Kitabı oxu: «Крыжовенное варенье и чужие тайны»
Глава 1. Сентябрь. Крыжовник поспел
Крыжовник в этом году поспел как по расписанию — к первой декаде сентября. Не раньше, не позже. Уважаю.
Я стояла на кухне «Рябинового двора» в пять утра, перебирала зеленовато-янтарные ягоды и думала: сентябрь. Настоящий сентябрь, с холодком по утрам, с пожухшей травой у забора, с особенным запахом — не августовским сладко-яблочным, а терпким, крыжовенным, с лёгкой кислинкой близкой осени. Ягоды лежали в дуршлаге — круглые, будто миниатюрные арбузы, с тонкими полосками на боках и сухими хвостиками. Крыжовник — ягода с характером. Пока переберёшь килограмм — исколешь все пальцы. Но бабушка всегда говорила: «Полиночка, лучшее варенье даётся только через боль. Как и всё лучшее».
Я ссыпала перебранные ягоды в медный таз — тот самый, бабушкин, с деревянной ручкой и зеленоватой патиной на боках. Таз помнил десятки варок: малиновых, вишнёвых, смородиновых. Но крыжовенное было особенным. Царским. Бабушка варила его раз в год и говорила, что крыжовник — это не ягода, а состояние души: колючий снаружи, прозрачно-сладкий внутри. Как и люди в Тихоречье.
— Тимофей, — сказала я, не оборачиваясь, — отойди от стола.
Тимофей не отошёл. Он сидел на углу кухонного стола — на том самом месте, где я обычно ставлю миску с отбракованными ягодами, — и смотрел на крыжовник с выражением глубокого научного интереса. Его левая лапа медленно, почти незаметно, двигалась в сторону одной особенно крупной ягоды.
— Тимофей.
Лапа замерла. Уши дёрнулись. Кот посмотрел на меня с видом человека, которого незаслуженно обвинили в преступлении, которого он ещё даже не совершил.
— Я тебя знаю, — сказала я, засыпая первый слой сахара. — Ты думаешь, если ягода похожа на маленький мячик, то с ней можно играть. А потом ты её попробуешь и будешь плеваться.
Тимофей мяукнул — коротко и возмущённо. В переводе с кошачьего это означало: «Я не собираюсь ничего пробовать, я просто провожу органолептический анализ». Или что-то подобное. За два с лишним месяца жизни в «Рябиновом дворе» я научилась понимать его интонации. Тимофей вообще оказался котом с богатым внутренним миром и ещё более богатым словарным запасом. Его «мяу» в зависимости от тона могло означать что угодно: от «корми немедленно» до «твои гости опять заняли моё кресло, прими меры».
Я отвернулась к плите — включить конфорку. За спиной раздался шорох, потом хруст, потом тишина.
Обернулась.
Тимофей сидел с выпученными глазами. Из приоткрытого рта торчал кусочек разжёванной ягоды. На морде читалась вся гамма эмоций от удивления до отвращения. Он выплюнул крыжовник на стол, посмотрел на меня, потом на ягоду, потом опять на меня и выдал длинное, вибрирующее «мррряу», которое явно означало: «Ты меня предупреждала, но я не поверил. Зря».
— Кисло? — спросила я, снимая пенку с закипающего варенья. — А ты думал, тут малина? Это тебе не июль, дорогой мой. Это сентябрь. Взрослая ягода.
Тимофей спрыгнул со стола и демонстративно уселся на подоконнике, всем видом показывая, что происшествие с крыжовником было моей виной и он требует компенсации в виде дополнительной порции корма.
За окном светало. Сентябрьское солнце вставало над Волгой неспешно, как будто тоже ещё не определилось — лето или осень? Вода в реке казалась гуще и холоднее, чем в августе, — больше не плавленый янтарь, а темноватое стекло с серебряной рябью. Рябина во дворе уже начала краснеть — отдельные гроздья среди зелени горели алыми пятнами, как будто дерево примеряло осенний наряд и ещё сомневалось, идёт ли ему.
Запах варенья поплыл по кухне. Крыжовенное пахнет иначе, чем вишнёвое. Вишня пахнет прямо и честно — сладкая ягода, кислая косточка, ничего больше. Крыжовник — сложнее. В его запахе есть что-то от розы (они родственники, в конце концов), есть что-то карамельное от плавящегося сахара, есть что-то травянистое, почти аптечное. И всё это вместе рождает аромат, от которого становится одновременно уютно и тревожно. Как будто запах говорит: осень близко, пора закрывать банки — в прямом и переносном смысле.
Я помешивала варенье длинной деревянной ложкой. Помешивать нужно было осторожно — крыжовник не вишня, его кожица нежнее, а под ней прячется желеобразная мякоть с мелкими семечками. Если давить — ягода лопнет и варенье помутнеет. Если не доварить — останется кислым и водянистым. Бабушка называла это «поймать момент». У неё была теория, что варенье, как и жизнь, требует точного чувства времени. Минута в минуту. Капля на блюдце не растекается — готово. Растекается — мешай дальше.
Я капнула вареньем на холодное блюдце, подождала десять секунд, провела пальцем — капля держалась, не растекалась, янтарно светилась. Готово.
Телефон зазвонил, когда я снимала таз с огня. На экране высветилось: «Мама». Я прижала трубку плечом к уху, не выпуская ложку.
— Полиночка!
Мамин голос звучал бодро и торжественно — тот самый тон, каким она обычно объявляла о приезде дальних родственников или о том, что по телевизору будут показывать документальный фильм про Тихоречье.
— Мама, я варю варенье. У меня руки в сиропе.
— Я понимаю, что варенье! Но ты послушай! — мама сделала драматическую паузу. — Я вчера говорила с Милой Дроздовой. Она сказала, что на фестиваль приедут участницы из трёх районов! Представляешь? Из трёх!
— Угу.
— И знаешь, что я подумала? Этот фестиваль — он про тебя и про бабушку! — мама произнесла это так, будто сделала научное открытие. — Ты ведь по её рецепту варишь? По тому самому? С корицей?
Я перевела взгляд на бабушкину фотографию, которая стояла на полке над столом. Анна Ивановна Медведева, 1936 года рождения, снятая в середине семидесятых, примерно в моём нынешнем возрасте — тридцать девять, может, сорок. На снимке она стояла на берегу Волги, в простом ситцевом платье, с косой, уложенной вокруг головы. Улыбалась — мягко, чуть застенчиво, как будто её застали врасплох. Я смотрела на эту фотографию каждый день, но сейчас, под мамины слова, она вдруг показалась мне другой. Менее знакомой. Как будто бабушка знала что-то, чего я ещё не знаю.
— Мама, я варю по бабушкиному рецепту, — сказала я. — Крыжовник, сахар, корица. Как она учила.
— Она бы гордилась, — мамин голос дрогнул. — Она так хотела, чтобы ты... ну, чтобы у тебя всё было хорошо. А теперь — фестиваль! Первый в Тихоречье фестиваль заготовок! Настоящие «Волжские закатки»!
— Мама, ты плачешь?
— Нет! Это у меня аллергия на сентябрь!
Я улыбнулась. У мамы была аллергия на всё, что вызывало у неё эмоции: на сентябрь, на внуков (которых у неё не было), на мою самостоятельность и особенно — на моё нежелание немедленно выйти замуж.
— Ладно, мам. Я позвоню попозже. Варенье стынет.
— Не забудь добавить корицу в конце! — крикнула мама. — Бабушка всегда говорила: корица — душа крыжовника!
Она положила трубку. Я взяла палочку корицы, разломила, бросила в горячее варенье и помешала ещё раз. «Душа крыжовника». Красиво сказано. Интересно, сколько ещё бабушкиных рецептов я помню, не осознавая этого? Сколько её слов, интонаций, советов живут во мне на уровне рефлекса?
Тимофей спрыгнул с подоконника и потёрся о мои ноги — напоминал о своём существовании.
— Что, совесть замучила? — спросила я. — После того как ты оплевал мой крыжовник?
Тимофей посмотрел на меня с выражением «я не оплёвывал, я давал объективную оценку».
Я наклонилась, погладила его за ухом. Он замурлыкал — громко, как трактор. Тимофей умел мурлыкать так, что стены дрожали. Антон однажды сказал, что у Тимофея мурчание как дизельный двигатель — слышно за три дома. По-моему, он преувеличивал. Но только по-моему.
К девяти утра варенье было разлито по банкам — десяти штукам, четырёхсотграммовым. Банки стояли на подоконнике, пропуская сквозь себя утренний свет. Цвет получился идеальный — янтарный, с зеленоватым отливом, прозрачный до донышка. Ягоды плавали в сиропе, как диковинные рыбы в аквариуме. Корица сделала запах глубже, теплее — теперь варенье пахло не просто ягодой, а чем-то домашним, вечным, правильным.
Я вытерла руки о передник и пошла открывать веранду. День обещал быть длинным.
Антон появился на веранде ровно в десять. Я услышала его шаги по гравию — он ходил тяжело, как человек, который привык таскать доски и инструменты. Потом стук в дверь веранды — два удара, пауза, ещё один. Его система. Я открыла.
Антон стоял на пороге с папкой в руках. Одет как обычно — джинсы, клетчатая рубашка с закатанными рукавами, на плечах — первые намёки на осеннюю пыль. Волосы растрёпаны. В глазах — то выражение, которое я за последние две недели научилась распознавать: он хотел что-то сказать и не знал, с чего начать.
— Доброе утро, — сказала я.
— Доброе, — он переступил с ноги на ногу. Помолчал. — Я тут кое-что сделал.
— Балку?
Антон моргнул:
— Какие балки? Ты что. Балку я вчера проверил.
— Она в порядке?
— Она всегда в порядке, — Антон сказал это так, будто моя балка была одушевлённым существом, заслуживающим уважения. — Но я не про балку. Я про этикетки.
Он открыл папку и достал стопку небольших прямоугольников из плотной кремовой бумаги. На каждом — аккуратная надпись чёрной тушью: «Крыжовенное варенье. По рецепту Анны Ивановны Медведевой. Рябиновый двор, Тихоречье». Буквы были выведены от руки, с крошечными завитушками на концах, с тонкими волосяными линиями и аккуратными росчерками. Внизу — маленький рисунок: ветка рябины с тремя ягодами.
Я взяла одну этикетку. Бумага была шершавой, приятной на ощупь. Тушь пахла чуть горьковато, по-старинному.
— Антон, — сказала я. — Это... очень красиво.
— Я художник, — он пожал плечами. — Приблизительно.
— В смысле — приблизительно?
— В смысле — я не учился. Просто рисую иногда. Этикетки, таблички, вывески. Для дома. Для тёти Шуры хлебные ценники рисовал в прошлом году. Она сказала — красиво, но слишком дорого выглядит для хлеба.
Я засмеялась. Антон посмотрел на меня — пристально, чуть смущённо, — и тоже улыбнулся краешком рта. Между нами повисла пауза. Она была другой, чем паузы в предыдущие недели, — не неловкой, а какой-то наполненной. Как будто в воздухе между нами стояло что-то невысказанное, но уже понятное обоим. Мы были на стадии первых свиданий. Вернее — на стадии «после первого свидания, до второго». Та странная, тревожно-счастливая территория, когда оба знают, что что-то началось, но ещё не назвали это вслух. Антон продолжал приходить каждый день, и мы оба делали вид, что он приходит проверить балку, наличники, перила, крышу, водосток и вообще всё, что может нуждаться в проверке. Балка, наличники и водосток были в полном порядке. Но мы оба предпочитали это не обсуждать.
— Давай наклеим, — сказал Антон. — Пока варенье не остыло.
— Оно уже остыло. Но давай.
Мы сели за стол на веранде. Антон достал клей — маленькую баночку с кисточкой. Я принесла банки с подоконника. Мы начали наклеивать этикетки — медленно, аккуратно, как будто это было самое важное дело на свете. Я держала банку, Антон прикладывал этикетку и разглаживал пальцами — осторожно, чтобы не было пузырей. Его пальцы — широкие, с въевшейся в трещинки строительной пылью — двигались неожиданно деликатно, почти нежно.
Наши руки встретились над банкой. Я почувствовала тепло его кожи — и это тепло, к моему удивлению, не вызвало желания отдёрнуть руку. Вместо этого я замерла. Антон тоже замер. Над банкой, над этикеткой, над сентябрьским утром повисла та самая минута, о которой потом вспоминают — или не вспоминают, потому что она была слишком короткой и одновременно слишком важной.
Звук, который прервал эту минуту, был мягким, шуршащим и абсолютно бесцеремонным.
Тимофей запрыгнул на стол и уселся аккуратно — не куда-нибудь, а прямо на стопку неиспользованных этикеток. Уселся с таким видом, с каким короли садятся на трон: спина прямая, хвост обёрнут вокруг лап, взгляд — поверх наших голов, в окно, как будто он не замечал нашего присутствия.
— Тимофей! — сказала я.
Тимофей даже ухом не повёл.
— Эй, — Антон потянулся к нему, — это вообще-то этикетки. Для конкурса. Ты слышишь?
Тимофей медленно, очень медленно повернул голову к Антону. Его жёлтые глаза говорили: «Я всё слышу. Но этикетки лежат на моём столе. А я лежу на этикетках. Вопрос юрисдикции решён в мою пользу».
Антон вздохнул и посмотрел на меня:
— Он всегда такой?
— Всегда, — сказала я. — Особенно когда ревнует.
— К кому?
Я не ответила. Антон не переспросил. Мы оба знали ответ, и оба притворились, что увлечены спасением оставшихся этикеток от кошачьего зада.
Сентябрьское утро клонилось к полудню. За окнами веранды шелестела рябина. Пахло клеем, тушью и остывающим крыжовенным вареньем.
К двум часам дня я оделась и пошла на набережную. Фестиваль «Волжские закатки» должен был открыться послезавтра, но подготовка шла полным ходом — вчера начали ставить шатры, сегодня развешивали флаги, завтра ожидалась генеральная репетиция церемонии открытия. Я решила посмотреть на площадку и заодно узнать у Милы Дроздовой, когда приносить конкурсное варенье — официальные правила были напечатаны на листовках, но, как говорила Фаина, «в Тихоречье правила — это то, что написано на заборе, а настоящий порядок — это то, что говорит Мила».
Набережная гудела. Яблони вдоль парапета уже сбросили часть листвы, и под ногами шуршали первые жёлтые листья. Но воздух всё ещё был тёплым — сентябрьское солнце старалось из последних сил, грело плечи и отражалось от воды длинными серебряными полосами. С Волги тянуло ветром — влажным, с запахом рыбы и водорослей, с той особой речной свежестью, которая в Тихоречье чувствовалась даже в центре городка.
Шатры стояли вдоль всей набережной — белые, с зелёной каймой (цвета фестиваля, как объяснила Мила: зелёный — цвет крыжовника, белый — сахара). Между шатрами расставляли длинные столы из светлого дерева. На столах уже появлялись первые банки — участницы приносили варенье заранее, чтобы дать настояться. Банки стояли рядами, отсортированные по категориям: малиновое, вишнёвое, смородиновое, айвовое, яблочное. Крыжовенное — на отдельном столе в центре, под красивой табличкой «Царская ягода».
Участницы сновали между столами, как пчёлы над цветущей липой. Кто-то поправлял скатерть, кто-то переставлял банки, кто-то спорил о том, чей рецепт «более традиционный». В воздухе стоял ровный гул голосов, и в этом гуле можно было различить отдельные фразы — как пенку на поверхности варенья: «...нет, я корицу не добавляю, это портит вкус...», «...а моя бабушка варила с лимонной корочкой...», «...главное — ягоду перед варкой наколоть, иначе лопнет...».
— Полина Сергеевна! — Мила Дроздова вылетела из-за угла шатра с планшетом в руках и выражением человека, который не спал три дня и уже не надеется заснуть в ближайшую неделю. — Отлично, вы здесь! Скажите, вы принесёте варенье завтра или послезавтра? У меня тут таблица — мне нужно понимать, сколько банок крыжовенного будет в общей сложности!
Мила была одета в ярко-зелёную фестивальную футболку с надписью «Волжские закатки» и джинсы. Её светлые волосы были собраны в небрежный пучок, из которого выбивались пряди. Вид был энергичный до изнеможения — человек, который живёт на кофе и организаторском энтузиазме.
— Завтра принесу, — сказала я. — У меня пока десять банок. Может, ещё одну партию сварю.
— Десять? Отлично! — Мила сделала пометку в планшете. — Среди крыжовенных будет конкуренция, но это даже хорошо! Зрителям нравится, когда есть из чего выбирать. Тем более что приедет Ковригина.
— Ковригина?
— Ой, Полина Сергеевна, вы что, не знаете? Валентина Петровна Ковригина! — Мила произнесла имя с тем особенным придыханием, с каким говорят о местных знаменитостях. — Она три года подряд выигрывала областной конкурс заготовок! Её крыжовенное варенье называют «царским». К ней домой приезжают за банкой из самого областного центра! Я её еле уговорила участвовать — она сказала, что это «деревенский фестиваль, недостойный её статуса». Но я знала, что если Ковригина будет в программе, фестиваль — настоящий.
— И что, уговорили?
— Уговорила! — Мила сияла. — Она приедет сегодня. Уже должна быть где-то здесь!
Я огляделась. На набережной, в дальнем конце, у центрального шатра, собралась небольшая группа женщин. Среди них я узнала Тамару Белкину — высокую, крупную женщину лет сорока восьми, в ярко-красном сарафане и с причёской-«хала». Тамара громко, на всю набережную, рассказывала о своём малиновом варенье и о том, что «этот фестиваль наконец покажет всем, кто в Тихоречье лучшая хозяйка». Слушательницы переглядывались с выражением лёгкой усталости.
Рядом стояла Фаина — моя соседка, сухонькая старушка восьмидесяти двух лет, которая знала про всех в городе примерно всё и делилась этим знанием со мной на регулярной основе. Фаина заметила меня, подошла и встала так, чтобы наши плечи почти соприкасались, — её обычная манера конфиденциального разговора.
— Слышишь, что Тамарка говорит? — прошептала Фаина. — «Всё сама, всё своё, без химии». А я тебе так скажу, Полина: я ничего не говорю. Но секретный ингредиент у неё — пектин.
— В смысле?
— Покупной пектин! Порошок такой белый. С ним любое варенье гуще делается. Хоть из лопухов вари — будет как мармелад! А Тамарка говорит, что у неё «малина сама такая». Ну-ну.
Фаина поджала губы — жест, означавший высшую степень морального осуждения.
— Вы уверены?
— Я ничего не говорю, — повторила Фаина. — Но моя племянница видела в мусорном ведре у Тамарки пачку из-под пектина. Случайно видела. Просто мимо проходила.
Я усмехнулась. Представить Фаинину племянницу, которая «просто мимо проходила» мимо чужого мусорного ведра, было довольно трудно, но в Тихоречье такие вещи считались нормальными. Местная разведка работала без выходных.
— А по правилам фестиваля пектин разрешён? — спросила я.
— Не-а! — Фаина покачала головой. — Только натуральное! Только ягода, сахар и любовь, как Мила говорит. А у Тамарки, выходит, любви-то и нет!
Она хихикнула — сухо, как осенний лист. Я оглянулась на Тамару. Та уже перешла к рассказу о том, как она придумала новый рецепт малинового варенья с розовыми лепестками, и её слушательницы делали вежливые лица.
В этот момент шум на набережной как будто изменился. Я не сразу поняла, что произошло — просто вдруг стало тише. Женщины у шатров перестали разговаривать, головы повернулись в сторону лестницы, ведущей на набережную. Даже Тамара замолчала на полуслове.
По лестнице спускалась женщина.
Ей было за шестьдесят — статная, высокая, с той особой осанкой, которая бывает у бывших учительниц или директоров школ: прямая спина, расправленные плечи, подбородок чуть приподнят. Оделась она не по-фестивальному — тёмно-синий костюм, белая блузка с брошью на воротнике, туфли на низком каблуке. Седые волосы уложены в строгий пучок. В руках — плетёная корзина, накрытая льняной салфеткой.
Она шла медленно, не глядя по сторонам, — как будто не замечала, что набережная замолчала при её появлении. Или делала вид, что не замечает. В её походке была уверенность человека, который привык, что дорогу уступают.
— Ковригина, — прошептала Фаина мне на ухо. — Валентина Петровна. Собственной персоной.
Я смотрела на неё. Вблизи Валентина Петровна оказалась ещё более внушительной, чем издалека. У неё было лицо с резкими чертами — крупный нос, глубоко посаженные глаза, тонкие губы, привычно сжатые в линию. Кожа на лице была покрыта сеткой мелких морщин, но это не старило её, а скорее придавало лицу ту особую фактуру, которая бывает у старых фотографий. «С такой фамилией и внешностью хорошо быть королевой», — подумала я. Ковригина — Коврига. Каравай. Что-то от земного, прочного, бесспорного.
Валентина Петровна подошла к столу с крыжовенным вареньем и остановилась. Поставила корзину на стол. Женщины вокруг почтительно расступились — образовалось пустое пространство, как вокруг экспоната в музее.
— Добрый день, — сказала она. Голос был низким, чуть хрипловатым — курила, наверное. — Это вся экспозиция по крыжовнику?
Мила Дроздова подлетела к ней, как мотылёк к лампе:
— Валентина Петровна! Как доехали? Как разместились? Вам удобно?
— Доехала, разместилась, — Ковригина кивнула. — Я остановилась не в гостинице, а у родственницы. Так спокойнее.
Она обвела взглядом столы, задержалась на банках. Потом её взгляд упал на меня. Я почувствовала, как меня оценивают — быстро, профессионально, как кондитер оценивает чужую выпечку.
— Ваше варенье? — спросила она, кивнув на мою табличку.
— Моё.
— По бабушкиному рецепту?
— Да, — сказала я. — Анна Ивановна Медведева. Моя бабушка.
По лицу Ковригиной пробежало странное выражение — что-то промелькнуло и исчезло, как тень облака по воде. Но она тут же взяла себя в руки и кивнула:
— Это серьёзная заявка. Династия — это редкость. У меня, например, дочь варенье не варит. Вообще. Говорит, проще купить.
— У меня некому передать, кроме внучки, — сказала я. — А внуков у меня нет.
Ковригина снова посмотрела на меня — теперь уже с каким-то другим выражением. Не оценивающим, а скорее разглядывающим, как будто она что-то прикидывала про себя.
— Династия — это серьёзно, — повторила она. — Но побеждает не династия. Побеждает варенье. Увидим на дегустации.
Она отвернулась, взяла свою корзину и направилась к дальнему шатру. Женщины снова зашептались. Тамара Белкина демонстративно громко сказала: «Ну конечно, королева пришла. Только королева-то на пенсии, а фестиваль новый». Её никто не поддержал.
Фаина снова оказалась рядом со мной:
— Чуешь? — прошептала она. — Вот так и начинаются войны. Не с пушек — с банок.
— Фаина, вы прямо философ.
— Я ничего не говорю, — Фаина улыбнулась щербатым ртом. — Но пектин — это только начало.
Сентябрьское солнце клонилось к закату. Набережная пахла Волгой, корицей и приближающейся осенью.
Вечером я снова стояла на кухне — теперь раскладывала по банкам вторую партию варенья. Эту я решила сварить попозже, когда жара спала и голова стала яснее. Крыжовник, собранный после обеда, лежал в тазу — чуть более спелый, чем утренний, почти прозрачный на свет. Я варила его медленно, как бабушка учила: довела до кипения три раза, каждый раз снимая с огня и давая остыть. Такое варенье получалось более ароматным — ягоды не разваривались, а как будто пропитывались сиропом изнутри.
Банки стояли в ряд на столе. Я наполняла их аккуратно, стараясь не капать мимо. Этикетки Антона уже красовались на утренних банках — на подоконнике они выглядели как маленькие произведения искусства. Я подумала: надо будет попросить его нарисовать такие же на эту партию. Или не просить — он сам придёт завтра и скажет что-нибудь про балку или водосток, и я пойму, что он имел в виду.
Руки устали. Спина ныла от долгого стояния у плиты. Но на душе было спокойно — то особенное, кухонное спокойствие, которое приходит после удачной варки, когда всё получилось, и банки выстроены в ряд, и полка пополнилась, и можно наконец выдохнуть.
Тимофей сидел на подоконнике и вылизывал лапу — основательно, методично, как человек, который наводит порядок после долгого дня. За окном темнело. Сентябрьский вечер вползал в кухню через открытую форточку — прохладный, с запахом прелой листвы и речной воды.
Я закрутила последнюю банку и вытерла руки о передник.
Телефон зазвонил.
Я взяла трубку, не глядя на экран. Наверное, мама — звонит напомнить про корицу или спросить, приходил ли Антон. Или Антон — сказать, что забыл на веранде отвёртку (он всегда что-то забывал на веранде, и я подозревала, что это был предлог вернуться).
— Алло.
На том конце была тишина. Потом сухой щелчок — кто-то откашлялся.
— Полина Сергеевна.
Голос Костина. Капитан Виталий Петрович Костин. Я узнала его сразу — даже по одному слову. У него был особый голос: низкий, ровный, с той служебной интонацией, которая не предполагает возражений. Но сейчас в этом голосе было что-то ещё. Что-то, что заставило меня насторожиться.
— Виталий Петрович, — сказала я, всё ещё улыбаясь. — Хотите попробовать варенье? У меня как раз вторая партия готова. Крыжовенное. С корицей.
— Полина Сергеевна, — повторил Костин. И замолчал.
Я перестала улыбаться.
— Что случилось?
— В Заозёрье нашли тело.
Я замерла. Ложка в моей руке застыла над банкой. Капля варенья упала на клеёнку — янтарная, тяжёлая.
— Чьё? — спросила я. Хотя уже знала ответ. Знала с того момента, как Костин замолчал в трубку, — интуиция, которой я научилась за два предыдущих расследования, сработала раньше рассудка.
— Валентина Ковригина. — Голос Костина был сухим, казённым, но я услышала в нём что-то ещё. — Мертва. В своём погребе.
Ложка выпала у меня из рук и со звоном ударилась о край таза.
Тимофей прекратил вылизываться и посмотрел на меня.
За окном стрекотали последние кузнечики.
Варенье остывало в банках.
Тихоречье снова переставало быть тихим.