед вдруг схватился за лицо — Он сопли роняет! Он ни разу не подумал о будущем, о семье, о людях нашей общины… Вот из‑за таких, как ты, нас в 1915 году и истребляли — потому что не умели быть твёрдыми, не умели ставить долг выше своих чувств!
— Отец… — вскочил Мигран, сын старца.
— Нет! — старик резко выбросил вперёд руку, останавливая всех. — Не надо жалости. Оставьте меня. Идите в свои комнаты. Сейчас я хочу остаться один.
— Пойдём, сынок, — тихо позвал Мигран внука. — Дедушка хочет побыть наедине со своей болью.
— Может, принести тебе воды, отец? — осторожно спросил Мигран уже с порога.
— Нет, — отрезал старик. — Просто уходите.
Дверь тихо закрылась, и в комнате повисла тяжёлая тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием старца.
Так одна упрямая воля, отравленная обидой и жаждой власти, начала пускать корни в сердцах других, словно ядовитая лоза, готовая оплести всю общину. Подлость, как зараза, умеет находить слабые места — и там, где прежде царили доверие и тепло, постепенно прорастали семена раздора.
Глава
8
.
Хвост
лошади
и
мокрые
трусы
Утро выдалось прозрачным, звенящим от птичьих голосов. Шаке выгнала овец из загона, ловко оседлала своего скакуна и повела стадо к дальнему пастбищу — туда, где река рассыпалась брызгами у подножия скал, а воздух пах мокрой травой и холодом водопада. Она подгоняла овец всё ближе к заветному месту, будто сама не решалась признаться, что тянет её туда не только забота о стаде.
Добравшись до берега, Шаке держа коня за повод, медленно повела его за собой, озираясь по сторонам. Пение птиц звучало теперь как-то особенно громко, будто природа нарочно старалась заглушить стук её сердца. Она шла вдоль берега, прислушиваясь к плеску воды, и вдруг замерла: из-за поворота реки доносился шум водопада, а в его серебряной пелене мелькнуло обнажённое тело.
Тэрон купался под падающими струями, запрокинув голову и подставляя лицо ледяным брызгам. Увидев его, Шаке невольно отступила на несколько шагов, будто вода могла обжечь и её, и привязала коня к ближайшему валуну. Ей вдруг захотелось спрятаться за скалой и украдкой понаблюдать за ним — совсем как в детстве. Но не успела она скользнуть в тень, как сверху, с плоского камня, раздался насмешливый голос:
— Разве это хороший тон — подсматривать за человеком, когда он купается? Я ещё издали заметил хвост твоей лошади… Или это был твой хвост? Ну-ка признавайся, чего ты подглядываешь?
Шаке подняла глаза. Тэрон стоял над ней, мокрый, в одних трусах, с которых стекала вода, и смотрел на неё с лукавой улыбкой, в которой не было ни злости, ни упрёка — только весёлое любопытство.
— Я не подглядывала! — поспешно выпалила она, старательно глядя куда-то в сторону, лишь бы не встречаться с ним взглядом. — Я просто… не хотела мешать тебе.
Он легко спрыгнул с камня и приземлился перед ней.
— Как тебя зовут? — спросил он без предисловий, словно это было самое важное в мире.
— Шаке, — ответила она, всё ещё не поднимая глаз.
— А меня — Тэрон.
— Ты грек? — не удержалась она: в её краю редко встречались люди с такой смуглой кожей и тёмными, почти чёрными глазами.
— Да, я грек, — кивнул он.
— Здесь есть неподалёку греческая община? — спросила Шаке: она никогда прежде не видела греков и теперь не знала, как себя вести.
— Нет. Я живу в Нижней армянской общине.
— Но как ты, грек, оказался среди армян?
Он на мгновение помрачнел, и в его голосе зазвучала старая, тяжёлая боль:
— Мы переплывали Чёрное море во время геноцида армянского народа. Тогда досталось и грекам, и русским — никому не было пощады.
Шаке вдруг стало неловко за свои вопросы: она будто разворошила чужую рану.
— Ты бы оделся, — тихо попросила она. — Так неприлично… разговаривать с девушкой.
— О, конечно, прости! — воскликнул он, и в этом возгласе снова проскользнула его привычная весёлость. — Знаешь, я столько времени провёл здесь один, что стал похож на Робинзона Крузо. Почти как сумасшедший отшельничек. Прости, миледи, что ты застала меня в столь непристойном виде.
И он сорвался с места, ловко прыгая по мокрым камням и скалам, чтобы добраться до своей одежды. Шаке не выдержала и рассмеялась:
— Рыцарь, а ты что, увидев хвост лошади, подумал, что это враг, и голым побежал сражаться?
— Ха‑ха‑ха! Да, ты с юмором, — отозвался он, не оборачиваясь. — А рыцарь должен уметь сражаться в любом положении и состоянии. И уж тем более, если перед ним такая прекрасная леди.
Он торопливо натягивал штаны, выкрикивая фразы, будто хотел успеть одеться и подойти к ней одновременно:
— Вот, я готов! — наконец объявил он, появляясь перед ней уже полностью одетым.
— К чему готов, рыцарь? Блистать доспехами? — поддразнила она, и в её глазах плясали весёлые искры.
— Прости, миледи, но это ты сама виновата: ты ведь знала, что это моё место. Значит, тебе было известно, что я могу быть тут. Разве ты не пыталась тихо подглядеть за мной? — Он присел на траву и жестом пригласил её сесть рядом. — Честно говоря, я целый месяц каждый день ждал тебя здесь.
— Хм, зачем? — удивилась Шаке, но всё же опустилась на траву, поджав ноги.
— А зачем ты здесь сейчас? — парировал он.
— Ну, мне просто понравилось это место, — пожала она плечами.
— Разве ты не думала о том, что можешь встретить меня вновь?
— Нет, не думала, — признавалась она.
— Однажды мой отец сказал мне, что жить честно выгоднее всего: любая ложь, как бы её ни прятали, всё равно всплывёт. Ты точно не хотела увидеть меня?
— Да что ты о себе думаешь? — рассмеялась Шаке. — Я ищу место для пастбища овец. И заглянула сюда, потому что мне тут понравилось. Вот и вся правда.
— Ладно. Если это твоя правда — я верю, — серьёзно кивнул он, но в его глазах всё ещё пряталась улыбка. — Тогда я поеду домой. Отец наверняка уже ищет меня.
— Подожди, — вдруг сказала она, сама удивившись, как легко это слово сорвалось с языка. — Зачем так скоро уходить?
— А зачем я тебе здесь нужен? — мягко спросил он. — Место красивое, оно останется таким же, даже когда я уеду.
Он закинул ногу на кобылу, легко вскочил в седло и, не оборачиваясь, поехал прочь. Шаке смотрела, как он удаляется, и видела, как в такт скачущей лошади подпрыгивает его сердце — она чувствовала это так ясно, будто оно билось где-то рядом, у неё под рёбрами.
— Какой‑то невоспитанный грек, — пробормотала она, но в её голосе не было обиды, только лёгкое удивление и что‑то похожее на улыбку. — Сумасброд. Бесстыдник. И смешной такой…
Она погладила своего коня по морде, словно искала в этом простом движении опору, и тихо сказала:
— Поехали обратно домой.
А ночью, когда над горами опустилась густая, бархатная тьма, Шаке лежала на своём топчане, глядя в потолок, которого не было видно, и думала о нём. И он в своей комнате в Нижней общине тоже не мог уснуть: перед глазами у него всё стояло её лицо — живое, смеющееся, с этими упрямыми искорками в глазах. В эту ночь их мысли сплетались где‑то высоко, среди звёзд, будто Вселенная сама соединяла их невидимой нитью. Он не засыпал, не увидев её образа перед глазами, и не просыпался, не вспомнив о ней. Она думала о нём каждое мгновение — так же неотступно, как он думал о ней. И в этой тишине, разделённой горами и обычаями, их сердца стучали в одном ритме, даже не зная об этом.
Глава
9
.
Тени
на
стенах
и
голоса
в
зале
Верхняя Община.
Поздним вечером в общине верхних армян началось срочное собрание. Воздух, густой от запаха дыма и пряной горечи трав, казалось, сам пропитался тревогой и злобой — будто тьма, опустившаяся на горы, принесла с собой не покой, а тяжёлое предчувствие беды. Над площадью плясали отсветы костров, неровные, дрожащие, словно испуганные; свет лампад ложился на лица людей жёлтыми пятнами, делая их старше, суровее, подобно тому, что сама ночь ставила на них печать решимости и гнева. Стоял глухой гул — не из криков, а из шёпота, из сдавленных слов, из тех фраз, что произносят, боясь поверить в их смысл.
— Видите, что творится в Нижней общине? Позор! — голос старца Погоса, резкий и скрипучий, как старое дерево на ветру, прорвался сквозь этот гул и ударил по тишине. Он стоял у стола, сжав узловатые пальцы, и в его глазах, глубоко посаженных и тёмных, горело то упрямое пламя, что не гаснет с годами — пламя человека, который привык видеть мир только в двух красках: своего и чужого. Это был тот самый дед, что всю жизнь жаждал власти, тот, кто мечтал связать судьбу своего внука с Шаке — не ради счастья, а ради силы, ради права диктовать, как жить другим.
Толпа гудела: одни, уже знавшие, о чём речь, переговаривались вполголоса, кивая и поджимая губы; другие, сбившиеся в кучки у стен, торопливо выпытывали у соседей причину срочного сбора, ловя обрывки фраз, как капли дождя в пересохшую землю.
— Тишина! Прошу всех соблюдать тишину! — голос Амаяка, отца Шаке, прозвучал не громко, но твёрдо, как удар молота по наковальне. Он стоял во главе собрания, прямой и собранный, будто сам пытался удержать равновесие всей общины на своих плечах. — Мы созвали жителей по просьбе нашего старейшины, Погоса, чтобы принять ряд важных решений.
Но не успел он договорить, как Погос снова вскочил, будто пружина, слишком долго сжатая, наконец распрямилась.
— Какой позор начался в Нижней общине! — выкрикнул он, тыча нервным, кривым пальцем в стол, словно хотел проткнуть саму эту реальность, которая ему не нравилась. — У них с самого начала была община с греческим населением внутри. Наша община должна быть чисто армянской. Мы что, забыли геноцид армян в 1915 году? Все забыли, а я — нет! Я всё помню! — в его голосе зазвучала старая, незаживающая боль, смешанная с яростью, которая годами копилась в груди. — Не надо впускать другую национальность! И этих… этих «нижних», из Лооустоуна, тоже не надо пускать в наши семьи!
В зале стало тише — не от послушания, а от тяжести слов, от их колючей правды, которую каждый слышал по-своему.
— В Нижнем Лооустоуне многие своих детей женили и выдали замуж за русских и представителей других национальностей, — спокойно, но с заметной горечью произнёс ещё один пожилой мужчина, сидевший рядом с главой. Его голос звучал тише, чем крик Погоса, но в нём была та самая мудрость, что приходит с годами: он не кричал, потому что знал — крик не лечит раны, а только бередит их.
— Они стали давать русские имена своим детям. И скоро у них не останется нашего наследия. Пропадут такие красивые имена, как Погос, Армен, Мигран…
— Да что говорить, там Пашек стало больше, чем Артуров! — выкрикнул кто-то из толпы, и эти слова прозвучали как приговор, как символ того, что мир меняется, а они не успевают за ним.
— Когда это было видано? Разве этого хотели наши предки? Чтобы мы забыли свои корни? Стали как безродные дворняги?
Погос, услышав эти слова, словно набрался новых сил. Он резко повернулся, показал ладонью на мужчину, который только что заговорил, и, брезгливо отвернув голову, харкнул на землю — жест грубый, первобытный, в котором было столько же презрения, сколько и бессилия перед тем, что нельзя остановить.
— Вот! Вот он, позор! — выдохнул он. — У нас своя община. Наши дети должны жениться и выходить замуж, выбирая супруга себе здесь. Среди своих. Среди наших. Зачем нам эта помесь бульдога с носорогом? — добавил он, и в зале снова прокатился гул — на этот раз не шёпот, а одобрительный рокот, тяжёлый и уверенный.
Шаке стояла в самом конце зала, почти у выхода, где тени были гуще, а воздух — прохладнее. Её сердце трепетало, как пойманная птица: оно билось так сильно, что, казалось, его слышат все вокруг. Слова, летевшие со стола старейшин, рушили всё, что она знала о мире, — ту простую истину, что любовь и дружба не спрашивают паспорта, не сверяются с родословной. Её охватывал ужас от мысли, что все мальчишки и девчонки, с которыми она росла, делила хлеб и секреты, теперь станут заложниками чужого выбора. И вдруг, сама не понимая, как в ней нашлась эта смелость, она шагнула вперёд, в полосу света, и голос её, звонкий и юный, прозвенел в зале, как первая весенняя капля:
— Вы прожили свои жизни так, как считали должным! А теперь вы хотите принять решение за всех детей? За всех тех, кто ещё не распорядился своей жизнью сам, но имеет право на эту жизнь!
— Шаке! — Амаяк вскочил со своего места, и в этом движении было не столько возмущение, сколько страх — страх за неё, за то, что она сейчас сломает ту тонкую грань, за которой уважение к старшим превращается в бунт, а бунт — в изгнание. Рядом с ним, на скамье, сидел тот самый злонесущий дед Погос, и его лицо исказилось в усмешке, острой, как лезвие.
— Вот! Когда женщинам давали слово, красавица? — Погос медленно поднялся, прищурил глаз и посмотрел на Шаке с таким презрением, словно она нарушила не правила собрания, а сам порядок мироздания. — Твоё место — на кухне, вместе с матерью. Иди займи свои руки и мысли помощью ей. Вот оно, влияние и позор Нижних — уже в умах наших детей!
— Мне не нужно давать слово, — голос Шаке дрожал, но не от страха, а от напряжения, от той внутренней силы, что рвалась наружу. — Это право дано мне при рождении!
— Шаке! — снова крикнул Амаяк, и в этот раз в его голосе слышалась не только строгость, но и мольба: «Уйди, не делай этого, сохрани себя».
— Что, отец?! — она повернулась к нему, и её глаза, тёмные и блестящие, словно два уголька, горели тем самым огнём, который не гаснет от чужих слов. — Почему тот, кто прожил жизнь, решает, как прожить её нам?
Её тело напряглось, будто вот-вот начнётся война — не с копьями и мечами, а с убеждениями, с вековыми устоями. Она стояла, прямая, с гордо поднятой головой; ветер, пробравшийся сквозь щели в стенах, подхватывал её волосы и взметал их, как знамя. Молодая, но с грозным взглядом и чистым сердцем, она казалась воплощением той самой силы, что рождается там, где справедливость сталкивается с несправедливостью.
— Ну! Посмотрите — это дочь главы! — Погос снова заговорил, и теперь в его голосе звучала почти радость — радость человека, который нашёл слабое место и готов был бить в него снова и снова. — Когда это видано, чтобы девица спорила со старейшинами?
— Шаке, пожалуйста, ступай домой, помоги матери! — голос Амаяка стал тише, но от этого он звучал ещё тяжелее, будто каждое слово давалось ему с болью.
— Отец! — она хотела сказать ещё что-то, но он перебил её, спокойно, но непреклонно:
— Отец тебе дома, детка. Здесь он — глава.
Погос расплылся в улыбке — тонкой, ядовитой, как змея, которая наконец-то загнала добычу в угол. Шаке на мгновение замерла, её взгляд метнулся к этому человеку, и в нём вспыхнула такая буря чувств — отвращение, гнев, боль, — что казалось, воздух вокруг неё дрогнул. Но она сдержалась. Резко развернувшись, она пошла прочь, и каждый её шаг отдавался в зале тихим эхом, словно прощание с чем-то дорогим.
— И так! — голос Погоса снова загремел, торжествующий и властный. — Предлагаю утвердить правила общины: дети должны выбирать себе спутников жизни только из нашей общины! Я не хочу, чтобы какой-нибудь чужак — Сережа или Петя — пришёл к нам благодаря браку и начал диктовать, как мне и нам жить! Голосуем!
— Голосуем, жители! Поднимите руку, кто «за»! — произнёс Амаяк, и его голос звучал отстранённо, будто он сам не верил в то, что делает.
И руки поднялись. Много рук — сильных, мозолистых, привыкших к труду, но сейчас поднятых не для созидания, а для решения чужой судьбы.
— Кто «против»? — спросил он же, и в этой фразе прозвучала какая-то отчаянная надежда — надежда на то, что кто-то всё-таки осмелится.
Но никто не поднял руки. Тишина стала гуще, тяжелее, она давила на плечи, как мокрый снег.
— Единогласно. Решение принято, — тихо, почти шёпотом, произнёс Амаяк.
— Всё, собрание закончено! — Погос поднял руку, торжествуя, и уже было направился к выходу, довольный, будто только что выиграл великую битву. Но тут из толпы вышла женщина — невысокая, скромно одетая, с опущенными плечами, но с глазами, в которых застыла такая боль, что даже самые твёрдые сердца должны были дрогнуть.
— Уважаемый глава общины, — её голос был спокойным, но в нём слышался лёд — лёд отчаяния. — Как же так вы могли… как все вы могли принять такое решение, когда завтра у моей дочери свадьба? Она выбрала себе мужа из Нижней деревни. Как вы могли принять подобное решение перед её свадьбой? Какое решение вы видите теперь в сложившейся ситуации?
Погос замер, будто его ударили. Потом медленно повернулся к ней, и лицо его исказилось от ярости, как у человека, которому мешают праздновать победу.
— Вот как ты, мать, могла допустить подобное? Как? Ты — мать своей дочери, ты думала о том, что делаешь? — его голос звенел, как натянутая струна.
— А что я сделала плохого? Или моя дочь? — женщина не кричала, не оправдывалась — она просто смотрела на него, и в её взгляде было столько достоинства, что даже Погос на мгновение смутился.
— Она ещё спрашивает? Посмотрите на неё! Она спрашивает! Ты родом какой крови? Армянской? Скажи, в Нижнем остались армяне? Нет. Там дворняги! — он махнул рукой, будто отмахивался от назойливой мухи. — Мне всё равно! Община проголосовала! Иди домой и решай сама, что будешь делать!
Он резко развернулся и пошёл к выходу, а за ним потянулась толпа — усталая, опустошённая, но удовлетворённая тем, что долг выполнен, порядок восстановлен. Люди расходились, перешёптываясь, пряча глаза, будто стыдясь того, что только что стали частью чего-то несправедливого.
Женщина, не торопясь, подошла к столу, за которым всё ещё стоял Амаяк. Она не умоляла, не плакала — она просто смотрела на него с той тихой надеждой, которая остаётся, когда все другие надежды уже разбиты.
— Глава, как же так? Что же нам теперь делать? — спросила она, и в этом вопросе было столько боли, что Амаяк невольно опустил глаза.
— Сусанна, община приняла решение… Что я могу сделать? — он говорил тихо, и в каждом слове слышалась его собственная боль, его собственное бессилие. — Я и сам не рад.
— Если вы сами не рады, то как получилось так, что все дети оказались ограничены в выборе? И это по вашей вине, Амаяк. Вы ответственны за это собрание! — в её голосе не было злости — только горькое осознание того, что справедливость проиграла.
— Сусанна… Я правда не знаю, чем вам помочь, — он взял со стола бумаги, скомкал их в руках. Потом, не глядя на неё, пошёл в сторону дома. Его спина была прямой, но в каждом шаге чувствовалась тяжесть — тяжесть человека, который знает, что сегодня он не защитил тех, кого должен был защищать.
Pulsuz fraqment bitdi.