Kitabı oxu: «Лёд помнит всё»
Пролог. Петля.
Часть 1. Разговор с Голосом.
Темнота. Та самая, что была в конце.
Я не удивился. Я уже был здесь. Совсем недавно. Или совсем давно. Время в этом месте не имело значения.
— Ты снова здесь, — произнёс я в пустоту. Не как вопрос. Как констатацию факта.
Свет дрогнул, и в нём проступили знакомые, тёплые нотки. Те самые, что были в прошлый раз. Когда он отправил меня в Читу, в тело Володи Ворона.
— Я наблюдал, Мастер, — отозвался Голос. — Ты построил мост. Ты создал цивилизацию. Ты дал Сашке его сорок третий прыжок. Это было... безупречно.
— Тогда почему я здесь? — мой голос был спокойным, почти равнодушным. Я уже не боялся. Я уже знал правила этой игры. — Я выполнил условия. Я достиг большего. Я готов к покою.
— Покой заслужен, — согласился Голос. — Но ты забыл одну деталь. Ту самую, с которой всё началось. Не в Чите. А раньше.
В белом пространстве вдруг запахло больничным спиртом, хлоркой и сыростью подвала. Я вздрогнул.
— Десять лет, — прошептал я. — Тбилиси. Одна тысяча девятьсот шестьдесят пятый год. Я заболел. Я чуть не умер. Но я не помню... я не помню, что было до того, как я открыл глаза в палате.
— Потому что это был твой первый черновик, — мягко сказал Голос. — Ты уже приходил ко мне. Но тогда ты сломался. Ты выбрал путь зрителя, путь тренера у бортика, потому что испугался льда. Ты спрятался за спинами учеников.
Я замер. Холод, настоящий, пронзительный холод, пробежал по воображаемой спине.
— Что ты предлагаешь?
Теперь мой голос стал твёрдым, как тот самый лёд, который я когда-то так любил и так боялся.
— Возвращение к истоку. В твоё настоящее тело. Тбилиси, одна тысяча девятьсот шестьдесят пятый год. Но на этот раз — без подсказок. Никакого «интернета». Никаких чертежей ракет. Только ты. Твой характер. Твоя память о каждом повороте конька, о каждом прыжке, о каждой ошибке, которую ты заставлял делать других, но боялся сделать сам.
— И если я откажусь?
— Ты не откажешься. Потому что ты, Мастер, не умеешь оставлять вещи недоделанными. Особенно — самого себя.
Свет начал сужаться, превращаясь в ослепительную точку.
— В этот раз ты будешь не архитектором империй, — прозвенел Голос, уже удаляясь. — В этот раз ты будешь просто Фигуристом… Удиви себя.
И меня снова швырнуло вниз.
Часть 2. Пробуждение
Темнота отступила не рывком, а медленно, как мутная вода, стекающая с глаз.
Первым вернулся запах.
Резкий, тошнотворный коктейль из карболки, кипячёной ветоши и старого линолеума.
Я попытался вдохнуть глубже, но грудная клетка отозвалась хриплым, мокрым кашлем.
Тело было чужим.
Нет, не так.
Оно было моим.
Но каким-то неправильным. Слишком лёгким, слишком слабым, пронизанным глухой, ноющей болью в суставах.
Десять лет.
Тбилиси.
Одна тысяча девятьсот шестьдесят пятый год.
Я вспомнил.
Та самая болезнь, после которой я, по версии моей «первой» жизни, чудом выкарабкался. Но навсегда потерял здоровье для большого спорта.
Та самая болезнь, которая в итоге привела к травме.
К той самой травме, что заперла меня у бортика.
Я лежал, глядя в треснувший потолок с облупившейся побелкой.
Инстинкт, отточенный десятилетиями, сработал раньше мысли.
Я мысленно «потянулся» к Сети.
Запросил дату.
Сводку новостей.
Медицинский справочник по своим симптомам.
Тишина.
Абсолютная, звенящая, глухая тишина внутри черепа.
Никакого потока данных.
Никакого «ментального интернета».
Только гул собственной крови в ушах и далёкий стук капельницы за стеной.
«Значит, правда».
Странно, но эта мысль принесла почти горькое удовлетворение.
«Только навыки. Только память. Только я».
Я закрыл глаза, пытаясь собрать в кулак остатки воли.
Нужно встать.
Нужно понять, что делать дальше.
Но тут, в этой вязкой, лихорадочной тишине, всплыла фраза, которую я сказал Голосу всего несколько секунд — или вечностей — назад:
«Я свой путь прошёл. Честно. И ни о чём не жалею».
И вдруг меня пронзил ледяной, липкий ужас.
Часть 3. Осознание.
Почему я так уверен, что это мой первый путь?
Я напряг память, пытаясь вспомнить те дни в этом времени. Ту самую «болезнь». Я помнил жар. Помнил плач матери. Помнил вкус какого-то горького лекарства.
Но я не помнил, как заболел. Не помнил ни одного дня перед этим. Словно кусок плёнки вырезали и склеили грубым монтажом.
А с Вороном было иначе. Когда Голос отправил меня в Читу, в тело Володи Ворона, я помнил всё. Я помнил его детство, его школу, его первую тренировку. Я помнил, как он не любил лёд, как падал, как вставал. Я помнил его жизнь, как свою собственную.
А здесь? Здесь я помню только болезнь. Только палату. Только боль.
А что, если я не помню, потому что этого не было?
Эта мысль ударила сильнее, чем любой грузовик на трассе.
А что, если та «первая» жизнь, где я стал тренером в Харбине, была не первой?
Что, если это был один из черновиков? Одна из попыток? Один из витков?
Что, если я уже был здесь? В этом теле? В этой палате?
И Голос просто стирал мне память каждый раз, когда я умирал, чтобы начать заново?
Я попытался пошевелить ногой. Той самой, которую когда-то, в «другой жизни», сломал так, что меня навсегда заперло у бортика.
Сейчас она была цела. Но я помнил эту боль. Помнил, как хрустнул сустав, как рухнула мечта. Помнил, как стоял у бортика и смотрел, как другие делают то, что должен был делать я.
Но что, если это воспоминание — не ложное, а просто не единственное?
Что, если я был фигуристом не один раз? Что, если я получал травму не один раз? Начинал сначала не один раз? Что, если Голос просто дал мне прожить ещё одну из жизней, чтобы я поверил в «первую» жизнь?
И тут меня пронзила ещё одна мысль. Ещё более страшная.
А что, если мой характер — тоже результат многих жизней?
Часть 4. Селекция.
Я вспомнил себя в «первой» жизни. Тренер-деспот. Тиран на льду. Перфекционист, который не прощал ошибок. Циник, который жертвовал всем ради результата. Одинокий. Без семьи. Без близких. Только лёд и ученики, которые его боготворили, но не любили.
Я вспомнил себя в жизни Ворона. Архитектор империи. Руководитель Спецкомитета. Человек, который строил цивилизации и хоронил друзей. Но он не был одиноким. У него была Лиза. Были дети. Были внуки. Были ученики, которые стали космонавтами. Он умер в окружении людей, которые его любили.
И это были разные чувства.
Уважение. Страх. Любовь за достижения. За империю. За то, что он построил. И любовь просто за то, что он есть. За то, что он любил.
Может, в «первой» жизни мне как раз и не хватало каких-то мелочей. Может, мне не хватало именно этого — настоящей близости. Той, которая была у Ворона.
Два разных человека. Два разных тела. Две разных жизни. Но одинаковый стержень. Одинаковая воля. Одинаковый перфекционизм. Одинаковая жестокость.
Это не случайность. Это — селекция.
Я понял. Голос не просто отправляет меня назад. Голос куёт меня. Как кузнец куёт меч: нагревает, бьёт, охлаждает. Снова и снова. И с каждым разом металл становится крепче.
Каждая петля — это отжиг. Отжиг всего мягкого, человеческого, слабого. Оставление только стали.
Мой характер — не только мой. Моя воля — выкована не только мной. Моё «железо» — результат многих печей. Я — не просто человек. Я — проект.
Но если я проект, то что Голос хочет от меня в этот раз? Зачем отправляет обратно в слабое, больное тело? Зачем лишает «интернета»? Зачем оставляет только навыки и память?
Чтобы я стал фигуристом? Нет. Это слишком просто.
Чтобы я разорвал петлю? Может быть. Но тогда почему он так спокоен?
Может быть, он хочет, чтобы я научился чему-то новому? Не стали. Не воле. А чему-то, чего не было ни в «первой» жизни, ни в жизни Ворона? Настоящей близости. Не за достижения. Не за империю. А просто так.
И тогда, в этой тишине, я услышал ответ.
Не голос. Не слова. Просто... ощущение. Тёплое, почти ласковое. Как будто кто-то одобрительно кивнул в темноте.
Тепло, мастер. Тепло.
И я понял: это не одобрение моих догадок. Это одобрение моей эволюции. Я стал тем, кем он хотел меня видеть. Я стал мечом.
Но если я меч, то у меча есть выбор: служить кузнецу или вонзиться в него. Или... может быть, в этот раз он хочет, чтобы я перестал быть мечом? Чтобы я стал чем-то другим? Чем-то, чего не было ни в одной из предыдущих жизней?
Это петля. И я в ней не первый раз.
Дверь открылась.
— Очнулся, маленький? — раздался женский голос.
Я медленно повернул голову. И мир вокруг меня на долю секунды дрогнул, словно глитч в старой видеокассете.
Я открыл глаза. Страх ушёл. Осталась только холодная, расчётливая ярость.
Если это игра, я найду правила.
Если это петля, я её разорву.
Если я меч, я выберу, в кого вонзиться.
А если ты просто скучаешь, Голос... то я сделаю так, что тебе станет очень интересно. Или очень страшно.
Я сжал кулак. Слабый, детский кулак. Но в нём была воля человека, который уже прожил не одну жизнь. И который теперь понял: возможно даже его воля принадлежит ему не целиком.
«В этот раз, — подумал я, — я не просто стану фигуристом. В этот раз я найду тебя. И ты ответишь за каждую петлю. За каждый отжиг. За каждый меч, который ты выковал и сломал».
«И если я — твой проект, то я стану твоим провалом».
«А если ты хочешь, чтобы я научился чему-то новому... то я научусь. Но на своих условиях».
Я ещё не знал, прав ли.
Но впервые мне хотелось это выяснить.
Глава 1. Возвращение.
Дверь палаты открылась с тихим, сухим стуком.
— Очнулся, маленький? — раздался женский голос.
Я медленно повернул голову.
И мир вокруг меня на долю секунды дрогнул, словно глитч на старой видеокассете.
Палата была маленькой, с облупившейся побелкой на потолке и старым линолеумом на полу. Пахло хлоркой и чем-то ещё — тем особым больничным запахом, который невозможно спутать ни с чем.
Запахом страха и надежды, смешанных с карболкой.
В палату вошла она.
Моя мать.
Медея Отиевна Геловани-Чиковани.
В Тбилиси одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого года её знали как старшего тренера республики по фигурному катанию. В кабинетах Спорткомитета ГССР перед её авторитетом пасовали даже партийные чиновники. Она лично вела жесточайшие отборы в секцию, не делая поблажек ни детям министров, ни сыновьям генералов.
Дочь сванских князей Геловани, суровых правителей ледников и гор, она и на катке держалась как настоящая королева. Статная, с безупречной осанкой, в элегантном демисезонном пальто, от которого пахло морозной свежестью катка и французскими духами, принесёнными отцом из заводского спецраспределителя.
Но сейчас от её обычной гордости почти ничего не осталось.
Под глазами залегли тёмные круги от бессонных ночей. Волосы были слегка растрёпаны.
Я смотрел на неё взглядом старого, циничного тренера из Харбина и бывшего главы Спецкомитета в Москве.
В моей памяти она осталась глубокой старухой, ушедшей много лет назад.
А здесь ей было чуть за тридцать.
Она была молодой.
Красивой.
И испуганной.
— Ла́до... — выдохнула она, и маска строгого тренера окончательно разбилась.
Она бросилась к кровати, уронив сумочку на больничный линолеум, и прижала ладонь к моему лбу.
Я инстинктивно вздрогнул.
Тело, подчиняясь старым рефлексам Ворона, напряглось для обороны. Детский кулак сжался, взгляд стал холодным, оценивающим.
Но Медея не заметила этой взрослой жёсткости.
Она почувствовала главное.
Кожа была сухой и прохладной.
Смертельный жар, выжигавший меня несколько дней, ушёл.
Она прижала мою голову к груди и перешла на глухой, дрожащий, чисто мингрельский шёпот, целуя меня в висок:
— Ла́диа... на́наш сква́... дитя моё... Ты прохладный. Глазки открыл. На́наш гури — сердце мамы, боже мой, живой... На́наш на́кцеци — частичка мамы...
Моя «проектная сталь», выкованная Голосом в десятках печей, дала глубокую трещину.
Вся моя ярость против кузнеца наткнулась на эту волну чистой, безусловной, иррациональной материнской любви.
Голос говорил мне в темноте:
«Может, он хочет, чтобы ты научился чему-то новому... Настоящей близости. Не за достижения... А просто так».
И эта близость сейчас держала меня за плечи.
Я медленно разжал кулак.
— Ори коли ре, нана, — хрипло ответил я по-мингрельски. — Всё хорошо, мама...
Её мингрельские слова сами вытащили из глубин детской памяти родной язык.
Медея отстранилась и вдруг замерла, удивлённо вглядываясь в моё лицо.
Голос был детским, но интонация...
В ней не было детской слабости.
Я смотрел на неё прямо, тяжело и осознанно.
Так смотрят мужчины их рода.
Она провела ладонью по моим волосам, и я почувствовал, как что-то внутри сжалось.
Не от боли.
От чего-то другого.
От того, чему я пока не мог подобрать название.
— Ты так долго был в бреду, Ладиа, — тихо произнесла она. — Три дня. Врачи не знали, что делать. Я молилась... я молилась всем святым...
Я хотел сказать ей, что помню себя стариком.
Что помню, как строил империю.
Что помню, как хоронил жену и друга на Марсе.
Но не мог.
Не сейчас.
— Просто голова кружится, нана, — соврал я.
Она улыбнулась, но в уголке её рта всё ещё дрожала тревога.
— Отлежишься, — произнесла она. — А потом — обратно на каток. Геловани и Чиковани не сдаются, Ладиа. Ты же хочешь стать чемпионом. Прославить наш род.
Каток.
Я вздрогнул.
В памяти всплыл лёд.
Запах холода и резины.
Звук коньков.
Тренерский свисток.
Падение.
Боль.
Я уже катался.
Я помнил: в семье шутили, что некоторые рождаются в рубашке, а я родился в коньках. Мать поставила меня на лёд раньше, чем научила читать.
Но я не помнил деталей.
Не помнил своих программ.
Не помнил, на каких соревнованиях выступал.
Словно кто-то стёр из головы конкретные движения, оставив только ощущение льда под полозом.
— Да, нана, — произнёс я. — Хочу стать чемпионом.
Она улыбнулась, и в её измученных глазах на мгновение вспыхнула та самая сванская гордость, которую я помнил.
— Вот и хорошо. Поправляйся, Ладиа. А потом — на лёд.
В этот момент дверь распахнулась шире, и в палату стремительно вошёл лечащий врач, а следом за ним — старый заслуженный тбилисский профессор в круглых роговых очках, один из самых уважаемых медиков республики. За ними робко семенила медсестра с картой.
Ещё три часа назад Владимир Чиковани угасал от тяжелейшей двусторонней крупозной пневмонии с менингеальными симптомами.
В одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году после такого выживали далеко не все. А выжившие нередко расплачивались здоровьем на всю оставшуюся жизнь.
В моей «первой» жизни эта болезнь уничтожила здоровье настолько, что большой спорт постепенно стал для меня недостижимым. А потом пришла травма, окончательно запершая меня у бортика.
Профессор молча приблизился, достал фонендоскоп и приложил его к моей груди.
Послушал.
Переставил.
Снова послушал.
Осмотрел зрачки. Проверил коленные рефлексы.
С каждым движением его лицо, покрытое благородными морщинами, становилось всё более растерянным.
Он снял очки, протёр их платком, снова надел и посмотрел на снимок лёгких, который держала медсестра.
Потом на меня.
Я смотрел в ответ.
Спокойно.
Не мигая.
Как опытный тренер смотрит на врача, который сейчас должен вынести заключение. Или как председатель Спецкомитета принимает доклад подчинённого.
Профессору под моим взглядом явно стало не по себе.
Он откашлялся.
— Эраст Давидович... Медея Отиевна...
Он повернулся к дверям, и только сейчас я заметил, что в проёме стоит отец.
— Я... я не знаю, как это научно квалифицировать. Экссудат практически исчез. Хрипов нет. Неврологические тесты... в норме.
Медсестра за его спиной тихо перекрестилась.
— Этого не может быть, — пробормотал лечащий врач. — Ещё утром показатели были критическими. А сейчас... словно болезни никогда не было.
Он посмотрел на профессора.
— Это медицинское чудо.
Я мысленно усмехнулся.
Кузнец исправил дефект меча.
Голос позаботился об этом.
Он вернул меня в это время, но дал абсолютно здоровое, чистое тело. Суставы были целы. Сердце работало ровно. Последствия болезни исчезли.
Системная ошибка прошлого черновика была аннулирована.
Теперь у меня был безупречный инструмент.
Профессор наклонился ко мне, внимательно вглядываясь в лицо:
— Мальчик, как ты себя чувствуешь? Голова не болит?
— Нет, — ответил я. — Чувствую себя хорошо.
— А память? Помнишь, что с тобой было?
Я помнил всё.
И ничего одновременно.
Помнил, как умирал в машине под Пекином.
Помнил, как строил Марс.
Помнил, как Голос отправлял меня в Читу.
Но не помнил, как заболел.
Не помнил дней до палаты.
— Помню, что болел, — осторожно произнёс я. — Но подробности... туман.
Профессор кивнул, но в его глазах осталось сомнение.
Он верил в науку.
А наука не могла объяснить то, что сейчас происходило перед ним.
— Вам нужно наблюдение, — произнёс он, поворачиваясь к родителям. — Минимум неделя. Полный покой. Никаких нагрузок.
Медея кивнула.
Но я видел: она уже думает о катке. О том, как её сын снова встанет на лёд. О том, какой след могла оставить болезнь.
Только следа не было.
Я перевёл взгляд на отца.
Эраст Давидович Чиковани.
Главный инженер Тбилисского авиационного завода номер тридцать один. Человек, державший в кулаке многотысячное секретное производство, где собирали реактивные истребители МиГ-двадцать один.
Он стоял в дверях прямо в строгом сером рабочем костюме. Из нагрудного кармана торчал инженерный цанговый карандаш. От него пахло табаком «Казбек», бумагой чертежей и машинным маслом.
Истинный Чиковани.
Представитель старого мингрельского княжеского рода, привыкшего брать своё жёстким умом, характером и умением идти до конца.
На заводе его боялись и уважали.
Он редко позволял себе показывать эмоции.
Но сейчас пальцы, сжимавшие фетровую шляпу, заметно дрожали.
Отец сделал шаг в палату.
Его тяжёлый, волевой взгляд встретился с моим.
— Володя, — негромко произнёс он по-русски, как привык говорить на режимном объекте, отбрасывая домашнее «Ладо».
Внутри меня вдруг поднялось глубокое, зрелое уважение к его породе и уму.
Я приподнялся на локтях, проигнорировав попытку матери уложить меня обратно.
Два Чиковани — взрослый мужчина и десятилетний мальчик со взглядом человека, прожившего несколько жизней, — смотрели друг на друга.
— Всё в порядке, отец, — твёрдо ответил я по-русски. — Кризис миновал. Ошибки исправлены. Пора возвращаться на лёд.
В палате повисла мёртвая тишина.
Мать побледнела.
Профессор выронил ручку, которой собирался сделать запись в истории болезни.
Три часа назад этот десятилетний мальчик дышал через раз.
А сейчас разговаривал с отцом так, словно не просил разрешения вернуться на каток, а докладывал о принятом решении.
Эраст Давидович медленно подошёл к кровати.
Он смотрел на меня долго, внимательно, словно пытался разгадать загадку.
Потом протянул руку и положил её мне на плечо.
Ладонь была тяжёлой, тёплой, шершавой.
— Ты изменился, Володя, — тихо произнёс он. — Ты стал... другим.
— Я повзрослел, отец, — ответил я. — Болезнь учит.
Он кивнул.
Но я видел: не поверил.
Он видел не просто повзрослевшего ребёнка.
Он видел что-то другое.
Что-то, чему пока не мог найти объяснения.
— Хорошо, — произнёс он наконец. — Если ты хочешь на лёд, ты пойдёшь на лёд. Но сначала — восстановление. Понял?
— Понял, отец.
Он сжал моё плечо и отошёл.
Медея посмотрела на него с благодарностью.
Она знала: без его согласия ничего не будет.
Вечером, когда родители ушли, я лежал в темноте и смотрел в потолок, на котором едва угадывались трещины облупившейся побелки.
Пятница, пятнадцатое октября одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого года.
Мне десять лет и пять месяцев.
Я родился в мае пятьдесят пятого, а сейчас на дворе уже осень шестьдесят пятого.
Я был в петле.
Я был проектом.
Я был мечом, выкованным в десятках безжалостных печей.
Но сейчас, в этой маленькой больничной палате, среди въевшегося запаха хлорки и карболки, я впервые подумал о другом.
Может быть, в этот раз я не стану мечом.
Может быть, в этот раз я смогу стать просто...
сыном.
Я медленно сжал руку.
Кулак был слабым, детским.
Но в нём уже звенела железная воля человека, прожившего не одну жизнь.
Великая селекция родов Чиковани и Геловани началась.
Но на этот раз правила этой игры буду устанавливать я.
Глава 2. Сила Чиковани
Апрель одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Тбилиси.
Выписка напоминала спецоперацию.
Отец не привык ждать, поэтому у входа в больницу, мягко шурша шинами по тбилисскому асфальту, уже урчала новенькая служебная «ГАЗ-двадцать один» — чёрная, блестящая директорская «Волга» с завода номер тридцать один. Водитель в кепке мгновенно вытянулся в струнку, открывая заднюю дверь перед Медеей.
Тбилиси образца шестьдесят пятого года встретил нас шумом платанов, запахом жареных каштанов, бензиновым выхлопом округлых автобусов и далёким гудком маневрового тепловоза. Город жил своей вальяжной, южной жизнью.
Но сначала — домой.
В четырёхкомнатной «сталинке» в тихом переулке за проспектом Руставели, пахнущей старыми книгами и отцовским табаком «Казбек», отец задержал меня в прихожей. Он молча взял у меня из рук тот самый блокнот, где ещё в больничной палате я набросал эскизы коньков будущего.
Он долго рассматривал чертежи. Его пальцы, привыкшие держать цанговый карандаш, медленно обводили линии профиля лезвия, угол заточки зубцов, схему многослойной подошвы.
— Радиус выемки... жёсткость ботинка... амортизация пятки, — пробормотал он, и в его обычно сухом, командном голосе впервые проскользнул неподдельный инженерный интерес. — Интересно...
Он снова пробежал глазами чертёж.
— Очень интересно.
Отец поднял на меня взгляд.
В глазах главного инженера секретного завода номер тридцать один зажглись огоньки, которых я прежде в нём не замечал.
— То, что у тебя сейчас на ногах, Володя, — коньки прошлой эпохи, — произнёс он, и в голосе уже слышалась настоящая инженерная страсть. — Хорошие коньки, не спорю. Но это как сравнить наш МиГ-двадцать один с бипланом тридцатых годов. И то и другое летает. Только небо у них разное.
Он провёл пальцем по профилю лезвия, словно ощупывал обвод крыла.
— А вот это... уже другая машина. Здесь каждый угол выверен, как у лопатки компрессора. И кое-что я вообще вижу впервые.
Отец ещё раз посмотрел на чертёж.
— Через две недели у тебя будут ботинки по твоим размерам. Сошьём. А лезвия закажем в инструментальном цеху. Со сталью тоже подумаем. Сделаем как надо.
Он постучал пальцем по листу.
— Это должен быть не просто конёк, Володя. Это должен быть инструмент.
— Спасибо, отец, — тихо ответил я.
— Не благодари.
Он сунул блокнот в портфель.
— Просто не подведи мать. Она сегодня сама не своя. Иди. Она ждёт.
Машина переехала Куру по мосту Челюскинцев и затормозила у монументальных ворот спортивного комплекса «Динамо». За ними, посреди вечного тбилисского тепла, гудели компрессоры, удерживая тонкое ледовое зеркало.
Мать сознательно не повезла меня в Ваке, где на небольшом официальном катке царил приглашённый из Москвы Плинер, насаждавший жёсткие методики столичного СЮПа.
Плинер был человеком профсоюзного общества «Труд».
А Медея Отиевна правила на «Динамо».
В системе координат советского спорта динамовское ведомство стояло особняком — со своими деньгами, закрытыми залами и собственной гордостью, которая не слишком охотно склонялась перед заезжими столичными авторитетами.
Медея Отиевна вообще не любила делить власть.
Её королевство находилось здесь.
За высокими воротами ведомственного комплекса, где пахло льдом, тяжёлым паркетом гимнастических залов и машинным маслом, она правила единолично. Здесь Плинер ей был не указ, а Спорткомитет видел прежде всего готовые результаты.
За тяжёлыми деревянными дверями спортивного комплекса заканчивалась обычная советская Грузия.
Начинался мир Медеи Отиевны.
Навстречу ударила волна плотного, резкого холода.
Пахло влажной древесиной настилов, резиной дорожек, машинным маслом компрессоров и тем самым чистым, ни с чем не сравнимым ароматом свежего льда.
Я остановился.
Запах мгновенно вскрыл пласт памяти, наложившись на воспоминания о суровых зимах Дивногорска. Но там был дикий, промёрзший Север.
А здесь — рукотворная зима посреди субтропиков.
На белом поле, чертя коньками замысловатые круги под хрипящий из репродукторов вальс Хачатуряна, кружились дети.
При виде матери стайка фигуристов мгновенно подобралась у бортика.
Музыка стихла.
В глазах девчонок в коротких шерстяных платьицах и мальчишек в трико вспыхнул тот особый благоговейный страх, который я слишком хорошо знал по собственной тренерской жизни.
— Медея Отиевна пришла... — прошелестело по катку.
Мать даже не сняла элегантное демисезонное пальто. Только поправила капроновый шарф, и её осанка мгновенно стала прежней — сванской, гранитной.
Она посмотрела на лёд.
Потом на меня.
Её холодный тренерский взгляд прошёлся по моей фигуре, словно сканируя координацию, осанку, походку, выискивая малейшие следы слабости после болезни.
— Ладо, — голос прозвучал как щелчок хлыста, без капли недавней больничной нежности. — На лёд пока не пущу. Сначала ОФП и хореография у станка. Посмотрим, осталась ли в твоих ногах сила Чиковани.
«Три месяца до первенства, — подумал я. — Достаточно, чтобы вернуться в форму. Достаточно, чтобы начать всё сначала».
Я кивнул.
Ни разочарования, ни спора.
Наоборот, внутри шевельнулось уважение.
Любой другой тренер после такого «медицинского чуда» мог сразу потащить ученика на лёд — проверять, что осталось.
Медея была профессионалом.
Она хотела сначала увидеть тело.
— Слушаюсь, тренер, — ответил я.
И сам услышал в детском голосе знакомую железную дисциплину.
Зал хореографии встретил запахом канифоли, старого паркета и пота.
У станка под строгим взглядом балетмейстера тянули ноги несколько девочек из старшей группы. При виде матери они мгновенно подобрались.
— Ладо, к станку, — бросила Медея, наконец снимая пальто.
Под ним оказалось строгое чёрное тренировочное платье, подчёркивающее её безупречную осанку.
— Покажи, на что способны твои ноги после болезни.
Я подошёл к станку.
Тело всё ещё было слабым. Ноги слегка дрожали.
Но разум помнил каждое движение. Каждую мышцу. Каждый миллиметр положения корпуса.
— Grand plié, — скомандовала балетмейстер.
Я опустился в глубокое приседание.
Ноги дрожали.
Но держали.
— Battement tendu. Вперёд. В сторону. Назад.
Я вытягивал ногу, чувствуя, как натягиваются связки.
Слабо.
Слишком медленно.
Медея стояла у стены, скрестив руки на груди. Лицо оставалось непроницаемым, но я видел, как напряглись желваки на скулах.
Она боялась.
Не только мать.
Тренер.
Боялась увидеть, что болезнь отняла у неё ученика.
— Battement jeté, — продолжала балетмейстер. — Высота сорок пять градусов.
Я махнул ногой.
Низко.
Тридцать, может быть, тридцать пять.
— Выше! — рявкнула балетмейстер.
Я повторил.
Нога не слушалась.
Истощённые болезнью мышцы отказывались выдавать то, чего от них требовал мой разум.
Медея молчала.
Но пальцы на скрещённых руках впились в локти так, что побелели костяшки.
— Rond de jambe par terre, — скомандовала балетмейстер. — En dehors. En dedans.
Я начал описывать ногой круг.
Медленно.
Неуверенно.
И вдруг что-то щёлкнуло.
Разум, хранивший десятилетия тренерского опыта, перестал раскладывать движение на отдельные команды.
Тело сделало всё само.
Та самая глубинная мышечная память, прошитая в нём с пяти лет.
Та, которую Голос не смог стереть.
Тело вспомнило.
Rond de jambe пошёл плавнее.
Нога сама нашла траекторию.
Центр тяжести сместился туда, куда нужно.
— Fondu, — скомандовала балетмейстер.
Я опустился на опорной ноге, одновременно поднимая свободную.
Плавно.
Без прежней дрожи.
Медея сделала шаг вперёд.
— Frappé.
Удар.
Резко.
Хлёстко.
Точно.
Балетмейстер посмотрела уже не на меня.
На Медею.
— Grand battement. Высота девяносто градусов!
Я махнул ногой.
Она взлетела вверх словно сама.
Девяносто?
Сто?
Я не успел понять.
Зато увидел лицо матери.
Её знаменитая ледяная маска треснула.
В глазах был чистый, неподдельный шок.
Она смотрела на меня так, словно увидела человека, которого знала всю жизнь, — и вдруг перестала узнавать.
— Довольно, — тихо произнесла она.
Балетмейстер замерла.
Замерли девочки у станка.
Медея медленно подошла ко мне и несколько секунд смотрела на мои ноги, словно пыталась понять, что именно сейчас произошло.
— Сколько ты занимался до болезни?
— Каждый день, нана. С пяти лет.
— И ты помнишь всё?
Я посмотрел на неё.
— Я помню, как дышать. А остальное... тело помнит само.
Она долго молчала.
Потом кивнула.
— Хорошо.
И впервые в её голосе я услышал за тренерской строгостью что-то ещё.
Гордость.
Страх.
И огромный профессиональный интерес.
— Теперь на лёд.
Когда мы вернулись в ледовый дворец, солнце уже клонилось к закату, окрашивая тбилисское небо в розовато-оранжевые тона. Последние лучи пробивались сквозь высокие окна и ложились на белое поле.
Медея подошла к бортику и поправила капроновый шарф.
— Ладо.
Я посмотрел на неё.
— Выходи.
Я кивнул и начал надевать коньки.
Старые.
Кожаные.
Разношенные точно по ноге.
Я затянул шнуровку, встал и шагнул на лёд.
Первый шаг.
Второй.
Толчок.
Скольжение.
И мир исчез.
Не стало катка.
Не стало детей у бортика.
Не стало матери.
Не стало Тбилиси одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого года.
Остался лёд.
Я помнил его.
Нет.
Тело помнило.
Сначала я просто пошёл по широкой дуге.
Затёкшие ноги с каждым метром оживали, возвращая эластичность. Ещё круг. Ещё.
Чуть глубже ребро.
Больше скорость.
Ещё.
В движениях проступала выпестованная десятилетиями, совершенно невозможная для десятилетнего ребёнка уверенность.
Скольжение наливалось плавностью.
И силой.
Я чувствовал тело изнутри, как тренер чувствует ученика после тысяч часов совместной работы.
Слабое?
Да.
Истощённое?
Ещё немного.
Но оно слушалось.
А если тело слушается — с ним можно работать.
Я едва заметным движением корпуса развернулся и пошёл спиной вперёд, закладывая глубокую дугу на наружном ребре.
Скорость начала расти.
Ещё.
Держит.
Короткая перебежка.
Толчок зубцом.
Тело взмыло в воздух.
Прыжок получился невысоким — ноги пока не могли дать больше.
Но чистым.
Группировка.
Приземление.
Мягкий выезд.
Одинарный аксель.
Я услышал собственное дыхание.
Ровное.
Ноги держали.
Значит, дальше.
Я не остановился.
Длинная дуга назад.
Внутреннее ребро.
Толчок.
Взмах свободной ногой.
Два быстрых оборота.
Приземление на глубокое наружное ребро.
Двойной сальхов.
У бортика раздался тихий звук.
Я скосил глаза.
Медея уронила перчатки.
Она даже не наклонилась за ними. Обеими руками вцепилась в деревянный поручень.
Я уже нёсся дальше.
Тренер внутри меня не видел причин останавливаться.
Первый элемент — чисто.
Второй — чисто.
Дыхание ровное.
Ноги держат.
Значит, нагрузка недостаточна.
Я пошёл на аксель.
Практически без подготовки.
С ходу.
Лёд зазвенел под лезвием.
Толчок.
Полёт.
Один.
Два.
Ещё половина.
Приземление.
Двойной аксель.
И только теперь я почувствовал, как ноги начали мелко дрожать.
Хватит.
На сегодня.
Я пронёсся мимо бортика и резко затормозил боком. Из-под лезвий взметнулся рой сверкающей ледяной крошки.
Стоял, тяжело, но ровно дыша.
Тело вспомнило.
А старик внутри меня уже считал, сколько ещё можно из него выжать завтра.
Я медленно подъехал к матери.
Медея смотрела на меня так, будто действительно увидела призрака.
От её знаменитой ледяной маски ничего не осталось.
— Ладиа... — прошептала она. — Что... что это сейчас было?
Я молчал.
— Откуда ты это знаешь? Этому не учат в десять лет. Этому учатся годами.
Я придержался рукой за деревянный бортик, позволяя ногам успокоиться, и посмотрел на неё.
— Это была просто разминка, нана, — тихо ответил я. — Я немного заржавел.
Опустил взгляд на коньки.
— Но это — мусор. Отец обещал сделать новые через две недели.
Снова посмотрел на мать.
— А когда получу их, поговорим о тройных.
Медея медленно наклонилась, подняла с пола перчатки.
Несколько секунд она просто стояла передо мной.
Не мать.
Тренер.
Она смотрела на мои ноги, на коньки, на лёд за моей спиной.
Потом коротко кивнула.
— Хорошо, Ладиа.
Пауза.
— Значит, будем работать по-другому.
Вот теперь я улыбнулся.
Не потому, что победил её.
Медею Отиевну вообще невозможно было победить.
Она просто увидела то, что мне было необходимо.
Я больше не был тем учеником, которого она выводила на этот лёд до болезни.
Но и она оставалась тренером.
А значит, впереди становилось интересно.
Я медленно снял коньки.
Ноги дрожали от усталости, но внутри горел тот самый огонь, который я помнил десятки лет.
Огонь льда.
— Нана, — спросил я, поднимаясь. — А где здесь можно принять душ?
Она моргнула, словно только сейчас вспомнила, что перед ней всё-таки десятилетний мальчик.
— Иди, Ладиа. Отдыхай. Завтра продолжим.
Я кивнул и пошёл к раздевалке.
За спиной почти сразу раздался её прежний голос:
— Что встали?! Музыку! Сначала! И спины держать!
Дети сорвались с места.
Я усмехнулся.
Вот теперь я действительно вернулся.
Великая селекция родов Чиковани и Геловани продолжалась.
И на этот раз правила этой игры буду устанавливать я.
Глава 3. Чёрный лебедь.
Утром мать задержалась.
Она кому-то звонила, говорила негромко, но я всё-таки уловил отдельные слова:
— ...совещание в Спорткомитете... Плинер... отчётность...
Через несколько минут она вернулась в комнату уже одетая в строгий костюм, с кожаной папкой под мышкой.
— Ладиа, — произнесла она. — Я уезжаю на совещание. Вернусь к одиннадцати. Водитель отвезёт тебя на «Динамо». Нина Георгиевна проведёт хореографию, потом выйдешь на лёд. Понял?
— Понял, нана.
Она подошла и провела ладонью по моим волосам.
На секунду снова стала не главным тренером республики.
Матерью.
— Только не переутомляйся. Ты ещё слаб.
— Не буду.
Она посмотрела на меня подозрительно.
Наверное, обещание прозвучало недостаточно убедительно.
Но спорить не стала.
Мать уехала.
Я остался один.
«Волга» мягко шуршала по тбилисскому асфальту.
Водитель, молчаливый мужчина в кепке, довёз меня до ворот «Динамо».
За стеклом вахты сидела пожилая женщина в синей форме. Увидев меня, она тут же поднялась и распахнула дверь.
— Володенька! А мы тебя ждём, внучек. Медея Отиевна звонила, сказала, что приедешь. Как себя чувствуешь, бичико? Поправился?
— Спасибо, бебия Нино. Уже лучше.
— Вот и хорошо, чемо бичо. Иди, иди. Раздевалка свободна, ключ я тебе оставила. А потом куда?
— Сначала в зал ОФП. Нужно размяться.
— Правильно, правильно.
Она тут же погрозила мне пальцем.
— Только не переутомляйся, слышишь? После болезни нельзя торопиться.
— Не буду, бебия Нино.
Сегодня это мне говорили уже второй раз.
Я прошёл в вестибюль.
За спиной донеслось тихое:
— Эрастович... Весь в отца. Такой же серьёзный.
Я усмехнулся.
Если бы она знала.
Зал общей физической подготовки был почти пуст.
Дежурный тренер сидел у стены и листал журнал. Увидев меня, поднял голову.
— Медея Отиевна сказала, что ты придёшь. Но... ты один?
— Мать на совещании. Она разрешила заниматься самостоятельно.
Он несколько секунд смотрел на меня.
Пожал плечами.
— Хорошо. Только без геройства. Если что — я здесь.
Я кивнул.
И начал.
Сначала — приседания.
Глубокие. Медленные. С полным контролем колена и центра тяжести.
Десять.
Двадцать.
Тридцать.
Выпады.
Вперёд.
В сторону.
Назад.
Планка.
Тридцать секунд.
Минута.
Ещё.
Детские мышцы начали гореть гораздо раньше, чем привык мой старый разум.
Нормально.
Значит, есть над чем работать.
Дальше — жёсткий кроссфитовский комплекс.
Упор лёжа.
Отжимание.
Колени к груди.
Вверх.
Прыжок.
Снова вниз.
Десять повторов.
Короткий отдых.
Ещё десять.
Потом — работа на корпус.
Статика.
Скручивания.
Боковая планка.
Прыжковая серия.
Никакой экзотики для двадцать первого века.
Обычная функциональная подготовка спортсмена.
Только на дворе стоял одна тысяча девятьсот шестьдесят пятый год.
Дежурный тренер сначала продолжал листать журнал.
Потом перестал.
Отложил его.
Через несколько минут поднялся и подошёл ближе.
Я прекрасно понимал почему.
Десятилетний пацан без остановки выдавал жёсткий кроссфитовский комплекс, который в этом времени советские методисты ещё даже не классифицировали.
Но мне было всё равно.
Пусть смотрит.
Я восстанавливал базу.
Через сорок минут остановился.
Пульс высокий.
Мышцы разогреты.
Дыхание быстрое, но ровное.
Дрожи нет.
Держит.
Значит, можно дальше.
Я вытер лицо полотенцем.
— Спасибо. Теперь можно в зал хореографии?
Тренер кивнул.
Но продолжал смотреть на меня так, словно хотел что-то спросить и пока не решался.
Я ушёл.
Зал хореографии встретил прохладой.
Станок.
Зеркало во всю стену.
Старый проигрыватель в углу.
Запах канифоли и паркета.
Вот здесь мне было почти уютно.
Я положил руку на деревянный поручень.
Закрыл глаза.
И начал.
Grand plié.
Battement tendu.
Вперёд.
В сторону.
Назад.
Rond de jambe par terre.
En dehors.
En dedans.
Fondu.
Frappé.
Grand battement.
Медленно.
Без спешки.
Тело уже вспомнило движения, поэтому теперь можно было думать не о том, как их выполнить, а о том, что именно происходит с мышцами.
Где тянет.
Где слабость.
Где после болезни ушла амплитуда.
Где можно добавить.
Через двадцать минут тело стало мягким и послушным.
Я отпустил станок.
Можно было идти дальше.
На полке возле проигрывателя лежали пластинки.
Я перебрал несколько.
Остановился.
Чайковский.
«Лебединое озеро».
Третий акт.
Чёрный лебедь.
Я поставил пластинку.
Опустил иглу.
Первые звуки наполнили пустой зал.
Я встал перед зеркалом.
Несколько секунд просто слушал.
А потом начал двигаться.
Не танцевать балет.
Мне не нужен был балет.
Мне нужна была Одилия.
Не нежность Белого лебедя.
Не чистота.
Не хрупкость.
Другое.
Уверенность.
Соблазн.
Опасность.
Красота, которая прекрасно знает, что на неё смотрят.
Первая рука.
Поворот корпуса.
Шаг.
Grand plié перестал быть просто упражнением.
Battement tendu — вытянутой ногой.
Rond de jambe — геометрией движения.
Музыка собирала всё в одно целое.
Тело было десятилетним.
Но характер музыки не имел возраста.
Не показывай движение.
Рассказывай.
Эту фразу я повторял своим ученикам тысячи раз.
Теперь повторил себе.
И тело послушалось.
Плечо.
Голова.
Пауза.
Взгляд в зеркало.
Ещё движение.
Я видел каждую ошибку.
Здесь рано открыл корпус.
Здесь кисть пустая.
Здесь можно дольше удержать паузу.
Исправил.
Снова.
Лучше.
Ещё раз.
Я перестал замечать зеркало.
Не услышал, как открылась дверь.
Не заметил девочек из старшей группы, остановившихся у входа.
Не увидел Нину Георгиевну.
Она тоже остановилась.
Просто смотрела.
А я продолжал.
Последний поворот.
Рука вперёд.
Корпус чуть вниз.
Тишина.
Я выпрямился.
Обернулся.
И только тогда увидел зрителей.
Несколько девочек у двери.
Рядом Нина Георгиевна.
Все молчали.
— Доброе утро, — сказал я.
Нина Георгиевна не ответила.
Несколько секунд просто смотрела.
— Ты...
Она запнулась.
— Ты откуда это знаешь?
Я пожал плечами.
Ответ был готов.
— В больнице слышал. В бреду. Музыка играла... и движения видел.
Ложь.
Не самая убедительная.
Но другой всё равно не было.
Нина Георгиевна медленно кивнула.
Судя по лицу, не поверила.
Но и лучшего объяснения придумать не смогла.
— Иди на лёд, — наконец сказала она. — Медея Отиевна скоро вернётся.
Она ещё раз посмотрела на меня.
— Пусть сама с тобой разбирается.
Вот это уже прозвучало почти обречённо.
Я переоделся.
Надел старые кожаные коньки.
Вышел на лёд.
Каток был почти пустым. Дежурный тренер у бортика, несколько мальчишек из младшей группы.
Я остановился у калитки.
Закрыл глаза.
Вдохнул.
Холод.
Потом толкнулся.
Сегодня мне уже не нужно было проверять, помнит ли тело лёд.
Вчера я получил ответ.
Сегодня нужно было понять другое.
На что оно способно.
Я начал с разминки, которую использовали топовые фигуристы в две тысячи двадцатых.
Рёбра.
Наружная дуга.
Внутренняя.
Смена ребра.
Переход.
Ещё.
Минимум лишней работы корпусом.
Никаких бессмысленных взмахов руками.
Скорость не терять.
Шаги.
Тройки.
Двойные тройки.
Перекидные.
Крестовки.
Переход из одного движения в другое без остановки.
Смена направления.
Смена скорости.
Работа корпуса.
Мне не нужны были отдельные элементы.
Нужна была связность.
То самое качество, которое в будущем станет обязательным для фигуриста мирового уровня.
Дежурный тренер довольно быстро перестал смотреть на секундомер.
Я видел это краем глаза.
Неважно.
Рёберная арабеска.
Одна нога.
Свободная назад.
Корпус вперёд.
Руки раскрыты.
Баланс.
Держит.
Переход.
Прыжок во вращение.
Либела.
Один оборот.
Второй.
Четвёртый.
Восьмой.
Центр почти не ушёл.
Хорошо.
Смена позиции.
Кольцо.
Потом кораблик.
Инабауэр.
Глубокий прогиб.
Тело сопротивлялось.
Естественно.
Ему десять.
Ничего.
Разработаем.
Снова вращение.
Либела.
Волчок.
Смена ноги.
Заклон.
Попытка Бильмана.
Не идеально.
Но достаточно, чтобы понять направление.
Я остановился у бортика.
Пульс колотился в висках.
Половина работы.
Дежурный тренер подошёл ближе.
— Володя... тебе нужен отдых?
Я посмотрел на часы.
— Пять минут.
Он явно ожидал другого ответа.
— А потом?
— Прыжки.
Тренер открыл рот.
Передумал.
Отошёл.
Я опёрся локтями о поручень и восстанавливал дыхание.
Сердце билось быстро.
Но ровно.
Мышцы горели.
Дрожи не было.
Держит.
Через пять минут я снова вышел.
Сначала одинарные.
Не ради сложности.
Диагностика.
Аксель.
Чисто.
Сальхов.
Тулуп.
Флип.
Лутц.
Я проверял каждый прыжок, как тренер проверяет механизм после ремонта.
Толчок.
Ось.
Группировка.
Выезд.
Работает.
Значит, двойные.
Сальхов.
Тулуп.
Флип.
Лутц.
Двойной аксель.
На нём пришлось добавить усилие.
Но приземление получилось чистым.
У бортика кто-то тихо сказал:
— Двойной аксель... Ему же десять...
Я уже заходил на следующий.
Каскады.
Двойной сальхов — двойной тулуп.
Чисто.
Двойной лутц — двойной тулуп.
Тоже.
Теперь ноги начали напоминать о себе.
Не боль.
Усталость.
Рабочая.
Я сделал круг.
По всем правилам на этом следовало заканчивать.
И именно поэтому я решил попробовать тройной.
Тренер внутри меня даже не спорил.
Если тело после всей нагрузки чисто держит двойные — значит, нужно проверить следующий предел.
Не завтра.
Сейчас.
Разгон.
Дуга.
Толчок.
Тройной сальхов.
Высоты оказалось достаточно.
Первый оборот.
Второй.
Третий.
Лёд.
Приземление вышло тяжёлым.
Колено провалилось.
Свободная нога метнулась вниз.
Степ-аут.
Я удержался.
Плохо.
Но главное было понятно.
Тело может.
Значит, повторяем.
Я сделал несколько троек, восстановил дыхание.
Разгон.
Теперь не форсировать толчок.
Плотнее группировка.
Чуть быстрее руки.
Толчок.
Тройной сальхов.
Первый.
Второй.
Третий.
Лёд.
Чисто.
И сразу —
двойной тулуп.
Выезд.
Есть.
Я сделал ещё круг.
Ноги начали мелко дрожать.
Вот теперь достаточно.
Предел на сегодня найден.
Не абсолютный.
Рабочий.
Завтра его можно будет сдвинуть.
Я медленно подъехал к бортику.
Схватился за поручень.
Сердце колотилось так, что отдавало в горле.
И только тогда заметил мать.
Она стояла у входа.
Вернулась раньше.
И, судя по её лицу, видела достаточно.
Медея не выглядела потрясённой.
Это было хуже.
Она считала.
Я слишком хорошо знал такой взгляд.
Сам смотрел так на учеников десятилетиями.
Не:
«Как это возможно?»
А:
«Что именно я сейчас увидела?»
Я подъехал.
— Доброе утро, нана.
Она не ответила сразу.
Посмотрела на меня.
На лёд.
На следы от прыжков.
Снова на меня.
— Сколько?
Правильный вопрос.
— Чего?
— Сколько ты уже работаешь?
Я посмотрел на часы.
Назвал время.
— ОФП?
— Сорок минут.
— Хореография?
— Около получаса.
— Лёд?
Я снова посмотрел на часы.
Ответил.
Медея медленно вдохнула.
— И после этого ты пошёл на тройной?
— Да.
— Почему?
Я удивился вопросу.
— Потому что двойные держались.
Несколько секунд она молчала.
— И?
— Первый недокрутил по качеству. Степ-аут.
— Я видела.
— Значит, нужно было повторить.
Её глаза сузились.
— Конечно.
Я не сразу понял, шутит она или нет.
Скорее всего, нет.
Она снова посмотрела на мои ноги.
— Второй?
— Чистый.
— И зачем после него двойной тулуп?
Вот теперь вопрос был совсем странным.
— Проверить каскад.
Медея закрыла глаза.
Совсем ненадолго.
Потом открыла.
— Ладиа...
— Да?
— Ты понимаешь, что только что сделал?
— Да.
— Я не про тройной.
Я замолчал.
Она подошла ближе к бортику.
— Вчера я думала, что болезнь каким-то чудом ничего у тебя не забрала. Сегодня вижу другое.
Пауза.
— Ты вернулся не тем фигуристом, которым был.
Это было справедливо.
— И пока я не понимаю, кем именно ты вернулся.
Я пожал плечами.
— Разберёмся.
Медея смотрела ещё несколько секунд.
А потом уголок её рта едва заметно дрогнул.
— Разберёмся.
И тут же исчезла мать.
Остался главный тренер.
— На сегодня всё.
Я машинально оценил состояние ног.
Она заметила.
Конечно, заметила.
— Даже не думай.
— Я ничего не сказал.
— Зато я знаю этот взгляд.
Вот тут я действительно улыбнулся.
Потому что этот взгляд она знала не могла.
Не этот.
Но сам принцип — знала прекрасно.
— Хорошо, тренер.
Я направился к калитке.
— Ладиа.
Обернулся.
— Да?
— Тройной без меня пока не прыгать.
— Почему?
Она посмотрела на меня так, словно вопрос был идиотским.
— Потому что я твой тренер.
Я задумался.
Аргумент был безупречный.
— Хорошо.
Медея уже отвернулась, но я окликнул:
— Нана.
— Что ещё?
— Завтра можно увеличить ОФП минут на двадцать. Сегодня пульс восстановился нормально.
Она медленно повернула голову.
Посмотрела на меня.
Потом почему-то рассмеялась.
Коротко.
Совсем не по-тренерски.
— Иди уже в душ, чемпион.
Я пошёл к раздевалке.
Ноги гудели.
Плечи ныли.
Тело устало.
Значит, тренировка прошла не зря.
А завтра можно было добавить.
Глава 4. Чертежи будущего
Часть 1. Дом
Дом встретил меня запахом кофе, старого дерева и чего-то ещё, почти забытого.
Моего детства.
Квартира Чиковани находилась в старом доме недалеко от проспекта Руставели. Просторная, с высокими потолками, тяжёлыми дверями и широкими окнами, за которыми шумел Тбилиси.
Здесь всё говорило о семье, которая умела жить хорошо, но никогда не выставляла это напоказ.
Старинная мебель соседствовала с вполне советскими книжными шкафами. В гостиной стоял немецкий рояль, на котором мать иногда играла вечерами. В серванте поблёскивал хрусталь, доставшийся ещё от бабушки. На стенах — несколько старых фотографий вперемешку с новыми.
Отец в форме.
Мать на льду.
Я — совсем маленький, в первых коньках.
И большая фотография прадеда — князя Геловани, ещё в дореволюционном мундире.
Кабинет отца всегда оставался закрытым для посторонних.
Так здесь было принято.
Гостей принимали в гостиной.
Кабинет и спальня — территория рода.
Никто никогда не объяснял мне этого правила.
Просто оно существовало.
Мать всю дорогу от больницы почти не выпускала моей руки. Даже сейчас, дома, она то и дело поглядывала на меня, словно боялась, что я снова исчезну.
Я не мешал.
После того, что она пережила, имела право.
На столе уже стоял завтрак: сыр, свежий хлеб, мёд, мацони и горячий мегрули, который мать каким-то образом успела организовать ещё до нашего приезда.
Я ел молча.
Организм требовал топлива.
Много.
Очень много.
Мать сидела напротив и наблюдала.
— Медленнее, Ладиа.
— Я медленно.
— Нет.
Я посмотрел на тарелку.
Возможно, она была права.
Сбавил темп.
Несколько минут мы молчали.
Потом я спросил:
— Нана, когда мне в школу?
Она едва не уронила чашку.
— В школу?!
— Да.
— Ты только из больницы!
— Именно поэтому спрашиваю.
— Никакой школы минимум две недели. Врач сказал — покой, питание и никаких нагрузок.
Покой.
Опасное слово.
Я отложил вилку.
— Тогда у меня есть предложение.
Мать сразу насторожилась.
— Какое ещё предложение?
— Я не буду ходить в школу.
Тишина.
Она посмотрела на меня так, будто болезнь всё-таки повредила мне голову.
— Что?
— Я не сказал, что не буду учиться, нана. Я сказал, что не буду ходить в школу.
— Ладиа...
— Она крадёт у меня шесть часов полезного времени ежедневно. Плюс дорога. Плюс домашние задания. То, что класс проходит неделю, я могу пройти за день.
— Ты решил бросить школу?
— Нет.
Я терпеливо повторил:
— Я хочу учиться быстрее.
Мать медленно поставила чашку.
— И что ты предлагаешь?
— Сдать программу экстерном. Насколько получится. Четвёртый класс я закрою быстро. Потом пятый. Дальше посмотрим.
— Посмотрим?!
— Да.
— Ладиа, тебе десять лет!
— Я знаю.
— Иногда у меня возникает ощущение, что ты об этом забываешь.
Если бы ты знала.
Я промолчал.
Мать начала говорить что-то ещё — про нормальное детство, школу, друзей, необходимость не превращать жизнь в один сплошной каток.
Я слушал.
Потом мягко накрыл её ладонь своей маленькой, ещё слабой рукой.
Привычно.
Совершенно естественно.
И только по тому, как она вдруг осеклась и посмотрела сначала на мою руку, а затем мне в глаза, я понял, насколько взрослым выглядел этот жест.
— Нана, — спокойно сказал я. — Я не хочу меньше заниматься. Я хочу заниматься больше. Просто тем, что мне действительно нужно.
— Дети советских инженеров и князей Геловани не бросают школу.
Я едва не улыбнулся.
Вот оно.
Советская власть существовала уже почти полвека.
А Геловани всё равно оставались Геловани.
— Значит, договорились. Я школу не бросаю.
Мать прищурилась.
Поняла.
— Ах ты...
Я всё-таки улыбнулся.
— Поговори с отцом. Если нужно — со Спорткомитетом. Пусть оформят экстернат или что там можно оформить.
— И ты уверен, что справишься?
— Да.
— Откуда такая уверенность?
Я пожал плечами.
— Проверим.
Мать ещё несколько секунд смотрела на меня.
Потом покачала головой.
— Сначала восстановись.
— Конечно.
— Я серьёзно.
— Я тоже.
Она вздохнула.
— Вот это меня и пугает.
После завтрака я ушёл в свою комнату.
На столе лежали школьные учебники, нотные тетради и несколько пластинок.
Я перебрал их.
Чайковский.
Рахманинов.
Шопен.
Рука остановилась.
Вот.
Я поставил пластинку.
Опустил иглу.
Комната наполнилась первыми аккордами Революционного этюда.
Закрыл глаза.
И увидел лёд.
Другой лёд.
Другое время.
Другую эпоху фигурного катания.
Память Мастера хранила программу, которую когда-то знал почти наизусть. Музыкальные акценты. Переходы. Логику дорожек. Моменты, когда спортсмен не просто двигался под музыку — атаковал её вместе с залом.
Но копировать было бессмысленно.
Другое тело.
Другие коньки.
Другие правила.
И другой фигурист.
Я взял карандаш.
На чистом листе начал размечать музыку.
Здесь — разгон.
Здесь — дорожка.
Здесь нужен прыжок.
Здесь — ничего.
Пауза тоже движение.
Здесь снова атака.
Мать вошла почти бесшумно.
Я заметил её только тогда, когда она остановилась у стола.
— Что ты делаешь?
— Произвольную.
Она прислушалась.
— Шопен?
— Революционный этюд.
— Тяжёлая музыка.
— Хорошая.
— Для десятилетнего мальчика — очень тяжёлая.
Я посмотрел на неё.
— Я не собираюсь изображать десятилетнего мальчика.
Мать промолчала.
Я снова указал карандашом на разметку.
— Под неё нельзя просто красиво скользить, нана. Под неё нужно атаковать лёд.
— Атаковать?
— Именно.
Я прибавил громкость.
— Слышишь? Здесь музыка не просит. Она требует. Всё время вперёд. Давить. Не отпускать.
Провёл линию.
— Под неё нужно изводить лёд до стружки.
Мать посмотрела на меня странно.
Не испуганно.
Профессионально.
Как тренер.
— Тогда тебе не хватит нынешней физики.
— Знаю.
— И скорости.
— Знаю.
— И ног.
— Поэтому будем делать ноги.
Она усмехнулась.
— Мы?
— Ты главный тренер.
— Очень удобно вспомнил.
— Я не забывал.
Она ещё раз посмотрела на лист.
— Покажешь на льду.
— Обязательно.
И вышла.
А я снова включил Шопена с начала.
Часть 2. Чертежи
Отец вернулся поздно.
Я уже собирался ложиться, когда он заглянул в комнату.
— Не спишь?
— Нет.
— Хорошо. Иди в кабинет.
Это было необычно.
В кабинет отца я, конечно, входил и раньше.
Но приглашение туда всегда означало одно: разговор будет серьёзным.
На большом письменном столе лежал мой блокнот.
Раскрытый.
На чертежах коньков.
Отец сел в кресло и указал мне на стул напротив.
— Это твоё?
— Моё.
— Сам рисовал?
— Сам.
— Когда?
— В больнице.
Он медленно перелистнул страницу.
Профиль лезвия.
Зубцы.
Крепление.
Подошва.
Силовой каркас ботинка.
Разрезы.
Расчёты.
Для меня — ничего нового.
Я уже проходил этот путь.
Когда-то приходилось искать материалы, менять жёсткость, переделывать профиль лезвия, ошибаться, снова считать.
Теперь всё было проще.
Нужно было только восстановить то, что уже однажды работало.
Отец этого знать не мог.
Он видел перед собой другое.
Десятилетнего сына и чертежи, которых у десятилетнего сына быть не должно.
— Я сегодня показал это одному человеку в расчётном отделе.
Я поднял голову.
— Зачем?
— Хотел понять, не сошёл ли я с ума.
— И?
— Теперь нас двое.
Я улыбнулся.
Отец — нет.
Он ткнул пальцем в страницу.
— Я сначала подумал, что ты где-то это увидел. В журнале. В кино. Может, на фотографии.
Перевернул лист.
— Но потом посмотрел на расчёты.
Палец лёг на таблицу.
— Это не копирование, Володя. Это инженерное мышление. Ты не нарисовал красивый ботинок. Ты рассчитал изделие.
Я молчал.
— Здесь нагрузки на крепление. Здесь работа подошвы. Здесь жёсткость голеностопа. Здесь профиль зубцов. Здесь технологические требования.
Он поднял на меня глаза.
— Наши инструментальщики по этим листам поймут, что от них требуется.
— Хорошо.
— Хорошо?
— Значит, смогут сделать.
Отец откинулся в кресле.
— Тебя вообще не интересует, почему я спрашиваю, откуда десятилетний ребёнок знает сопромат?
— Интересует.
— И?
— У меня нет ответа, который тебе понравится.
— Попробуй.
— Мне приснилось.
Отец несколько секунд смотрел на меня.
— Понятно.
По голосу было ясно: ничего ему не понятно.
Но давить он не стал.
Инженер в нём уже победил отца.
Он снова развернул чертёж.
— Хорошо. Тогда работаем с тем, что есть.
Вот за это я его любил.
— Лезвие. Тридцать ХГСА.
Я кивнул.
— Достать можно. С термообработкой поиграем. Нужна высокая жёсткость, но без хрупкости. Иначе при твоих приземлениях...
Он постучал пальцем по расчёту.
— ...лопнет.
— Не должно.
— Поэтому я и говорю: поиграем с термообработкой.
Перевернул страницу.
— Ботинок сложнее. Обычной кожи недостаточно. Здесь нужен силовой каркас.
— Стеклопластик.
— Вижу.
Он впервые чуть улыбнулся.
— Вот здесь ты мне нравишься больше. Стеклопластик мы сделать можем. Не такой тонкий, как у тебя нарисовано, но достаточно лёгкий.
Палец переместился к супинатору.
— А сюда я хочу поставить ВТ-шесть.
Я машинально кивнул.
— Подойдёт.
Отец замер.
— Что подойдёт?
Я понял ошибку.
Поздно.
— ВТ-шесть.
— Ты знаешь, что такое ВТ-шесть?
— Ты рассказывал.
— Когда?
— Не помню.
Отец долго смотрел.
— Я дома о титановых сплавах не рассказываю.
— Значит, слышал где-то ещё.
— Где?
Я пожал плечами.
Он ещё несколько секунд изучал моё лицо.
Потом неожиданно усмехнулся.
— Ладно. Сегодня у меня уже закончился запас удивления.
Закрыл блокнот.
— Лезвие — тридцать ХГСА. Силовой супинатор — ВТ-шесть. Каркас — стеклопластик. Кожу подберём отдельно. Сделаем несколько вариантов.
— Когда?
— Вот теперь я узнаю своего сына.
— Когда, отец?
— Если цех не пошлёт меня к чёрту — недели две.
— Не пошлёт.
— Почему ты так уверен?
— Ты главный инженер.
Отец прищурился.
— Наглый.
— Чиковани.
На этот раз он рассмеялся.
— Иди спать.
Я поднялся.
У двери услышал:
— Володя.
Обернулся.
Отец снова смотрел на чертежи.
— Если эта штука действительно выдержит то, что ты здесь посчитал...
Он постучал пальцем по листу.
— ...на ней можно будет делать то, чего сейчас никто не делает.
— Именно.
Отец посмотрел на меня.
— Спать.
Я вышел.
Часть 3. Порода
Ночью меня разбудили голоса.
Я лежал в темноте.
Дверь была приоткрыта, и из отцовского кабинета доносился голос матери.
— Эраст... кто наш сын?
Тишина.
— Что с ним произошло в той палате?
Отец ответил не сразу.
— Не знаю.
— Ты видел его чертежи?
— Поэтому и не знаю.
— Что это значит?
— То и значит, Медея. Я могу проверить расчёты. Могу проверить материалы. Могу отдать документацию технологу. Всё работает. А объяснить, откуда это взялось у десятилетнего ребёнка, — не могу.
Мать заговорила тише:
— На льду то же самое.
Пауза.
— Это наш Ладиа. Я знаю каждое его движение с четырёх лет. Знаю, как он ставит ногу, как держит плечо, где боится, где ленится. А сейчас смотрю на него и...
Она замолчала.
— И?
— Он тот же. И не тот.
Отец вздохнул.
— Он Чиковани, Медея.
Тишина.
— И он Геловани.
В голосе матери появилась почти улыбка:
— Очень научное объяснение, товарищ главный инженер.
— Научные у меня закончились.
Теперь она действительно тихо рассмеялась.
Отец продолжил:
— Два старых рода несколько столетий очень плохо умели производить обычных людей. Может, в нём просто проснулась порода, которую мы с тобой даже не представляли.
— Порода...
— А у тебя есть объяснение лучше?
Мать молчала.
— Нет.
— Вот и у меня нет.
Снова пауза.
Потом отец сказал:
— Похоже, этот мальчик пришёл в наш мир, чтобы полностью переписать правила этой игры.
— Какой игры?
— Пока не знаю.
Он помолчал.
— Но, судя по чертежам, начнёт с фигурного катания.
Я лежал неподвижно.
Порода.
Хорошее объяснение.
Удобное.
И почти такое же неверное, как мои собственные объяснения Голоса.
Только тогда я ещё этого не понимал.
Часть 4. Слепки
На следующее утро отец приехал на «Динамо».
Сам.
Мать увидела его у входа в раздевалку и удивлённо подняла брови.
— Эраст? Ты что здесь делаешь?
— Работаю.
— На катке?
— Сегодня — на катке.
В руках он держал металлическую коробку и небольшой свёрток.
Поставил всё на скамью.
— Владимир, снимай обувь.
— Зачем?
— Слепки.
Я сел.
Отец достал подготовленную массу, бинты и инструменты.
Работал тщательно.
Пятка.
Свод.
Пальцы.
Голеностоп.
Каждый миллиметр.
Медея наблюдала рядом.
— Ты ему коньки делаешь или самолёт?
— Самолёт проще.
— Очень смешно.
— Я серьёзно. У самолёта хотя бы нагрузки считаются нормально. А ваш фигурист собирается взлетать, крутиться несколько раз и падать всем весом на одну ногу.
— Не падать, — поправил я. — Приземляться.
Отец поднял голову.
— Огромная разница.
— Для фигурного катания — огромная.
Он фыркнул и продолжил работать.
— Я вчера ещё раз пересчитал твою схему.
— И?
— Теоретически выдержит.
— Практически тоже.
— Вот это мы и проверим.
Он закончил первую ногу.
Перешёл ко второй.
— ВТ-шесть я достану. Немного. На супинатор хватит. Стеклопластик сделают в цехе. С кожей мать поможет.
Медея подняла бровь.
— Почему я?
— Потому что я понятия не имею, какая кожа нужна фигуристам.
— Наконец-то ты признал, что чего-то не знаешь.
— Запиши дату.
Я улыбнулся.
Отец закончил второй слепок и начал складывать инструменты.
— Первый образец через две недели.
— Первый?
Он посмотрел на меня почти оскорблённо.
— Ты думаешь, я отдам тебе единственный экспериментальный образец и позволю сразу на нём прыгать?
— Нет.
— Хорошо, что хоть здесь у тебя сохранился здравый смысл.
Он защёлкнул металлическую коробку.
Я спросил:
— Вес?
— Если всё получится — значительно меньше твоих нынешних. Но главное не вес.
— Жёсткость.
— Именно.
Он посмотрел на мои старые коньки.
— В этих ты далеко не уйдёшь.
— Уже ушёл.
— Я сказал — далеко.
— А я собираюсь очень далеко.
Отец усмехнулся.
— Это я уже понял.
Поднял коробку.
У двери остановился.
— Володя.
— Да?
— Ты вчера нарисовал расчёт под четыре оборота.
— Да.
— Сейчас никто не прыгает четыре.
— Пока не прыгают, отец.
Я посмотрел ему прямо в глаза.
— Но на этих коньках прыгну я.
Отец несколько секунд молчал.
Не смеялся.
Не спорил.
Просто оценивал.
Как инженер.
Потом кивнул.
— Хорошо.
— Что — хорошо?
— Ты отвечаешь за четыре оборота. Я — за то, чтобы конёк их выдержал.
Он поднял коробку.
— Работаем, Владимир.
И уже у двери добавил:
— Посмотрим, как этот барьер устоит перед породой Чиковани.
Медея проводила его взглядом.
Потом посмотрела на меня.
— Два сумасшедших.
Я пожал плечами.
— Геловани тоже никогда не славились осторожностью.
Она медленно прищурилась.
— Не злоупотребляй происхождением, молодой человек.
— Даже не думал, нана.
— Врёшь.
— Немного.
— На лёд.
Вот теперь передо мной стояла не мать.
Главный тренер.
Я взял старые тяжёлые коньки.
Ещё две недели.
Потом будет нормальный инструмент.
И тогда можно начинать по-настоящему.
Глава 5. Цена гения
Два месяца.
Шестьдесят дней ада.
Первый выход на лёд после больницы обманул меня.
Тогда меня тащил адреналин. Восторг от самого ощущения льда под ногами, от звона лезвия, от того, что тело снова слушается. На этом бешеном выбросе я смог заставить его сделать то, к чему оно на самом деле ещё не было готово.
Адреналин закончился быстро.
А тренироваться нужно было каждый день.
Я просыпался в пять утра, когда за окном ещё чернела тбилисская ночь. Тело после пневмонии было слабым, ватным. Мышцы горели уже после первой разминки.
Но я знал: время не ждёт.
Каждое утро — ОФП.
Приседания до дрожи в коленях. Планка, пока пресс не начинало сводить. Берпи, после которых я падал на паркет и лежал, глядя в потолок, восстанавливая дыхание.
Потом — каток.
Рёберная работа до тошноты. Шаги. Связки. Скольжение.
Я знал, как это должно выглядеть.
Вот в этом и заключалась главная пытка.
Разум помнил всё. Как поставить ногу. Как загрузить ребро. Где должно находиться плечо. В какой момент собраться в прыжке. Когда раскрыться.
Я мог мысленно выполнить любой элемент идеально.
А десятилетнее тело после болезни отвечало:
Не могу.
Меня это бесило.
Первое настоящее падение случилось на третий день.
Я заходил на двойной аксель.
Толчок.
Группировка.
Разум уже видел приземление.
Тело — нет.
Ноги не выдержали.
Я рухнул на лёд так, что из глаз посыпались искры. Щёку обожгло холодом.
Несколько секунд лежал неподвижно.
Медея Отиевна стояла у бортика.
— Ладиа.
— Сейчас.
— Я не спрашиваю, больно ли тебе.
Я повернул голову.
— А что спрашиваешь?
— Можешь встать?
Проверил.
Плечо.
Колено.
Голеностоп.
Боль была.
Травмы — нет.
— Могу.
— Тогда вставай.
Я поднялся.
Снова зашёл на аксель.
Снова упал.
Третий раз.
Четвёртый.
На пятом мать подняла руку.
— Всё.
Я уже разворачивался на новый заход.
— Ещё один.
— Нет.
— Нана...
— Всё, Ладиа.
— Я почти собрал его.
— Я видела.
— Тогда зачем останавливаешь?
Она посмотрела на меня как на особенно тупого ученика.
— Потому что завтра ты тоже должен выйти на лёд.
Я сжал зубы.
— Тело держит.
— Пока.
— Значит, работаем.
— Нет. Значит, заканчиваем.
Вот тогда я впервые по-настоящему разозлился.
Не как сын.
Как тренер.
Потому что она была права.
И именно это раздражало сильнее всего.
Своих учеников за подобное я сам когда-то выгонял со льда.
Но к себе почему-то применять те же правила не собирался.
— Сними коньки, — сказала Медея.
Я ещё несколько секунд смотрел на неё.
— Ладиа.
— Хорошо.
Она кивнула.
— Завтра продолжим.
Так прошли две недели.
Падения.
Подъёмы.
Лёд.
ОФП.
Сон.
Еда.
Снова лёд.
Самым страшным оказалось не научить тело.
Самым страшным оказалось принять скорость, с которой оно училось.
Я хотел сегодня.
Оно соглашалось через неделю.
Я требовал ещё.
Медея иногда говорила:
— Хватит.
А иногда, наоборот, когда мне самому казалось, что предел уже достигнут:
— Ещё раз.
На десятый день двойной аксель наконец вернулся.
Не случайный, не вытянутый на адреналине.
Рабочий.
Повторяемый.
Я приземлил его чисто три раза подряд.
После третьего Медея кивнула.
— Теперь можно тройной.
Я посмотрел на неё.
— Нана, тело ещё не готово.
— Готово.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что последние три дня я смотрю не на твои прыжки.
— А на что?
— На то, как ты выходишь из раздевалки после тренировки.
Я промолчал.
Она подошла ближе.
— Если ждать, пока твоё тело само объявит себя готовым, мы никогда не начнём. Голова уже знает, что делать. Теперь научим тело.
Кивнула на центр катка.
— Пробуй.
Я попробовал.
Упал.
Встал.
Попробовал снова.
Через неделю тройной сальхов встал на ногу.
Со степ-аутом.
Но встал.
Медея впервые за долгое время улыбнулась.
— Теперь каскад.
Я посмотрел на неё.
— А завтра мне тоже нужно выйти на лёд.
Она прищурилась.
— Наконец-то чему-то научился.
Параллельно была школа.
Медея Отиевна сама пошла к директору школы 42 на проспекте Руставели. Разговаривала с ним почти час.
Вернулась с заявлением.
Положила передо мной.
— Директор согласился.
— На экстернат?
— На экзамены за четвёртый и пятый классы. Лично. Через месяц.
— Хорошо.
Она не ушла.
— Что?
— Ладиа, это два класса.
— Я знаю.
— Математика. Русский. История. География. Естествознание.
— Знаю.
— И никаких твоих фокусов.
— Каких?
— Ты приходишь туда как обычный ученик и отвечаешь по программе.
Вот здесь она попала точно.
— Именно это я и собирался делать.
Мать посмотрела подозрительно.
— Почему мне от этих слов не стало спокойнее?
— Не знаю, нана.
— Я тоже.
Каждый вечер после тренировок я садился за стол в детской.
Передо мной лежали учебники 1965 года.
Учить предметы мне почти не требовалось.
Мне требовалось учить правильные ответы.
Математика проблем не представляла. Нужно было лишь следить за способом решения и не использовать то, чего десятилетний школьник знать не должен.
С русским было сложнее.
За прожитые годы мой язык набрал слишком много слов, оборотов и привычек, которых здесь либо ещё не существовало, либо десятилетний мальчик ими точно не пользовался.
История оказалась самым интересным предметом.
Я открывал учебник и иногда просто смотрел на страницу.
Я знал, что будет написано об этих событиях через двадцать лет.
Через сорок.
Через шестьдесят.
Знал документы, которые ещё лежали под грифами. Знал имена, которые позже вернут в историю. Знал то, о чём сейчас нельзя было не только написать в школьном сочинении — иногда нельзя было даже спросить.
Но экзамен не был местом для исторической справедливости.
Экзамен был задачей.
А у задачи были условия.
Значит, отвечать следовало так, как требовал 1965 год.
География была проще.
Естествознание — почти смешным.
Главным врагом оставалась усталость.
Четыре часа за учебниками после тренировок, когда тело горит, веки слипаются, а голова требует только одного — лечь.
Вот этого в моей прошлой жизни я почему-то не предусмотрел.
Гениальная память не отменяла необходимости спать.
Через месяц я вошёл в кабинет директора.
За столом сидели учителя.
Начали с математики.
Уравнение.
Я посмотрел на него.
Решил именно тем способом, который был в учебнике.
Учитель математики поднял бровь.
— Правильно. Теперь дроби.
Решил.
— Проценты.
Решил.
Русский.
Диктант.
Потом сочинение.
Тема была прекрасна своей предсказуемостью:
«Моя Родина — СССР».
Я несколько секунд смотрел на чистый лист.
Можно было написать очень многое.
О стране, которую я уже однажды видел совсем другой.
О стране, которой ещё предстояло пройти через Афганистан, Чернобыль, перестройку и девяносто первый.
О людях, которые сейчас были детьми и ещё не знали, в какой стране будут стареть.
Я взял ручку.
И написал ровно то, что требовалось.
Великая Октябрьская социалистическая революция.
Победа советского народа.
Мирный труд.
Светлое будущее.
Учительница прочитала.
— Грамотно.
Разумеется.
Потом была история.
Директор посмотрел в лист.
— Расскажите об Октябрьской революции.
На долю секунды в голове возник совсем другой ответ.
Большой.
Сложный.
Неудобный.
Я посмотрел на директора.
И рассказал про Ленина, большевиков и штурм Зимнего дворца.
Идеально.
Так, как было написано в учебнике.
Потом Великая Отечественная.
Здесь было проще.
Сорок первый.
Москва.
Сталинград.
Курская дуга.
Берлин.
География.
Пятнадцать союзных республик.
Столицы.
Реки.
Горы.
Озёра.
Естествознание.
Строение клетки.
Учительница слушала минуту, потом остановила меня:
— Достаточно.
Посмотрела на директора.
— Более чем.
Директор снял очки.
— Владимир Чиковани, экзамены за четвёртый и пятый классы вы сдали.
Он протянул мне справку.
— Можете продолжить обучение по программе шестого класса.
Я взял документ.
— Спасибо.
Он почему-то продолжал смотреть на меня.
— Тебе действительно десять лет?
— Да.
— Понятно.
По лицу директора было видно, что понятно ему как раз очень мало.
Дома я положил справку на стол.
Медея посмотрела на неё.
— Сдал?
— Да.
— Оба класса?
— Оба.
Она кивнула.
Будто другого результата и не ожидала.
— Хорошо. Значит, утром лёд. Днём восстановление. Вечером вторая тренировка.
Я улыбнулся.
— Наконец-то.
— Не радуйся.
— Почему?
— Потому что вторую тренировку ты получишь только тогда, когда я скажу.
Улыбка исчезла.
— Нана...
— Я главный тренер.
Возразить было нечего.
Она взяла справку.
Посмотрела ещё раз.
— Шестой класс сам?
— Сам.
— Экзамены потом.
— Хорошо.
— И если оценки поползут...
— Не поползут.
Она подняла глаза.
Я замолчал.
— Продолжай.
— Я всё.
— Вот и прекрасно.
Баку.
Открытые юношеские соревнования Закавказья стали первой настоящей проверкой.
Зал ледового дворца гудел, как улей.
У бортика разминались пятнадцатилетние парни из Азербайджана, Армении и Грузии — длинные, жилистые, уже почти мужчины.
На меня они смотрели с вежливым снисхождением.
Десятилетний мальчишка.
Маленький.
Худой.
После болезни.
Пусть покатается.
После обязательных фигур они перестали улыбаться.
Медея встретила меня у бортика.
— Четыре балла.
— Знаю.
— Откуда?
— По лицам судей.
Она хмыкнула.
Обязательные фигуры были моей территорией.
Круг.
Петля.
Скобка.
Крюк.
Геометрия.
Здесь не требовалась физическая мощь взрослого мужчины. Здесь требовались контроль, ребро и тысячи часов опыта.
А опыта у меня было больше, чем могло поместиться в десять лет.
— Теперь произвольная, — сказала Медея. — И никаких тройных.
Я посмотрел на неё.
— Нана...
— Нет.
— Сальхов стабильный.
— На тренировке.
— Я его делаю.
— Знаю.
— Тогда?
Она наклонилась ко мне.
— Ты уже ведёшь. Мне не нужно, чтобы ты сегодня доказал, что умеешь прыгать тройной. Мне нужно, чтобы ты выиграл.
Я молчал.
— Двойных достаточно. Чистота. Скорость. Рёбра. Покажи им катание, которого они не ждут от десятилетнего ребёнка.
— Шопен?
— Нет.
Вот теперь я удивился.
— Почему?
— Потому что Шопен ещё не готов.
— Я готов.
— Я сказала не про тебя.
Она поправила мне воротник.
— «Танец рыцарей».
Я понял.
Шопен был не программой на один провинциальный старт.
Он был оружием.
А оружие не показывают раньше времени.
— Хорошо.
— Вот теперь иди.
Я уже отъехал, когда услышал за спиной голос Медеи:
— И, Ладиа...
Обернулся.
— Чисто.
— Чисто.
Диктор объявил:
— На лёд выходит Владимир Чиковани, Тбилиси. Десять лет. Произвольная программа — «Танец рыцарей» Сергея Прокофьева, балет «Ромео и Джульетта».
Ударили первые тяжёлые аккорды.
Я выехал в центр.
Это действительно была правильная музыка для сегодняшнего дня.
Не Шопен.
Не революция.
Пока только предупреждение.
Первый такт.
Тяжёлый шаг.
Поворот корпуса.
Ещё шаг.
Я не изображал ребёнка.
И не собирался.
Музыка шла тяжело, властно, почти угрожающе.
Каждый шаг ложился в неё.
Каждое движение имело вес.
У бортика перестали разминаться.
Первый прыжок.
Двойной аксель.
Высоко.
Чисто.
Выезд.
Никакого желания добавить третий оборот.
Сегодня задача была другой.
Каскад: двойной сальхов — двойной тулуп.
Двойной флип.
Двойной лутц.
Легко.
Почти оскорбительно легко после последних недель.
И именно поэтому я начал понимать, чего добивалась мать.
Не сложности.
Превосходства.
Прыжки были лишь частью программы.
Главное происходило между ними.
Рёбра.
Шаги.
Корпус.
Музыка.
Скорость.
Пятнадцатилетние соперники могли прыгать выше.
Некоторые были сильнее физически.
Но они катались как юноши, которых учили фигурному катанию.
А я катался как человек, который сам десятилетиями учил других.
Разница оказалась слишком заметной.
Последний тяжёлый аккорд.
Я остановился.
Тишина продержалась секунду.
Потом зал захлопал.
Не из вежливости.
Я понял это сразу.
У бортика хлопали даже те самые пятнадцатилетние парни.
Подъехал к матери.
Её лицо оставалось почти спокойным.
Почти.
— Хорошо, Ладиа.
Я ждал.
Она выдержала паузу.
— Очень хорошо.
Вот теперь можно было выдохнуть.
Судьи совещались долго.
Наконец один из них — седой мужчина с московским значком — подошёл к Медее.
Они говорили негромко.
Я услышал только конец:
— ...по нормативам проходит.
Медея переспросила:
— Первый взрослый?
— Да.
Он посмотрел на меня.
— Если документы оформят без фокусов — первый взрослый.
Мать просто кивнула.
Словно речь шла о чём-то совершенно обычном.
А через несколько минут диктор объявил моё имя первым.
Владимир Чиковани.
Тбилиси.
Первое место.
Я смотрел на пятнадцатилетних ребят рядом и неожиданно не чувствовал ничего.
Ни восторга.
Ни торжества.
Только спокойное удовлетворение.
Задача выполнена.
Первый взрослый разряд ещё предстояло оформить.
Но норматив был выполнен.
А значит, дверь открылась.
Тбилиси
Через три дня медаль и диплом лежали на столе в гостиной.
Медея наливала чай.
— Нана.
— Да?
— Что дальше?
Она поставила чайник.
— Москва.
Вот так.
Одним словом.
— Сразу?
— Нет. Сначала нужно сделать так, чтобы Москва не могла нас не заметить.
Я посмотрел на неё.
Мать села напротив.
— В Баку ты выиграл у мальчиков старше себя. Выполнил первый взрослый. Это хорошо. Но для Союза тебя пока не существует.
— Первый взрослый...
— Бумажка.
— Жестоко.
— Правда.
Она отпила чай.
— В Москве таких бумаг тысячи. Чемпионы республик. Победители первенств. Перворазрядники. Кандидаты. Каждый тренер считает своего ребёнка гением.
— И ты тоже.
— Нет.
Я поднял бровь.
Она спокойно продолжила:
— Я не считаю. Я знаю.
Вот теперь я улыбнулся.
— Но знать должна не только я, — сказала она. — Тебе нужны старты. Сборы. Союзные соревнования. Потом международные. И туда нельзя просто прийти с улицы, даже если ты Чиковани.
— Значит, «Динамо».
Мать посмотрела внимательнее.
— Значит, «Динамо».
Это было естественно.
Она там работала.
Я там тренировался.
Нам не требовалось искать неизвестное ведомство или придумывать сложную комбинацию.
Нужно было только заставить собственное общество понять, что у него уже есть.
— Завтра я поговорю с генералом Чиковани.
— Родственником?
— Дальним.
— Насколько дальним?
— Достаточно дальним, чтобы не приходить к нему на воскресный обед. И достаточно близким, чтобы он меня принял.
Я усмехнулся.
Вот она.
Порода.
— Что скажешь?
— Правду.
— Всю?
Мать посмотрела на меня поверх чашки.
— Я скажу, что у «Динамо» в Тбилиси тренируется десятилетний мальчик, который только что выиграл Закавказье у пятнадцатилетних и выполнил первый взрослый.
— Мало.
— Конечно.
Она поставила чашку.
— Поэтому ты покажешь ему то, чего в Баку не видел никто.
Я уже понял.
— Шопена?
— Нет.
Я замер.
Медея чуть улыбнулась.
— Шопен мы покажем позже.
— Тогда что?
— То, что ты пытался объяснить мне дома.
Она медленно произнесла:
— «Зиму».
Несколько секунд я молчал.
Вот это было серьёзнее.
— Для «Зимы» нужна музыка.
— Знаю.
— Такой записи нет.
— Знаю.
— Даже близко.
— И это я тоже знаю.
Она встала, подошла ко мне и положила ладонь на плечо.
— Значит, сделаешь.
Я посмотрел на неё.
— Нана, я фигурист.
— Ты последние два месяца убеждаешь меня, что ты вообще всё знаешь лучше всех.
— Это другое.
— Неужели?
В её глазах мелькнула насмешка.
Потом исчезла.
— Я не спрашиваю, откуда ты знаешь то, чего знать не можешь. Не спрашиваю, что произошло с тобой в той палате. Ты мой сын. Ты Чиковани. Мне этого достаточно.
Она чуть сжала пальцы на моём плече.
— Но если хочешь показать им «Зиму», тебе нужна музыка.
Я посмотрел на стол.
На медаль из Баку.
На справку из школы.
На собственные руки.
Десятилетние.
Слабые ещё.
Но уже мои.
— Хорошо.
— Что — хорошо?
Я поднял голову.
— Будет музыка.
Медея кивнула.
Никакого удивления.
Будто именно этого ответа и ждала.
— Тогда работай.
И вышла.
Я остался один.
В голове уже звучали первые ноты.
Холодные.
Редкие.
Почти пустые.
Первый снег.
Потом ветер.
Потом метель.
Я закрыл глаза.
И впервые услышал «Зиму» целиком.
Только в этом мире её пока не существовало.
Pulsuz fraqment bitdi.