Kitabı oxu: «Хакер в Зоне: Эхо забытой страны»
Часть первая. Седьмой блок
Глава 1. Общежитие
Паспорт лежал на столе и был серый.
Не красный, как у них в кино, не синий, как у меня дома, а серый, картонный, с тиснёным гербом, который я трогал пальцем, как трогают монету, чтобы проверить, настоящая ли. Герб был настоящий. Под гербом стояло: «Паспорт гражданина СССР». Ниже, мельче, красным штампом, косо, как ставят усталой рукой в конце смены: «ВРЕМЕННО».
Я жил с этим словом две недели. По их счёту. По моему — я не знал. Часы у меня шли, и я каждое утро проверял, идут ли, и они шли, и я всё равно не верил.
Комната была четырнадцатая. Второй этаж, окно на восток, за окном — шоссе, за шоссе — лес, за лесом — то, о чём в городе не говорили вслух и что называли «Станция», как называли у нас, с той стороны. Семь белых коробок. Труба в полоску. Краны, которые двигались. По утрам, когда солнце вставало за ними, они стояли чёрные, как вырезанные из бумаги, и я смотрел на них, пока закипал чайник, и считал.
Я всегда считал. Кода говорила: у тебя лицо. Я не умел иначе.
Общежитие Института стояло за городом, у шоссе, в пяти остановках от конечной шестёрки. Жёлтый автобус приходил в семь сорок, и в восемь десять, и в восемь сорок, и я знал расписание наизусть на третий день, потому что расписание — это система, а системы я понимаю. Люди в автобусе ездили на работу. В халатах под куртками, с сумками, с термосами. Они смотрели в телефоны. Все. Как у нас.
Телефон мне выдали под подпись.
Это была первая подпись, которую я поставил на той стороне. Женщина в первом отделе, лет пятидесяти, с седым узлом, как у Громовой, только мельче, положила передо мной бланк и сказала: «Распишитесь за аппарат». Я расписался. Потом она положила второй: «Распишитесь за ключ». Я спросил, какой ключ. Она посмотрела на меня так, как смотрят на человека, который спросил, какой воздух.
— Госключ, — сказала она. — Временный. Представителям ветки положен временный.
Аппарат назывался «Искра-12». Плоский, стеклянный, тяжелее моего, в металлической рамке. Я взял его в руки и понял, что он мне знаком: не кнопками, не экраном — весом. Так весят вещи, которые делают для того, чтобы они служили долго, а не для того, чтобы их меняли. На задней стенке, под стеклом, стояла маленькая звезда. Выпуклая, красная. Я провёл по ней пальцем. Эмаль.
— Палец, — сказала женщина.
Я приложил палец. Потом второй. Потом она попросила посмотреть в камеру, и я посмотрел, и она попросила сказать вслух своё имя, и я сказал: «Акимов Алексей Сергеевич», и это было странно — слышать, как я сам это говорю, в кабинете с портретом на стене, под гербом, который я уже потрогал.
— Один человек — один ключ, — сказала женщина. Не мне. Она говорила это, наверное, по сорок раз в день. — Ключ хранится в аппарате. Аппарат — это вы. Утерян аппарат — утеряны вы. Восстановление по биометрии в течение трёх суток, с участием куратора.
— А если куратора нет?
Она подняла глаза.
— Куратор есть всегда.
Так я узнал про Ардашева. Не имя — только то, что он есть. Имя мне сказали позже, когда я спросил.
В первый вечер я сел на кровать, включил аппарат и вошёл.
Я не собирался ничего ломать. Я хотел посмотреть. Так смотрят на новый дом: где розетки, где щиток, какой замок на двери и кто ещё знает, где лежит ключ. Это не взлом. Это привычка, которая кормила меня восемь лет и которую я не мог выключить, как не мог выключить счёт.
Сеть называлась «Контур».
Я знал это слово от Коды. Она сказала его в первый день, когда мы сидели на парапете, и я переспросил, и она сказала: «Да, Контур. Это у них вместо всего. Привыкнешь». Я не привык. Я вошёл и стал смотреть, как смотрят на чужую проводку.
Снаружи — обыкновенно. Экран, значки, поиск, «Связь» с синим конвертом, «Витрина» с товарами, «Вестник» с новостями, «Справка», «Касса», «Кабинет гражданина». Красиво. Аккуратно. Так, как бывает, когда одни и те же люди делали и железо, и стекло, и то, что под стеклом, и никто не спорил, какого цвета должна быть кнопка.
Внутри — другое.
У сети не было наружи.
Я понял это не сразу. Я искал привычное: границу, за которой начинается чужое, узлы, через которые выходят вовне, то место, где дом кончается и начинается улица. Его не было. Всё, что отвечало, отвечало изнутри. Поиск находил всё, что было в Контуре, и не находил ничего, чего в нём не было, и не говорил, что чего-то нет: он просто показывал, что есть. Это было как искать в библиотеке, где нет каталога чужих книг, потому что чужих книг не бывает.
Адресация своя. Протоколы свои, поверх знакомого железа — так пишут люди, которые всё видели и решили сделать по-своему. Корневой центр, которому верили все аппараты в стране, был один. Государство. Не компания, не консорциум, не чей-то хитрый фонд с офисом в тёплой стране. Герб.
И каждое действие — подписано.
Я открыл «Кабинет гражданина» и увидел журнал. Свой. За два дня. Вход в аппарат — время, место, ключ. Открыл «Справку» — время, место, ключ. Посмотрел расписание шестёрки — время, место, ключ. Всё, что я делал, лежало списком, аккуратным, с секундами, и внизу стояла строка, которую я прочёл три раза:
«Срок хранения: бессрочно».
Я сидел на кровати в четырнадцатой комнате, с аппаратом в руке, и думал о том, что дома за такой список люди платили бы деньги, а здесь он выдавался вместе с паспортом, бесплатно, с гербом.
Потом я подумал другое.
У них не было наружи. Значит, не было и врагов снаружи. Никто не стучался в дверь ночью: стучаться было неоткуда. И я стал смотреть, как они закрывают двери изнутри.
Плохо.
Не сразу, не везде, но плохо. Сегменты плоские, как поле. Институтская сеть и общежитская сеть смотрели друг в друга, как соседи через забор, которого нет. Прошивки на том, что мне попадалось, были старые, добротные, подписанные, но старые, как лампы Шамана: их не меняли, потому что они работали. На терминале в холле общежития, под стеклом, лежал стикер: «наладка — 1986». Я не трогал. Я посмотрел и пошёл спать.
Крепость без врагов снаружи не умеет закрывать двери изнутри. Я записал это на листок, карандашом, и положил листок в паспорт, между страницами, рядом со словом «временно».
Вера жила на третьем этаже.
Здесь её звали Верой. Не Сойкой — Сойка осталась там, на площадке с винтовкой, которую она не взяла. Громова написала в протоколе «Соколова В. П.», комиссия повторила, вахтёрша с вязанием сказала «Верочка, вам на третий», и так пошло. Я привыкал. Я ловил себя на том, что про себя зову её по-старому и вслух — по-новому, и между этими двумя именами был целый год, который прошёл здесь без нас, и сорок дней, которые прошли там без них.
По утрам она уходила раньше меня. К столу Громовой. Так это называлось: «к столу». Громова сидела в шлюзовом отделе, за столом под зелёным сукном, и Вера стояла рядом, два часа, три, иногда до обеда, как стоят у станка. Представитель ветки Р-4, допуск временный. Что она там делала, она рассказывала коротко: «Стояла. Слушала. Громова спрашивала — я отвечала. Про Депо, про Артель, про то, сколько в сети. Она пишет».
— Что пишет?
— Акт. Новый. Она сказала: старый я писала две секунды, новый буду писать полгода.
Вера возвращалась к вечеру и садилась на кухне общежития, у окна, с чашкой, и молчала. Не так, как молчала в Зоне, когда слушала. Иначе. Как молчат, когда слушать нечего.
Я заметил это на четвёртый день. На десятый — перестал делать вид, что не замечаю.
Шаман жил при лампах.
Он спал в Институте, в комнате за стойками, на раскладушке, которую ему принёс Климов, и приходил в общежитие раз в три дня — помыться и поесть. Он говорил о лампах. Только о лампах. Что в третьем ряду одинокая, и что они её меняют, и что отдел — восемь человек — ходит вокруг неё, как вокруг больной, и что у него на той стороне было две, и одна лопнула на пробе, а вторая на сбросе, и осталась одна, и она тёплая, и он поставил её к их, и они приняли.
— Кто принял?
— Лампы. — Он смотрел на меня как на глухого. Я и был. — Они её приняли, Тор. Она поёт с ними в тон. Климов говорит, так не бывает: она сорок лет на ветке стояла, под Камертоном, у неё должен быть сдвиг. А сдвига нет.
Он называл меня Тором. Здесь. В общежитии, на кухне, при вахтёрше. Я не поправлял. Он был не отсюда и не собирался становиться отсюда, он был «специалист с Элеватора» в протоколе Громовой, и для него я остался тем, кем был на трубе.
Кода и Грач приходили по вечерам.
Их я тоже учился звать. Даша. Игорь. Это было труднее всего. Я год говорил «Кода», сорок дней думал «Кода», и Кода была та, которая сидела на подоконнике и говорила «пусть», и та, которая нарисовала кота лёжа, — а Даша была женщина в большом халате, с волосами до плеч и обломанным ногтем, которая приходила на кухню общежития с ноутбуком и ставила его на стол между чашками.
Ноутбук был институтский, «Искра-ИН», с той же звездой на крышке. Она открывала его и работала. Тут же, при всех, при вахтёрше, под камерой в углу. Я спросил в первый вечер, не боится ли.
— Чего?
— Что увидят.
Она посмотрела на меня, потом на камеру, потом снова на меня.
— Лёш. Тут всё видят. Это не страшно. Страшно, когда видят и молчат. — Она вернулась к экрану. — Тут не молчат. Тут приходят и спрашивают. Это честнее.
Она звала меня Лёшей. Не Рыжиком — Рыжик был для другого. Лёшей. Как звала, когда мы снимали квартиру на двоих и ели из одной кастрюли и временные файлы называли именами котов. Я не поправлял и это.
Грач приносил еду. Всегда. Пирожки от столовой, или хлеб, или сыр в бумаге, или — один раз — рыбу, которую ему дал кто-то на пристани. Он ставил на стол, не спрашивая, как ставят в семье. Он работал на Станции, в турбинном, рабочим четвёртого разряда, и говорил о работе мало, и о сестре — ещё меньше, и о том, что он думает про меня, — ничего. Он смотрел. Как смотрел Боцман на воду.
Мы сидели впятером, когда приходил Шаман, и вчетвером, когда не приходил, и ели, и Даша работала, и Вера молчала у окна, и я думал, что это похоже на семью, которой ни у кого из нас не было, и что я не знаю, что с этим делать.
Один раз Игорь заговорил сам. Он доел, вытер руки о газету, в которой принёс хлеб, и сказал, глядя в стол:
— Седьмой пустили в двадцать первом. Я пришёл в двадцать пятом, на третий. На седьмой не берут, там смена в белом, там всё на стекле, там рабочему делать нечего — там кнопки. — Он помолчал. — Петро говорит, на седьмом турбина не гудит. Шелестит. Он не верит, что это турбина.
— Ты там был?
— Через стену. Турбинный у них общий с шестым, длинный, как у нас элеватор. Четвёртый — с другой стороны. Между ними кабельный тоннель, я по нему ходил, когда носили щиты. — Он поднял глаза. — Там дует. В тоннеле. Из-под двери четвёртого. Тёплым.
Даша перестала печатать.
— Там цикл, — сказала она. — Оттуда всегда тянет. Это нормально.
— Я знаю, что нормально. — Игорь встал. — Я год это слушаю. Я говорю: тёплым. Не сквозняк. Как из натопленной. — Он взял куртку. — Маячок кланяется. Сказал: пусть заходит на пристань, он свистеть научит.
Он ушёл. Даша сидела с руками над клавиатурой и не печатала. Потом напечатала.
Я не спросил что.
Линия в Зону открывалась в четыре.
Двадцать минут в сутки. Климов выбил. Это была не телефонная линия, не в том смысле, в котором я понимал слово: это был открытый контур через окно, через стекло камеры номер три, через стену шахты, которой нет. По нему я тогда вёл ручку, а Климов вёл контур. Теперь по нему говорили.
Чёрный эбонитовый телефон стоял на столе у комиссии, на зелёном сукне. Я приходил в без десяти четыре, садился на стул у стены и ждал. В четыре Климов снимал трубку, слушал, говорил: «Есть» — и передавал мне.
— Акимов.
— Кайзер.
Голос был ровный. Он всегда был ровный, этот голос, и на трассе, и в зале, когда он сказал «нет», и теперь, через окно, через стену, через то, что между нами было, я слышал тот же голос, и в нём ничего не дрожало.
— Жив, — сказал он, потому что я не спросил. — Ярцев жив. Рука не работает. Правая. Он держит левой.
— Что держит?
— Ничего. Привычка.
Машина была выжжена. Он сказал это в первый же разговор, две недели назад, и повторил теперь, без лишнего: стойки чёрные, лампы лопнули, экран погас. Шесть цилиндров отработали, как написано в инструкции, которую никто не читал. Кольцо отпустило. Дверь осталась. Дикая. Он не знал, что это значит, и Ярцев не знал, и я не знал.
— Тихо, — сказал он. — Третий день.
— Что тихо?
— Всё. Ни письма. Ни аномалии. Ветер дует туда, к вам. Ровно. Я такого не видел.
Я молчал.
— Сойка? — спросил он. Впервые.
— Здесь. У стола.
— Хорошо.
Он сказал «хорошо», как говорят «принято». Потом добавил:
— Дверь под охраной. С вашей стороны. С позавчера. Двое в касках у двери «Блок 4». Пропускают только Климова. Передайте, что я видел.
— Кто передал?
— Обходчик. Он стоит у окна с их стороны, когда открыто. Я вижу. Он — тоже.
Климов взял трубку обратно. Двадцать минут вышло.
Я шёл к автобусу и думал про двоих в касках. С этой стороны. У двери, за которой — та площадка, та лестница, тот зал с зелёным сукном. Две недели назад через неё прошли трое и один вернулся за Кайзером, чтобы отнести ключ. Теперь там стояли двое в касках и пропускали Климова.