Kitabı oxu: «Свидание Джима»
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026
Свидание Джима
М. Т. А-ой
… в этой книге нет ни слова правды, вымышлено и условно всё, с начала до конца: этот Джим и его подруга, их слишком очеловеченные чувства. Но в этой книге нет и лжи, всё, о чем ведется рассказ, – было или могло бы и должно было быть.
«Свидание Джима», отрывок 64
Кто раз взглянул в желанный взор,
Тот знает, кто она.
А. Блок

1
Моя госпожа уезжает с утра в Париж, в свой театр, и возвращается всегда поздно ночью. Всякий раз она склоняется надо мною, гладит, ласкает и говорит тихо и печально: «Джим… Джим…»
Я старый, очень устал, я скоро умру.
Моя счастливая звезда дала мне теперь, когда всё прошло, возможность неторопливо вспомнить и записать то, что я считаю нужным и достойным.
Итак – я почти всегда один. Моя госпожа бывает со мной лишь изредка и понемногу, и лишь тогда я могу лизнуть ее худую руку. Это моя последняя радость, это же и развязка тому, что прошло около меня и чему я единственный свидетель. Я постараюсь рассказать всё просто, по порядку, и тогда, может быть, станут ясными моя усталость, одиночество и то, как я очутился у моей госпожи.
2
Была весна, Париж и утро знаменательного дня. Нас, четырех братьев, ирландских сеттеров, разбудил мосье Манье – мой самый первый хозяин. Он выбрал почему-то меня одного и одного меня увез на выставку. Там моими соседями была такая же молодежь, а может быть, и зеленее: слева – фокс, справа – сенбернар. Их привезли раньше, чем меня, и мое появление они приветствовали отчаянным и визгливым лаем.
Я вспоминаю ту выставку как ряд смешивающихся шумов: нашего лая, смеха детей, преувеличенно восторженных и ненужных восклицаний женщин, коротких замечаний мужчин. И еще руки: были бледные, нежно-розовые, были обтянутые в коричневую или черную лайку.
Вначале я смотрел на лица, но вскоре это мне наскучило. Нужно было слишком высоко поднимать голову, да, вероятно, я тогда же заметил, что неинтересно наблюдать одновременно много лиц, когда они одно подле другого. Смотреть на лицо человека стоит больше всего тогда, когда это лицо хотят скрыть, не показать того или иного чувства, когда человек убежден, что его никто не видит, или когда вообще всё, а не только чужое любопытство, безразлично.
Перед моей клеткой остановилась девочка, совсем маленькая, чуть ниже моего теперешнего роста. Руки у нее были без перчаток, и они были столь хороши в их первой нежности, что я заскулил и прижался к сетке. Пальчиком девочка дотронулась до моего носа. Запахло таким прелестным, детским, что от восторга, от страха, что это может не повториться, я заскулил еще сильнее, а девочка засмеялась и сказала своей большой спутнице: «Но он у него холодный, мама, совсем холодный!»
Они долго стояли около моей клетки, и я еще несколько раз лизнул пальчик девочки. Они ждали кого-то и нетерпеливо оглядывались по сторонам. Потом к ним подошел господин, который бегло взглянул на меня и сказал: «Он вырастет и не будет веселым. Возьмем фокса, этот всегда будет играть с тобой». И они купили фокса и сейчас же увели его. На прощание фокс и я полаяли. Он – от радости, я – от неудавшегося простого и легкого счастья. «Забавляй же барышню!» – крикнул я фоксу, но он не слышал, он забавлялся сам с собою – прыгал и лаял коротко и звонко.
Сенбернара купила высокая худая дама. Она задержалась на минуту около меня, но будущая представительность моего соседа, вероятно, лучше отвечала ее вкусу, и поэтому не я, а он остановил на себе ее выбор. Когда она стояла около нас, я видел, как проходившие женщины с любопытством и восхищением рассматривали ее дорогое манто, меха, шляпу. До меня донеслось: «Одна из систэрс». Потом – потом, бывая в Париже, по изображениям на ярких, всюду расклеенных афишах и случайно подслушанным словам я узнал, что это была одна из звезд парижского мюзик-холльного неба. Счастье другое, может быть, более роскошное, прошло так же, как и первое, мимо.
Я остался один и опять разглядывал руки. Они мелькали предо мною, и мне, совсем юному сеттеру, так много почуялось тогда в тех нервных, вялых или грубых, несмотря на выхоленность, руках.
Против меня остановился господин в светлом коричневом пальто, с бледным, утомленным и как будто бы суровым лицом. На вид ему было около тридцати лет. Левая рука его была в перчатке, в правой, сухощавой и небольшой, он держал еще не закуренную папиросу. В первую минуту меня ничто в нем не заинтересовало. Но когда я встретился с его глазами, спокойными и усталыми, как у старика, совершенно не отвечающими его моложавой фигуре, с пристальным вниманием рассматривающими меня, я увидел, что никакой суровости в этом человеке нет и что он нисколько не похож ни на мосье Манье, ни на других, кого я знал в то время.
Медлительными движениями он закурил, положил зажигалку в карман пальто и надел перчатку на правую руку. Эта медлительность и взгляд, который он не сводил с меня, вызвали во мне симпатию. Чтобы выразить ее, я тявкнул и помахал хвостом. Едва заметно улыбнувшись, господин произнес несколько слов на незнакомом мне языке. Я помню, как он посмотрел на доску с моим именем и номером и как, после этого, улыбнулся снова. На этот раз его улыбка была такой, как если бы он был немного удивлен и обрадован. Он посмотрел на меня еще более внимательно и опять что-то сказал, но я также ничего не понял, кроме своего имени, которое у него прозвучало как давно и хорошо ему знакомое. Он ушел и вскоре вернулся с мосье Манье, который был очень весел и, заботливо предупреждая о неизвестных мне самому моих вкусах и привычках, очень хвалил моих родителей и меня.
Я помню длинную дорогу в мягких толчках и покачиваниях на войлоке около ног нового хозяина. Начиналась другая жизнь.
3
Дом, в который меня привезли, был маленький и низкий. В нем было четыре комнаты. Стены одной из них были заставлены шкафами с книгами, вторая была светлая, просторная и самая уютная, несмотря на то что в ней никто не жил и в нее редко заходили, в третьей прошла большая часть моей жизни. Там был такой же, как во второй комнате, большой, во весь пол ковер, низкий и мягкий диван, был еще один диван, но более узкий и жесткий (на нем спал мой хозяин), был большой тяжелый стол, шкаф и этажерка с книгами, два глубоких кресла и маленький низкий столик из полированного красного дерева. На нем стояла блестящая машинка, которая горела темным пламенем, когда господин варил себе на ней кофе. Большое окно было всегда наполовину задернуто шторой, и от темного цвета обоев комната в самые солнечные дни была в мягком и приятном для глаз полумраке. Стеклянная дверь вела на террасу, обращенную в глубь сада, достаточно большого и запущенного. В нем было много сирени и больших белых роз и хризантем. В четвертой комнате жила пожилая женщина, которая смотрела за нашим хозяйством и всегда в один и тот же час приносила моему господину и мне что-нибудь горячее и вкусное.
4
Первое, что меня удивило больше всего в моей новой жизни, была тишина, какой никогда не было в доме мосье Манье. И еще: спокойствие и как будто бы неподвижность жизни нового хозяина. Я долго не мог определить, что он собою представляет. Привыкая, приучаясь понимать его слова, я убеждался всё больше, что я не ошибся в своем первом впечатлении. Он и в самом деле ничем не напоминал мосье Манье. Он никогда не наказывал и не кричал на меня. С людьми, при редких встречах, он был всегда сдержанным, замкнутым и сухим. Он редко выходил из дому и, исключая те два-три месяца в году, на которые мы уезжали в горы или на море, он большую часть времени проводил за письменным столом, в кресле с книгой и в работе или прогулке по нашему саду. Было похоже, что он ушел от обычной жизни. Лишь мало-помалу, следя за каждым его движением, словом и выражением лица, я стал понемногу понимать его. Неподвижность была только внешняя. В тишине, вдали от всех, он жил какой-то особенной, своей и далеко не спокойной жизнью.
День у нас начинался так – вернее, даже не день: – в жизни господина всё шло не так, как у других, как, например, у хозяев моего соседа и визави, пуделя Рипа, и борзой, прекрасной, нежной Люль. Ах, Люль!.. Нет, потом, потом… Солнце, которое всё поднимает, не оно указывало нам часы обычного пробуждения и работы. Мне это казалось странным первое время. Живя у мосье Манье, я привык думать, что расписание, которому подчинялись и мы, и мосье Манье, было самым правильным и единственно возможным. Всё было с утра до вечера распределено точно так же, как распределялось в других домах. Я знал час, в который мосье Манье уходил в ближайшее кафе пить аперитив, знал, когда он сядет в кресло с сигарой и газетой и, то удовлетворенно посмеиваясь, то бранясь, будет называть имена жокеев и лошадей, с которыми у него были какие-то таинственные для меня счеты. Всё это было привычно, как часы обеда и уборки наших помещений. Такие же заполненные различными занятиями дни я думал найти в доме господина. Но здесь всё шло иначе. Когда потом я рассказывал Люль о нашей жизни, она недаром посмеивалась и называла нас полунощниками. Наш день – работа господина – начинался, когда наступали сумерки и шум с улицы доносился всё реже. В этот час господин садился за стол, и я слышал, как скрипело перо и шелестели листы. Так продолжалось до того часа, в который звезды исчезали в светлевшем небе и летом из сада веяло свежестью. Он ложился спать, а я, выпущенный на свободу, шел ждать Люль. Мы уходили с ней в недалекий парк и возвращались около полудня. К этому времени, летом – раньше, зимой – позднее, просыпался господин, и пожилая женщина приносила ему вместе с завтраком пришедшие за утро газеты. Время до сумерек было томительным и ненужным. Солнечный свет и доносившийся с улицы дневной шум как будто бы мешали господину быть сосредоточенным и к чему-то прислушиваться. Он разбирал и приводил в порядок рукописи, рылся в библиотеке, отделывал в саду грядки, изредка уезжал – один или со мной – в Париж. Но всё это делалось – часто казалось мне – только для того, чтобы как-нибудь протянуть время, незаметнее дождаться вечера, когда начиналась настоящая и нужная жизнь.
5
Иногда вместе с газетами приходили письма. Это случалось довольно часто, и я скоро заметил, что некоторые из них он, раньше чем вскрыть, рассматривал очень внимательно, особенно те, которые были в узких серых конвертах. Его постоянное спокойствие в эти минуты слегка нарушалось. Однажды я видел, как он поднес такое письмо близко к глазам, как бы желая лучше разглядеть почерк. Он разорвал потом конверт с тем же безразличием, с каким разрывал другие, и так же, едва прочитав первые строки, скомкал и бросил письмо в корзину. Но в тот раз письмо упало на пол, и я почувствовал тот самый немного волнующий и нежный запах, которым часто пахли уши Люль. В те дни ее ласкала ее хозяйка. И вот иногда, после таких, хотя и брошенных в корзину, писем господин бывал сосредоточеннее обыкновенного и то долго ходил по комнатам, то оставался неподвижным в кресле, о чем-то напряженно думая или что-то стараясь себе представить. Что именно с ним тогда происходило и что было причиной такого его состояния, я не знал очень долго. Но пришел день, и я не всё, но многое понял. Он получил опять одно из таких же ненужных для него писем. Сидя на широком диване, который стоял позади его стола, он позвал меня, посадил рядом с собою, долго гладил мой затылок и шею, потом обнял и притянул к себе.
– Джим, Джим! Когда же ты найдешь ее?
Он сказал это очень тихо, и его слова, вырвавшиеся как вздох, были обращены как будто совсем не ко мне, а к чему-то своему, очень давно продуманному и томившему. Не понимая, о чем он говорит, я поднял голову.
Он, не отрываясь, смотрел на стену над столом. Я тоже посмотрел туда. Там висел большой портрет девушки, почти еще девочки, с тонкими капризными чертами лица, в маскарадном или театральном наряде, смотревшей на нас из рамы, как из фантастического сна или из сказки. Я понял, чье письмо он ждал с таким нетерпением. Письма в узких серых конвертах своим внешним сходством всякий раз вводили в заблуждение и взволновывали. С этой минуты я понял, что это девичье лицо, как далекая звезда, мерцало над жизнью, с которой мне было суждено встретиться. Мне тогда же подумалось: не для нее ли, этой девушки, приготовлена вторая комната, в которой всё, начиная с цвета и рисунка обоев и кончая небольшой полкой книг, заполнявшейся очень медленно, словно господин делал тщательный отбор, всё говорило о заботе и внимании к чьему-то вкусу, простому и взыскательному. Из слов господина я понял, какой необыкновенный мир любви раскрывался предо мною. Он говорил мне:
– Джим! Почему же ее всё еще нет с нами? Ты видишь, всё готово, чтобы встретить ее, даже ты, живой, настоящий Джим.
Я узнал потом, что у меня был предшественник, тоже Джим и тоже ирландский сеттер. В написанной от имени того Джима книге господин вспоминал о своей юности, рассказал о нашей уединенной жизни и ждал возвращения расставшейся с ним его подруги. Ждал, и она пришла. Так оканчивалась та книга. В действительности случилось по-иному. Девушка к нам не пришла, и всё было как портрет, немое и холодное, во всём было приготовление к празднику, которого мы не дождались. Жизнь же, которая шла за порогом нашего дома и из которой приходили письма, пахнувшие духами, была далекой, неинтересной и ненужной, как и сами те письма. Мне казалось странным первое время, почему я, именно я, сеттер Джим, должен был сделаться участником самого дорогого и, по-видимому, давно и очень наболевшего в душе господина. Потом, когда предо мною прошло много его тяжелых и одиноких часов, в которые он, может быть, ища облегчения, то рассказывал, то читал мне, вразброд и по частям, книгу моего предшественника, потом я понял, что ему было необходимо поделиться с кем-нибудь его необычным и печальным счастьем. Выбор пал на меня.
6
В первый раз я увидел Люль на закате солнца. Было начало лета. Только что прошел дождь. Улица, на которую я тогда выбежал, была вся розовая. Воздух был влажный и чистый. Блестела зелень каштанов. По мокрому асфальту, шурша шинами, подъехал к дому напротив нас спортивный голубой автомобиль. За рулем сидела молодая, очень красивая женщина. Она легко и упруго соскочила на тротуар. Вслед за нею выпрыгнула белая борзая. Я не знаю, как назвать то, что тогда произошло во мне. Я тотчас же весь без остатка и навсегда, почти бессознательно и ни с чем не считаясь, потянулся к тому, что шло на другой стороне, немного склонив голову и легко переставлял лапки. Едва закрылась их калитка, я перелетел дорогу и увидел следы. В воздухе еще пахло духами той женщины и пахло… Ах, Люль, Люль!.. Разве это возможно, что тебя больше нет, что большой тяжелый автомобиль раздавил тебя на парижской улице?.. Я смотрел на землю, по которой она только что прошла, ходил около калитки и, не сдержавшись, толкнул ее лапой. Калитка была слишком тяжелой или запертой…
– Это вы? Наш необщительный, как и ваш господин, незнакомец? Вы немного рассеянны… – услышал я из-за калитки. Так заговорила Люль, так началось наше знакомство. Она сказала мне, чтобы я обежал квартал и ждал ее у каменного забора. Я быстро нашел тот забор, но был в недоумении. Забор был очень высокий, и не было ни ворот, ни калитки. Я стоял, не понимая, как я мог ошибиться и прийти не туда, куда следовало… Над забором взвилось белое, и, поджав ноги, рядом со мной упала Люль. «Вот и я», – сказала она, смеясь и переводя дыхание. Вероятно, у меня был очень смешной вид. Продолжая смеяться, Люль спросила: «Вам понравился мой прыжок?» От неожиданности, восхищения и от чего-то еще, что сбило мои чувства и мысли в радостный сияющий ком, я ответил совсем не так, как хотел и как было нужно: «Но с той стороны забора земля выше, чем здесь? Там есть что-нибудь?..» – «Там была теннисная площадка, – разгон больше чем достаточный», – ответила Люль и заговорила о другом… Вечерело, Люль улыбалась и внимательно слушала тот, конечно, вздор, который я говорил тогда. «Я должна возвращаться домой, да и вам пора к вашему господину, – сказала она наконец. – Но я хочу с вами встречаться. Вы очень смешной. Не сердитесь – так лучше, чем многое другое. Когда-нибудь, когда вы подольше поживете с нами, познакомитесь, вы это хорошо поймете. А пока – не стойте на дороге». И Люль так же, как появилась, так же и исчезла за высоким каменным забором.
7
Такой была наша первая встреча. Люль исчезла, не назначив мне следующего свидания. Прошло немало дней, прежде чем я ее увидел вновь. Я выходил много раз на улицу, ходил около калитки, подолгу сидел, глядя на каменный забор. Не было ни Люль, ни голубого автомобиля. В этих неопределенных и тоскливых ожиданиях начались мои знакомства. До тех пор я не знал никого, отчего Люль и назвала меня необщительным. Первым был Рип.
Я возвращался с моих безрезультатных поисков. На душе была пустота, во всём недоставало Люль. Явившись мне всего один раз, она во всём сделалась необходимой.
– Эй! Послушайте! Вы! Сосед! – крикнул кто-то мне из подворотни. – Всё Люль ищете? Плюньте на это дело: Люль увезли. Да и не стоит ею заниматься, всё равно она не захочет знакомиться с вами. Люль горда, едва разговаривает с нами, и вы – бросьте дурака валять.
Я не ответил, но Рип продолжал:
– Ну что вы в самом деле? Люль да Люль! Можно ли ходить курицей из-за этого? Верьте дружескому слову – плюньте. Здесь есть лучше, чем она. Фоллет знаете? – моя прошлая слабость. Теперь у меня Мирза. Всегда с одной – тоска. Но не хочу лгать: Фоллет – то, что надо: и формы, и характер восприимчивый. А Люль?.. Худа, холодна, с ней скучно: не скажи, не сделай ничего лишнего. Плюньте. И потом, повторяю, Люль увезли, может быть, навсегда. Завтра, когда я не буду под замком, я вас познакомлю с нашей компанией. Будет весело, о Люль и не вспомните. Увидите сами…
Люль не было, я не знал, вернется ли она, у меня всё тоскливее становилось на душе, и было слишком мало воспоминаний, чтобы оставаться всегда одиноким, я выходил всё чаще, и очень скоро у меня завязалось обширное знакомство. Много вкусов, характеров, манер думать и держаться прошло предо мною в те три месяца. Но я ни разу и ни в одной из моих знакомых не почувствовал того, что безошибочно узнал и чему без колебания поверил в мелькнувшей тогда всего один раз и навсегда оставшейся светлым видением – Люль.
8
Всё это было давно, всё прошло, кончилось. Нет больше Люль, я не знаю, живы ли мои знакомые той или иной поры. Теперь тишина и одиночество. Всё давно утряслось, переболело, волноваться больше не о чем и незачем. Пришло время неторопливых оценок. Я перебираю в памяти всех, кого я знал, и останавливаюсь невольно над одной Люль, но не потому, что она была моей подругой. Мне кажется теперь, что, если бы я не любил ее, я всё-таки не смог бы и в то время как-то по-особенному ее не заметить и не выделить в очень немногочисленный круг. Я не хочу отмечать ее ум или красоту. Говорить о таких вещах в наших молодых подругах стоит вообще только тогда, когда они, эти подруги, не оставили нам иных воспоминаний. Люль не принадлежала к числу их и еще больше не была тем, что мы находим без радости и без сожаления теряем. С самой первой поры нашего взаимного сближения, узнавания и открывания она заставила меня прислушиваться к ней и никогда не потерять любопытства. В ней всё было внешне просто и всё было свое. Остальные, почти без исключения, принадлежали к большинству, которое было избито, серийно, серо. Публика бесцеремонная, с дешевыми, обленившимися душами, самодовольная, скучная и неумная, для которой всё очень просто, понятно и легко. Ни от кого, кроме Люль, на меня не веяло свежестью, вспоминающейся мне теперь лучше всего в ранних летних утрах и только что сорванных цветах, ни с кем я не бывал в иные минуты в такой же тихой торжественности, какая таится в черных усыпанных звездами ночах, – которые так любила Люль, – ни в ком я не чувствовал той беспрестанной внутренней работы, которая не позволяет скучать, ощущать бедность в душевном хозяйстве и от которой даже повседневные, часто совершенно незначительные, мелочи становятся дорогими безделушками. Капризы Люль, ее насмешливость, которых не могло не быть, потому что Люль не могла не выбирать и не высмеивать смешное, меня не оттолкнули. За этими капризами и насмешками было то, к чему я часто шел под защиту.
Теперь мне многое безразлично, а было время, и я был злым и непримиримым. И когда я, злой и одинокий в своей правде, приходил к Люль и, отвечая на ее заботливые расспросы о причине моей злости, рассказывал ей всё то, что меня угнетало, – как просто и хорошо умела она успокаивать, примирять, или нет: она учила меня быть добрым и терпимым. Я не знаю, может быть, разгадка той тишины и счастья, которые тогда спускались на меня, заключались в интонациях ее голоса, в том, что именно в ней одной, Люль, я мог найти. Я не помню слов, которые она мне тогда говорила, и не в словах, конечно, здесь дело, – едва ли ими можно было утешиться. Важно было другое: она дарила меня сознанием, что я не одинок, что у меня действительно есть подруга-союзник во всём, есть она, та, такая, для которой на многое стоит согласиться. Так было всегда, даже в то время, когда она уходила, отдалялась от меня. Об этом после, а сейчас – о второй встрече с нею.
9
Я говорил, что прошло много дней, прежде чем я ее увидел вновь. Ко времени нашей второй встречи мне успели наскучить все, с кем меня познакомил Рип. Я старался меньше выходить на улицу, но тоска ли по Люль, молодая ли и нетерпеливая кровь были сильнее меня. Они заставляли меня общаться, искать и желать заполнить то бездонное, что открылось во мне с тех пор, как я увидел Люль.
Стояли жаркие и тихие осенние дни. Два моих знакомых и я лежали на берегу реки, под широко и низко раскинувшимся деревом. Около воды сидел старик с удочками. Один из моих знакомых спал, другой лениво грыз склонившуюся до земли ветку. Так, каждый занятый по-своему, мы провели много времени. Мимо пронесся велосипедист. Оставив ветку, мой знакомый лаем разбудил спавшего и привел в ярость старика. Тот долго бранил нас, что мы нарушаем необходимую для него тишину, и своим криком нарушал ее еще больше. Мои знакомые погнались за велосипедом, и эта погоня была настолько бессмысленной, что совсем не соблазнила меня. Я даже обрадовался, что остался один, и, поднявшись на дорогу, направился в другую сторону. Но мои знакомые скоро меня догнали и были в восторге от пережитого приключения. У меня была тоска, они мне надоели, и я молчал. Вероятно, это казалось оскорбительным. Один из них не выдержал и сказал другому:
– Джим, конечно, равнодушен к тому, что всех занимает. Не понимаю, какой смысл лишать себя удовольствия. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы он вообще мог на кого-нибудь броситься.
Мне захотелось попробовать мои клыки, но, к счастью, я сдержался. Произошла бы основательная потасовка, а всего через две минуты… Я сдержался и ответил вопросом:
– Чем вам помешал велосипед?
– Он не помешал. Но разве не удовольствие погнаться, напугать?
– Не понимаю…
– Вы неспортивны.
– Пугать велосипедистов – спорт?
– Вы отсталый. Современность требует…
Он не договорил. Из-за поворота показался автомобиль. Он был запылен, и я не успел рассмотреть его окраску. Я заметил лишь блестевшие на солнце фонари и металлическую полоску перед колесами. Мы отбежали в сторону. Моих спутников опять захватил «спортивный» припадок, а я, я стоял и не знал, что делать: бежать ли куда, кинуться ли тут же под колеса. Из автомобиля молча, внимательно и чуть прищурясь на меня смотрела Люль.
10
Мои спутники погнались за автомобилем, я, сокращая все дороги, помчался домой. Да! Сомнений не было – голубой автомобиль, запыленный и грязный, стоял у ворот их дома. Я не знал, что делать. Ждать долго я не мог. Вскоре должен был проснуться господин, и мое место было возле него. Я не увидел тогда Люль и не мог объяснить ей ничего. Радуясь, что Люль вернулась, боясь, что она не захочет даже говорить со мною, увидев меня в компании, в которой я был, как провел я весь этот день и спал ли я в следующую ночь, или и днем, и ночью был как во сне, я не помню. Да, конечно, я спал, но почему-то не на обычном месте, под столом, около ног господина, а на террасе. Во всяком случае, там я проснулся. Я припоминаю, кажется, всё было так: когда на другой день солнце поднялось совсем высоко, я еще раз выбежал на улицу. Был ранний час, и в доме, где жила Люль, жизнь еще не начиналась. Вернувшись, я сел на террасе. Осеннее солнце пригревало ласково и печально. Я лег, положил голову на лапы, закрыл глаза. «Люль здесь, вернулась…» – счастливо дрожало и замирало во мне, а ее презрительно прищуренные глаза, которые я вижу и сейчас, заставляли меня в то утро чувствовать себя без вины, но определенно виноватым и ждать наказания.
11
– …безобразничать на большой дороге, водить дружбу с хулиганами… и это после воспитания у мосье Манье и во время службы господину?.. Чтобы этого больше не было! Джим! Слышите?.. Я не хочу вас таким.
Как я мог не услышать, не почувствовать сквозь сон, что Люль пришла, поднялась на террасу. Я вскочил, и это оно, счастье, свалившееся на меня такой огромной лавиной, это оно сделало так, что я не мог владеть чувством, которое тогда меня охватило. Волен ли я был в те минуты в своих словах, движениях? То, что тогда происходило со мной, было больше всего этого.
– …ну, конечно, конечно, я не сержусь, конечно, – мир и дружба – вы видите, я пришла первая…
Я помню мягкое сопротивление Люль, помню, как она, смеясь, отстраняла меня, отворачивалась, приказывала вести себя как следует. Но и она была взволнована. Она говорила:
– …я почувствовала здесь ошибку и свою вину. Я верю вам и себе. Мы должны быть вместе. Мой план такой…
С предусмотрительной заботливостью Люль распределила время наших встреч.
Когда из комнаты послышался кашель проснувшегося господина, Люль убежала, не позволив мне пренебречь исполнением моего долга. Не знаю, как выразить всё, что творилось у меня на душе, я бросился в комнату, без разрешения прыгнул на диван и, опершись лапами о плечи одевавшегося господина, лизнул его щеку и нос так, как не лизал никогда. Я получил выговор, но это не показалось мне большой бедой.
Начались счастливейшие дни в моей жизни.
12
Вероятно, и мне не удастся избежать слащавости в описании далеких дней моего счастья. Но у меня есть сомнительное утешение. В моем прошлом не всё было сладко.
Я не помню, где и когда я слышал: «О несчастьях тяжело вспоминать, но они помнятся лучше, чем что-нибудь счастливое». И в самом деле, какими словами можно передать то, что мы испытываем, когда рядом с нами бьется милое нам сердце, и бьется, и стучит оно в нашу жизнь, и чем сильнее этот стук, тем счастья больше. Отдельные слова Люль, обращения ко мне, ее гримаски, намеренно преувеличенный и комично-сокрушенный вздох над какой-нибудь моей, чаще всего вымышленной, оплошностью, взгляд ласково-сердитый, внимательный и, иногда, насмешливо-лукавый, но в котором всегда, в самые заразительно веселые минуты, была точно какая-то печаль, как след или предчувствие чего-то бесконечно грустного, то или другое ее легкое и изящное движение, и нежность, всё обвевающая нежность, – вот на что я мог бы указать, привести несколько примеров в каждом случае, отлично зная, что это никому ничего не скажет. Так, вероятно, нужно, что мы не умеем объяснить этот посылаемый иногда судьбой подарок, который выцветает в наши будни и который мы принимаем и бережем, как редкий отдых и самое высокое наслаждение, как залог того, что и здесь, на земле, с нами может быть хорошее.
Я говорил, что я был злой, а Люль добрая. Мнение наших знакомых было иное, но оно едва ли было правильным. Они не знали и не любили Люль, – а что можно знать без любви? Это были большей частью ее сверстницы, более милостивые ко мне, чем к Люль, с которыми она сама, к моему большому удовольствию, никогда не переходила черту спокойных, добрых, но ничем не обязывающих отношений. Дружна она не могла и не хотела быть ни с кем. Такие вещи не прощаются, и мне, за мое невнимание и нежелание бывать с кем-нибудь, кроме Люль, приходилось не раз выслушивать, что я слишком переоценил свою подругу и когда-нибудь за это буду наказан. Я наказан, Люль у меня отнята, и всё осталось как было. Люль была добра и справедлива по-настоящему, и за ее внешним холодком билось нехолодное сердце. Она не терпела притворно глубоких переживаний, но подлинная радость или горе вызывали в ней сочувствие и понимание, какие не часто встречаются. Не дружа ни с кем из подруг, она ни одной из них не сторонилась и требовала того же от меня. Я повиновался ее желаниям, но из этого выходило мало хорошего. Правда, Люль бывала довольна мною, когда нам приходилось встречаться с той же Фоллет или Мирзой, но как только мы оставались вдвоем, я немедленно переходил в лучшее состояние, чем вызывал новые упреки:
– Джим! Ты не умеешь жить и никогда не будешь счастливым. Пока мы вместе – всё хорошо: у нас будет неплохо и нескучно. Но кто знает, что впереди? Ты должен быть готовым к компромиссу. Пожалуйста, не спорь. Я знаю, что ты идешь на него уже и теперь, но ведь я вижу: ты делаешь это только для меня. Мы воспитаны и обязаны быть неискренними, а ты злишься и еле сдерживаешься. Так нельзя, ты очень трудный.
Люль была права. Ей часто бывало нелегко со мной. Я избалован, конечно, и это она, Люль, избаловала меня, она сделала так, что всякая фальшь, поза, разговоры о неудовлетворенности, мечты о «красивой» жизни, мелодраматичность, отсутствие такта и чувства меры вызывали во мне отвращение. Люль это понимала, но понимала и то, что встречи с такими вещами неизбежны, и поэтому хотела научить меня снисходительности и терпению. Так было по отношению к другим, но к себе самой и ко мне Люль всегда оставалась очень требовательной.
И вот такая-то, вся нежная и строгая, она была со мной. Любила ли она меня? Не знаю. Что говорили, обещали, что как будто бы уже признавали ее ничем не вынужденные слова: «У нас будет неплохо и нескучно»?
Люль! Почему без тебя я доживаю свои дни? Почему так страшно всё кончилось? Ты хотела быть со мной? У нас было бы «неплохо и нескучно»? У «нас»? Не знаю, не знаю…
13
Как-то в зимнюю ночь я неожиданно проснулся и почувствовал, что выспался и спать больше не буду. Был я тогда молод, здоров, было просто и спокойно на душе. Рядом со мной были ноги господина, и я знал, что близко, за надежным каменным забором, спит Люль.
Pulsuz fraqment bitdi.
