Kitabı oxu: «На дороге стоит – дороги спрашивает»
Посвящаю правнучке Дуне и правнуку Ване
В чём предназначение каждого живущего? Ответ, думается, не за семью печатями – в реализации природного потенциала, того, что от Бога, в желании, стремлении постоянно свершать, неустанно трудиться, любить Родину.
© Бычков Ю.А., 2010
* * *
«Тебя я любила, а ты и не знал»
В конце мая случилась жара египетская. Горячие лучи, проникая сквозь стёкла многочисленных окон парадного зала дома Васильчиковых, обращённого в учебный класс, накалили воздух до высокого градуса. Пребывая в безделье, затянувшейся неопределённости, духоте, девятиклассники, семнадцатилетние юноши и девушки, истомились в ожидании учительницы, покинувшей класс «на минутку по срочному делу». Забавлялись, как могли.
Кто-то из девчонок с истеричной, театральной, невсамделешной, категоричностью возопил:
– Мне дурно! Дурно мне! Дайте мне атмóсферы!
Оглянувшись, я понял – актёрские наклонности таким образом вздумала показать Лариса Петухова. Дивертисмент с молодёжным азартом стал набирать обороты с этой, заимствованной из популярного кинофильма реплики, комичной, в сущности, из-за переноса в слове «атмосфера» ударения с «е» на «о».
– Из Чехова, кажется, твоя «атмосфера»? – спросил жеманно поджавшую губки и закатившую глаза Ларису компетентный в искусствах Борька Бессарабов.
– Кажутся черти – крестись! – едва не выпрыгнув из парты, как тигрица из клетки, вскинулась на него Лариса.
– Не суйся середа наперёд четверга.
– Бога не гневи, а чёрта не смеши.
– Быть тебе, Лариса, в раю, где горшки обжигают.
– Вот так! Заступи чёрту дверь, а он в окно.
Как из горсти горох, сыпались пословицы и поговорки. Накануне обожаемый словесник, он же – директор школы Николай Иванович Бизянихин, погрузил девятый класс в мир народной мудрости в связи с разговором о «Словаре живого великорусского языка» Даля.
– Чем острить да грубить, окно бы открыли! Не видите разве, ухажёры лохматые, Лариске дурно?
Из дюжины смущённых ухажёров первым сорвался, побежал к окну Ким Сергеев.
Между собой, в частных разговорах, не по громкой связи, это когда ором на весь класс, а добродушно, ласково, поощрительно звали его Гимнаст Тибул. Литературные ассоциации были у нас в ходу. Если хотите представить себе Кима Сергеева, вообразите всем знакомую картинку: гимнаст международного класса исполнил программу на перекладине или на брусьях и замер в красивой стойке у спортивного снаряда. Совершенные формы, идеальная выправка. И это от природы. Впрочем, Ким увлекался гимнастикой – тренировался дома и в школьном спортзале.
Ким… Представьте, имя это не от корейских корней. Откуда им взяться в Лопасне? Ким – прихоть политизированных родителей, обративших Коммунистический интернационал молодёжи, его аббревиатуру КИМ, в имя сына. Революционная ретивость, как известно, к добру не вела. Отца Кима по клеветническому доносу арестовали и расстреляли в тридцать восьмом году. Об этом в школе, слава богу, прений и духу не было.
Ким Сергеев безнадёжно влюблён в Ларису Петухову. Это каждому известно. Влюблён по-мальчишески, в дым. С детских лет и навсегда. Как мне не вспомнить кстати про засаду трёх бойцов – Кима и его ландскнехтов, двух Олегов, Кузнецова и Ясиновского… В густых осенних сумерках три пятиклассника, три моих школьных товарища, без объявления войны, это когда во время перемены предупреждают: «Знай, Бычок, (моя школьная кличка) бить будем» – подстерегли меня возле родного дома. «Трое на одного»», – недоумевал я, приближаясь к стоявшей на Венюковской дороге богатырской заставе. Возникло предположение: «Что это я решил, будто дело пахнет дракой? Они, наверное, на уроке физики заигрались, а теперь спохватились, хотят у меня узнать про задание, которое дала на дом Екатерина Федоровна» Но тут троица рассыпалась, бойцы двинулись в атаку с трёх сторон.
В пятом классе мы все были до самозабвения увлечены историей. Отсюда это моё определение: «рыцарь и два ландскнехта». От одного из них я получил здорового тумака сзади. И ещё. И ещё. Флегматичный, долговязый Олег Ясиновский молотил по моей спине увесистыми кулаками. Ким подавал команды ландскнехтам. Я пытался увернуться от наскоков задорных бойцов, но удары сыпались градом. Олег Кузнецов норовил влепить мне в носопатку. В нём, Олеге, ласковость и злость находились в удивительной близости друг от друга. В природной сущности своей, добродушный, улыбчивый, покладистый он (нередко такое случалось) вдруг сатанел: холодели, становились льдышками его маленькие голубые глазки, искры злобы сыпались из них. Свободно он мог дать тебе по уху, непонятно за что. Эта его агрессия при переходе из отрочества в юность утонула в любви к Рите Жариковой, которая колобком могла подкатиться к злыдню из злыдней с чудесной, простодушной, обворожительной улыбкой (сама-то она – сущий колобок – округлая, щёчки в ямочках, хохотушка). Олег и Рита раньше многих из нас, сразу по окончании школы, стали супружеской парой. Олег, окончив лётное училище, большую часть жизни отдал малой авиации. Регион, воздушные просторы которого он знал досконально, – Восточная Сибирь. Базовым аэродромом был для него аэропорт города Киренска в Иркутской области. Суровые Северá обслуживал Олег Иванович, и как важно было то, что в доме его в любой час дня и ночи ждала Маргарита Ивановна.
На пересечении Венюковской дороги с Почтовой улицей Олег Кузнецов лупцевал мою круглую физиономию классно и на третьей минуте боя расквасил-таки мне нос. Тотчас три бойца исчезли «аки тати в нощи».
Что, собственно, заставило троицу устраивать засаду? За что следовало «проучить Юрку Бычкова»? На влюблённого антропоса Беликова какой-то проказник нарисовал карикатуру и сделал ядовитую надпись: «Влюблённый антропос». Сочинил «Человека в футляре», как все помнят, Антон Чехов. Да не сочинил, а в жизни подметил такое типичное явление.
Ким Сергеев внешне – прямая противоположность Беликова: атлетически сложён, любит покрасоваться накачанными мышцами торса и развитыми бицепсами гимнаста, ловок, резок в движениях, но, подобно Беликову, – мизантроп. В отношениях со своей избранницей Ким никак не может найти нужного тона. Ревнует. Как индюк на красное, готов броситься на каждого, кому Лариса строит глазки. К примеру, Лариса кокетливо поглядывает на меня. А мне-то что? Пусть строит глазки – меня это не задевает. Вот Ким попытался проучить «соперника», и что?
В старом домашнем альбоме я недавно наткнулся на Ларискину фотографию. Когда и при каких обстоятельствах она мне её подарила, не помню. На обороте – буря чувств… Судите сами. Густо замазанная чернилами моя фамилия, следом – зачёркнутое имя в дательном падеже – «Юре», затем вовсе не зачеркнутое: «От Л.П. 4. 03.48 г.». Мне семнадцать и Ларисе столько же. Самая пора горячих влюблённостей. Многое понять и вспомнить позволила эта Ларисина фотокарточка. Да, что тут скажешь, она заглядывалась на меня ещё в пятом классе и раньше, для Кима это стало поводом для расправы, а мне невдомёк было тогда, за что побили. Семнадцатилетняя Лариса моё внимание ничем не привлекала. В девятом классе мне нравилась Люся Грекова, хотя сколько-нибудь внятного ухажёрства не припоминаю. Волновала её пикантная вихляющая, вперевалочку, походка. Руки— ноги как бы на шарнирах, для неё специально выдуманных шарнирах, с большими зазорами в сочленениях. Манили к себе Люськины васильковые глаза и ещё чувственный, проникающий в душу голос. Мы тогда были по большей части «нецелованные». Провожание после танцев в клубе сводилось к краснобайству с потугами на остроумие. Люся отвечала кокетливыми ужимками. Трогал её смех, звонкий, как заливчатый колокольчик. Когда она легонечко пожимала мне руку, так благодарила за удачный каламбур, сердце, так пелось в популярной предвоенной песне, «сладко таяло в груди». Совсем другое чувствование – сердце бухало, как молот при ударе о наковальню, – испытал я в последнее школьное лето, перед десятым классом. В Лопасню к родственникам на каникулы из Донбасса приехала молодая особа, которая решительно принялась нас, изрядно повзрослевших увальней, знакомить с тем, с чем, по всей видимости, пора было познакомить. Как на следующий день выяснилось, я не первым прошёл через этот мастер-класс. Как всё до ужаса просто оказалось. Объявляется «белый танец». Гостья с юга, не прозевав момент, подходит, кладёт мне ласковую руку на плечо и до конца вечера от себя не отпускает. Незадолго до завершения танцевального вечера она просит проводить её, родственники, оказывается, живут на самом краю Зачатья – название слободы от находящейся поблизости церкви Зачатия святой Анны. У крайнего дома сворачиваем направо – две минуты ходьбы, и открывается поле, всё в копнах только что обмолоченной комбайном яровой пшеницы. Народившийся месяц проглядывает сквозь редкие, высоко забравшиеся облака. Стрекочут неумолчно кузнечики. Под ногами шуршит щетина жнивья. Вполголоса, ей на ухо, пою:
– И куда, не знаем сами, словно пьяные, бредём…
– Почему не знаем? К ближайшей копне, – и она, крепко держа меня за руку, бежит к ней, влёчет за собою, не упускает инициативы ни на мгновенье.
– Какой неумёха! Ну же! Ну!
Будто молния прожгла нутро. Сердце бухает отчаянно. И лёгкость необыкновенная…
– Юра, вставай, провожай меня. Тётя, небось, переполошилась: «Где Катерина? Где Катерина? С танцев молодёжь прошла, а её нет». Ты-то дорогу домой найдёшь? Ха-ха-ха!
Так, полагаю, своевременно, лишился я невинности. Спасибо расторопной, предприимчивой Кате…
У меня на рабочем столе какой день лежит фотокарточка с Ларисиными пометами на обороте. Как это документальное свидетельство реального существования в течение многих лет любовного треугольника, оговорюсь, я в нём – пассивная сторона, оказалось в домашнем альбоме, ума не приложу? Странный любовный треугольник! Лариса к влюблённому в неё Киму относилась, как ей было угодно – приближала, удаляла, презирала, жалела. Со мной она всегда держалась насторожённо. Бог один знает, что за чувство, что за непреходящая любовь-привязанность выпала на её долю. Десятилетия это продолжалось. В девяностых годах, узрев меня, по какому-то поводу засветившегося на телеэкране, тотчас позвонила по телефону, и понятно было по её счастливому голосу, сколь дорога для неё эта нечаянно случившаяся виртуальная встреча. Вот когда понял, наконец, что у нас с ней, как в песне: «Меня ты любила, а я и не знал». И смех и грех…
С благодарным, добрым чувством смотрю на фотографию Ларисы. Приятная, в меру полноватая, обворожительная семнадцатилетняя Лариса с нежностью, затаённой тоской глядит из такой немыслимо далёкой дали времени! Только теперь, кажется мне, я, в состоянии мужского умиления, понял её, оценил её сердце.
Далеко завели воспоминания о времени первых влюблённостей прекрасной юности! Пора вернуться к истоку – на паркет старинного парадного зала дома Васильчиковых, на котором стоят в два ряда парты, а между ними довольно широкий проход, куда выпрыгнул Ким Сергеев и, поклонившись публике, колесом прошел на руках и ногах к крайнему, правому, окну. Его ноги при этом легко порхали в воздухе над головами склонившихся к проходу, в котором он виртуозно исполнял «номер». Достигнув окна, взлетел одним махом на широкий подоконник и принялся один за другим открывать шпингалеты, а затем, ухватившись за массивную литую ручку оконницы, с силой потянул на себя задребезжавшую стёклами раму. В класс густым потоком двинулся настоянный на весенних травах и ароматах только что распустившихся листьев вековых деревьев воздух. Все вскочили и шумно загомонили..
– Искупнёмся? – толкнул меня под локоть товарищ по парте Лёлька Макаров.
– Не рано? Вчера ещё льдинки кое-где на Большом пруду виднелись.
– Какой шут, рано? Двадцать восемь градусов в тени, по Цельсию… А ты: «Рано!»
Выйдя из-за парты на проход, Макаров направился к открытому Кимом окну.
Подоконник манил к себе элегантным могуществом: два сорокасантиметровых лафета в стык, алебастровая шпаклёвка и два слоя масляной белой краски!
– Была – не была! – и Лёлька, взобравшись на подоконник, прыгнул вниз.
Все, как одна, девчонки прильнули к стёклам закрытых окон, уселись на подоконнике открытого окна: смотрели во все глаза, волновались за летуна— Макарова. А он стоял на зелёной траве и улыбался во всё своё скуластое казацкое лицо, показывая крупные белые зубы и поправляя ладонью правой руки спустившиеся на лоб волосы – чуприну а ла Григорий Мелехов. Однажды это сходство подтвердил сам Николай Иванович Бизянихин, чем Лёлька Макаров особенно гордился.
Мне пришлось шутовски прикрикнуть на девчат, с восхищением смотревших сверху вниз на красовавшегося среди лужайки Макара:
– Дайте дорогу парашютисту без парашюта!
Девушек как ветром сдуло – они отлипли от подоконника, дав мне возможность встать на стартовую площадку и с возгласом «Ух!» совершить следом за другом-приятелем прыжок.
Стал было для прыжка на волю протискиваться к окну Ким Сергеев, но тут из глубины огромной классной комнаты послышался хрипловатый баритон Бори Бессарабова – не упустил случая подъелдыкнуть:
– Ким, купаться? В Большой пруд? А пузыри не забыл взять?
– Какие пузыри? Какие? Какие? – заверещали девицы, а Боря во всю глотку запел, приноравливаясь к обстановке, речитативом:
– Пошёл купаться Аверлей, Аверлей, оставив дома Доротею. С собою пару пузырей берёт он, плавать не умея. К ногам приделал пузыри…
– Бычачьи? – послышался ехидный писклявый тенорок Олега Ясиновского. – Га-га-га!
Но Бессарабова сбить с нотного стана невозможно – профи! Он тотчас поднял песню в тоне.
Старинная, озорная студенческая песня зазвучала во всё его хрипатое горло с бендюжными фиоритурами, орнаментальными пассажами, декорирующими простенькую мелодию. Он начал исполнять куплет сызнова, из-за того, что его сбил с ритма Ясиновский.
– К ногам приделал пузыри, пузыри и окунулся с головою, но голова тяжелее ног – она осталась под водою. Жена, узнав про ту беду, сначала верить не хотела, но ноги милого в пруду она узрев, окаменела.
Ким, полагая, что это Бессарабов над ним насмешничает, осатаневши, бросился на нашего барда, однако народ вступился за певца:
– Пусть допоёт! Интересно же знать, чем там дело кончилось…
Борис по просьбе класса исполнил-таки заключительный куплет:
– Прошло сто лет, и пруд заглох, и заросли травой аллеи. Но до сих пор, но до сих пор торчат, торчат там пара ног и остов бедной Доротеи.
Киму в состоянии лёгкого затемнения разума бластилось, представлялось, будто песню про супружескую верность студенты чеховского времени сочинили в предвиденье его, Кима, негаснущей, пламенной любви к Ларисе Петуховой. Боря Бессарабов, на безопасном расстоянии от дергающегося в крепких руках своих дружков Кима, великодушно открещивался от самого себя. Это он делал артистически:
– Ты чего, Ким? Ты чего? Песня к тебе не имеет никакого отношения. Если правду говорить, я имел в виду поддразнить Рыжего, Витальку Комиссарова, и его ненаглядную Зинку Недуеву. А ты вообразил! Тоже мне Ромео с Почтовой.
Нельзя обойти вниманием Зину Недуеву. Чего таить, любовался ею. Сильно в ней чувствовалось женское начало. Тихоня, а переживания – ой-ой-ой! Тогда, весной сорок восьмого года, посвятил ей собственного сочинения стансы. Это было время ранних поэтических проб пера. Начало начал. В «Стансах Зины Недуевой» явлена дерзкая попытка проникнуть в мир женского сердца.
Сиреневым духом прелестным
Ветер тихонечко веет.
Желание, до поры неизвестное, —
Чувство женское исподволь зреет.
Он мой нарушил покой.
Любит? Не любит? Не знаю…
Песню печали пропой,
Иволга, птица лесная.
– Атас! Вера Васильевна идёт!
Невысокого роста, статная, в костюме элегантной строчки, в туфлях-шпильках – слышно, как приближается наш классный руководитель, преподаватель химии, супруга обожаемого всеми учителя физкультуры Александра Григорьевича Дронова, который видел, чуял, кому что отпустила природа, и умело вёл каждого к назначенному ему судьбою виду спорта. Увлекательными были занятия в химической лаборатории под началом Веры Васильевны Анисимовой. Оба талантливые, но такие разные. Симпатичная супружеская пара! Медлительный, несколько мешковатый, с речью врастяжку Дронов и резкая, с металлическими нотками в голосе, строгая, но к нам добрая, заботливая по-матерински, бездетная Вера Васильевна. Так сказать, двойной портрет в школьном интерьере.
Народ теснится вокруг отлучавшейся по каким-то хозяйственным надобностям Веры Васильевны, наперебой доказывая ей, что по случаю небывалой жары надо распустить нас во избежание тепловых ударов и прочего.
В это время Бессарабов в дальнем углу актового зала продолжает убеждать чуть остывшего Кима Сергеева, что песня про Аверлея к нему, Киму, никакого отношения не имеет:
– Слушай ухом, а не брюхом! Где в песне про тебя хотя бы одно слово сказано? Ты чего? Очень мне нужно тебя дразнить!
Макаров с Бычковым, стоя внизу, под окнами актового зала, прислушивались к гомону класса, хорошо различимой нотации Бори Бессарабова.
Надо сказать, события развивались в весьма энергичном темпе. В тот момент, когда совершал свой прыжок из окна Лёлька Макаров, директор, Николай Иванович Бизянихин, возвращался из РОНО (районного отдела народного образования) восвояси. Бизянихин уже одолел три четверти круто поднимающегося вверх холма, на котором стоит усадебный дом Васильчиковых, в коем весьма комфортно чувствует себя лопасненская средняя школа. Жара томит. Одетый в костюмную пару, при галстуке, Николай Иванович с трудом одолевал крутизну аллеи. Пот струится по лбу и лысине, в отдельных местах прикрытой остатками выцветших рыжеватых волос. Директор остановился, извлёк из брючного кармана носовой платок и, отирая взмокшую на солнцепёке голову, глянул на вверенное ему здание – памятник архитектуры, белокаменное палаццо, выстроенное, как предполагают искусствоведы, по образцовому проекту Джованни Батиста Жилярди в последней четверти восемнадцатого столетия на деньги Александра Семёновича Васильчикова, отставного фаворита Екатерины Великой, покинувшего альков императрицы с миллионом золотых рублей в кармане. Мысли Бизянихина при взгляде на дивной красоты здание воспарили: от прозы бытовых забот он поднялся к вполне здравому рассуждению о том, что дворцовая среда, в которой де факто пребывают учащиеся, безусловно, влияет, строя эстетический каркас личности, наращивая нравственный потенциал. Недаром, стал было кичиться директор, в девятом классе поэтов, историков по призванию, будущих российских, ну да – советских, литераторов, что рыбной молоди в Большом пруду. В этот момент благостные размышления директора были прерваны ошеломившим его видением: из открытого окна парадного этажа белокаменного палаццо выпорхнуло человеческое тело.
Бизянихин замер и во все глаза смотрел на открытое окно бельэтажа. Через несколько мгновений в проёме окна показалась фигура. «Кто-то из старшеклассников», – определил с расстояния в сто метров Бизянихин и стал свидетелем прыжка с изрядной высоты на землю ещё одного юноши (в скобках замечу, сим неразумным существом был я). Усталость директора как рукой сняло, и он, забыв про жару, устремился к месту приземления великовозрастных сорванцов, коих он успел опознать, – Макарова и Бычкова. По его представлениям, пристальному наблюдению за одним и другим, оба не собирались. Вроде бы поступать в Рязанское десантное училище; впрочем, поди угадай. «Что они себе позволяют?» – распалялся в душе директор, но, подойдя к провинившимся, был, как всегда в таких случаях, корректен, сух, ироничен.
– Макаров, что это такое? Вы позорите школу. Я вынужден буду вас как зачинщика строго наказать. Завтра в десять утра явитесь ко мне в кабинет с матерью.
После этой разносной тирады Бизянихин, помолчав несколько томительных секунд, обратился ко мне:
– Зачем, за какой надобностью, Бычков, вы прыгнули из окна?
– Макаров прыгнул, и я за ним…
– Макаров полезет в Большой пруд топиться, и вы за ним?
Я не знал, что сказать, как ответить на этот прямой, исключительной важности вопрос. Я промолчал. Всю жизнь вопрос, поставленный Би-зянихиным, торчал в моей голове – чуть что, он больно колол сердце, поскольку был проникнут отеческим чувством нашего наставника. Любовь твою забыть, Николай Иванович, так в голос завыть. Истинный Бог, так!
На дороге стоит – дороги спрашивает
Это тебе не буйного сумасшедшего под микитки брать и о четырёх шпалах полковника Очерета в Лопасненском районном доме культуры представлять. Так-то вот, Юрик, выпутывайся сам, как знаешь. Не дрейфь! Барахтайся и всё вперёд, вперёд, по-собачьи, разбивая кулаками лёд в крошево, а руки в кровь, как тогда у мельничной запруды под Солнышковым. Дружка-приятеля Петьку Солёного ты в мыслях, рассуждениях своих упрекать перестань, ни в чём его не вини. Он жё в соответствии с российской пословицей действовал: хотел поступить, как лучше, как он понимал распространённое обывательское стремление получше устроиться в жизни. Только это его и влекло. Куда, спрашиваешь? Да вспомни тот, первый, с ним разговор о поступлении в МАИ, в авиационный институт.
– Ты, старик, знаешь, что в МАПе сетка ставок наивысшая?
– А что такое МАП?
– Не знаешь, что такое МАП? Лапоть ты лопасненский, сапог валяный!
– Представь себе, не знаю! Не тяни кота за хвост…
– Министерство авиационной промышленности. У этого министерства свой институт – Московский авиационный. Туда и подадим заявления о приёме.
– А ты, Петя, откуда всё это знаешь?
– Откуда, откуда? Оттуда! Мой родной дядя, Василий Иванович, в этом министерстве работает.
– Кем?
– Сказать не могу. Режимная должность у него.
Так и совратил речистый москвич Солёный меня и моего школьного товарища Лёльку Макарова. Решили вместе, втроём, идти в Московский авиационный институт на моторный факультет. Почему именно на моторный? Солёный нам, олухам царя небесного, разъяснил: «Так дядя Вася советует». На мякине, что называется, провёл нас. А тебе-то чего хотелось, о чём мечталось, бычок, оказавшийся у Солёного на верёвочке? Ага, поступить на филфак, истфак, а может, на медицинский, чтобы по стопам Антона Павловича Чехова в писатели, властители дум, податься. А что? Мечты прекрасные. Стоящие мечты. Правда, один бог знает, что за цыплёнок из этих мечтаний вывелся бы, не сыграй ты, Юра Незрелый (как прикажешь ещё тебя называть в этом случае?), в труса. Чем самому ломить, пробивать путь в университет, ты, гуманитарий от природы, обрадовался тому, что тебе дружок заезжий, Петька Солёный, предложил услуги штурмана, прокладывающего недотёпам-лопасненцам жизненный маршрут. В общем, твоё дело телячье: обделался и стой, поскольку в стойло это добровольно вошёл. Отмоешься со временем, или тебя доброхоты отмоют. В МАИ тебя всему научат, только вот самостоятельности он, Солёный, ни в чём не виноватый, тебя лишил, как девиц лишают невинности в большинстве случаев не по их, девиц, воле и желанию, а по воле случая. Сладкий плен тебе уготован – жить под диктовку учебной программы одного из лучших вузов страны, попутно открывать способы преодоления душевного дискомфорта. А что? Не слабо!
Когда отучился в МАИ, работал уже на авиамоторном заводе и, мечтая о писательском будущем, посещал заводское литобъединение, написал стихотворение, опубликованное в сборнике заводских поэтов «Первые шаги». Оно называлось пафосно – «Иди вперёд». Что ж, таков был назидательный вывод из первого отрезка самостоятельной жизни. В соответствии с этим выводом и шёл всё вперёд и вперёд, назад не оглядываясь.
ЮРИЙ БЫЧКОВ, инженер.
ИДИ ВПЕРЁД!
Бой длился долго. Многие убиты.
Отбито шесть атак подряд.
И ждут седьмой…
Что? В отступлении искать защиты?
Смотри вперёд! Не оглянись назад!
В дерзаньях мысли время обгоняя,
До дна исчерпай творческий заряд.
Всё устаревшее с пути снимая,
Иди вперёд! Не оглянись назад!
Семья, заботы… Ты решил учиться,
А трудностей вокруг – несметный ряд,
И всё же цели должен ты добиться!
Смотри вперёд! Не оглянись назад!
Тот вывод, что диктует жизнь, железен,
И тысячи примеров нам твердят:
Своей Отчизне хочешь быть полезен —
Иди вперёд! Не оглянись назад!
Не соглашаться с перспективой стать инженером, не любя, не чувствуя призвания к инженерному делу на инженера учиться? Стоп! Не то! Заочный, какой-то мистический страх перед инженерной профессией стал овладевать мною. Как быть? Не окунувшись, не начав постигать инженерные науки, встать и уйти за проходную МАИ? Куда уйти? Для начала «во солдаты». «Важно ввязаться в сражение, а там посмотрим», – так, кажется, рассуждал и действовал Наполеон.
Возможно, так оно бы и вышло на этот манер, и можно с большой долей вероятности предполагать, что нашёл бы себя «во солдатах», военная служба не раз оказывалось кстати молодым людям, мечтавшим стать писателями. Чем круче, тем лучше! Всякий жизненный материал начинающему писателю – хлеб насущный.
Встать и шагнуть за порог проходной МАИ? Для меня, оказывается, это всё равно, что встать у открытой двери и выпрыгнуть из вагона скорого поезда. И даже того круче – без парашюта покинуть летящий самолёт. Что это страх банальный? Таким храбрым показал себя в отрочестве и юности и вдруг… Не мог я себя представить беглым студентом. Мучился сомнениями. «Чем, собственно, тебе не по нраву такой обожаемый молодёжью вуз? Или всё-таки уйти: просидеть зиму дома, бывая в библиотеках, музеях, театрах, готовясь исправить ошибку молодости, – поступить в будущем году на гуманитарный факультет университета или педагогического института? Не выйдет – ты призывник, и тебе надо готовиться к солдатчине, психологически готовиться. Увы, и с «солдатчиной» у тебя ничего не выйдет. Тебя, одного из весьма способных учеников Лопасненской средней школы, направят в какое-либо военное училище, а оказаться курсантом нисколько не лучше, чем быть студентом вуза, в который ты поступил по-честному. Сдал вступительные экзамены так, что и стипендию платят и ценят за сообразительность. Блеснул, отличился этой самой сообразительностью при поступлении. Петрусь Солёный дённо и нощно творил шпаргалки – ими на экзаменах он был нашпигован, как фаршированная щука. А тебе, Бычков, претила эта самодеятельность. Ты считал: «Сколько знаю, во столько и оценят». Право, смешно подумать, тебе задают дополнительный вопрос, а ты лезешь за подкладку, извините, мужских порток и шаришь по загашнику в поисках формулы бинома Ньютона.
Ведь как оказалось на деле, в реальности. Проходной экзамен в МАИ – математика. Взял я, про себя помолившись, билет, в котором пять пунктов. Первые три – задачи и вопросы, знакомые по тому, что проходили в средней школе, а два последних пункта требуют знаний бóльших, нежели школьные; необходим неведомый пока что мне математический аппарат. В короткое время подготовившись по первым трём пунктам и сознавая, что два последних мне не по зубам, прикидываю в уме логическую схему решения задачи четвёртого пункта и иду к столу экзаменатора. Он благосклонно ставит мне твёрдую четвёрку за сообразительность. Логика решения задачи, выходящей за рамки школьной программы, убедила его в том, что у меня с головой всё в порядке.
А между тем, насколько я себя понимаю, весь состою из парадоксов, то есть несообразностей, странностей, несоответствий житейской логике. Не странно ли, дифференциальное, интегральное исчисления мне дались с лёгкостью, я испытывал огромное удовольствие при постижении этих двух фундаментальных разделов высшей математики, а такую математическую дисциплину, как начертательная геометрия, душа моя по сей день не приемлет. На лекциях профессора Четверухина, автора учебников и методик (высокая фигура которого запечатлелась, как тангенс, – острый угол прямоугольного треугольника, тангенс), я не успевал осознать ровным счётом ничего из того, что он стремительно набрасывал бруском мела на аспидной доске. Замысловатые пространственные построения представлялись мне фантасмагорией линий, чем-то вроде паутины для попавшей в неё мухи. Предстоящий экзамен по начертательной геометрии внушал с трудом одолеваемый ужас. Спустя годы по окончании института мне нередко снился экзамен, который я никак не мог сдать Четверухину. В реальности студенческая зачётка объективно свидетельствовала: «Посредственно. Н.Четверухин». Сдал, но не верил в это.
Парадоксальность самого факта неприятия профессора Четверухина и курируемого им во всесоюзном масштабе предмета, как уродливая гримаса легла на лик моей биографии. Ну разве не парадокс то, что, отдавшись изобразительному искусству, став в1974 году членом Союза художников СССР, написав десяток монографий, сотни статей о творчестве мастеров изобразительного искусства, возглавляя в качестве главного редактора профессиональную газету «Московский художник», естественно, разумея в силу, так сказать, производственной необходимости принципы и тонкости объёмного и линейного изображения, так и не полюбил начертательной геометрии, душа почему-то не приняла. Ведь почему-то она, привередливая моя душа, принимала такие разделы высшей математики, как дифференциальное и интегральное исчисления – хлеб инженерии? Однако не хлебом единым жив человек. Возможно, я «незаконная планета, среди расчисленных светил», которой назначено двигаться по иной, нежели инженерная, орбите, как подобное случилось с десятками выпускников МАИ, ставших известными артистами, писателям, певцами, режиссёрами.
Подытожу рассуждения на тему: правильно или неправильно я поступил, сделав шаг в сторону инженерного вуза. Несколько раньше аз грешный признался, что не дозрел, хотя и получил школьный «Аттестат зрелости». Самостоятельности нехватка была налицо! Понадобился буксир; подоспел московский приятель Петька Солёный с предложением идти в МАИ. Наш школьный поэтический кумир Маяковский с рекомендацией делать жизнь с «товарища Дзержинского», как сегодня бы сказали, не годится, слишком круто и вообще – бог знает что! Трудная позиция – юноша на распутье.
А грубость стихов Маяковского о нежности затягивала в свой омут. Вспоминаю, как Лёлька Макаров в летние дни сорок девятого, в канун «штурма» МАИ, когда мы дни напролёт занимались у Петьки Солёного, расхаживая по просторной единственной комнате московской коммунальной квартиры в доме на улице Москвина, за спиной массивного краснокирпчного здания филиала МХАТ, бывшего Театра Корша, плотным, мужающим от строки к строке баритоном читал с юношеским пафосом:
Вашу мысль,
мечтающую на размягчённом мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окрававленный сердца лоскут;
досыта изыздеваюсь, нахальный и едкий
Свобода словоизвержения полная, безграничная – поэт властелин мира.
У меня в душе ни одного седого волоса,
и старческой нежности нет в нём!
Мир огромив мощью голоса,
иду – красивый,
двадцатидвухлетний.
Нежные!
Вы любовь на скрипки ложите.
Любовь на литавры ложит грубый,
А себя, как я, вывернуть не можете,
Чтобы были одни сплошные губы!
Многими неологизмами, языковыми новшествами одарил Владимир Владимирович великий, могучий; ко многому неудобоваримому за век без малого мы попривыкли, притерпелись, многие, введенные Маяковским в речевой оборот слова, несомненно, обогащали современную речь, но нельзя принять за норму, за слово, узаконенное в великорусском языке такой вульгаризм, такое режущее слух словцо, занесённое с юга, как «ложит». Компьютер, на котором я работал, подчеркнул волнистой красной линией и «ложит» и «ложите». Макаров читал Маяковского яро, громко, и способные оскорбить слух каждого культурного человека «ложит» и «ложите» проникли сквозь стену смежной комнаты, в которой сосед Солёных по квартире, участник молодёжного струнного квартета, скрипач Валентин Берлинский (впоследствии художественный руководитель Государственного квартета имени А.П.Бородина, профессор Московской консерватории, народный артист России, музыкант с мировым именем) репетировал с коллегами программу предстоящего концерта. Нежнейший пассаж одного из Парижских квартетов Гайдна был прерван на самой высокой ноте так, словно у первой скрипки внезапно лопнула струна. Из-за стены до нас доносились отдельные фразы: музыканты, похоже, недоумевали. «Как “на скрипки ложите” у великого Маяковского? Быть не может! “На скрипки ложите”! Что “ложите”?
Ха-ха-ха! И на солнце бывают пятна…» Спецы говорят, что Маяковский в данном случае над кем-то иронизировал. Ну, что ж – бог с ним. С гениальным.
А Лёлька Макаров был хорош! Он читал Маяковского самозабвенно, вдохновенно, как некую нравственно-эстетическую проповедь. Поэзия трибуна революции, реформатора языка даже и самой формальной новизной структуры стиха взяла его в свой чарующий плен.
Буксир Петя Солёный (буксир – слово иностранное, и вот его толкование: «Самоходное судно, предназначенное для буксировки несамоходных судов) очень скоро растерял подопечных в сложной для целеустремлённого плавания акватории – водном пространстве, подверженном штормам и бурям, изобилующем рифами и мелями. Солёный, взявшийся было помогать нам, тянуть на канате двух слегка растерянных провинциалов, очень скоро потерял ход и управление буксируемыми. Дабы не затонуть, мы вынуждены были обзавестись тотчас двигательными силовыми установками, собственными рулём и компасом, и таким образом обрести возможность идти собственным курсом, а не плыть по течению, как айсберг в океане или кое-что ещё, не столь величественное. Наш буксир, Петька Солёный, перед тем, как обрубить буксирный канат, пропел нам, необразованным, глуповатую сентенцию.
Студент бывает весел
От сессии до сессии,
А сессии всего два раза в год.
С какой стати мне надо веселиться? И всё-таки до декабря, когда начались зачёты, бездумно «веселились», а на душе кошки скребли. Захаживали в закусочные и винные кабачки, горланили старинные студенческие песни. Откуда они взялись? Кто от кого перенял, сейчас и не вспомню. Гимны дореволюционных студентов запоминались на-раз! Пели их чаще всего в электричках, увозивших нас по субботам в Лопасню к родителям.
Крамбамбули, отцов наследство,
Вино, любимое у нас, —
Успокоительное средство
От всяческих иных проказ.
Запевал лёгкий, звонкий тенор – припев мощно подхватывал весь, сплошь набитый студентами-безбилетниками вагон, не исключая представительниц дамского сословия
Когда мне изменяет дева,
Не долго я о том грущу.
В порыве яростного гнева
Я пробку в потолок пущу
За то студенты в рай пошли,
Что пили все крамбамбули,
Крамбам-бим-бамбули,
Крамбамбули.
Недавно где-то вычитал, что крамбамбули – это пражская водка студенческого розлива. Стало быть, гимн винопитию ненашенский, а чешский, так сказать, переводной.
Орём во всю силу молодых лужёных глоток: «Крамбамбимбамбули, крамбамбули», приняв сто пятьдесят и кружку пива, закусив бутербродами с икрой, хочешь красной, хочешь чёрной, – дёшево и сердито. Всё это ничтожно мало стоит: в сталинское время прогулять стипендию – задача, увы, не простая. Вспоминаются крабы в собственном соку, что навязывали, давали в нагрузку во всех закусочных и буфетах.
Пьянство, надо заметить, дело дурацкое и не хитрое. Это тебе не блоху подковать. Как гуляли – веселились, оглянулись – прослезились. Оборвался пеньковый канат-буксир, на котором пытался удерживать при себе меня и Лёльку Макарова Солёный. Во время зимней экзаменационной сессии, после того, как со скрипом, кое-как, сдали зачёты, он, канат, и оборвался. Первый экзамен – математика, дифференциальное исчисление. Я нырнул в аудиторию, где проходил экзамен, одним из первых, рассудив: «Пока голова свежая». В зачётке моей по выходе из чистилища стояла удивившая меня самого оценка «отл», что благодушно расшифровывалось нашими доморощенными остряками как «Обманул товарища лектора». «Хор» в этой шутейной аббревиатуре означало – «Хотел обмануть разоблачили. «Поср» – не упомнил, ведь столько лет прошло.
Петя Солёный, услышав из моих уст ровным, тихим, но внутренне ликующим голосом произнесённое «Обманул товарища лектора», побледнел, следом, через две-три секунды, позеленел. Ступая по паркету одеревеневшими ногами, словно идя на казнь, он вошёл в дверь математической аудитории. В состоянии обречённости вести беседу с товарищем лектором о принципах дифференциального исчисления – дело безнадёжное. Для того, чтобы студенческую зачетку украсила начертанная твердой рукой преподавателя высшая оценка «отлично» или сокращённое «отл», кураж нужен и знания в достаточном объёме, разумеется. Солёного снедало честолюбивое желание стать маёвцем— отличником. Дескать, знай наших! Де факто данных на то у Петра Солёного не было. Про это самое поётся в знаменитой украинской песне: «Чому я нэ сокил? Чому нэ литаю?» Снизойдя к слабости, немочи, временной, конечно, лектор, он же экзаменатор, начертал, сочувствуя Солёному, «поср» и принялся выявлять уровень знаний студента Льва Сердцева.
Солёный вышел в коридор в сомнамбулическом состоянии, в расстройстве сознания, характеризующемся автоматизмом действий. Он, никого и ничего не видя, направился в туалетную комнату, где методично, полоска за полоской распустил на ленточки обе брючины и таким образом поставил нас, его товарищей, перед необходимостью выдумывать способ воссоздания брючного благополучия, хотя бы относительного.
Дальнейшее банально и, в сущности, гнусно. Наш буксир решительно сбился с курса – загулял. Когда решили втроём готовиться к поступлению в МАИ, Солёный приказал всем постричься наголо, дабы ни одна соблазнительница и не пыталась совратить нас с намеченного кормчим курса. А тут – «гуляй, рванина, от рубля и выше». Если бы он изволил гулять в одиночку, то куда ни шло. Но кто ж гуляет в одиночку в таких прискорбных обстоятельствах?! В качестве сочувствующих, утешающих выступали мы, единоверцы. Пили, ныли, буянили, пьяные гимны распевали.
За то студенты в рай вошли,
Что пили всё крамбамбули.
Крам-бам-бим-бам-були,
Крамбамбули.
Физика и химия были провалены с треском. Макарова за двойки по этим предметам отчислили из института, и он загремел как военнообязанный, по призыву… в Вольское авиационно-техническое училище. Мы с Солёным прокатились каким-то чудом на тройках. К экзаменам не готовились совершенно. Стипендия накрылась ввиду двух троек – по физике и химии. Кислая жизнь впереди, как ни кидай. Я послал в Ленинград, в Военно-медицинскую академию прошение о переводе туда из московского технического вуза и скоренько получил отказ. Закручинился. Утешение находил в поэзии, консерваторской музыке (какая роскошь, духовное наслаждение высшего порядка – шопеновский концерт незабвенного Владимира Софроницкого!), художественных выставках и Третьяковке. На кого обижаться? Сам себя загнал в угол. А может быть, и не в угол вовсе? И ещё, знай на будущее, Юрий, что права восточная пословица: «Выбирая спутников, людям ловким умных предпочти».
НОСТАЛЬГИЯ, ТОЖ ТОСКА
С тоской-злодейкою не сладить.
Надежда выжжена дотла.
Читаю меджлисы Саади —
Куда кручина завела!
Спешу к друзьям
Искать утехи,
В вине забыть свою беду.
Иль к тишине библиотеки
Неведомо зачем бреду.
А чувство разуму не внемлет —
Конспекты валятся из рук.
Душа – пустыня!
Разум дремлет,
Календари безбожно врут,
Их наставления не дельны.
И разве гороскоп – гуру?
Защитнице, Небесной Деве,
Не веришь, стоя на юру.
А если походя влюбиться?
Ненадолго – на час? на день?
Ах, время, жидкая водица,
Закапало, глядь – проливень!
Напрасны поиски соломки,
Что стеляют, где тебе упасть.
О, боже, косточки так ломки…
Хандрю – такая вот напасть!
Ноябрь по стрежню гонит сало
К излучине Москвы-реки.
В тревоге сердце и не малой,
Ведь не замолены грехи.
В раздумье бросил взгляд печальный
На реку – водную стихию:
Течёт по руслу, изначально,
Свободно,
Как пишу стихи я,
Оторванный от уз и крепей,
Во власти времени теченья.
И вдруг…
Что может быть нелепей!
Как гром январский —
Увлеченье.
К чему затеплилась улыбка?
К чему, как лёгкий взмах весла,
Возникла женщина и зыбко,
Маняще, бровью повела.
Погружённый в себя, в забвении, в поэтическом экстазе, пребывая в чертёжке Пятого корпуса, инкубаторе, – здесь первокурсников МАИ обращают в инженерную веру, я, отклонившись от распятого кнопками на мягкой липовой чертёжной доске листа ватмана с курсовой работой (именно эта дисциплина приучала к точности, чёткости, аккуратности) сидел в тишине чертёжного зала, где десятки студентов-первокурсников сосредоточенно постигали язык инженерной графики, и правил стихи. Те, что вспомнил и воспризвёл с помощью компьютера только что. Обстановка располагала к сосредоточенности.
Дора Израилевна Спектор – преподаватель черчения, статная брюнетка лет тридцати, продвигаясь по залу бесшумно, невидимо, как некий фантом, возникла неожиданно рядом со мной.
– Разрешите присесть, – она грациозно опустилась на непрезентабельный, изрезанный, разрисованный поколениями студентов, табурет и вальяжно заложила ногу на ногу, открыв, таким образом, восхищённым взорам шмыгающих взад-вперёд студиозов и мне, её собеседнику, прелесть, броскую красоту икр, колен, бёдер, обтянутых вязью модного, тонкого, как шёлк, капрона.
«С какой стати она оказывает мне такое внимание? Преподаватели МАИ – не то, что наши учителя в Лопасненской средней школе, особым вниманием, участием студентов не балуют: прочитал лекцию, поставил тебе на экзамене «хор» или «неуд» и пошёл себе – его не касается, слушал ты лекцию или играл с приятелем в «морской бой», огорчён тем, что тебе, такому умному и гордому, вместо причитающейся высшей оценки доцент Иванов поставил «хор». «Каста неприкасаемых!» – рассуждал я, не осознав ещё разницы между школами средней и высшей.
– Стихи пишете, а чертёж скучает, ждёт не дождётся вашего благосклонного внимания.
Она оглядывает острым взглядом листки с черновиками стихов: приподнявшись, пробегает глазами «Ностальгию», читает вслух, негромко, с чувством, заключительную строфу.
К чему затеплилась улыбка?
К чему, как лёгкий взмах весла,
Возникла женщина и зыбко,
Маняще бровью повела?
Дора Израилевна, непроизвольно, бровью повела и захохотала:
– Хорошие стихи… Вы, несомненно, талантливый, одарённый человек, – она шагнула к чертёжной доске: – Какой раз смотрю на эти неловкие, неуверенные линии и понимаю, какое для вас мучение это моё любимое черчение. Хлеб с маслом для будущего инженера, между прочим.
Она говорит доброжелательно, ласково, как старшая сестра.
– Как я вас понимаю… Шаг в неверном направлении… Вам придётся исправлять допущенную ошибку.
– Ошибку? Не роковую, надеюсь? – мне совсем не хотелось в разговоре с красивой молодой женщиной показаться слабаком. И я немного петушился.
– Уходить из института не собираюсь. Черчением, Дора Израилевна, в ближайшее время займусь всерьёз. И сопромат придётся одолеть, и теорию машин и механизмов, и газовую динамику. И дипломную работу сдюжить.
Отчего-то на душе полегчало – мне показалось, что Дора Спектор не только из сочувствия подсела ко мне, чем-то я её приманил. «В общем, если приглядеться, парень не из последних. Одеваться надо бы получше. Стихов писать побольше хороших. Себя уважать… А что? Не пригласить ли эту статную «чертёжницу» в Третьяковку, чтобы нос не задирала. Подумаю…»
С утра по расписанию лекция профессора начертательной геометрии Четверухина, а я к десяти утра спешу в Лаврушинский переулок. Там в залах Третьяковской галереи семинарские занятия со студентами искусствоведческого отделения истфака МГУ проводит профессор Алексей Александрович Федоров-Давыдов. Он выходец из Третьяковки – много лет работал здесь лаборантом, экскурсоводом, научным сотрудником. Защитил кандидатскую диссертацию. Перешёл на кафедру искусствоведения МГУ. Через Третьяковку в патентованные искусствоведы, чем не пример для подражания? Касаясь моей причастности к изобразительному искусству (с июня 1976 года я член Союза художников, секция искусствоведения), замечу, что курс истории отечественной живописи в практическом преломлении пройден мною в Третьяковской галерее.
В студенческие годы МХАТ, Малый и Большой театры с корифеями, имена которых называешь и дух захватывает, посещал без определённой системы, но с разбором, «штучно». Консерватория и Зал Чайковского также в перечне средств моего воспитания и образования в сфере искусств. Это были вечерние, так сказать, факультативные, занятия – наслаждение и накопление духовного потенциала. Хорошее физическое состояние, отменная спортивная форма обеспечивались регулярными тренировками в лыжной секции Спортклуба МАИ. То, что получил в средней школе под мудрым руководством Александра Григорьевича Дронова (чего стоит такое достижение восьмиклассника и его тренера: Юрий Бычков – чемпион Лопасненского района 1947 года в лыжных гонках на 10 километров!). В МАИ это стало пропуском в институтскую лыжную сборную команду. Тут тебе и отдых от изнурительных занятий (365 экзаменов, зачётов, курсовых работ за шесть лет учёбы. Каково!) и подпитка самолюбия – не пустой звук постоянное стремление к первенству среди самых сильных, волевых маёвцев.
Не в свои сани не садись! Конечно же, это дельная сентенция, но как хочется утихомирить излишнюю категоричность старинной пословицы другой пословицей: «Что сделано, то свято». Поступил в МАИ – бери всё ценное, что дают тебе в его стенах. Что мне, гуманитарию от природы, дорого всегда? Исторический аспект, эстетический компонент, философия всякого дела. К примеру, такой предмет, как «История авиации» для меня – хлеб с маслом. А философская составляющая «Марксизма-ленинизма» важна, обязательна, и не из-под палки, естественно, тому, кто близок к искусствоведению, практической эстетике, изящной словесности. Английский язык. В пятидесятых годах, живя за массивным «железным занавесом», многие из нас брезговали английским. Иного и ожидать было трудно. Отношение к английскому языку у нас, студентов-технарей, было непорядочным. С помощью всяческих ухищрений сдавали зачёты. Надо признаться, самим было противно от этой царившей в институте профанации.
Серьёзно, увлечённо относился я к металловедению. Не странно ли? Нет, совсем это не удивительно. Человеком, личностью я был увлечён. На лекции заведующего кафедрой металловедения, профессора, доктора технических наук Сергея Тимофеевича Кишкина, сбегались отовсюду. Это были по-настоящему главы научно-приключенческого романа. Кишкин выходил к профессорской кафедре, элегантный, с блеском регалий. На лацкане его модного двубортного пиджака красовались две золотые медали лауреата Сталинской премии. Томиться в неведении, сгорая от любопытства, студентам не приходилось. Сергей Тимофеевич с очаровательным простодушием «раскалывался» насчёт лауреатских медалей.
Но прежде, чем коснуться научно-приключенческой стороны дела, он азартно вычерчивал мелом на доске, схематично, на скору руку, шлифы, комментируя существо принципов повышения прочности и жаростойкости легированных сплавов, им созданных. Затем пускал по рядам лекционного зала подлинники – тонкие, отполированные, круглые по форме пластины – и продолжал пояснять, какие структурные метаморфозы происходили от точной, соответствующей теоретическим представлениям, добавки хрома, ванадия, никеля.
Важность проведённых им в годы войны исследований можно было ощутить, услышав, что задания и поручения он, лично, получал от Государственного комитета обороны. Самолёт-штурмовик Ил-2 не имел достаточной броневой защиты. Во время штурмовки гибли лётчики, падали наземь самолёты. От Кишкина ГКО потребовал в короткие сроки создать броню, способную защитить лётчика и машину, – одеть штурмовик в дополнительную броню, не увеличив существенно полётный вес.
Он создал такой бронесплав.
Улыбчивый, обаятельный, доброжелательный, открытый, готовый к общении, Кишкин не менял этой тональности нигде и никогда. Увлекшись металловедением, я, помимо лекций, при всякой возможности спешил на кафедру, в замечательную лабораторию Сергея Тимофеевича, где он с нескрываемым удовольствием консультировал заинтересовавшихся его наукой студентов. Помню вдохновенное лицо, светившиеся сквозь стёкла очков глаза, румянец пухлых щёк и летающие руки, берущие со стенда и ставящие под микроскоп один шлиф за другим, и тут же поясняя, что внесло в структуру сплава внедрение того или иного легирующего, повышающего вязкость или прочность, компонента. Осмелев от его благорасположенности, спросил:
– Как вы, Сергей Тимофеевич, определяете, что и в каких количествах следует вводить в состав шихты, чтобы получить желаемое качество? Планируемую, если можно так выразиться, броневую или жаропрочную сталь?
– На глазок. Как в искусстве, где всё на чуть-чуть, – он засмеялся звонко, молодо и пояснил: – Это, в сущности, искусство, искусство варить сталь, сталь с определёнными желаемыми качествами. А искусство? Искусство – знание, умение плюс интуиция. И догадливость – вещь не лишняя…
Как-то, по ходу лекции, Кишкин поведал имевшую место быть приключенческую историю. Броня штурмовиков Ил-2, Ил-8, Ил-10 вызывала огромный интерес, зависть, что ли, у наших союзников. Как заполучить в Англию сверхсекретного создателя суперброни? Черчилль, премьер Великобритании, обратился с просьбой к Сталину прислать профессора Кишкина в Лондон. Легко сказать: «Пришлите, пожалуйста, Кишкина», – а как подобный вояж осуществить? Сталин поинтересовался гарантиями безопасности. Черчилль заверил маршала Сталина:
– Доставим в сохранности.
На бомбардировщике «Ланкастер», приземлившемся на авиабазе под Мурманском, Сергею Тимофеевичу предоставили в качестве пассажирского места бомболюк. Эскадрилья истребителей королевских ВВС ответственно сопровождала перелёт.
– Как видите, довезли благополучно, – весело заключил сообщение о своём воздушном путешествии Кишкин.
Рассказал профессор в тот раз и о том, как он провёл обмен научной информацией с союзниками, которые не спешили предоставить состав шихты интересующего его броневой стали. «Что за добавки используют англичане?» – ломал голову Кишкин. Любопытство своё смог удовлетворить догадливый Сергей Тимофеевич лишь по возвращении в Москву. Решить задачу помог случай. Во время экскурсии на военный завод Кишкин, ведя беседу у токарного станка с сопровождающими его лицами, обронил «нечаянно» носовой платок – поднял платок с прилипшими кусочками стружки.
На экзамене по металловедению мне было, как никогда, легко. Бывало со мной в МАИ и такое. Кишкин запал в сердце на всю жизнь. Держу в памяти всё, что с ним связано.
Когда Сергей Тимофеевич легко, иронично, как о чём-то забавном, вспоминал, как он болтался несколько часов в жёстком, тёмном бомбовом люке, у меня из головы не шла песня английских лётчиков, в которой радиосообщение пилота невольно возбуждало тревогу за возможный иной исход перелёта Кишкина. На вечеринках пою эту песню, думается, с подобающей интонацией, вкладывая в неё своё, дополнительное, содержание – от вояжа С.Т. Кишкина.
Был озабочен очень воздушный наш народ,
К нам не вернулся ночью с бомбёжки самолёт.
Радисты сбились в эфире, волну едва ловя,
И вот без пяти четыре мы услышали слова:
«Мы летим, ковыляя, во мгле,
Мы летим на подбитом крыле.
Бак пробит, хвост горит,
Но машина летит на честном слове
И на одном крыле.
Боже, насколько это близко к тому, что пришлось пережить моему профессору в небе над Исландией.
Pulsuz fraqment bitdi.