Kitabı oxu: «Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья»

Şrift:

Даниил Федорович Петров (псевдоним Владимир Рудинский)

Царское Село, 1918-Париж, 2011


© А. Г. Власенко, М. Г. Талалай, составление, научная редакция, 2021 © Н. Л. Казанцев, статья, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

Непризнанный гений

Два года прошло с момента публикации первого сборника статей самого плодотворного и многогранного сотрудника аргентинской газеты «Наша Страна», радовавшего наших читателей своими публикациями в течение 63 лет (!) – Даниила Федоровича Петрова (1918–2011), наиболее известного под псевдонимом Владимир Рудинский. Сейчас я искренне рад представить вашему вниманию новый сборник нашего патриарха русской зарубежной публицистики. И если первый сборник был преимущественно посвящен художественной и публицистической литературе авторов, создававших свои произведения в России, то новая книга включает в себя литературоведческие статьи о произведениях писателей и журналистов русской эмиграции.

Я всегда отмечаю, что Даниил Федорович Петров представлял собою целую эпоху в жизни русской политической эмиграции, являлся ее богатейшим олицетворением. Активнейший монархический деятель; верный сын Зарубежной Церкви; талантливый писатель и журналист; ученый-лингвист, владевший десятками языков, обладавший энциклопедическими познаниями и совершенно феноменальной памятью; поразительно работоспособный труженик, не переставший писать до последнего дня своей 93-летней жизни. Он стал одним из моих основных учителей стилистики и публицистической грамотности, правда это преподавание не было типичным учебным процессом, ибо я не получал от него каких-либо конкретных указаний или советов. Дело в том, что он писал свои мириады статей от руки, неразборчивым для наборщиков почерком, и я должен был перепечатывать их на машинке, невольно попутно впитывая в себя нечто от его манеры изложения материала.

Даниил Федорович родился в Царском Селе 3 мая 1918 года. Сын врача, он окончил там школу. А потом в Ленинграде – филологический факультет, где изучал романские языки. Свой путь журналиста, литературоведа и ученого-лингвиста Даниил Федорович начал сразу же после войны, как только оказался в эмиграции, и поскольку писать под своим именем было опасно, он выбрал себе псевдоним «Владимир Рудинский». Примерно в то же время появился другой его персонаж, «Аркадий Рахманов». С тех пор все его статьи выходили под псевдонимами, исключение он делал лишь для научных лингвистических статей, которые подписывал своей настоящей фамилией. Публиковался Даниил Федорович во множестве журналов выходивших в лагерях Ди-Пи – в Германии, в Италии. С Иваном Лукьяновичем Солоневичем завязал переписку, когда тот был еще в Германии, и его первая статья в «Нашей Стране» появилась в № 6, от 11 ноября 1948.

Даниил Федорович писал под целым рядом псевдонимов: Владимир Рудинский, Аркадий Рахманов, Геннадий Криваго, Виктор Штремлер, Елизавета Веденеева, Савва Юрченко, Вадим Барбарухин, Гамид Садыкбаев… Его многочисленные персонажи-псевдонимы жили как бы своей жизнью, в разных странах, и отвечали за различные тематики и направления. Это был целый мир непохожих друг на друга личностей. Так, парижанин Аркадий Рахманов писал исключительно на лингвистические темы и вел в «Нашей Стране» рубрику «Языковые уродства», неустанно борясь за чистый и правильный русский язык, и резко и непримиримо критикуя всевозможные модернизмы, новояз и просто лингвистические ляпы, допускаемые писателями и журналистами, как отечественных, так и русского зарубежья. Канадец Гамид Садыкбаев вел рубрику «Монархическая этнография» и публиковал исследования по истории народов России дореволюционного и советского периодов. Савва Юрченко из Швеции был, наряду с Владимиром Рудинским, ведущим литературоведом газеты и был ответственным за рубрику «Среди книг». Геннадий Криваго из Италии, Виктор Штремлер из Греции и лондонец Вадим Барбарухин выступали с краткими заметками и письмами на разные темы, принимали участие в рубрике «Трибуна читателя», печатали дополнительные комментарии на темы, уже разобранные Владимиром Рудинским. Иногда персонажи эти не соглашались друг с другом, спорили и даже критиковали друг друга. И, наконец, Елизавета Веденеева из Бельгии в течение многих лет была политическим рупором Даниила Федоровича, и ее рубрика «Миражи современности» часто была самым острым, эмоциональным и ярким разделом газеты, печатавшимся, как правило, на первой полосе.

Однако сам Рудинский относился к своим персонажам иронически:

Мои холуи: Савка, Аркашка, Геннашка, да и Елизаветка, – могут при случае, со мною спорить или мои высказывания дополнять. Но хвалить меня они не должны; иначе, в случае разоблачения, получится очень стыдно и позорно; что я сам себя, под псевдонимами, выдвигаю и поощряю. Забавна мне карьера Елизаветки. Она, как говаривал Пушкин:

 
Все сердца пленяет эти,
Те, те, те и те, те, те.
 

Витька Штремлер, по-моему, не в свое дело полез: про Умберто Эко скорее бы уж мог писать Геннашка, который живет в Италии, знает по-итальянски и интересуется литературой. Вот он-то уж наверняка Эко читал, – и в подлиннике.

Свою склонность к употреблению псевдонимов, он объяснял мне так:

Этот вопрос является необычайно болезненным для подсоветских, включая диссидентов. Вы помните истерические упреки национал-большевика Куняева, обличающего меня в трусости за то, что я пишу под псевдонимами. По-видимому, Назаров ему сказал, что я в «Нашей Стране» пользуюсь многими. Но мы все, вторая эмиграция, меняли и паспортные имена, и имена для печати. Весьма понятно, у каждого оставались в СССР родные и друзья, которых по тамошним законам вполне легально можно и должно было свирепо наказать за наши грехи. Потому и Башилов1, и Лидия Норд, и Гротов-Ростов скрывались за псевдонимами. Ширяев был сперва Алымовым, а если потом расхрабрился, то оттого, что всю семью вывез за границу. Могу уточнить, что Сергей Петрович Мельгунов, человек абсолютно бесстрашный и с опытом подпольной работы, когда я принес ему статьи, мне велел выбрать псевдоним. Как он объяснил, не хотел брать на себя ответственность, если я пострадаю из-за сотрудничества в его «Свободном Голосе» (менявшем, впрочем, названия, от номера к номеру, так как советский посол Богомолов требовал запрещения, и французы ему уступали).

Кроме «Нашей Страны», он писал в парижских «Возрождении», «Русской мысли», «Русском пути» и «Русском Воскресении», брюссельском «Часовом», нью-йоркских «Знамени России», «Заре России», «Новом Журнале», «России», «Наших вестях» и «Новом Русском Слове», сан-францисской «Русской Жизни», канадском «Современнике», германских «Русском Ключе» и «Голосе Зарубежья», аргентинском «Вестнике».

Помимо очерков и статей, писал Даниил Федорович и художественные произведения, рассказы и новеллы, многие из которых в конце концов были собраны в книге «Страшный Париж», вышедшей в 1992 г. в Иерусалиме, и в 1995 г. в Москве.

В начале своей парижской жизни он активно участвовал в общественной жизни, выступал на собраниях, делал доклады. А также проучился два года в Богословском институте на улице Криме, находящемся в юрисдикции Парижской Архиепископии. Одним из его соучеников был будущий епископ Русской Православной Церкви за рубежом Серафим (тогда Игорь Дулгов), с которым он потом общался многие годы. Потом Даниила Федоровича исключили – фактически за то, что поехал в Брюссель на съезд имперцев, не испросив разрешения, хотя это было во время каникул. Там познакомился с монархическим деятелем H. Н. Воейковым, с которым у него завязалась дружба на всю жизнь. Затем поступил в Школу Восточных Языков, где изучал малайский, и ее окончил. Лингвистикой занимался всю жизнь. По Ленинградскому университету знал языки: французский, испанский, португальский, итальянский, румынский, латынь, английский. По Школе Языков – немецкий. Позже изучал многие другие, включая малайско-полинезийские.

Помимо деятельности журналистской, общественно-политической и литературоведческой, Даниил Федорович вел большую научно-исследовательскую работу. Несколько лет трудился во французском Центре Научных Исследований, a потом в отделе американского Йельского университета. Там составлял рефераты научных статей из журналов и книг на десятках разных языков, – по лингвистике, истории, литературе и пр.

Работы Даниила Федоровича в области лингвистики (он занимался сопоставлением австронезийских и индоевропейских языков), – часть из которых вошла в первую книгу, а также в предлагаемый вам сборник, – имеют не только научное, но и богословское, религиозное значение, доказывая существование первоначального единого языка человечества, исходящего от одной, и очевидно небольшой, группы, если не из единой пары. А научное доказательство, что некогда был единый язык у человечества (а значит и общие предки) было бы свидетельством об истинности библейского повествования.

Жил он всегда очень скромно, и на окружающую обстановку, да и свой внешний вид обращал мало внимания. Я имел возможность в этом убедиться, когда посещал его в его маленькой квартирке в Париже. Видать, все, что не относилось к умственной работе, творчеству, его научным лингвистическим открытиям – просто не попадало в поле его зрения, ничего для него не значило.

Невезение в профессиональной карьере (да и в личной жизни, – он не имел семьи), можно отчасти отнести за счет его весьма тяжелого характера. Но главными факторами несомненно были та травля и то замалчивание, которым он всю жизнь подвергался со стороны масонского фланга русской эмиграции во Франции. Так он и остался – непризнанным гением.

Близкий друг Рудинского, также многолетний сотрудник газеты «Наша страна» Е. З. Кармазин отметил, что Рудинский мало рассказывал о своей жизни, однако в книге «Страшный Париж» было описано много, явно носившего автобиографический характер2.

Многое было утеряно из того, что Даниил Федорович собирал всю жизнь. Вольно, или невольно, но в 1999 году, когда он находился в больнице, при ремонте его квартирки была уничтожена значительная и очень ценная часть его архива, в частности, коллекция редчайших журналов и газет, где он сотрудничал. Уникальные, почти нигде не сохранившиеся. На машинке, потом типографским способом, – Чухнова в германских лагерях, Ефимовского в Париже, Сакова в Италии, Шапкина в Аргентине, по-французски «Russie-URSS» Майера, и многое другое, всего не пересчитать. Это была его гордость и радость, вся монархическая мысль эмиграции за весь период жизни целого поколения! Слава Богу, значительная часть уцелевшего архива Даниила Федоровича была все же передана в русский отдел архива Бременского университета.

Однако, его худшие ожидания относительно своего творческого наследия и архива только подтвердились после его смерти. Завещание, в котором он распорядился, чтобы его лингвистические рукописи, содержащие открытия в области малайского языка, фотографии, а также лингвистические и другие ценные и редкие книги были переданы на хранение в научный архив Бременского университета, так и не было выполнено. Наиболее ценная часть лингвистических рукописей была вывезена в Россию, а оставшаяся часть архива находится неизвестно где. Кроме того, поскольку Даниил Федорович не имел родственников во Франции и не оставил в завещании формальных распоряжений относительно своих похорон, его останки хранились по французским законам во временной могиле пять лет, а затем были кремированы, а прах развеян, в соответствии с буквой закона, над специально отведенным участком кладбища, где за многие годы таким же образом был развеян прах многих других не имевших наследников парижан.

О многом, сказанном выше, упоминается в статьях Даниила Федоровича, вошедших в настоящий сборник. Слава Богу, трудами А. Г. Власенко и М. Г. Талалая уже вторая книга его литературоведческих статей увидит свет на родине. Первый сборник, вышедший также в издательстве «Алетейя» два года назад, дал возможность российскому читателю ознакомиться со статьями, посвященными русской классике, советской художественной литературе и публицистике, а также с лингвистическими работами Даниила Федоровича, и назван он был по заголовку одной из статей, «Вечные ценности». Нынешний сборник включает статьи Д, опубликованные в журналах и газетах русского рассеяния и посвященные литературе представителей русской эмиграции, книгам эмигрантских издательств, а также литературоведческие статьи о зарубежных писателях и, как и в первом сборнике, представлено лингвистическое наследие Даниила Федоровича Петрова.

Николай Казанцев,

август 2021 г.,

Буэнос-Айрес

На литературные темы…

Легенда о новом человеке

Я никогда не забуду моих первых встреч с русскими эмигрантами во Франции.

Казалось, что люди смотрят сквозь меня и, упорно не видя моей сущности, ищут во мне совершенно другой образ, не имеющий ничего общего с реальностью. Подчас это доводило до отчаяния. Ведь между нами не было никакой разделяющей грани: культурно я стоял на том же уровне, мои убеждения были убеждениями многих из них, в моих жилах текла та же самая кровь, а между тем мои собеседники упрямо, с мучительной настойчивостью, старались провести какую-то незримую черту, приписать мне взгляды, для меня чудовищные и непонятные, допускать действия с моей стороны, каких я не совершил бы и под угрозой смертельной казни.

Вопросы, задаваемые мне, зачастую звучали какой-то дикой наивностью, и что меня поразило – не в области фактов, а во всем, что относилось до моральной и духовной стороны современного русского человека.

«Как немцы» – невольно приходило мне в голову при наблюдении подобного непонимания от нежелания понять. Но ведь у немцев это было результатом долгой и злонамеренной агитации, исказившей их нормальные представления о России, а здесь?

И лишь гораздо позже, пробежав немало томов эмигрантской литературы, я нашел корень всех зол: между мной и старобеженским миром стояла фигура «нового человека». Его черты искали во мне пытливо оглядывающие глаза; его слова, выражение его идеологии хотели от меня услышать; именно мое – и большинства других новых эмигрантов, – несоответствие заранее созданному стандарту вызывало недоверие и удивление.

Но факт остается фактом. Мы вовсе не похожи на «нового человека»; мы больше не желаем оставаться в его громадной и чудовищной, вызывающей у нас глубокую гадливость тени. И для нас очевидно, что существование этой фикции – создавшейся, возможно, с роковой неизбежностью в годы полного разрыва заграничного и подсоветского миров – является вредным, сея подозрение и вражду там, где нужны и должны безраздельно царить любовь и единение.

Поэтому я хочу выступить от лица новой эмиграции с одним предложением: давайте, господа, убьем «нового человека»… Согласимся, что его никогда не существовало; если же и допустить его наличность в форме нескольких десятков, даже сотен индивидуумов, насквозь растленных советским режимом, – то их бытие есть явление чисто временного характера, ибо после нашей победы их придется незамедлительно ликвидировать.

Наиболее блестящая идея о новом человеке выражена в статьях господина Федотова3 – вообще одного из наиболее талантливых русских журналистов Зарубежья.

Я уже указал, в чем вина нового человека перед новой эмиграцией; но и по отношению к старой он сыграл не менее вредную роль. Отнимая у нее веру в русский народ, он неизбежно парализовал их политическую деятельность, и, таким образом, приносил прямую пользу большевизму. В самом деле, если согласиться, что все новое поколение в России «перековалось» и приобрело все те отталкивающие черты, коими щедро наделен «новый человек» – какие же шансы на успех у борьбы со сталинским режимом? Кто же ее поддержит? Да и стоит ли трудиться на благо «нового человека»? Заслуживает ли он наших жертв? Ясно, что нет. Оставим же Сосо Джугашвили вкушать плоды его побед.

«Новый человек», якобы, не понимает свободы. Но вот десятки тысяч советских граждан не хотят возвращаться в СССР, несмотря на чудовищные условия, в которые их поставили за границей. Говорить же о том, что в Советском Союзе недостаточно борются за свободу – легко со стороны; надо знать, чтобы судить об этом, всю чудовищность сталинского террора.

Господин Федотов, в своих «Письмах о русской культуре» красочно описывает характерные черты старой русской интеллигенции; подчеркивая ее оторванность от народа, и называет ее особым «орденом», а далее несколько поспешно заключает, что она исчезла с лица земли и более не играет никакой роли. В действительности, эта группа, являющаяся носительницей лучших культурных традиций и по своему образованию стоящая бесконечно выше всего остального населения, продолжает существовать. Старая интеллигенция еще не вымерла, хотя и подверглась бесчеловечным преследованиям. Кроме того, по законам природы, у большинства этих интеллигентов были дети. Эта ныне подросшая молодежь в основном стоит по своим культурным и моральным данным немногим ниже своих родителей. Эти последние жертвовали всем ради того, чтобы их дети получили высшее образование; кроме того, дома они получили воспитание по старому типу.

Итак, «орден» продолжает существовать и еще будет, по всей вероятности, серьезным фактором при решении судеб России. Мал золотник, да дорог. Что до его политических убеждений, то они конечно резко поправели. Тот, кто видел настоящий террор, не может особенно ужасаться «зверствами царизма». По отношению к этой группировке было бы абсурдом говорить о любви к советской власти.

Но ниже их лежит другой слой, в котором гораздо скорей мог бы угнездиться новый человек, представители которого скорее соответствуют типу «гомо эропео-американус», как его изображает г. Федотов. Это – люди не из потомственной интеллигенции, а вышедшие из народа. Но обвинение в преданности советской власти и здесь не очень уместно.

Странно звучит для меня, например, такая фраза: «новая интеллигенция органически предана советскому строю, чувствует свою кровную связь с народом и с правящим классом». Как это можно одновременно любить народ и «правящий класс»? Это отзывает старым представлением о советском строе, как о народовластии – но ведь оно, казалось бы, изжито всеми культурными людьми. Кому же неизвестно, что большевистский режим есть одна из самых свирепых форм деспотии, при которой народные массы страдают хуже, чем где бы то ни было? Поскольку новая интеллигенция связана с народом, она настроена оппозиционно. Преданы власти лишь люди, оторвавшиеся от масс, чувствующие, что по своей никчемности они могут существовать лишь при поддержке правительства, вместе эксплуатируя низы.

Нельзя отрицать ряда происшедших перемен, в смысле создания новых социальных групп, профессий, изменения уровня образования, но было бы неверно делать отсюда вывод об изменении характера русского народа.

Интеллигент новой выделки, конечно, сер, его горизонт ограничен, голова забита неправильными идеями, но он вовсе не является столпом советской власти, а его сердце осталось русским, и психология его перекликается с таковой подлинного интеллигента с одной стороны, и крестьянина от сохи с другой. Назвать его хомо эропео-американусом можно лишь в отношении к его чисто внешним, бытовым сторонам. Впрочем, возникновение этой новой прослойки было экономически неизбежно вне зависимости от революции, как результат технического прогресса.

Коснемся еще самого народа, толщи, глубины русского крестьянства. Как часто наталкиваешься на уголки, где живет самая нетронутая «святая Русь»! В деревне даже и высший слой подмалевки очень тонок; чуть внимательнее вглядеться, и встает есенинская Россия, а то и Русь Ярослава Мудрого. Во всяком случае в деревне мы найдем мало образов нового человека; здесь, в глубине, все живет глубокою стариною.

Федотов верит в очень уж быструю, в циркулярном порядке, перестройку всего народного духа. Он пишет, например: «Мы привыкли считать, что русский человек отличается тонкой духовной организацией (даже в народе); что он "психологичен", чуток, не переносит фальши». Да, и так оно и осталось. Едва ли не все русские, попавшие в Германию, переживали именно ощущения, что немцы нестерпимо грубы и вульгарны, что русские по сравнению с ними сложнее и тоньше, насколько фарфоровая ваза хрупче глиняного горшка. Это чувство, по-разному формулируемое, жило в самом несчастном остовце4, презираемом немцами, и он сам их порой презирал.

Какое брезгливое недоумение вызывают, к примеру, у всех простых людей (а у образованных тем паче) объятия и поцелуи в трамваях, столь обычные на Западе! Насколько отталкивает копеечный практицизм в его семейных и дружеских отношениях! Как мелка кажется нам европейская любовь!

Отмечу еще, что все мы в Советской России были глубоко убеждены, что наша распущенность поражает Европу, и что грехи наши превзошли Содом и Гоморру.

Нужно было повидать Европу, чтобы узнать, что наоборот, Россия осталась едва ли не самой чистой и целомудренной страной в мире. Во всяком случае, современная Германия, не говоря уже о Франции, испорчена гораздо больше. Я констатирую этими словами не только впечатление русских, но и немцев, которых здесь трудно заподозрить в пристрастии. Немецкие врачи были в свое время поражены, убедившись в необычайно высоком проценте невинных девушек среди мобилизованных в Германию работниц. Американские журналисты, посетившие СССР, дают приблизительно ту же моральную оценку:

«Мы привыкли думать, что русский человек добр. Во всяком случае, что он умеет жалеть. Мы видели основное различие нашего христианского типа от западной моральной установки. Кажется, жалость теперь совершенно вырвана из русской жизни, и из русского сердца. Поколение, воспитанное революцией, с энергией и даже яростью борется за жизнь, вгрызается зубами не только в гранит науки, но и в горло своего конкурента-товарища. Дружным хором ругательств провожают в тюрьму, а то и в могилу, поскользнувшихся, павших, готовы сами отправить на смерть товарища, чтобы занять его место. Жалость для них бранное слово, христианский пережиток, "злость" – ценное качество, которое стараются в себе развить».

От таких обвинений остается только руками развести. Мне пришлось бы квалифицировать их как клевету, если бы автор не употребил слова «кажется». Подлинно, наваждение.

Не буду говорить о доброте и жалости в СССР среди адских условий, о которых эмиграция не имеет представления. Упомяну здесь только несколько моих последних встреч с Советской Россией, из того периода, когда я бежал из занятого советскими войсками Берлина и, выдавая себя за иностранца, постепенно продвигался все дальше на запад.

У самого выхода из города, в лесах, что между Берлином и Потсдамом, я с группой других русских повстречали сторожевого красноармейца. Белокурый гигант в кожанке, со вздернутым носом, с типично русской физиономией, освещенной голубыми глазами, к которому мы обратились по-русски, нас не задержал и даже показал нам дорогу. Но ведь он был во власти одной заботы, каковой он с нами наивно поделился: «Там в лесу ходит немец (солдат). Я ему кричу: "Ком хир"5, а он испугался, ушел в глубину. Ведь наткнется на других, могут застрелить; зря пропадет человек!» И, удрученно качая головой, исполин поправил на перевязи свой автомат и снова стал бродить по опушке, напряженно смотря в лес.

В этой жалости к врагу была типичная русская натура; невольная теплая улыбка скользнула по губам всех моих спутников, наверно и по моим.

Много позже, у перехода через Эльбу, будучи в лагере для иностранцев в пределах советской зоны, я зашел, поранив ногу, в русский амбулаторный пункт. Меня приняла санитарка – молодая, довольно хорошенькая девушка.

Как и естественно, она свое дело знала плохо, а общая ее культура была так слаба, что она едва могла записать латинскими буквами мою фамилию. Но надо было видеть, с каким сочувствием, с какой жалостью она стремилась мне помочь – а ведь я был для нее неизвестным иностранцем. Я навсегда запомнил, как вздрагивали ее ресницы, когда, перевязывая мою царапину, она старалась не причинить мне боли. Этого теплого, чуткого отношения я никогда не видел на Западе. В той простой девушке жила русская душа, какой она всегда была и будет.

Эльба перейдена – блаженный миг! – и наш поезд медленно движется на запад. Напротив нас на станции остановился идущий в другом направлении поезд с русскими рабочими, возвращающимися домой. К ним подходит какая-то немка и, жалуясь на голод, просит подать хлеба. Один из русских, собрав полную миску галет – видно, дорожного пайка – подал ей, не беря денег, и сказал на ломаном немецком языке:

– Когда я был голодный в Германии, никто мне не помог – но бери! Русский – не немец.

В эту минуту, острее, чем когда-либо в жизни, я испытал чувство национальной гордости.

Нет, чтобы не говорил г. Федотов и иже с ним, русский человек остается по своим моральным свойствам одним из самых прекрасных и чистых представителей арийского типа.

Было бы нелепо приписывать хоть крупицу этих свойств большевизму. Наоборот, он сделал все, чтобы испортить, развратить, изуродовать русский народ – но эта задача оказалась товарищам не по силам.

Надо любить русский народ, надо верить в него; но именно ради этой любви и во имя этой веры мы обязаны неумолимо бороться с угнетательской властью, делающей жизнь народа столь беспросветно тяжелой.

Я говорил до сих пор все время только о русских; но ведь Россия – не одни русские; чтобы получилась Россия, надо взять и мордву, и татар, и кавказцев. Но эти народы, защищенные своим еще более примитивным родовым строем, дебрями, твердыми обычаями и твердой верой еще менее, чем русские, подверглись деформирующему влиянию коммунизма.

Но все же есть ли где-нибудь «новый человек»? Да, он, пожалуй, есть; но почему г. Федотов не уточнил среды и круга этого типа? Новый человек живет в ГПУ (НКВД), в партии, в том «активе», о котором говорит Солоневич6. Ненавистный народу, он ласкаем властью. Но есть ли столь специфически новое в его психологии?

Жажда власти, жестокость, беспринципность – все весьма старые явления. Все то же можно было найти и в национал-социалистической партии, все это черты всякого карьериста и интригана; ограничиваясь Россией, думаю, что все те же черты наличествовали среди опричников Иоанна Грозного; по словам Лермонтова, и между придворных позднейших царей попадались субъекты, «жадною толпой стоящие у трона, свободы, гения и славы палачи». Итак, новый человек оказывается весьма старым – едва ли не как мир (Каин, несомненно, обладал некоторыми его чертами).

Один советский патриот в споре со мной проговорился, что он видит нового человека в лице Глеткина (персонажа из романа Кёстлера7 «Нуль и бесконечность»).

Это поразительно верно. Таков и есть новый человек – по своему положению чекист, а по своей психологии – сочетание палача, паразита и фанатика.

Против этого человека мы боремся.

«Россия» (Нью-Йорк), 1 января 1947, № 3533, с. 2–4.

Мифы о русской эмиграции

До сравнительно недавнего времени дело обстояло просто. Советская печать об эмиграции, – первой, второй, потом и третей, – молчала или сообщала только плохое. Но это было не так уж и страшно: публика в СССР знала, что большевики лгут, читала между строк и отцеживала факты, которые все же в печати проскальзывали.

Теперь положение усложнилось. Тема стала модной, и о ней усиленно пишут то один, то другой подсоветский литератор. Причем, вроде бы они полны к нам сочувствия, не скупятся на добрые слова… но, увы; под их пером, поистине: «Все врут календари!». Получается в результате не информация, а вредная дезинформация. Тем более вредная, что в нее порядочные люди на территории несчастной Снегии могут и всерьез поверить.

Перечислим ряд фальшивых трафаретов, сперва о нашей, новой эмиграции, потом и о старой. Что до новейшей, – она, полагаем, сумеет защититься и сама.

Выработался прием о людях из второй волны чем-либо замечательных говорить так, будто они попали заграницу случайно и невольно, не могли вернуться на родину по не зависящим от них обстоятельствам и, упаси Боже, никогда ничего не делали, да и в мыслях не имели что-нибудь делать против советского строя и большевицкой партии. Если, на деле, они участвовали во Власовском движении, служили в РОА, энергично выступали, устно и письменно, против коммунизма, – на эту часть их биографий опускался непроницаемый покров.

Появилась теперь и другая еще тенденция, утверждать, что-де вторая эмиграция состояла из людей старшего возраста, выросших до революции и сохранивших потому старые идеи. Такая версия не держится на ногах! Среди нас были, и немало, даже глубокие старики и старухи, и, вообще, люди всякого возраста; но бесспорно, что основное ядро состояло из молодежи, преимущественно от 18 до 25 лет. Легко понять: его формировали бывшие военнопленные и остовцы, то есть – вывезенные в Германию на работу молодые ребята и девушки.

Антисоветский накал этого слоя, – все, кто помнит то время, могут подтвердить, – достигал необычайной силы: люди смертельно боялись принудительного возвращения в Советский Союз и отталкивались от него любыми средствами. Опять же, иначе и быть не могло: все те, кто хотел возврата, или хотя бы с колебанием допускал мысль о возврате, – подчинялись ялтинским приказам. Остались те, кто нашел возможность и ею воспользовался – уклониться от выдач: что являлось весьма трудной задачей! Но и таких набралось, по примерным подсчетам, до двух миллионов человек…

Еще один ложно освещаемый пункт: при перечислении лиц, проявивших сочувствие или, тем более, оказавших активную помощь по отношению ко второй волне, называются отчего-то вовсе не те имена: умалчивается о всерьез хлопотавших и работавших… а выдвигаются такие, которые к нам относились равнодушно, а то даже и враждебно!

Другая еще неправда, – можно догадаться от кого она исходит, – касается настроений сих обездоленных масс. Будто бы среди них монархисты представляли редчайшие исключения, а преобладающим чувством было сочувствие солидаристам.

Это совершенно не соответствует действительности. Будь так, не произошло бы того, что, например, «Наша Страна» оказалась с самого своего возникновения окрыленной именно сотрудниками, выделившимися из среды новой эмиграции, сотрудниками часто блестящими.

Вспомним Б. Ширяева8, Л. Норд9, Б. Башилова10, Н. Кусакова11, М. Бойкова12, В. Богдан13, – и список можно бы далеко продолжить.

Такие же сотрудники отыскались и у Н. Н. Чухнова14, выпускавшего, сперва в Германии, потом в США, монархический журнал, несколько раз менявший название (под нажимом американцев): «Огни», «На переломе», «Знамя России».

Все монархические организации Зарубежья получили мощный толчок от прилива свежих сил в годы непосредственно после Второй мировой войны.

То, почему политические организации за границей, вообще, постоянно толклись на месте, спорили между собой, распадались, – есть уже вовсе иной вопрос, коего мы здесь затрагивать не будем.

В изображении старой эмиграции, нынешние ее подсоветские бытописатели впадают в другие, не менее лживые клише.

Прежде всего они, как правило, не в состоянии сдержать симпатии к движениям, как сменовеховцы и совпатриоты, ошибочно (по наивности или с умыслом?) принимая их за друзей России.

Но те отнюдь не были друзьями России или русского народа: они были друзьями и сообщниками большевизма, и притом в его самой гнусной, сталинской форме!

Персонажи, как Эфрон15, – их нашлось множество, – занимались шпионской работой в контакте с чекистами за плату или из чистого энтузиазма; впрочем, обычно то и другое у них соединялось. Они всячески содействовали истреблению советских перебежчиков, а позже – всех беглецов из сталинского ада; они делали все, что могли, дабы заглушить правду о творящемся на родине, дабы укрепить розовые иллюзии Запада и не дать ему очухаться и понять сущность большевизма.

Допустимо ли их принимать за друзей народа, нестерпимо страдавшего под игом НКВД и кровавого кремлевского деспота? Полагаем, – они были самые худшие враги этого народа! С изумлением читаешь теперь под пером новоявленных борзописцев похвалы митрополиту Евлогию, стремившемуся подчинить эмигрантскую Церковь Советам, ездившему на прием к советскому послу Богомолову вместе со всякого рода Милюковыми16 и прочими февралистами.

Далее, – вообще, рисуется нереальная, фиктивная и фантастическая картина быта эмиграции, особенно во Франции (которой почему-то больше всего пока в СССР и занимаются). Нам рассказывают сказки о левой, «либеральной» интеллигенции, которую якобы травили и преследовали злые реакционеры… В реальности, именно левые, наследники Февраля, сумели с самого начала взнуздать беженскую стихию, подавляющим большинством в тот момент монархически настроенную. В их руках оказались деньги и связи, их поддерживали и с ними считались иностранные специалисты, масоны, в конечном счете те, кто делал погоду в Европе и в Америке. Они управляли печатью, благотворительностью, занимали посты в административных учреждениях, ведавших делами русской эмиграции. Так оно было в промежуток между двумя войнами, так осталось и после Второй мировой войны. А если сейчас что и изменилось, – то только в виде общего упадка эмиграции.

Проглядывая сочинения нынешних советских специалистов, видишь (иногда угадываешь, а иногда они и сами открыто заявляют), что в роли их информаторов всегда выступают одни и те же лица, из узкого круга (их бы легко и поименно пересчитать): обломки Февраля, часто уже во втором поколении.

Отметим, что культурный уровень и способности у них куда пониже, чем были у их предшественников.

До той части эмиграции, монархической и патриотической, которая всегда боролась за освобождение и возрождение России, которая и сейчас хотела бы и могла бы данному возрождению содействовать, – приезжающие из СССР писатели и журналисты (даже правого направления) по не совсем понятным причинам, почти никогда не добираются.

А жаль: именно с нами они могли бы найти общий язык. Любовь к отечеству, желание ему счастья, мечта, что бы оно нашло верный путь для выхода из нынешнего мрака и страдания, – у них и у нас одинаковые.

Те силы, которые (надо признать, очень ловко!) нас разъединяют, служат делу Зла; но не всякий сумеет разглядеть их подлинный лик за маской, которой их черты завуалированы.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 27 февраля 1993, № 2221, с. 1.

Непризнанное поколение

Когда меня спрашивают: как я попал на Запад, я обычно отвечаю: «Отступил с оружием в руках».

Фронта против большевиков больше не было, а оружие… У нас оставалось свободное слово, устное и письменное.

Я работал в журнале Мельгунова17; журнал, которого так боялся советский посол Богомолов, требовавший от французов его закрытия (те и закрывали; а он потом издавался под новым именем). И позже – в журнале Ефимовского18 (первоначально печатавшемся на пишущей машинке). Его, Ефимовского, Б. Носик19 в своей книге о «погосте русской эмиграции» изобразил почему-то чуть ли не советским патриотом. А это был, как равно и Мельгунов, один из самых смелых борцов против коммунизма в тяжелое, смутное время. Мельгунов действовал под знаменем народного социализма, Ефимовский под флагом конституционной монархии; но оба были рыцарями свободы против рабства, правды против лжи.

В те страшные дни на Западе полагалось любить коммунистов и наипаче «доброго дядю Джо».

А нам, врагам советского государства, просто не полагалось существовать. Нам объявляли, как римляне первохристианам: «Non licet vos esse»20.

Мы, бывшие советские граждане, подлежали, согласно ялтинским договорам, выдаче, означавшей для нас смерть – вполне бесполезную, в молчании и мраке. Имена погибших тогда никто не помнит, и их не называют. Кроме редких случаев ярких личностей, как расстрелянный в красном концлагере Николай Давиденков21, попавший на страницы «Архипелага Гулаг».

С возмущением читаешь у позднейших советских и постсоветских туристов презрительные отзывы о нас, эмигрантах второй волны: «Они чего-то боялись, зачем-то скрывались».

Очень было чего бояться, и серьезная причина была скрываться! То есть, каждому приходилось найти предлоги (обычно ложные) для избежания выдачи.

Многие из наших были морально раздавлены ужасом того периода и навсегда отошли от активного сопротивления наступающему напору красного фашизма. Ну, о себе с гордостью вспоминаю отзыв обо мне одной эмигрантской дамы, когда ее спросили, не испугаюсь ли я встретиться с кем-то из известных староэмигрантских антикоммунистов: «Он такой, что ничего не боится!».

Так я стал журналистом, каковым остаюсь по сегодняшний день; и всегда мое перо было инструментом войны против коммунизма в любой его форме и во всех его проявлениях.

Наша борьба стала легче в период «холодной войны». Увы, ненамного! Вместо войны против большевизма, Запад старался превратить ее в войну с русским народом.

А там всякие разрядки и примирения… В одну из них, когда Хрущев прибыл в Париж, я удостоился некоторого признания своих заслуг со стороны французского правительства, отправившего меня на Корсику. А там из русской эмиграции побывало человек 10 (в большинстве – солидаристы).

Так или иначе, начиная с первых дней после Второй Мировой, в Европе и Америке (а потом и в Австралии, и на Дальнем Востоке) возникала антикоммунистическая русская пресса, в том числе монархическая.

Монархисты в основном постепенно группировались вокруг двух органов, «Наша Страна» в Аргентине и «Знамя России» в США (я активно участвовал в обоих).

Об этом и сейчас не жалею. Если бы надо было бы начинать с начала – повторил бы. Если бы хватило мужества…

Но тогда, в минуты, когда оно оказалось необходимым, оно, слава Богу, у меня нашлось.

Как и у моих товарищей по несчастью, которых с гордостью могу назвать коллегами по «Нашей Стране», и которых, увы, уже нет на свете: Бориса Ширяева, Бориса Башилова, Лидии Норд и многих других.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 12 января 2008, № 2835, с. 6.

В послевоенном Париже

Париж, куда я попал в 1945 году, это был Париж жуткой эпохи Libération. Французы свирепо уничтожали своих, обвиняемых в сотрудничестве с немцами (часто ложно и несправедливо). Мы, новые эмигранты, согласно ялтинским соглашениям, подлежали поголовной выдаче. К чести французских чиновников, им (кроме коммунистов) подобные преследования претили. Они требовали бумажки, доказывающей, что человек не является бывшим советским подданным; но очень-то разбираться в ее качестве они и не умели, и не слишком хотели.

Поэтому подсоветских не было. За исключением не слишком многих, кто сам желал вернуться на родину, или был неспособен справиться с трудностями (все же не малыми). В остальном, мы все стали турками, поляками, западными белорусами или украинцами, на худой конец старыми эмигрантами. Вот почему все статистические исследования о числе людей, не согласившихся возвращаться домой, неизбежно фальшивы и не соответствуют никакой реальности.

Итак, официальные власти были для нас относительно не худшей угрозой. Страшно было другое. Франция, в силу союза с СССР, предоставила советским миссиям вылавливать и безнаказанно хватать всех, кого оные уличали или подозревали в том, что те жили до начала войны на территории, где царствовал Сталин и аггелы его.

Пойманные попадали в страшный лагерь Борегар под Парижем, и оттуда спасения уже не было.

Опять же, большевикам заниматься охотой на изменников (какими они всех нас считали) оказывалось не столь уж легко: Франция оборачивалась для них непролазными джунглями.

Но тут у них нашлись верные, ретивые помощники, в лице новоявленных советских патриотов из первой эмиграции. Сии иуды старались не за страх, а за совесть – и не даром: им, в советском посольстве за каждого уловленного по их доносу платили крупную сумму.

В семье не без урода. Позорное, черное время для белой эмиграции был этот период: на поверхность всплыло все самое скверное, что в ней имелось… Происходило (как формулировали антикоммунисты) хождение из Голгофы в Каноссу, иначе говоря, явка достаточно крупных эмигрантских деятелей с повинной в советское посольство. Ходили, в том числе, митрополит Евлогий, философ Бердяев22, даже Бунин (который, впрочем, быстро одумался).

Помню толпу, сгрудившуюся вокруг посольства на улице Гренелль, где ренегатам выдавали красные паспорта. Сборище, однако было разнородным: многие пришли из любопытства.

Пошел и я. Сперва в человеческой куче, а потом даже взобравшись на цоколь фонарного столба, я этой публике кое-что рассказал о жизни в большевицком раю. У меня обнаружился союзник, до того мне незнакомый молодой латыш Петерс (позже он участвовал в различных антикоммунистических акциях русской эмиграции). Положение наше было небезопасное. Но враги ничего не решились сделать: главным образом потому, что состав присутствовавших был, как я говорил выше, разнообразный; так что применять методы физического воздействия не представлялось удобным. Даже проследить нас не сумели.

Для меня тогда дело обстояло ясно: раз нельзя больше против большевиков бороться с оружием в руках, – надо бороться с трибуны и в печати.

Русская печать-то пребывала в Париже в руках все тех же совпатриотов; они издавали несколько газет, – «Русские Новости», «Советский Гражданин», даже юмористическую газету «Честный Слон». А антикоммунистическую прессу представлял только крайне скромный по размерам журнал народного социалиста С. П. Мельгунова «Свободный Голос» (впрочем, название многократно менялось: по представлению советского посла Богомолова журнал закрывали… но не запрещали выпускать другой, под новым наименованием). Я там участвовал с первых же номеров. Потом перешел в журнал конституционного монархиста Е. А. Ефимовского «Русский Путь» (издававшегося… на пишущей машинке!).

Этого, конечно, было мало. Но в Германии, в лагере Шлейсгейм, действовал H. Н. Чухнов, выходил журнал (тоже не раз менявший название) «Знамя России», позже перекочевавший в США. В Нью-Йорке существовала газета «Россия» под редакцией Н. П. Рыбакова23. Но гораздо ближе них моему сердцу оказалась газета в Аргентине «Вестник» под редакцией В. В. Шапкина24.

Кто-то из старых эмигрантов сообщил мне адрес И. Л. Солоневича, где-то в лагере в Германии. Причем предостерегал меня, что у него-де дурной характер, и он может мне ответить грубостями. Я написал; и ответ получил отнюдь не грубый. Солоневич говорил, что скоро переезжает в Аргентину, будет там выпускать газету, и приглашал меня в сотрудники.

Так и произошло. И дальше, хотя мы во многом расходились во мнениях (в частности, я никогда не разделял его отрицательного отношения ко дворянству и к петербургскому периоду истории России), он мое сотрудничество, видимо, ценил, и у меня с ним конфликтов не возникало.

В Париже дела постепенно изменились. Большевики зарвались со скандальным похищением студента Лапчинского, оказавшего яростное сопротивление. Работе их репатриационных миссий был, в конце концов, положен конец; лагерь в Борегаре закрыт. Дышать стало легче…

Надо сказать, что жизнь на Западе в тот момент отнюдь не поражала роскошью (как потом она открывалась эмигрантам третьей волны): все продукты выдавались по карточкам; молоко, например, только при предъявлении врачебной справки. Хлеб некоторое время продавали только маисовый, желтый по цвету и препротивный на вкус.

Но мы искали не материальных благ, а свободы. Увы! Ее мы не нашли… Страшные выдачи шли по всей Европе, в Италии, в Германии… Многие из наших остались навсегда морально сломленными, и не в силах бороться дальше.

Но обо всем этом в двух словах, на двух-трех страницах, не расскажешь… И многое останется неизвестным ни потомкам, ни будущим – уже теперешним – исследователям.

Мой собственный архив, плод многолетней работы, врагам удалось недавно уничтожить. По памяти же, даже если бы я и хотел, мало что можно восстановить.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 21 ноября 1998, № 2519–2520, с. 3.

Книги о России на французском книжном рынке

Среди книг о России, пользующихся в последнее время популярностью во Франции, надо в первую очередь назвать «Я выбрал свободу» Кравченко25. Такой же успех она, впрочем, имеет и в других странах. Наши знакомые, побывавшие недавно в Англии, рассказывают, что там ее можно найти в каждом доме. Во Франции русские наталкиваются на эту книгу даже в самой глухой провинции.

Интерес данного в ней материала и мастерство изложения делают книгу мощным оружием пропаганды, производящим на иностранцев сильнейшее впечатление. Недавно мы слышали из уст одной интеллигентной француженки: «Я ничего не знала о России, пока не прочла Кравченко». Было бы и несправедливостью отрицать за автором «Я выбрал свободу» серьезную заслугу перед русским народом.

реалист, то тут мы имеем дело с мистиком. Действительно, книга Корякова исполнена живым религиозным чувством, приводящим автора подчас на грань суеверия. Заметна во всем рука опытного, талантливого журналиста; многие места трогательны, и думается, что они могли быть написаны только добрым отзывчивым и порядочным человеком. Таков эпизод «Ленхен», где описывается, как автор защищал от насилия и унижения одну немецкую девушку в обстановке советской оккупации.

Тем более тяжело и неприятно встретить в той же вещи озлобленные и несправедливые страницы, направленные против власовцев и новой эмиграции. Как много выиграла бы книга, если бы из нее удалить подобные отрывки!

Раздирающую историю Дуньки, советской девушки, не желавшей возвращаться домой и силой захваченной чекистами («Она отбивалась, как тигрица», пишет Коряков), автор дает с каким-то странным, садистическим удовольствием. Почему у того, кто так братски заботился о Ленхен, никакого милосердия не нашлось в сердце для Дуньки, в жилах которой течет наша родная русская кровь?

Я не мог удержаться от возражений по этому поводу, так как здесь, на улицах Парижа, мне, как и другим, так часто приходится встречать подобных Дунек – бедных русских девушек, у которых большевизм отнял все, не только отцов и братьев, погибших, когда в концлагере, когда на поле боя за сталинские завоевания, не только человеческую жизнь, но даже устои и воспитание. Но каждый раз, когда имеешь терпение ближе вглядеться в судьбу такой беглянки, для которой все слилось в протесте, дли которой все лучше, чем большевицкое рабство, находишь в ней, сквозь всю внешнюю грубость и простоту, говоря словами Некрасова: «Золото, золото – сердце народное».

Не удивительно, что иностранец, никогда не изведавший их доли, часто не может их понять и смотрит на них с презрением… Но как Коряков, сам сын того же великого народа, сам знающий большевизм, сам «выбравший свободу», не видит в них сестер? Или ему кажется, что его случай – исключение, а все остальные новые эмигранты – низший сорт?

Все это – молвит без обиды; я очень высоко ставлю творчество Корякова и его идеологию; но видно, что он еще ищет себя и во многом не нашел настоящей точки зрения.

Третья книга, о которой нельзя не упомянуть, носит название «Я выбрал виселицу» и, якобы, написана со слов самого генерала Власова хорошо знавшим его человеком. Но для каждого, знакомого с Власовским движением, с первых же строк делается ясно, что это – просто грубый подлог, исходящий из советских кругов. Это доказывают многочисленные анахронизмы (то и дело различные действия приписываются лицам в такое время и в таком месте, когда это физически было невозможно), но еще более утрированное стремление доказать, что все дело Власова было с самого начала – «и глупостью, и изменой». Иностранцев, совершенно неосведомленных о фактах, это «произведение» может порою ввести в заблуждение; всякий русский антибольшевик с презрением отбросит эту фальшивку; легко понять, кто и зачем ее сфабриковал! Характерно, что книга издана большим тиражом и по довольно дешевой цене.

Скажу несколько слов еще об одном литературном событии. Весь русский Париж возмущен рядом статей известного французского писателя Франсуа Мориака26, опубликованных в «Фигаро», в которых он настойчиво проводит идейку, что, мол, беда не в коммунизме, а в русской нации, что большевизм продолжает дело русских Царей, и т. п., и т. п., повторяя все те тошнотворные благоглупости о России, в каких испокон века изощряются ее враги.

Мориак – воплощение идиотизма известной части французских «правых». Для них ксенофобия, бессмысленная ненависть к иностранному вообще, заслоняет лик действительного врага – мирового коммунизма – и мешать им видеть настоящих союзников – угнетенные большевизмом народы.

«Россия» (Нью-Йорк), 26 февраля 1948, № 3821, с. 3–4.

К истории эмигрантской монархической печати

В заметке по поводу кончины Н. Э. Вуича27, в «Нашей Стране» от 4-го января, А. Ростов28, перечисляя основных сотрудников некогда выходившего в Риме журнала «Русский Клич», то ли по рассеянности, то ли по недостатку места, не упомянул меня. Свой список он завершает грустными словами! «Из них сейчас я один остался в живых».

Как факт, я тоже. А что я там работал, легко убедиться, перелистав комплект журнала. Впрочем, можно и без того. В книге покойного профессора Б. Н. Ширяева «Ди-Пи в Италии» (Буэнос-Айрес, 1952) имеется такой абзац:

«Первыми примкнувшими к "Кличу" Сакова29 и Вуича были Викторов и я. За ними потянулась лагерная молодежь. За границей откликнулись молодые Рудинский и Каралин30, старик Юрпе. "Клич" стал выходить уже брошюркой, не хуже, а даже и лучше многих народившихся тогда по германским лагерям русских изданий. В Италии он был единственным».

Не помню, возникали ли у меня контакты с Н. Э. Вуичем. Зато переписывался я с Б. Н. Ширяевым и с А. Н. Саковым; с этим последним, с перерывами, до самой его недавней еще смерти, неожиданной, безвременной и глубоко меня огорчившей. Кроме того, два или три раза он, приезжая в Париж, урывал время встретиться со мной, и беседы у нас всегда получались сердечные и интересные.

Оно, вроде бы, и не важно: писал я в «Русском Кличе» или нет; да и, как говорится: «Где наша не пропадала!». Но тут есть другая сторона. Быстро и прочно забыт тот существенный вклад, какой наша, новая эмиграция внесла, после Второй мировой войны, в оживление русской заграничной прессы, особенно же монархической.

Немудрено: левая зарубежная общественность столь для нее неудобные обстоятельства игнорировала и замалчивала; и, к несчастью, с большим успехом. Сейчас, когда появилась новейшая эмиграция, когда свободное слово начало проникать через железный занавес в СССР, – некому про это рассказать, да кто и может, не придает тому значения; а напрасно!

Я же, признаться, не без гордости и удовлетворения вспоминаю о том периоде жизни, – однако, тяжелом и полном лишений и затруднений, – и именно об этой части моей журналистской деятельности; а она была никак не оплачиваемой, и не только невыгодной, а иногда и прямо опасной.

Не буду касаться здесь «Свободного Голоса» народного социалиста С. П. Мельгунова, где я опубликовал первые свои статьи в изгнании. Но назову «Русский Путь» конституционного монархиста Е. А. Ефимовского, выходивший в Париже на пишущей машинке, а потом, когда на ротаторе, когда и типографским способом. Он, собственно, печатается и теперь, под редакцией Г. Н. Колесова; но это уже совсем другой журнал (хотя и вполне симпатичного направления).

Что до «народившихся тогда по германским лагерям русских изданий», эта фраза Б. Н. Ширяева вызывает в моей памяти журналы, редактировавшиеся Н. И. Чухновым, сделавшим, надо ему отдать должное, в тот период много полезного, – и с незаурядным мужеством: «Обзор иностранной печати», «На Переломе», постепенно превратившиеся в нынешнее, теперь уже нью-йоркское «Знамя России», – увы, отошедшее, за последнее время, от самых драгоценных идеалов и принципов, каковым оно прежде служило.

В данных изданиях я тоже прилежно сотрудничал, вместе с упоминаемым в книге Ширяева Владимиром Каралиным. Как и почему он, – новый эмигрант, убежденный монархист, судя по статьям и письмам, человек искренний и порядочный, – решился несколько лет спустя, будучи в США, вернуться в Советскую Россию, это для меня и посейчас загадка, подробности которой мне остались неизвестны…

Об участии моем, весьма энергичном, в изданиях Н. Н. Чухнова, он сам засвидетельствовал в своей книге «В смятенные годы» (Нью-Йорк, 1967), но, к сожалению, в скупых и даже двусмысленных выражениях: «С благодарностью вспоминаю… исчезнувшего с парижского горизонта Владимира Рудинского». Впрочем, к тому моменту, наши с ним политические дороги прочно и непоправимо разошлись.

Наша, монархистов из новой эмиграции, борьба выражалась, понятно, не только в журнальных и газетных статьях, а и в выступлениях с трибуны, в участии в политических организациях; проявлялась она и в опубликовании немалочисленных книг (к коим принадлежат и блестящие «Записки продавца кукол» Б. Н. Ширяева, цитировавшиеся мною выше). Но обо всем этом нужно бы было говорить отдельно…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 22 марта 1977, № 1412, с. 4.

Так мы и жили…

Резко враждебная атака на меня А. Ефимовой («Наша Страна», № 1682) заставила меня лишний раз задуматься о судьбах русской печати в изгнании.

Наша зарубежная культура изначала влачила тяжкий груз, вроде прикованного к ноге каторжника ядра; мертвый груз, от коего и по сейчас полностью не освободилась (а ныне встают на горизонте новые опасности!): недоброе наследие воззрений левой интеллигенции, десятилетиями делавшей революцию и в ужасе сбежавшей от ею же порожденного детища. Она не могла отречься от взглядов, приросших к ней как собственная кожа; и если умом постигла их порочность, гордость ей не позволяла в том сознаться. Даже половинчатое отречение от старого мира далось немногим, – чьи голоса с ловкостью душили безмолвием, хотя бы речь и шла о широко известных писателях (Амфитеатров31, Арцыбашев32, Наживин33). Пересмотреть прежнее, перестроиться на новое и нужное оказалось эмиграции тем труднее, что за роковой промежуток керенщины большинство послов и представителей России за границей было сменено и заменено человечками, потребными для дела сатанинского псевдопрогресса. И в их-то руках, при радостном попустительстве Запада, сосредоточились средства и возможности.

Фатальным явилось и другое. Левые представляли собою людей, прошедших солидную политическую школу, привыкших проводить свою линию в условиях оппозиции правительству (с которым, по его либеральной снисходительности, бороться-то мало чем грозило!), приучавшей к притворству и хитрости. Правые, наоборот, вербовались из бывших офицеров и чиновников, воспитанных в принципах законности и дисциплины, готовых повиноваться власти, которой верно служили, но совсем не подготовленных к агитации, отстаиванию своих идей и к пропаганде своих убеждений (да и убеждения эти, пусть трезвые и твердые, были у нее скорее вопросом чувства и здравого смысла, чем результатом четко сформулированной программы). Добавим еще бредовой и гибельный, в обстановке политической эмиграции, лозунг военного возглавления: «Армия вне политики!».

Европа, между тем, вступила в мутные годы увлечения фашизмом. Утеряв свои здоровые основы, частично утратив монархию, начиная покидать христианскую веру, колеблясь в своих моральных установлениях, великие и малые западные державы все хуже путались в противоречиях колониального, социального, экономического и мировоззренческого порядка. Фашистское поветрие, в разных формах, коснулось русских беженцев (чем бы держаться за свое, родное, – в десять раз высшее!).

На данном фоне, с журналистикой у эмиграции обстояло так: в левых органах платили, и хорошо (тем, кто был нужен); в правых – все глубже усваивали безумное правило, что писать надо для идеи, бесплатно. Хотя всякий другой труд вознаграждается! Труд же журналиста не столь уж прост и неизбежно связан с расходами: нужно следить за газетами, журналами, книгами, посещать собрания; а все это требует времени и денег. Как это выполнять, если каторжно работаешь и живешь в бедности?! Как обязательное последствие, всякий, кто мог себе пером заработать на хлеб, адресовался в левую печать. Коли уж он был личностью насквозь идейной, то писал там научно-популярные статьи, вел обзор спортивной, театральной или художественной жизни, не слишком изменяя своим взглядам; но польза-то шла налево, а не направо. Менее же принципиальные люди (каких всегда большинство) просто приспособлялись и писали, что у них спрашивали.

Журналист правого лагеря находился в необходимости работать весь день, почти всегда тяжело (легкой работы русским эмигрантам не предоставляли; тем более – без протекции), а писать потом. Но… как мне один такой журналист рассказывал: «Начнешь писать, а глаза слипаются…» Ну, с писателями еще проще, – тех давили сразу: ни стихи, ни рассказ не опубликуешь; а если и удалось – казнь молчанием (против которой, по мнению А. Ефимовой, этически недопустимо протестовать!).

Присовокупим, что у левых имелся запас грамотной интеллигенции первого и второго сорта, формально ставшей антисоветской, и всегда готовой выполнять заказ. Направо же, помимо иных трудностей, раздоров, ссор (оные-то случались, положим, и у левых), денег не хватало, а когда и были, – разбазаривались нередко зря. Миражи фашизма откололи к тому же от нашего стана сравнительно компактную массу в солидаризм (правда, состоявшую из тех, кто не в силах был вполне избавится от соблазнов левой идеологии).

Все это радикально ограничивало сотрудничество в правой прессе способных людей; испытывая же необходимость чем-то страницы ее заполнять, редактора открывали волей-неволей двери писакам без таланта, порою и с нелепыми идеями, и старались затем с ними не ссориться. Диво ли, что публика предпочитала левую прессу милюковского типа, где встречала свежую и точную информацию в приличной литературной форме? Так устанавливался трагический заколдованный круг…

Нарисованная выше картина характерна для периода между двумя мировыми войнами, во многом и для позднейшего; но в этом последнем с некоторыми модификациями. Значительное число правых эмигрантов поддерживало немцев, и потому подверглось свирепым преследованиям; а кто и не подвергся, – понятно, сидел тихо. Печатать что-либо по-русски, особенно в первые несколько лет, осмеливались только левые. По счастью, – и к большой их заслуге, – открыто просоветскую печать на русском языке удалось-таки в основном ликвидировать, при помощи реалистически мысливших кругов западного мира.

С нами, новыми эмигрантами, левые в ту пору говорили откровенно до цинизма. Исповедуешь социалистические взгляды, – на тебе путевку в американский университет в Алабаме или Флориде (НТС своих пристраивал тоже, иными путями). Монархист?! – и все двери перед тобою навек закрыты. И тогда оставались в удел (во Франции, но верно не в ней одной), голод, бытовые и административные затруднения и самая черная работа (лишавшая при том же социального статуса и обрекавшая на всеобщее пренебрежение).

Левые своим помогали. Правые же… Случалось мне тогда поражаться, что они, в общественных и материальных делах, отворачиваясь от единомышленников из новых, выдвигали старых эмигрантов с февралистскими, а то и комунизанствующими настроениями. И на вопросы мне отвечали: «Тех, ваших, мы не знаем… а Иван Иванович служил в энском гусарском полку!». Что тут скажешь?

И. Л. Солоневич, пробивший все стены своим огромным талантом, сделал немало пользы. Беда была лишь та, что сотрудничество с ним связывалось с принятием всех его концепций, часть коих позже себя не оправдала и отпала (например, антидворянские его комплексы, враждебность к петербургскому периоду в целом и пр.). Были и другие, с честью защищавшие в те страшные годы монархическую идею. Никогда не забуду конституционного монархиста Е. А. Ефимовского, ставшего мне другом и отчасти учителем. Сколько ярких сцен рисует мне память из борьбы нашей второй волны за монархию, сообща с разумной – и вопреки безумной! – частью первой. Кое-что о них я, может быть, еще расскажу тем, кто того периода не застал.

Позволю себе несколько выводов. Давайте все вместе стараться создать могучую, популярную в пределах русской диаспоры и дальше, монархическую газету (а можно, так и газетах)! Учтем ошибки, произошедшие перемены. Улучшим качество, – подымется и тираж; добьемся самоокупаемости, – появятся и средства. Имея их, начнем и сотрудникам платить (дело сразу на лад и пойдет). Пока же, не будем их обижать намеками, что они желают эксплуатировать работающих, занимаясь сами праздным переливанием из пустого в порожнее, вымогая от них с ножом к горлу самоотречение и смирение. Им и так не весело; а не они ли, в обстоятельствах Зарубежья, ведут самую активную войну с большевиками и остальными врагами? Скорее уж, попросим тех, кто более доходной службой обеспечил себе мало-мальски обеспеченное положение, оказывать своей газете, в пределах своих сил, материальное содействие.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 11 декабря 1982, № 1690, с. 3.

Враги или соратники

Публика, как всегда, с интересом встретила появление нового сборника под редакцией С. П. Мельгунова – «Российский демократ». Многое в нем нас радует и вызывает в нас светлые надежды. На замечание одного корреспондента: «Вы определенно становитесь на путь социалистического объединения, и монархическую эмиграцию Вы отбрасываете», редакция сборника решительно заявляет: «Это – сплошное недоразумение». Те же нотки сквозят в оценке письма в редакцию М. Е. Семенова и в приведении такого высказывания некоего монархиста: «Мы, сторонники восстановления монархии, признаем необходимым подчинить разрешение вопроса о форме правления в освобожденной России решению свободного избранного Всероссийского Учредительного Собрания». Видимо, эта точка зрения вызывает полное одобрение «Российского демократа», а ведь она, собственно говоря, является доминирующей в монархическом движении.

К сожалению, в силу какого-то досадного недоразумения, редакция «Российского демократа» считает, что Высший Монархический Совет занимает иную позицию. Между тем, В. М. С. с полной ясностью провозглашает, что восстановление монархии в России может иметь место не насильственным образом, а лишь через Земский Собор, Земский же Собор будет, разумеется, созван так, чтобы весь русский народ мог свободно выразить свое мнение. Итак, казалось бы, о чем же спорить?

Правда, «Российский демократ» признает только конституционную монархию. Но ведь он же сам защищает лозунг непредрешенства. Мы позволим себе и в этом вопросе не торопиться заранее решать за русский народ: формы будущей монархии определит Земский Собор: от него будет зависеть, окажется ли эта монархия самодержавной или конституционной.

Мы ознакомились с несколькими номерами выходящей в Германии газеты «Свобода». Она производит двойственное впечатление. Значительную часть данного в ней материала можно только одобрить. Отметим талантливое стихотворение Дедори Донца «Встречи», прекрасную статью Леонида Галича «Непротивление злу» (о случае с Косенкиной), под которой мы могли бы полностью подписаться, простой, но жуткий рассказ священника М. о его аресте в России – «Бесконечная ночь», блестящую отповедь Корякову в статье «Спор о Дуньке» за подписью В. С. Интересны и заметки по истории антибольшевистской борьбы в России А. Северянина и Ив. Михайловского. Казалось бы, с таким штатом сотрудников, газета могла бы стать интересным информационным и литературным органом. Но совсем другое чувство испытываешь, когда читаешь передовицы и вообще не подписанные, редакционные статьи в той же газете.

Эти статьи ставят себе ясную задачу борьбы с монархизмом. То ли же думают рядовые сотрудники, а тем паче читатели газеты? Думаем, что нет. У них явным образом основная мысль та, что сейчас надо объединить все силы против большевиков и они – мы уверены – не без досады смотрят на своих зарвавшихся «вождей», подменяющих борьбу со Сталиным войною против ненавистной им монархии и тем разрушающих общий фронт.

Мы не можем не относиться с живой симпатией к выходящему в Бельгии журналу «Часовой», хотя бы только в силу его долгого и славного прошлого. Журнал этот был до войны органом русской военной эмиграции и непоколебимо служил выражению идеологии русской армии, всегда боровшейся за Веру, Царя и Отечество. После войны, он превратился из журнала чисто военного в общественно-политический, и это повлекло за собою изменение его политических установок, ставших крайне широкими и гибкими и утративших прежние определенные контуры. Однако, поскольку во главе журнала продолжает стоять все тот же редактор, Василий Васильевич Орехов34, известный нам как убежденный монархист и стойкий борец за национальную Россию, и поскольку во главе политического движения, начатого «Часовым», стоит Георгий Ермолаевич Чаплин35, капитан Императорского флота, прославившийся своими энергичными действиями во время гражданской войны, не только против большевиков, но и против социалистов (им было, в частности, арестовано русское социалистическое правительство в Архангельске), мы полагаем, что можем относиться к «Часовому» и его деятельности с доверием и сочувствием.

«Русский путь» (Париж), рубрика «Обзор русской печати», октябрь 1948, № 1, с. 3.

Кризис эмигрантской литературы

Помещенная в «Нашей Стране» в № 298 статья Михаила Бойкова «Литературная клюква» затрагивает проблемы, куда более острые, чем может показаться при поверхностном взгляде. Внимательному читателю она может гораздо больше сказать о причинах кризиса эмигрантской литературы и о путях из тупика, в котором она сейчас находится, чем та многотонная масса бумаги, какая была до сих пор исписана по этому поводу.

Одним из главных несчастий русской эмиграции была укоренившаяся в ней с самого начала ее бытия своеобразная кружковщина и та странная система, при которой маленькие группки людей захватывали все ведущие посты в главных отраслях ее жизни и затем ею тиранически управляли, ревниво не допуская в свою среду никого, к ней не принадлежащего. Так это все время обстояло и обстоит и посейчас в общественной жизни, хуже всего, может быть, во Франции.

То же самое произошло и в литературе. Небольшое число людей, более или менее сами себя назначившие в писатели, поэты и критики, были приняты как непогрешимые авторитеты, и через их неумолимую цензуру могли в дальнейшем пробиться лишь те, кто им был так или иначе близок и приятен, или, самое большее, те, кто с абсолютной покорностью следовал всем их рецептам и указам.

Это худо само по себе. Но еще хуже в силу того, что эти самозванные диктаторы из монпарнасских кафе усвоили себе принципы, совершенно не соответствовавшие запросам читательской массы. Им нравилось только то, на чём, с одной стороны, лежала печать самого мрачного пессимизма, самого безысходного отчаяния: вот почему они и сделали успех Георгия Иванова36, Ходасевича37 и многих других поэтов в этом же роде, о которых справедливо было бы сказать словами Сельвинского38, что у них «столько же поэзии, сколько авиации в лифте». С другой, они все оказались решительными партизанами чеховской традиции, по которой в романе или рассказе ничего не должно случаться.

Какой-либо сюжет, что-либо похожее на движение, не скажу уж, Боже упаси, на приключения, вызывали в них глубокое отвращение. Это для них был Пинкертон39, чтиво для обывателя, детские книжки, все, что угодно, только не серьезная литература. И в смысле создания повестей, где все стоит на месте без всякого дуновения жизни или хотя бы движения воздуха, кто сможет соперничать с поднятым ими на щит Борисом Зайцевым40. Наконец, глубокая тяга к выверту, к чему-то неестественно вычурному в стиле и выражениях дополняла картину этого декаданса, возведенного в догму.

Между тем, их читателями была масса обыкновенных русских людей средней культурности, с обыкновенными человеческими запросами. И именно потому, что жизнь многих из них была тяжела, у них была настоятельная потребность развлечься и забыться, и почерпнуть из книг запас бодрости и энергии, которых не всегда хватало; им хотелось чего-нибудь яркого и увлекательного. Сирины41, Газдановы42 и тутти куанти мало им могли в этом помочь. Притом, эта масса, начиная с первых же дней, жила бурными политическими интересами, а русская зарубежная литература старательно изображала аполитичность. Масса эмиграции всегда была и остается настроенной право, а писатели, под маской индифферентности, были в большинстве левыми, отчасти, может быть, в силу правила «бытие определяет сознание»; не будем расшифровывать, так как понять выгоду быть левым, в эмигрантских условиях, не трудно.

Что же делала публика? Во-первых, читала, кто в оригинале, а кто в переводе, тех писателей, которых перечисляет Бойков, как Конан Дойля, Честертона, Агату Кристи. Чего тут особенно стыдиться, когда ими зачитывается весь мир, и не испытывает по этому поводу никакого комплекса неполноценности? И притом, даже в плохом переводе или на плохо понятном языке они все же не в пример легче для уразумения, чем многое из упражнений хотя бы того же, по-своему, впрочем, талантливого Сирина (не будем уж говорить о Ремизове43!).

Во-вторых, она читала по-русски то, что хоть сколько-нибудь отвечало ее запросам. Отсюда бурный успех не только Краснова44, но даже и какого-нибудь Брешко-Брешковского45, и посмертная популярность сочинений Крыжановской46, и посейчас принадлежащих к числу самых ходких книг в русских библиотеках.

В то же время, надо учесть, что то отталкивание от всего написанного по-русски, которое является типичной чертой русской молодежи заграницей, в значительной мере объясняется именно вот этим характером русской зарубежной литературы, теми флюидами гниения и скуки, какие от нее исходят. Исключения, понятно, есть, как, например, Алданов47, статичности абсолютно чуждый; но его замолчать было невозможно, да и его левизна заставляла критику прощать ему многое.

Между тем, почему, собственно, эпигоны Чехова, конечно, не имеющие таланта своего учителя, возвели себя в сан единственных продолжателей русской литературной традиции? Будто в России не было «Капитанской дочки», или «Героя нашего времени», или «Преступления и наказания» с их острой сюжетной линией? Или гоголевского «Портрета», лермонтовского «Штосса», «Упыря» Алексея Толстого, с их загадочной мистикой? Кто и почему наложил табу на продолжении этой традиции?

Казалось, все идет гладко в русской зарубежной литературе, но прямой дорожке к безболезненной смерти. Читателей охочих на то, что она предлагала, делалось все меньше и меньше; читали классиков, читали на иностранных языках, не читали вовсе, но никто не желал пить из их усыхающей лужи. Дело мирно сходило на нет.

Но тут произошел непредвиденный кризис. Волна новой эмиграции внесла два изменения: дала авторов, желающих писать по-новому, и читателей, желающих читать – то актуальное и интересное, и непременно по-русски. И повсюду саван стал рваться, и из-подо льда стали пробиваться цветы. Скажем, стихи Олега Ильинского48 куда ближе к Гумилеву, чем к Георгию Иванову. «Денис Бушуев» Сергея Максимова49, как и названное выше «Преступление и наказание», не только психологический, но и детективный роман (имеем в виду главным образом его первую, наиболее удавшуюся часть). «Девушка из бункера» Л. Ржевского50 полна самой живой актуальности, не боящейся современных и политических тем. «Мнимые величины» Н. Нарокова51 от начала до конца держат читателя в напряженном любопытстве перед рядом поставленных ему загадок.

К этой же струе относятся и те романы, из-за которых сейчас сыр-бор загорелся: «Две силы» И. Л. Солоневича и «Рука майора Громова» Михаила Бойкова. Вовсе напрасно говорить о них, что они «легкое чтение» и т. п., как с чрезмерной скромностью признает М. Бойков. О романе Солоневича во всяком случае. Его герои – живые люди с интересной и индивидуальной психологией, а картины быта в нем ценнее, чем в десятках эмигрантских романов. Попытки снобов из «прогрессивной» старой эмиграции их критиковать с точки зрения жизненной правильности просто смешны: не стоит им придавать значения. Они нам, новым эмигрантам, будут говорить о жизни в СССР! Только этого, в самом деле, еще недоставало.

Другую часть не публики, а критиков, возмущает самый жанр этих вещей, как будто по-русски нельзя писать детективные и приключенческие романы. Да почему же собственно? Даже если бы их до сих пор и не писали, отчего же нельзя попробовать?

Что до обвинений в несерьезности и просто замалчивания со стороны критики, хочется вспомнить совет архиерея из одного из лесковских рассказов: «Не устрашайтесь!». Давайте, будем писать, как нам сердце подсказывает. Если мы больше нравимся публике чем престарелые наставники, всегда наводившие на нас одну лишь скуку, и вызывавшие уважение разве только тем, что, желая «ученость свою показать», говорят очень непонятно, то этого пока с нас и довольно. Потомство уж разберет, кто был прав, кто виноват в нашем споре. И, может быть, его суд будет для нас более снисходителен, чем таковой нынешних властителей русского Парнаса из кафе «Ротонда» и всяких прилегающих к нему областей.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 17 ноября 1955, № 304, с. 3.

На зыбкой почве

Само по себе, оно бы радостно, что в Советском Союзе стали теперь интересоваться литературой второй эмиграции. Хотя некоторые тенденции в разработке данной темы решительно неприятны. Например, о чем мы уже упоминали прежде, стремление смягчить «вину» новых эмигрантов, якобы оказавшихся за границей случайно и против их воли, и уж тем более мол не боровшихся никогда активно против советской власти.

К несчастью, почва к тому подготовлена была отчасти уже в Зарубежьи. Я бы мог, скажем, назвать имя уже покойного поэта и критика, тщательно скрывавшего свою службу в РОА, и с успехом унесшего свой секрет в могилу. Сдается, – таких случаев было много… Еще бы! Правда, в годы после войны, могла стоить жизни, а в более позднее – принести всяческие неудобства.

Особую неутомимость проявляет в исследовании прозы и поэзии второй волны В. Бондаренко – см. его статьи в московском журнале «Слово», № 10 за 1991 год, «Казненные молчанием» и в московской же газете «Русский Рубеж», № 11, за тот же год и «Архипелаг “ди-пи"» (эта последняя перепечатана в мюнхенском альманахе «Вече» № 42).

Однако при освещении им вопроса, встает под его пером целый ряд неясностей.

Они относятся, в первую очередь, ко хронологической классификации. Навряд ли можно, – хотя для нас было бы и лестно! – причислять к нашей второй эмиграции И. Л. Солоневича и его семью. Их бы надо или выделять в особую промежуточную группу, или бы уж скорее считать за продолжение первой эмиграции.

собственно к послевоенной эмиграции (которую американцы пытались наглухо отделить от нашей, рассматривая нас как изменников родины, а тех как ни в чем не скомпрометированных искателей свободы). На деле-то они, положим, быстро слились с нами. Стоило бы все же отметить, что Коряков на первых порах являлся активным врагом, критиком и обвинителем второй волны, и лишь гораздо позднее с нею более или менее примирился.

Кроме того, предлагаемый Бондаренко термин дипийская литература весьма спорен и чреват недоразумениями. Обозначение Ди-Пи, то есть displaced persons имело чрезвычайно широкое применение. Оно прилагалось не только к беженцам из советской России времен Второй мировой войны (о которых в узком смысле и толкует автор), а равно и к старым русским эмигрантам из Прибалтики, Польши, Румынии, Чехословакии, с Балкан, и даже из восточной части Германии. Эти последние, между прочим, иногда даже писали про нас (например, И. Сабурова52 в книге, которая так и называется «О нас» или Н. Чухнов в книге «Смятенные годы»), но – как бы со стороны.

Более того, тот же термин displaced persons обнимал беженцев из числа коренного населения Прибалтики, Польши и всех стран восточной и центральной Европы. А это уже выводит нас далеко за рамки русской литературы и культуры (в числе литературных памятников других народов, пострадавших от большевиков есть и весьма примечательные как романы румына В. Георгиу53).

Для наименования нашей литературы, литературы второй российской эмиграции, хотелось бы найти иное слово.

Тем более, что в устах старой эмиграции, в частности во Франции, это выражение, ди-пи часто произносилось с оттенком презрения и недоброжелательности, делающими его употребление, в качестве литературоведческого термина, не совсем удобным.

Положим, Б. Ширяев назвал свою замечательную книгу «Ди-Пи в Италии»; но или он вкладывал в это заглавие иронический смысл, или не ощущал его пейоративного звучания.

С особой горечью читаю я в статьях В. Бондаренко сочувственные, почтительные упоминания имени страшного человека, встреча с которым некогда едва не окончилась для меня гибелью54. В годы Второй мировой он был внедрен большевиками, в составе целой группы, в немецкую полицию на оккупированной зоне России, с заданием истреблять или по меньшей мере ущемлять русских антикоммунистов, каковых советская власть рассматривала как потенциально себе опасных, а также всячески толкать немцев на жестокости и несправедливости, дабы озлоблять против них местное население.

Почуяв опасность разоблачения, этот господин перебежал на сторону красных; сообщники его были выявлены и ликвидированы.

После же войны он всплыл в Италии, где, вкравшись в доверие к англичанам, энергично содействовал выдаче власовцев и бойцов кавказского легиона. Много еще черных дел на совести у этого Иуды; о чем есть письменные показания покойных, и о чем бы нашлись устные свидетельства живых. Но непонятное покровительство ему известных американских учреждений связывает языки.

Сей субъект, может быть, и должен почитаться за героя советского шпионажа и за ветерана чекистской разведки. Но выступать в роли представителя второй эмиграции, глубоко антикоммунистической по своим настроениям, он определенно не имеет ни малейшего права!

Очень жаль, что он сумел ввести в заблуждение В. Бондаренко. Хотим надеяться, что тот, хотя бы и с опозданием, одумается и разберется в своей ошибке!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 22 февраля 1992, № 2168, с. 2.

Русские книги из Южной Америки

Две последние книги, выпущенные издательством «Наша Страна» в Буэнос-Айресе «Рука майора Громова» Михаила Бойкова и «Всюду жизнь» Николая Кусакова, представляют собою определенную удачу. Оба романа известны уже части публики, ибо печатались в свое время в газете «Наша Страна», но оба выигрывают при чтении целиком и подряд. Между ними то общее, что как в том, так и в другом, действие происходит в Советской России, и они явно написаны новыми эмигрантами. Во всем остальном, однако, по жанру, стилю и приемам эти два произведения глубоко различны, в силу чего их можно бранить или хвалить, но нельзя сравнивать между собою, нельзя утверждать, что одно из них лучше другого.

«Рука майора Громова» вызвала при своем опубликовании в газете весьма интересную полемику, которой стоило бы отвести больше места и времени, чем это было сделано, и в которой мы стоим полностью на стороне автора романа. Вопрос шел о допустимости в русской, и в частности в эмигрантской печати детективного и вообще авантюрного жанра. Аргументы противников Бойкова, очень страстные и раздраженные, удивили нас еще тогда своей неубедительностью. Бесспорно, что сейчас по всему миру детективные романы пишутся и читаются в огромном количестве. Это, впрочем, не явление последнего времени: их успех начался еще в прошлом веке, с романами Конан Дойля и до него с рассказами Эдгара По. Бесспорно и то, что русские эмигранты почти все читают детективные истории по-французски или по-английски, как кто может, и без сомнения читали бы по-русски, если бы такие по-русски были.

Найдутся люди, которые ответят, что подобный род литературы сам по себе является «нездоровым» и «вредным», и что интерес к нему эмиграции есть акт подпадения под гибельное влияние Запада. Оставляя в стороне факт, что тяга к этому виду чтения налицо и в Советской России, где даже не раз делались попытки создания «советского Пинкертона» или «советского Шерлока Холмса», непонятно, почему сочинения Агаты Кристи хуже, чем Франсуазы Саган55 или Сартра56? Эти последние входят в сферу психологического романа: но мы думаем, что на впечатлительного читателя, а особенно на молодежь, они действуют в десять раз отрицательнее, чем даже самые низкопробные повествования о приключениях сыщиков и преступников. И между тем, можно бы без труда назвать в эмигрантской литературе произведения, отмеченные печатью того же западного разложения, стоящие на грани порнографии и извращения, и с ними эмигрантская критика мирится; но детективный роман ее почему-то приводит в возмущение.

Другой довод тот, что этого жанра не было в дореволюционной литературе. По здравому смыслу, это ровно ничего не значит, ибо ведь все постепенно меняется, и нельзя законсервировать предрассудки, лишенные какого-либо основания, лишь потому, что они когда-то существовали при совершенно иных условиях, чем нынешние. Но данное рассуждение и само по себе сомнительно. Ибо где лежит грань между детективным и психологическим романом? По форме «Преступление и наказание» и «Братья Карамазовы» было бы справедливо назвать детективными романами; и в свою очередь лучшие из рассказов Честертона ближе к психологическому, чем детективному жанру, и даже Агата Кристи, если взять роман, как «Sad Cypress», или Дороти Сейерс57, если взять ее «Gaudy Night», создали прекрасные образцы психологического анализа.

Тот факт, что в области детективного романа пишется немало халтуры, не может что-либо доказать; пишут ее и во всех других областях. Если пытаться делать общие заключения, надо брать вершины, как Конан Дойль, Эдгар По, Честертон и др.

Ригористы любят еще заводить речь о том, что, мол, наша родина страдает, и мы не должны об этом забывать, и т. п. Но это оружие против Бойкова обратить как раз невозможно, ибо она именно и посвящена изображению ужасов большевизма и борьбы с ним. Можно бы скорее уж наоборот критиковать ее за пропагандное, политическое направление. Но как в эмиграции возражать против перенесения антибольшевистской борьбы в сферу художественной литературы? Полагаем, что это есть явление неизбежное, да и имеющее свои положительные стороны.

Если же разбирать «Руку майора Громова» с чисто литературной точки зрения, легко заметить в этом интересном и легко читающемся романе ряд дефектов, вероятно связанных с тем, что это первая попытка автора в данном жанре, да и тем, что самый этот жанр мало разработан в русской литературе. Пожелаем, чтобы Бойков написал еще вещи в том же роде, и мы уверены, что они будут иметь уже более высокую технику. Покамест же персонажи слишком поверхностно показаны, без настоящего вскрытия их души, их характера, без достаточной индивидуализации. Скажем, идеальный образ Ольги Громовой остается вовсе абстрактным, лишенным конкретных черт; главный герой, Холмин, тоже бледен и неопределенен. Лучше удались почему-то некоторые из второстепенных персонажей, как превосходная буфетчица Дуся, полная жизни и огня. Другие, как чекистский капитан Шелудяк, слишком утрированы. Найдя забавную черту в виде его языка со смесью церковнославянских и блатных выражений, автор чересчур нажал на педали, и вся фигура сделалась неправдоподобной.

Как мы уже указали, роман Николая Кусакова «Всюду жизнь» написан совсем в ином тоне. У Бойкова советский быт показан как фон для увлекательной и исключительной, если не невероятной, интриги, выступая на заднем плане ярко освещенной сцены. У Кусакова наоборот, интрига умышленно сведена к минимуму, упрощена, все сколько-нибудь необычное тщательно устранено, и повествование неумолимо подчинено цели изображения повседневной жизни в СССР. Самое может быть удивительное, это, что он так сумел справиться со своей задачей, что его книга читается безо всякой скуки. Хотя автор и близок к натурализму, и фиксирует, казалось бы, второстепенные житейские мелочи, он наделен той степенью художественного чувства, которая неуклонно мешает ему сказать лишнее и превращает его работу из механической фотографии в картину, с тщательно выписанными деталями, но подчиненную общей идее передать известную идею, выразить известное настроение.

Верность изображения условий подсоветского существования, с его непрерывными трудностями, с его ежечасными унижениями, с его непрестанно давящим страхом, поистине изумительна, и за нее автор заслуживает благодарности и поздравления. Важным фактором его успеха было, несомненно, то, что он всегда четко умеет отделить людей от политического строя, показывает их страдания и мытарства, но не приписывает им каких-нибудь гнусных, специфически советских черт, как это, увы, иногда делается даже русскими зарубежными писателями, не говоря уж об иностранцах. Как это и соответствует действительности, герои Кусакова, жители захолустного города Вождеграда, учителя, служащие, студенты, – настоящие русские люди, не герои, но скромные, честные и отзывчивые по природе, с трудом отстаивающие против глубоко им ненавистного всемогущего режима свою личную жизнь, замыкающиеся в узком кругу семьи и друзей, в котором они только и могут дышать и быть искренними.

В рамках нашего знания советской действительности, мы почти не можем найти в повести Кусакова неправдоподобные образы или ситуации. Главные и второстепенные действующие лица, старые и молодые, положительные и отрицательные – все они прежде всего живые люди. Есть сцены, почти перерастающие в символические, прочно врезающиеся в память, – как встреча бухгалтера Попова, приехавшего из провинции, с иностранными туристами в московском магазине, или партийное совещание по поводу провинившейся учительницы. Представители дореволюционной интеллигенции, как Митин и его жена, кающийся коммунист Жовтынский, ломающая себе головы над проблемами веры и атеизма молодежь – все это настоящие, типичные облики Советской России.

Нас удивило, правда, упоминание о порке, которая в наше время в интеллигентной семье была бы абсолютно невозможной и представлялась несовместимой с человеческим достоинством: так было, правда, в Ленинграде, может быть, в провинциальной глуши интеллигенция вела себя иначе – хотя нам и трудно себе это представить. В общем, к образу профессионального педагога и добродушного по природе Андрея Васильевича Митина, эта деталь идет как корове седло.

Не менее интересна и не менее заслуживает упоминания изданная в Сан-Пауло книга Вениамина Васильевича Сапелкина58 «Пушкин и Достоевский». Выпущенная в очень хорошем внешнем оформлении, на прекрасной бумаге, со многими иллюстрациями, она не представляет собою специального научного исследования, а лишь повторяет несколько докладов, сделанных автором в Сан-Пауло и в Рио-де-Жанейро.

Тем не менее, написанная в духе любви и понимания Пушкина и с неизменным здравым смыслом, книга полезна и ценна, особенно сейчас, когда и о Пушкине, и о Достоевском так часто с серьезным видом говорят глупости, и когда хороший тон состоит в том, чтобы повторять безнадежно устарелые лады установившихся в русской литературе с легкой руки левых критиков, тенденциозные и фальшивые представления о великом поэте.

К наиболее значительным страницам работы В. В. Сапелкина мы бы отнесли те места, где он говорит о взглядах Пушкина и об его отношениях с Царем. Здесь он рассказывает правду объективнее и вернее многих специалистов-пушкинистов.

Разбирая веру и сомнения, взлеты и падения Пушкина за всю его жизнь, автор не только приводит факты его биографии, его стихи к Филарету и столь существенные для его психологии отрывки, как его слова по поводу монастыря на Казбеке:

 
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне!
 

но и приводит важные выдержки из записок А. О. Смирновой59. В них есть такие отрывки: «Я думаю, что он серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он застал раз его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: "Вот единственная книга в мире: в ней все есть". Я сказала Пушкину: "Уверяют, что вы неверующий".

Он расхохотался и сказал, пожимая плечами: "Значит, они меня считают совершеннейшим кретином"».

Или вот приводимые Смирновой слова самого Пушкина: «Человек рожден с инстинктом сверхъестественного, которое находится в нем самом, – вот почему народ везде склонен к религии. Я хочу этим сказать, что он чувствует, что Бог существует, что Он есть высшее существо вселенной, одним словом, что Бог есть. Я в конце концов пришел к тому убеждению, что человек нашел Бога именно потому, что Он существует. Нельзя найти то, чего нет… Нельзя выдумать и чувств, мыслей, идей, которые не прирождены нам; вместе с тем таинственным инстинктом, который и отличает существо чувствующее и мыслящее от существ, только ощущающих. И эта действительность столь же реальна, как все, что мы можем трогать, видеть, испытывать…»

Хорошо, что В. В. Сапелкин отдает хотя бы некоторую справедливость Государю Николаю Первому, приводя ряд его высказываний о Пушкине, которые обычно тщательно и эффективно скрываются и замалчиваются. К числу таковых принадлежат следующие строки из письма Государя к А. О. Смирновой: «Рука, державшая пистолет, направленный на нашего великого поэта, принадлежала человеку, не способному оценить того, в которого он целил. Эта рука не дрожала от сознания величия того гения, голос которого он заставил замолкнуть».

Не менее характерны и слова Царя графу Киселеву60: «Я теряю в нем самого замечательного человека в России» (известно, что «самым умным человеком в России» Николай Первый назвал Пушкина еще после первой встречи). Типично и то, что Пушкин, умирая благословил Царя и сказал Жуковскому: «Скажи Государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастья в его сыне, что я желаю ему счастья в его России».

Как сочетать такие факты, достаточно ясные с обеих сторон – а ведь ни Царь на престоле, ни умирающий Пушкин не имели нужды лгать – со злопыхательными мифами, будто Царь подстроил смерть Пушкина, продолжающими, как это ни грустно и ни стыдно, бытовать не только в Советской России, но и в эмиграции – это объяснить трудно. Обычно предпочитают эти детали просто игнорировать; так удобнее.

Отметим еще с одобрением мысль автора книги подчеркнуть связь между Пушкиным и Достоевским и то, что он воспроизводит полностью историческую речь Достоевского. Значение этой последней столь велико, что о ней очень кстати напомнить.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов»,

февраль 1958, № 74, с. 125–129.

Некоторые отзывы о наших изданиях: книги издательства «Наша Страна»

Нельзя не признать, что за последнее время продукция этого русского издательства в Буэнос-Айресе интересна и разнообразна. После увлекательного детективного романа М. Бойкова «Рука майора Громова» и хорошего бытового романа из советской жизни – «Всюду жизнь» Н. Кусакова, – необычайно реально и убедительно рисующего повседневный быт граждан СССР, мы прочли теперь выпущенный там же в Аргентине сборник рассказов и очерков Г. Месняева61 «За гранью прошлых дней» и два исторических исследования: «Император Николай I и военный заговор 14 декабря 1825 года» профессора М. В. Зызыкина62 и «Император Павел Первый» Н. Потоцкого63.

В художественном отношении книгу Г. Месняева следует поставить на первое место. Его имя уже хорошо известно читающей публике в эмиграции, и мы уверены, что его сборник будет иметь заслуженный успех. Стоит, может быть, пожалеть, что он не выступает с цельным и законченным произведением, романом или циклом рассказов, так как соединенный в «За гранью прошлых дней» материал распадается на несколько групп, ничем между собою не соединенных. Самое лучшее среди опубликованного здесь – путевых очерков, рассказов из советской жизни, воспоминаний о прошлом, – это, на наш взгляд, литературный очерк о графе А. К. Толстом, под заглавием «Околдованный витязь». Хочется пожелать, чтобы автор развил и дополнил эту работу, дав полностью биографию А. К. Толстого и более глубокий анализ его творчества, и когда-нибудь издал ее в таком расширенном виде; он бы этим заполнил пробел, существующий в русской литературе в отношении этого замечательного и не оцененного по заслугам поэта, драматурга и романиста.

Книга профессора Зызыкина о Николае I, весьма интересная, вызывает некоторое недоумение, особенно, если принять во внимание научную квалификацию ее автора. Поставив себе, видимо, вполне рациональную и актуальную задачу дать исторически правдивый образ этого замечательного русского Царя, составитель исследования, не соблюдая строгого плана, дает множество высказываний современников и позднейших историков, не всегда сопровождая их должными комментариями, так что читатель во многих случаях может остаться в растерянности. Особенно нам хотелось бы возразить против включения в эту компиляцию отрывков из тенденциозного, несправедливо враждебного к Николаю Первому романа Мережковского64, которым иные из публики смогут, не разобравшись, приписать историческую достоверность.

Этого упрека нельзя сделать книге Н. Потоцкого о Павле Первом, в которой весь материал подчинен цели опровергнуть ложные обвинения и возвеличить павшего от рук заговорщиков Царя. Меньшая по размеру и менее обстоятельная, чем исследование профессора Зызыкина, она оставляет впечатление большей цельности и ценности.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 3 сентября 1959, № 501, с. 4; перепечатано из газеты «Русское Воскресение» (Париж) от 29 марта 1958.

На кривых дорогах

Французам принадлежит печальная честь создания легенды о величественном pусском дереве «развесистой клюкве» под которым бояре имели в старину обычай вкушать сочные ломти самовара.

Справедливость требует, однако, признать, что все это в основном принадлежит уже прошлому. В нынешних французских журналах и газетах часто находишь статьи и отчеты корреспондентов, составленные людьми, явно хорошо знающими русский язык и русскую жизнь и иногда очень здраво разбирающимися в большевицкой политике. Общая здравая оценка этой последней почти типичная сейчас для правых и умеренных газет, встречается порой и в левых. Конечно, в «Юманитэ» и близких к нему органах подход иной, но о теперешних французских коммунистах кто-то из сотрудников «Монда» выразился недавно весьма справедливо, что они стали «и менее убежденными, и менее убедительными, чем прежде».

На этом фоне всеобщего отрезвления, особенно непонятым диссонансом прозвучало выступление «католического» писателя и мыслителя Франсуа Мориака. В номере журнала Экспресс» от 29 января 1989 года, атакуя Западную Германию и стараясь представить ее как угрозу для Франции, Мориак пишет:

«По моему мнению, мы должны были бы лучше понимать мотивы русской политики. Какое ослепление – искать в них желание советизировать весь мир! Россия следует только рефлексу самообороны, законной самозащиты, о которой должны бы были подумать и мы, и о которой нам придется думать, когда объединенная Германия опять откроет перед нами ту же бездну, в какой погибли наши лучшие люди… Глупость и наивность наших сторонников объединения Европы поистине неизмеримы!.. Культурное соглашение с Россией нам мало поможет, если ему не будет сопутствовать политическое соглашение».

Несколькими строками далее Мориак с яростью обрушивается на «ослепление Соединенных Штатов, содействовавших возрождению нацистской Германии», и объясняет его (кажется, не совсем точным) соображением о том, что никто из американских граждан не сидел в гитлеровских концентрационных лагерях.

Можно не сомневаться, что советские специалисты пропаганды с большим удовлетворением прочтут статью Мориака, включая и этот злобный антиамериканский выпад. Мориак, хорошо знающий своих компатриотов, бьет их по больному месту, стараясь возбудить ужас перед немецким нашествием.

Можно все же надеяться, что эта агитация, хотя и ловкая, останется бессильной. Вражда Франции к Германии, срывавшая некоторое время дело создания в Европе общего фронта свободного мира против большевизма, сменилась сейчас более реалистической и осмысленной политикой союза с ней, и экономического, и политического. И тот факт, что проводником этой политики явился генерал де Голль, весь проникнутый французским национализмом, иногда кажущимся даже чрезмерным и узким, делает эту линию – тем более прочной. Свободный мир в наши дни подобен осажденной крепости, и вести в своей среде междоусобную борьбу было бы для него самоубийством; в каком положении очутилась бы Франция, если бы она, как того желает Мориак, встала во враждебные отношения с Западной Германией и с Америкой?

Личность и деятельность Мориака встают во всяком случае из этого его выступления в несколько новом свете, ибо его просоветские тенденции до сих пор не выражались столь открыто. По крайней мере, после того, как он вышел из союза «Франция – СССР» после событий в Венгрии, когда во Франции прямое исповедание симпатий к коммунизму могло казаться неудобным и небезопасным (шла речь о закрытии компартии, студенты громили коммунистические учреждения и т. д.). Его обычная линия заключается в ядовитых нападках на французское правительство, с обвинениями в том, что оно применяет по отношению к алжирским повстанцам пытки, казни и запугивания. Участь французов, которых алжирские террористы убивают и пытают, его совершенно не беспокоит при этом, хотя это его соотечественники и христиане (а Мориак все время проповедует с позиций христианства, красивыми и красноречивыми словами). Это не меняет, понятно, факта, что если по отношению к арабам имеют место жестокость и несправедливость, то с этим надо бороться; жаль только, что Мориак имеет привычку писать так тенденциозно и с такими преувеличениями, что крупица правды у него тонет в море лжи.

Более любопытно другое: читатели и полемизировавшие с ним журналисты многократно задавали Мориаку вопрос, почему он никогда не упоминает о жестокостях, несправедливостях, пытках, казнях за железным занавесом? И Мориак всегда отвечал уклончивыми, скользкими фразами, как например: «Я француз и пишу о французских делах, а это меня не касается». Можно подумать, что в Евангелии Франсуа Мориак избрал себе за образец Понтия Пилата!

Но как можно взбираться на ходули христианской морали, если жалость и милосердие нужны Мориаку лишь для одних, любезных его сердцу, а для других, тоже людей, тоже ближних, он готов допустить любой ад на земле? С точки зрения логики и религии, позиции Мориака не защитимы никак; но их внутренний смысл разъясняется разбираемой нами статьей. Зашита арабов нужна Москве и компартии, а защита христиан за железным занавесом была бы им вредна.

Хочется все же опросить новоявленного защитника советской власти, объясняет ли он тоже «рефлексом самозащиты» политику большевиков в Венгрии и на Дальнем Востоке? Вероятно – да. Советская агрессия для него, должно быть, как для Хрущева или Микояна, есть всегда «самозащита», «защита мира» и т. д. Диковинно и возмутительно лишь то, что он пропагандирует большевизм, ссылаясь на Священное Писание; или, что католическая иерархия не отгораживается от этого лукавого философа, заставляющего своей хитрой диалектикой святые истины служить грязным и бесчеловечным целям…

Большевики мобилизуют все силы, чтобы воспрепятствовать союзу между Францией, Германией и Америкой, и в этом деле они используют всех, кого можно подкупить иди обмануть. Вот для чего они стараются воздвигнуть пугающее чучело германского империализма, чтобы скрыть за ним свои собственные завоевательные планы. Но если бы западный мир поддался ослеплению и выдал им Германию Аденауэра, через ее труп в самое сердце Европы хлынули бы советские танки, превращая Париж в новый Будапешт. Все сознательные патриоты видят эту реальную опасность, исходящую от СССР, и стремятся сосредоточить силы для отпора ей, не тратя труда на борьбу с ветряными мельницами.

«Новое русское слово» (Нью-Йорк), 11 марта 1959, № 16792, с. 4.

Оценка ценностей

Мне когда-то случалось встретиться с видным французским славистом, профессором Трэном65, другом России и русских и решительным врагом большевизма, который скончался примерно год тому назад. И вот мне запомнился один его разговор с поэтом Владимиром Смоленским66, тоже уже покойным, когда мы оказались однажды оба у этого последнего в гостях.

Наш хозяин выразил ту мысль, что было бы хорошо, если бы французские и иностранные студенты, изучающие русский язык, почаще посещали разные эмигрантские лекции и собрания, в особенности литературного характера, так как это несомненно сильно содействовало бы их успехам.

Трэн ответил (беседа шла по-русски; он по-русски говорил превосходно), что вообще-то, конечно, да; но что у французских профессоров есть тут некоторые сомнения и возражения, каковые он нам откровенно и изложил:

– Мы нашим ученикам объясняем, что Достоевский, Толстой, Гоголь, это – вершины русской литературы, писатели мирового значения. А на эмигрантской лекции они очень даже могут услышать, и притом от вроде бы авторитетных людей, что Достоевский был идиот, Гоголь – сумасшедший, а Толстой – лицемер. Вы представляете себе, какая у них в голове тогда образуется путаница?

Я потому не забыл слов этого умного и благожелательного к нам человека, что их верность постоянно чувствовал потом, и теперь нередко чувствую, читая рассуждения всяких знаменитых эмигрантских критиков или участвуя в литературных опорах. Спроси у меня кто примеры – да, кажется, десятки без труда приведу! Вот именно таких суровых, безапелляционных и, в сущности, нелепых суждений, какие упоминал Трэн.

Что говорится, ради красного словца не щадили и отца. Ниспровергать Достоевского и Гоголя – это уже стало настолько модно, что постепенно превращается в пошлость прескверного тона. Впрочем, с равным жаром уничтожают и Белинского. А ведь, – оставляя в стороне политическое ослепление его последних лет, – его художественному вкусу и его проницательности можно бы только удивляться.

Пушкина и Лермонтова, слава Богу, как поэтов все же все признают, но как о людях – именно в эмиграции держатся о них до сих пор, как в глухой провинции, много злостных глупостей, уже давным-давно опровергнутых в Советской России.

Не лучше обстоит дело и с оценкой позднейших поэтов, даже самых больших, бесспорно великих: до наших дней не собрались отвести должного места ни Гумилеву, ни Есенину… и сколько бы еще можно тут назвать, и поэтов и прозаиков! В общем, рубим сук, на котором сидим.

Зато, очевидно для того, чтобы показать свою способность мыслить самостоятельно, наши зарубежные специалисты постоянно выдвигают своих кандидатов в ранг гениальных русских поэтов (каждый своего): Иннокентия Анненского, Случевского67, Клюева, Хлебникова, Лившица68…

Ну, конечно, это так оригинально, так шикарно: ни в грош не ставить Гумилева, но восхищаться Анненским! Посмеиваться над Есениным, но обожать Клюева! О какой необычайно тонкости вкуса это свидетельствует! Как мы умеем эпатировать буржуа!

Слов нет, такие откровения эпатируют. Не только они отпугивают наших потенциальных друзей в иностранном мире, как подметил Трэн. Розовый интеллигентный эмигрант тоже о них только плечами пожимает или головой качает; а, впрочем, он уже и удивляться перестал…

Надо ли доказывать, что эти причуды даже и в среде эстетствующих снобов живут не дольше бабочки-однодневки. Что в Россию они никогда не проникнут, и там не утвердятся? Не стоит: оно и так самоочевидно.

Скажем только, что среднему, даже весьма культурному эмигрантскому читателю эти внезапно вспыхивающие попытки переоценки то футуризма, то декадентства, то еще чего, вовсе не нужны и не созвучны. Как выражался Маяковский:

 
А зачем нам это все?
Как собаке – здрасте!
 

«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 19 декабря 1973, № 7871, с. 5.

Дискредитаторы

Много лет назад, зайдя однажды к поэту В. Смоленскому, встретил я у него французского слависта профессора Трэна, и присутствовал при таком их разговоре. Хозяин спросил у гостя, почему тот не посылает своих студентов по Школе Восточных языков, для практики, на русские литературные вечера и доклады, тогда частые в Париже; и вот что получил в ответ:

– Мы своим ученикам внушаем, что Л. Толстой и Достоевский – гениальные мастера, стоящие на вершинах художественного творчества; а ведь в кругу русских литераторов они запросто могут услышать, что Толстой был бездарен, а Достоевский – и совсем идиот. Так уж лучше этого избежать…

Грустно, но факт. Подобные изречения в Зарубежии сыпались из уст и лились из-под перьев безответственных снобов, типичным представителем каковых являлся, скажем, Г. Адамович69, по загадочным причинам выдвинутый левой прессой на роль великого критика земли эмигрантской; хотя этот насквозь растленный, аморальный эстет никак не делал чести русской нации.

Травля на подлинно больших писателей продолжается, впрочем, и поныне. И странно: как вглядишься, словно бы и различаешь в ней некий узор… но он быстро вновь исчезает в путанице хитросплетений.

А все же… Вот Адамович был лютым гонителем Цветаевой (и не мало содействовал ее гибели) и прославился поношениями Достоевского. После Второй мировой стал совпатриотом (помню его безобразное выступление на собрании Союза Писателей, первом, на какое я попал, избранный в Союз по рекомендации Мельгунова и Гуля70). Потом, перекрасившись, долго служил кумиром либерального сектора Зарубежья. И теперь, посмертно, «Русская Мысль» и «Новое Русское Слово» из него стараются сделать классика, авторитет, прямо-таки некоего святого от литературы! Зловещая тень его продолжает реять над нами…

Цветаеву довели до возврата в СССР; Шмелев и Сургучев71 (крупнейшие русские писатели эмиграции) умерли париями, хлебнув жестоких преследований и оскорблений. Куда менее даровитый, по любому счету, Зайцев пожал максимум лавров в меру своих скромных способностей (но он в молодости был революционером, а правым – никогда в жизни).

Кого, однако, развенчивают? Из классиков, – Достоевского и Гоголя (специалисты по их истреблению: Адамович, Набоков, Синявский72, Карлинский73; не считая мелочи). Ну да их не любят и большевики; только те действуют хитрее: пытаются их объявлять своими. Лобовые атаки на Пушкина (Адамович, Набоков, Синявский, Слоним74, Шаховская75) кончились пшиком: не по рту кусок клеветникам!

Во всю кипят наскоки на Есенина (Карлинский, Шаховская) и на Цветаеву (Иваск76, Хенкин77), а также на Гумилева. Против первых двух (как уже пробовали и против Гоголя) выдвигается обвинение в противоестественных пороках; методами самыми что ни на есть грубыми и недобросовестными: путем лжеистолкования вполне невинных мест в их письмах и стихах, изображения их дружеских отношений с мужчинами и женщинами в качестве лесбианских и гомосексуальных связей. Гумилеву покамест этого не приписывают (но подождем; еще придумают!), но елико возможно подмарывают (например, Бахрах78).

Попробуем выяснить, что же имеется общего у этих трех поэтов, кроме гениальности и безусловной горячей любви к России? Ведь они, казалось бы, такие между собою разные! И увидим вот что: все трое были монархисты; и все трое являются предметом все более растущего почитания в подъяремной России (вопреки воле властей!).

Умученную большевиками Цветаеву в СССР принуждены издавать и переиздавать (не все ее вещи… иные при советском режиме напечатаны быть не могут). О всенародной, во всех ярусах общества, любви к Есенину свидетельствует не кто иной, как Синявский, в «Синтаксисе». О Гумилеве зарубежный литературовед Г. Струве79 объективно сообщает, что всякую его книжку подсоветские читатели готовы покупать за любую цену: «3а Гумилева – ничего не жалко!».

Параллельно с отрезвлением масс в Советской России, – в данном случае, в первую очередь, широких слоев интеллигенции, – идет все более интенсивная борьба за засорение мозгов эмиграции. Курьезным образом, если так дальше, то окажется, что здравая оценка будет идти оттуда, а больная и порочная – от нас. Уже ведь и сейчас, вероятно, к примеру, В. Солоухин80 лучше и справедливее разбирается в русской литературе, чем г-н Бахрах или г-жа Шаховская.

Кидается в глаза, что, скажем, к Блоку отношение совсем иное; хотя его сатанизм все более становится известен (сошлемся на блестящую о нем статью Н. Коржавина81), никто не думает его осуждать. Конечно, насчет контактов с бесами, оно тоже вопрос вкуса. Кому как… Согласно выражению Маяковского: «Что такое хорошо, что такое плохо?».

В целом, взглянем правде в лицо: несомненно, существует некое Общество по разрушению русских культурных ценностей (оформленное ли статутом, или лишь единством чувств, и из кого в точности состоящее, – не все ли равно?). Злобными, но по счастью немощными руками, оно непрерывно тщится воткнуть нож в сердце великой русской литературы, залить ядовитою слюною бешенной собаки пламя ее коллективного гения, перед которым даже иностранцы невольно благоговеют. Бог их преступлениям не попускает, и они раз за разом терпят фиаско.

Но мы, верные сыны России, хранители ее святых традиций, не будем ни на миг в их обман вдаваться, и не станем внимать хриплому пению сих малоискусительных сирен! Останемся неусыпно на страже нашего драгоценного наследия!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 8 октября 1982, № 1681, с. 4.

Неизвестные ли?

Установилась теперь в русской прессе за рубежом, повсеместно, презабавная манера! Как только надо упомянуть какого-либо русского писателя (об иностранных-то уж редко и заговаривают), кроме самых знаменитых, так непременно добавляют: «давно забытый», «мало кому известный», «о котором теперь никто не помнит»…

Сочинителям невдомек, что они демонстрируют тут только собственные ограниченность и невежество; ни то, что подобные их ужимки, в сущности – весьма обидны для читающей публики! Среди которой, поелику она в эмиграции весьма разнообразная и, в значительной части, вполне, культурная, – многие называемых авторов прекрасно помнят и отлично знают!

Внесем, как говорится, в вопрос некоторую ясность.

Во всякой национальной литературе имеется только несколько имен, которые действительно знают если не все, то почти все в стране: мало найдется русских, не слышавших о Пушкине или англичан, не подозревающих о наличии Шекспира.

За ними же идут ряды более или менее замечательных поэтов и прозаиков в разных жанрах, знакомые одни широкому, другие более узкому кругу интеллигенции, относительно меньше проникших в народ, являющихся объектом изучения не в начальной или средней школе, а скорее в университете.

Ограничиваясь рамками русской поэзии, Дельвиг и Баратынский не столь прославленны как Лермонтов и Некрасов; именно Катенина82и даже Козлова83 называют, пожалуй, и еще реже. Есть авторы, подпавшие под советское табу, вроде Кукольника84 или Полевого85, до чьих книг читателю очень трудно добраться, и множество стихотворцев советского периода, не попавших в тон эпохе и вычеркнутых из литературы (хорошо еще, когда не последовала и физическая их ликвидация!). Забытыми или неизвестными их называть следует, однако же, с большой осторожностью: кому как!

Это мы, главным образом, о классиках и вообще о прошлом. Несколько из другой оперы, отметим горделивое заявление в «Русской Мысли» о том, что конгресс цветаеведов в Лозанне отказался допустить официального советского делегата Туркова как «никому не ведомого».

Речь ведь, очевидно, идет об Андрее Туркове, авторе книги «Александр Блок» (Москва, 1969), определенно талантливой, яркой и оригинальной, хотя и выдержанной, волей-неволей (кто разберет) в ортодоксальном советском стиле. Так почему он – лицо загадочное для зарубежных эрудитов от цветаеведения – поистине, Аллах знает! Разве что они принципиально не читают подсоветских работ по литературоведению…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 8 октября 1980, № 1681, с. 4.

Романтизм

Распространилось теперь в русской эмигрантской прессе, – придя, правда, в виде заразы, из прессы англосаксонской и французской, – пренелепое поветрие употреблять слово романтизм в бранном смысле, как синоним, более или менее, глупости и сумасбродства, в лучшем случае, наивности.

Чтобы понять крайнюю несостоятельность подобной манеры, довольно вспомнить, кто такие были романтики. Поэты как Байрон, Виньи86, Беккер87, Эспронседа88, Мицкевич89 и Эминеску90 принадлежат к числу величайших на свете, и тех, которые сумели высказать самые глубокие и волнующие мысли о человеке и о мире, здешнем и потустороннем. Писатели, как Скотт, Стивенсон, Гюго, Дюма, Гофман, суть создатели исторического жанра и переосмыслители жанра фантастического, внесшие подлинно новое в литературу и по справедливости имеющие право считаться гениальными.

За каковых, отметим, их и принимали их современники, – все, знавшие толк в литературе, включая и русских (в том числе Пушкина, Лермонтова, Гоголя и даже Белинского).

У нас, в России, вопреки лживой классификации, сознательно укорененной в литературоведении фальсификаторами из левого лагеря, романтиками были не только Жуковский и Марлинский, а – вместе с ними – упомянутые выше Пушкин, Лермонтов и Гоголь (и многие замечательные авторы, до них, – особенно, если вспомнить также о предромантиках, – одновременно с ними и после них).

Моральное и политическое ничтожество наших дней ничего общего не имеет с этими грандиозными тенями (даже если бы когда на то и претендовало; да и того ведь нет). Нынешний век дышит именно плоским, мелочным, псевдопрактическим реализмом, всегда своекорыстным и близоруким, не видящим дальше своего носа и постоянно садящимся потому в галошу. Если же он пытается от земли оторваться, то сразу впадает в извращение и уродливость (ставшее, притом, нудно трафаретными).

Давайте выкинем из нашего обихода навязываемый нам шарлатанский трюк! Когда надо заклеймить тупость и банальность в политике, в искусстве, в быту, – будем их именовать, как они того заслуживают, «реализмом»; преимущественно, в кавычках. Для безобразия же и для преступления (неизменно связанных с отсутствием хорошего вкуса, высоко развитого у романтиков) есть довольно имен как аморализм и сатанизм (а если уж их соотносить с искусством, то скорее с декадентским, чем романтическим).

Романтики-то были соколы, а судят их нынче ужи (да извинит мне читатель ссылку на Горького, у которого в сочинениях удивительно мало – по русскому масштабу – правды и красоты, но у которого в юности они все же порой проглядывали).

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 25 декабря 1982, № 1692, с. 2.

К разбойникам сопричисленные

Известный и талантливый писатель Григорий Климов, автор книг «Берлинский Кремль» и «Князь мира сего», опубликовал в журнале «Согласие» за октябрь 1974 года начало своей статьи «Протоколы советских мудрецов», по поводу которой мне хотелось бы сказать несколько слов. Главным образом, относительно того места, где он цитирует басню «Сочинитель и разбойник», которую, как он отмечает, написал «наш милейший и добрейший дедушка Крылов».

Крылова я как раз с детства очень люблю и высоко ценю, как замечательного журналиста, драматурга и поэта своей эпохи. «Дедушкой» он, конечно, сделался не сразу, а сначала был молод; ну, потом и состарился; писать же он начал очень рано.

Человек это был бурного темперамента, не раз за карточным столом спускавший все, что имел, – а однажды и выигравший ненароком целое состояние, – и которого неудачная любовь в молодости отметила на всю остальную жизнь…

Вопреки абсолютно ложному мифу о нем, наш великий баснописец отличался необыкновенными неутомимостью и работоспособностью: на пари с Гнедичем91, он за год выучился в совершенстве древнегреческому языку! По долголетней же своей службе в государственной библиотеке, он являлся образцом добросовестности и компетентности.

Надо еще прибавить, что, вразрез с популярным анекдотом, Крылов скончался отнюдь не от несварения желудка, а от воспаления легких, – болезни, ничего не имеющей общего с приписываемым ему легендарным обжорством. Грустно разрушать застарелые иллюзии, которые публике «дороже тьмы низких истин», но, увы, сомнений тут быть не может, поелику на этот счет сохранились вполне ясные и официальные медицинские справки.

Впрочем, все это – лирическое отступление, т. к. Климов не говорит о Крылове, как о человеке, а лишь об одной его басне, которую приводит и комментирует. Но правильно ли комментирует? That is the question.

Мораль басни такова, что писатель, развивающий вредные идеи, хуже разбойника; этот последний опасен только пока жив, и для окружающих. Тлетворные же мысли имеют свойство распространяться все дальше и шире, и на века…

Зная время и взгляды Крылова, умного и трезвого консерватора, можно даже догадаться, какого «сочинителя» он в первую очередь имел в виду; вряд ли не Вольтера.

Но ставил ли себе Иван Андреевич цель заклеймить всех своих собратьев по ремеслу, а с ними и самого себя?

«Свежо предание, а верится с трудом»! Мне, решительно, так кажется, что, спросить его, он бы свою мысль пояснил следующим образом (притом, удивившись, что его не поняли):

«Писатель, который служит высокому и нравственно безупречному идеалу, – полезен и достоин поощрения; вот если он примется сеять разрушительные и гибельные понятия, то тогда, поистине, уподобится разбойнику».

Итак, в согласии со своим жизненным опытом и представлениями своей эпохи, Крылов выражает, собственно, здесь убеждение в силе печатного слова, – и было бы трудно ему возразить. Но это слово есть, само по себе, могучее оружие; в руках героя и рыцаря, оно творит добро, а в руках бандита – зло. Кое-что об этом Крылов даже и сказал в другой своей басне, про булат, оказавшийся быстро бесполезным, когда крестьянин стал его употреблять для колки дров…

Не подтверждает ли именно такую точку зрения и сам Климов, приводимыми им примерами? Вот что он нам сообщает: «Говоря о писателях, знаменитый революционер Робеспьер сказал так: "Писателей нужно объявить вне закона, как самых опасных врагов народа"».

Можно прибавить, что в устах «неподкупного» это отнюдь не была пустая фраза: он и на практике послал на гильотину лучшего поэта современной ему Франции, Андре Шенье92, – как, впрочем, и самого крупного ее ученого, Лавуазье.

Но тот факт, что талант, гений, свободная мысль, – самая страшная угроза для узурпаторов и тиранов, никак не может доказывать, что это суть вещи ненужные или бесполезные.

Большевики, например, не только приняли, но и продуманно углубили правило своего предшественника. Непослушных поэтов и писателей они убивали, от Гумилева до Мандельштама; тех же, что соглашались им служить, осыпали благами и употребляли для своей выгоды.

Однако для нас-то, казалось бы, те, кого они гнали и уничтожали, совсем не преступники, а невинные жертвы, порою же и герои.

И кто же сейчас, когда, очевидно, пробил роковой для большевизма час, наносит ему самые грозные и чувствительные удары? Такие писатели, как Александр Исаевич Солженицын и Владимир Емельянович Максимов93.

Если же умеренный по настроениям писатель Чарльз Сноу94, автор интересной серии романов из быта Англии наших дней, как выражается Климов, «говорит о своих собратиях по перу, что «девять писателей из десяти – политически порчены», то это – вполне закономерно, речь явно идет о расплодившейся на Западе категории «прогрессивных» писателей, типа тех Элиотов95, Арагонов96 и Сартров, которых так метко пригвоздила к позорному столбу Надежда Мандельштам97 в своей «Второй книге».

Так что, вот: полагаю, мы должны не осуждать всех писателей, а различать среди них тех, кто служит добру, и тех, кто служит злу. Иначе выйдет очень нехорошо: будем, как слепой богатырь, лупить дубиной по своим, с большим уроном для нашего дела.

Впрочем, если спросить самого Климова, служит он добру или злу, то ведь он, наверное, ответит, что он-то из тех писателей, которые трудятся на благо человечества. А значит, такие все же есть в природе?! Пожелаем ему, сообразно этому принципу и действовать, – тем более, что Бог его способностями не обидел, – но только не увлекаться слишком прямолинейными и чересчур просто все объясняющими теориями; на самом деле, таковые всегда заводят в тупик.

Некрасов давал писателям и журналистам своего времени очень неплохой совет, уместный и в наши дни: «Осторожность, осторожность, осторожность, господа!».

«Наша страна» (Буэнос-Айрес),

21 января 1975, № 1299, с. 1–2.

А может статься, прав Климов?

Давно уже поддерживая дружескую переписку с Г. П. Климовым, я неизменно получаю от него в подарок его новые книги: «Крылья холопа» (дополненное издание «Берлинского Кремля», драгоценное объективным и детальным описанием советской оккупации в Германии и настроений в СССР в эпоху Второй мировой войны); «Князь мира сего» (где, с чисто литературной точки зрения, особенно великолепна увлекательная и жуткая вступительная часть, печатавшаяся когда-то в «Возрождении»); «Имя им легион» (где тоже сильна завязка и есть отдельные прекрасные места, но где чересчур настойчивая пропаганда автором его своеобразных мнений в области политики, истории и даже богословия, немало вредит художественному эффекту).

Плохо расплачиваясь за любезность писателя, я – наряду с обсуждением интересующих нас обоих проблем магии и демонологии, примитивных религий, обычаев различных диких племен, – постоянно подвергаю резкой критике его творчество, не столько с эстетических, как с идеологических позиций.

Активно нападаю я, в частности, на несколько огульные осуждения в его романах евреев и новейших эмигрантов в целом. Ибо, на мой взгляд, человек отвечает за свои мысли и, главное, поступки, а за происхождение никто не может отвечать, – иначе мы впадаем в худшие нелепости большевизма и национал-социализма. Да и нет в природе, и не может быть, худых народов или хотя бы социальных классов; везде есть скверные и хорошие люди. Впрочем, – надеюсь, я не выбалтываю тут секрета! – на самом-то деле, в жизни, Григорий Петрович человек гораздо более широкий и терпимый, чем в своих произведениях, в которых он, умышленно или невольно, заостряет до крайности свои убеждения.

Другой пункт споров состоял, до сих пор, в моем скептицизме насчет предположения Климова об оккультном засилии в нынешнем западном мире гомосексуалистов и лесбиянок, особенно в сфере искусства и литературы. Но что до данного вопроса, за последнее время я начинаю сомневаться: а, может статься, мой оппонент-таки и прав?

Какие круги инспирируют и поддерживают С. Карлинского, вполне бездоказательно и неубедительно обвиняющего то Есенина, то Гоголя в гомосексуализме? Ну, допустим, что это его собственные и единоличные бредовые фантазии. Конечно, у кого что болит, тот о том и говорит. Но хороши же и американские журналы и издательства, публикующие, по-английски, его статьи и книги!

Будь-то единичный случай! Но вот мы наблюдаем деятельность Ю. Иваска – и уж тут, по-русски! – не постеснявшегося, в своей биографии К. Леонтьева, охарактеризовать этого талантливейшего монархического и православного публициста и писателя как «женственного Андрогина» и «Нарцисса»!

Сей женственный Андрогин, в период службы на Ближнем Востоке, имел серьезные неприятности за то, что избил хлыстом французского дипломата, позволившего себе в его присутствии непочтительно отозваться о России и русских. Трепещем при мысли, что бы произошло, если бы сей самовлюбленный Нарцисс на миг встал из гроба и прочел, что о нем сочиняет его незваный жизнеописатель! Ах, боимся, он бы на деле доказал г-ну Иваску свои совершенно бесспорные и практически не раз им проявленные мужественность и мужество!

Леонтьев, проведший годы на Балканах, в Греции и в Турции, любил тамошних суровых и отважных людей с могучими страстями и подчас жестокими нравами; ибо чувствовал свое с ними сродство душ. Смолоду боец, под старость аскет, он-то уж куда как не был изнеженным или феминизированным! Увы, язык без костей, а бумага все терпит…

Все же дивишься, что и бумага терпит, – и уж вовсе непостижимо, почему потерпел «Вестник Русского Христианского Движения», где, в № 120, эти благоглупости напечатаны, – безобразную клевету на Марину Цветаеву, будто бы пылавшую «сапфической страстью» к ее подруге Соне Голлидэй!

Есть поговорка: «Для чистого – все чисто». Может быть, она и не верна. Но уж неоспоримо, что: «Для грязного – все грязно». Женственность Цветаевой, ее горячая, незаслуженно верная любовь к мужу и детям, ее способность ценить смелость и стойкость в мужчинах и отзываться душой на их поклонение, и, прежде всего, высокое целомудрие, отличавшее ее в быту и в поэзии, общеизвестны и незыблемы для всякого нормального человека. И какую же бессовестность надо иметь, чтобы бросать неприличные намеки на эту могилу, не отмеченную именем могилу мученицы на елабужском кладбище!

Honni soit qui mal у pense98, – развязно глумится Иваск. О, ему не стыдно, нет; это нам стыдно за него! Не только за недостаток у него душевного благородства, но и за недостаток ума: как он не сознает, что, приводя честную формулу рыцарского века, сам над собою изрекает приговор?

На судьбах людей, предающихся мерзкому пороку, или хотя бы защищающих его своим пером и словом и с жадностью ищущих его там, где его и в помине не бывало, Господь раскрывает нам наказание, какое их ждет: они теряют возможность общаться с человечеством. Для них нет более чистой дружбы между мужчинами, ни между женщинами (о дружбе между мужчиной и женщиной, что уж и говорить!), ни любви к детям, ни даже любви к животным… Все окрашено сексуальной гнусностью.

Долготерпеливый Бог Ветхого Завета, оставляя без кары множество провинностей, пролил фиал гнева своего на Содом и Гомору, – и воистину ведал, что творил! Подобно гордости Сатаны, страшен бунт против богоустановленных законов природы, и не будет прощения нераскаянным преступникам против созданного по образу Всевышнего естества человеческого… Вот, перед нашими глазами, они сами творят суд над собой. Воскликнем же в ужасе, словами Блока:

Боже, бежим от стыда!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 29 ноября 1977, № 1448, с. 4.

Гения и славы палачи

Старый, но остающийся актуальным вопрос: существуют ли некие темные силы, правящие миром, или же наши несчастья истекают из людских слабостей и неразумия, согласно словам мудрого шведа: «Pauca sapientia mundus gubernator»99?

Вероятно, прямой ответ и невозможен: есть то и другое. Кабы не рыхлость толпы, – интеллигентской еще хуже, чем народной! – готовой слепо следовать подсказанным ей примитивным формулам, все тайные организации оказались бы бессильными. С другой же стороны, кое-какие партии, несомненно служащие злу и ведущие человечество к гибели, безусловно есть, – например, коммунистическая.

А имеется ли центр, объединяющий силы тьмы в масштабах земного шара, – остается лишь гадать. Да и гадать небезопасно, ибо речь идет о группах могучих и не привыкших ни перед чем останавливаться.

Кидается в глаза один их внешний признак (тут я целиком согласен с Г. П. Климовым): когда в какой-либо среде густо представлены половые извращения, типа однополой любви, когда в каком-либо кругу ярко, навязчиво проявляется моральная нечистота, в неизбежных формах порнографии, цинизма, кричащего неприличия, – там пахнет серою, там чернеет тень Люциферова крыла.

Обычно оркестрирование общественного мнения производится в елико возможно секретной форме, так что пружины скрыты, ничего нельзя доказать, трудно даже и подозревать. Случается, однако, что неловкий дирижер поставлен на ответственный пост; неуклюже дернув за веревку, он на миг открывает нашему испуганному взгляду нити, идущие от марионеток к закулисным управителям…

На основе таких прозрений легко не только понять прошлое, а даже и будущее предсказать, во всех подробностях. Ограничимся здесь русской эмигрантской средой: в ней все равно, как в капле воды (притом, увы, мутной и нездоровой), отражается вселенная.

Невидимая десница подала сейчас сигнал, – и хлынуло волною поношение Пушкина. Обнаружилось, что и подголоски для травли на него держались наготове, и авторитетный орган печати для пропаганды был в запасе… Ан нет, на сей раз просчитались! Не столь еще разложено и развращено наше Зарубежье: эту лобовую атаку оно стойко отбило, не без урона для заправлявшего кампанией сорбоннского профессора и фонтейнского домовладельца Абрама Терца.

Параллельно обострилась не вовсе новая акция по втаптыванию в грязь – и до чего же подлыми методами! – Гоголя, Есенина, Цветаевой путем лживых (и кустарно, грубо сработанных) обвинений их в противоестественных пороках. Не те ли же действуют, которые всех троих так страшно погубили? И одновременно, нам назойливо выпихивают, возносят на щит для обязательного поклонения, скверного поэта и жуткого, недоброго человека, но зато заядлого, патентованного мужеложника, Николая Клюева!… О раздутой рекламе других литераторов, ныне здравствующих или недавно скончавшихся, мы, по понятным причинам, толковать не станем.

Правда, что псевдокрестьянский «песнописец» Клюев, в отличие от великого, подлинно народного поэта Есенина, отличался взглядами, лучше приемлемыми для левого сектора эмиграции. Вот П. Ф. Юшин, в книге «Поэзия Сергея Есенина» (Москва, 1966), уточняет: «Полемика между Есениным и Клюевым началась сразу же после принятия Есениным клятвы на верность царю в Федоровском государевом соборе. При всей своей приверженности к старине Н. Клюев был последовательным и непримиримым врагом Романовых». Что же до Есенина, то «царистские настроения поэта выражались не в одних стихах, посвященных царевнам, но принимали и более определенные и решительные формы, как раз в то время, когда все яснее становился характер совершившейся революции».

Итак, делается определенным, что в ближайшие дни вынырнут, – сначала, скорее всего, в «Русской Мысли»? – скандальные (и, разумеется, необоснованные) нападки на других русских поэтов и писателей разных эпох, известных правыми и патриотическими убеждениями. Думаем, в первую очередь подвергнутся очернению Гумилев и Розанов, конечно, и Достоевский (твердый орешек: уж сколько пробовали укусить, а зубы ломают!), в более далекой исторической перспективе Жуковский, Тютчев, возможно, А. К. Толстой, Лермонтов, Хомяков; уже, наверное, Лесков. Шаги по дискредитации К. Леонтьева уже активно предпринимаются. Натурально, полный список жертв и очередной порядок заушения обрисуются на практике, по мере претворения намеченной схемы в жизнь: предварительное ее оглашение программой отнюдь не предусмотрено!

В смысле же восхвалений, затруднительнее предвидеть: мало нашлось в русской литературе хоть сколько-то талантливых авторов с сексуальными ненормальностями; разве что, М. Кузмин100? Резюмировав в общих чертах план, позволим себе обратить пару слов к его вдохновителям.

Одумайтесь и уймитесь, о осквернители священных могил! На кого вы заносите руку? Не учит ли народная мудрость: «С сильными не борись!». Вы гогочете: «а они давно умерли!». Глупцы! Бессмертные не умирают. Умрете вы; и есть на вас, на земле яко на небесах: «Есть правый суд, наперсники разврата!».

А они, те, великие тени, они вам ответят и из-за гроба. Не сказал ли А. К. Толстой об одном из ваших предшественников: «Отверженный Богом Басманов101»?

Не заклеймил ли другого Пушкин эпиграммой:

 
В Академии Наук
Заседает князь Дундук102,
 

прямолинейно пояснив, «отчего он заседает»? Всем ли из вас приятно будет, коли разберутся, какой рог изобилия проливает на не больно-то одаренных и не столь уж образованных эмигрантских литературных деятелей университетские кафедры, ключевые позиции в общественных организациях, всякие уютные посты и комфортабельные оклады? Не разоблачайте сами себя…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес),

10 января 1978, № 1454, с. 4.

Все течет, все меняется

Новейшая эмиграция уже больше не новинка. Наблюдатели, включая Солженицына, констатируют, что рядовые ее представители, особенно в Америке, с ностальгией вспоминают Россию, поют русские песни, ценят русскую кухню, а в политической жизни и на выборах поддерживают правые партии. Запад принес им порою горькое разочарование. В. Перельман103, редактор журнала «Время и Мы», рассказал как-то потрясающую историю подсоветской еврейки, уехавшей за границу с целью спасти свою маленькую дочь от воспитания в большевицком духе. А та, когда подросла, подчиняясь растленной среде в США, стала наркоманкой, и на отчаяние матери реагирует издевательской фразой: «Такe it easy…»

Эволюция третьей волны нам во многом понятна и близка; не диво, если она постепенно сближается с первой и второю волнами, находя с теми общие интересы и проблемы. Сей процесс приводит в специальную ярость сотрудника упомянутого выше журнала, И. Шамира, призывающего против таких явлений бороться.

И вот, мы убеждаемся, – борются. Дабы забить клин между евреями и русскими, за рубежом и в СССР, публикуются пухлые томы гнуснейшей антирусской макулатуры. Ш. Маркиш104 уложил (пока еще в стихах, правда!) Россию в «березовый гроб». И, в остальном, так о ней выражается, что даже В. Максимов, – которого вряд ли кто решится обвинить в антисемитизме, – счел долгом печатно протестовать. Б. Хазанов в России усматривает одну грязь, в прямом и переносном смысле. Ф. Горенштейн105 посылает ей проклятия на библейский лад и уверяет нас, будто русские женщины физически отвратительны своими безобразно вздернутыми носами и выпирающими скулами. Что-то мы не замечали; вроде бы, наоборот, иностранцы весьма даже падки на русских женщин, и в изгнании, и у нас в отечестве, когда туда попадают, будь-то туристами или завоевателями.

Теперь вот, в задорной, вызывающей статье «Амнезия», в «Русской Мысли» от 19 августа с.г., направленной для виду против «Памяти», а по сути – против русского народа в целом, некий С. Юрьев нас упрекает, что мы-де «тщательно и радостно фиксируем прорывающуюся у некоторых еврейских авторов русофобию». Полагает он, что мы должны игнорировать издающиеся обширным тиражом книги (а кто их финансирует? вопрос, если вдуматься, не лишенный значения…), не читать статей, заполняющих русскоязычную зарубежную прессу и переплескивающихся обильно в иностранную (главным образом, в англоязычную)? Не лучше ли бы ему попросить сочинителей уняться, – а не от нас требовать, чтобы мы себе закрывали глаза и затыкали уши? Однако, нет, – он, вместо того, еще и сам к той продукции добавляет!

Он нас приглашает противопоставить, если у нас есть, еврейским идеям свои. Так вот мы-то это десятки лет и делаем, а «Память» начинает то же самое делать и в Советском Союзе. Но, похоже, г-ну Юрьеву оно как раз и не нравится; крепко не нравится!

На всякий случай, он сам излагает, что именно мы должны, по его представлениям, думать, навязывая нам злобный шовинизм, который уж, Бог свидетель, нашему народу испокон веков был и остается чужд! Сравнил бы он объективно наше отношение к иным народностям с тем, какое всегда являлось типичным для англичан, французов или немцев!

Вот какие взгляды он нам приписывает: «Чукчи раздражают нечистоплотностью, узбеки – тупостью, поляки – чванством, прибалты – дубовостью, украинцы – злобным ехидством и коварством…» Кто же, любопытно, из русских писателей, общественных деятелей, интеллигенции, подобные идеи где и когда выражал? А примеры вовсе обратных высказываний, – пожалуйста, если надо, мы сотнями процитируем! Простые же люди, если и шутят порою по адресу нацменов, то, как правило, безобидно: так же, как трунят и над своими, в стиле: «Пермяк – соленые уши», и тому подобное.

Наоборот, мы в русской литературе совсем прежде не встречали эдаких перлов; и они неприятно поразили, когда стали всплывать в заграничной печати, – после приезда новейшей эмиграции. Скажем о чукчах и эскимосах, – под пером Л. Друскина106; о лопарях – под пером Ю. Гальперина, в «Континенте».

А вот русским Юрьев спешит бросить ядовитые оскорбления, ссылаясь на украинцев, которые-де «презирают русских как алкашей и бездельников». Ну, бездельники мы относительные: построили грандиозную державу, создали великие литературу и культуру, с каковыми украинцам-то равняться не приходится. И если мы пережили тяжелое временное затмение, из-за большевизма, то вот сейчас, не прогневайтесь, пробуждаемся! Ссылается Юрьев и на немцев, называющих русских свиньями. Они, однако, оказались жестоко наказаны историей за самомнение. Не случилось бы того же и с новоявленными их последователями!

Г-н Юрьев от нас всех с немалой наглостью требует смирения перед евреями. Это с какой же стати? Скажи он – справедливости к евреям, терпимости по отношению к евреям, благожелательного подхода к евреям: со всем этим мы бы готовы согласиться. Но смирение вообще между народами неуместно; оно может быть вынужденным перед тем, кто фактически намного сильнее. А русские в России пока в большинстве; и они там, как и мы здесь, себя не считают ниже никакой другой нации.

Тут же он глумливо задает нам вопрос: как бы, мол, мы русские отнеслись к мусульманскому ультиматуму «или положение бесправных иностранцев, или клятва на верность Аллаху». Отвечаем: если бы мы жили в Турции, то такое условие было бы законным, хотя и не гуманным. Но ведь русские все же живут у себя дома, в России. А с татарским завоеванием мы сумели справиться…

Адресуя нам вызов бороться честно, Юрьев сам прибегает сразу же к бесчестным, – и каким затрепанным! – приемам. Из Пушкина он приводит горькие слова: «Черт меня догадал родиться в России», обходя его продуманную и твердую отповедь Чаадаеву: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

Из Лермонтова он выдергивает строку «Прощай, немытая Россия», и оставляет в тени такие стихотворения, как «Бородино», «В шапке золота литого», «Спор» и «Люблю Россию я», полные горячим патриотизмом. О Гоголе он кидает, что мол о нем и говорить нечего. Да уж, и подлинно, лучше не будем! Не то пришлось бы вспомнить метафору о птице-тройке и пламенные выражения общерусского патриотизма в «Тарасе Бульбе».

Вовсе уж зря С. Юрьев увязывает планируемое им наше подчинение евреям с христианством. Ведь так или иначе, евреи как раз Христа не признают. Так лучше уж пусть на него и не ссылаются!

Имперского духа у нас, русских, вдоволь; и зря Юрьев нас упрекает в недостатке оного. Потому мы и сумели огромную империю воздвигнуть. Это Юрьеву со присными его данного духа не хватает; вот они и стараются разжечь всеми силами вражду и ненависть между отдельными племенами России. Мы можем только предостеречь все народности империи, включая и свою собственную, – не поддаваться провокации!

А дальше возложим надежду на Бога, который авось черное дело не благословит и нечистые ковы злодеев разрушит.

При курьезных событиях дано нам присутствовать ныне! Внутри России зловещие фигуры литературоведов, десятилетия спекулировавших на марксистских построениях и насаживавших пресловутый вульгарный социологизм, прочно вышли из моды. Когда один из виднейших среди них, Н. Эйдельман107, выходит там на трибуну, ему из публики кричат, чтобы замолчал.

Зато в эмиграции понаехавшие сюда всяческие Е. Эткинды108 и И. Серманы109 процветают, и отравляют атмосферу тем самым вздором, который в СССР выброшен на свалку! Да и сам Эйдельман выступал недавно в Париже с большим успехом, – и здесь никого не нашлось, кто бы осмелился ему возражать. Не переберется ли и он к нам, в свободную Европу?

Впрочем, кто знает! Может статься, придется когда-нибудь и Горбачеву с супругой удирать с Востока на Запад. Что ж, и в добрый час!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес),

8 октября 1988, № 1992, с. 1

Художественная литература

В блаженной глуши

Писатель предреволюционной эпохи С. Гусев-Оренбургский110, специалист по изображению быта духовенства, рисует жизнь старой России с весьма критической точки зрения, и всегда склонен скорее критиковать, чем воспевать; он даже не чужд некоторой оппозиционности к правительству, если не прямо революционным чаяниям. Вероятно, потому левенькое Чеховское издательство и выпустило, в 1952 г., сборник его рассказов под общим заглавием «Глухой приход».

Но, каковы бы ни были его взгляды, Гусев-Оренбургский – настоящий писатель, если не первоклассный, то и не лишенный дарования, и описывает то, что видел. И вот, читаешь и думаешь: кому, зачем понадобилось такое поистине райское житие разрушать, где даже бедным и несчастным никогда не было безнадежно плохо, где масса благоденствовала, где расчет и жестокость умерялись всосанной с молоком матери и непрестанно повторяемой Церковью христианской моралью?

И какою ценою! Моря крови, бездна мучений, горы трагедий, – для того, чтобы на месте счастливого и спокойного существования создать ад на земле, водворившийся ныне на нашей многострадальной родине…

Да будут прокляты сотворившие сие черное дело бесы! А те несчастные, что им по слепоте помогали, – как дорого они расплатились за свои ошибки! Простим же, и будем готовы и дальше прощать всем тем, у кого глаза раскрылись на правду. Упорствующим же во лжи, – тем прощать не станем; Бог их накажет, кого еще не наказал, а мы с ними лучше не будем соприкасаться.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 31 мая 1986, № 1870, с. 4.

В издательстве имени Чехова

Раскрывая сочинения Хомякова111, вышедшие только что в Чеховском издательстве, трудно не испытать изумления перед жгучей актуальностью, которую они сохранили для настоящего момента, несмотря на то, что написаны более ста лет тому назад. Это чувство охватывает, едва пробежишь первые же страницы, – такие вещи, как «Мнение иностранцев о России» и «Мнение русских об иностранцах», словно нарочно составлены в ответ на споры и волнения нашего времени, – и оно продолжает усиливаться через всю книгу. Тема «Разговора в подмосковной», о значении русского языка и об опасности денационализации, если и потеряла свой смысл для России, для эмиграции сейчас снова получила первостепенную важность. Да и все остальные статьи сборника, – в этом всякий, кто их прочтет или перечтет, легко убедится, – заключают в себе мысли, к которым мы все принуждены на каждом шагу возвращаться.

Перечисленные выше статьи, как и другие, включенные в «Избранные сочинения Хомякова», так и вошедшие в этот томик его письма, отражают интенсивное умственное движение той блестящей поры, когда ему посчастливилось жить, и прежде всего идеи течения, вошедшего в историю под названием славянофильства. С грустью приходится отметить, насколько Хомяков, – да, впрочем, и его сподвижники, – бесконечно выше тех людей, которые сейчас в русской заграничной печати пытаются повторять его воззрения, главным образом, по поводу оставшегося острым вопроса о взаимоотношениях России и Запада! Где y той части русской ультраправой эмиграции, которая только и делает, что ругает Европу и восхваляет Россию, хотя бы десятая доля знания западной культуры, философии, богословия, какими обладал Хомяков, – его уважения к тем подлинно великим достижениям Запада, отрицать которые может лишь тупой фанатик или бессовестный лицемер, – и где, наконец, те скромность и смирение, с которыми он любил Россию, сознавая и громко признавая ее недостатки и неустанно повторяя, что гордится ее духовной высотой, ее задатками к выполнению в мире дела любви и справедливости, а не ее грубо материальной силой или пространственным протяжением? И у кого из нынешних «славянофилов» хватило бы мужества сказать фразу, написанную Хомяковым в его письме И. С. Аксакову112 (стр. 401): «Я все более и более убеждаюсь в одном: все ошибки Петра оправдываются (т. е. объясняются) странным бессмыслием допетровской, романовской, московской Руси?».

Всякий, кто прочтет этот сборник без предвзятого мнения, будет, без сомнения, зачарован глубиной мысли по самым разным вопросам и может быть, еще более благородством тона, какими отмечена в ней каждая строка, – не говоря уже о великолепном русском языке, который сам по себе дает наслаждение. Можно было бы, пожалуй, пожалеть о том, что в сборнике не отведено больше места публицистическим работам Хомякова, так как его богословские сочинения, занимающие в нем почти половину, все же менее интересны для широкой публики, хотя и они ничуть не устарели. Впрочем, на наш взгляд, с религиозной точки зрения самое ценное и замечательное из вошедшего в сборник, заключено не в статьях, а в одном из писем к И. С. Аксакову (стр. 367), исключительном по силе и глубине. Многие из писем дают интереснейшие комментарии к событиям того времени, и содержащиеся в них оценки иногда блестяще оправданы дальнейшим (хотя бы его проект восстановления независимости Польши, или его соображения о корне революционного духа в воспитании молодежи). Были у Хомякова, конечно, слабости, вызывающие улыбку, вроде его ярого местного патриотизма, заставлявшего его видеть все хорошее в Москве и все плохое в Петербурге, что особенно смешно, принимая во внимание общую широту его взглядов и любовь к такой широте у других.

Не знаем, не следовало ли отвести больше страниц для стихов Хомякова, представленных на этот раз далеко не полно. Среди тех, что вошли в сборник, есть такие, которые по лирической силе не уступят вещам наших лучших поэтов; любопытно, что это в основном те, которые навеяны религиозным чувством, как, например, «Мы – род избранный», «Вечерняя песня», «По прочтении псалма», «Труженик». В других, наоборот, их слишком политический, слишком тенденциозный характер разрушает художественное впечатление; но и среди них есть замечательные, как «Киев», в котором со страстной мощью всплеснулся русский патриотизм автора.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг, газет и журналов», июль 1955, № 43, с. 144–145.

«Египетский голубь»

Нас порадовало, порадует, наверное, и многих – появление среди книг чеховского издательства «Египетского голубя» Константина Леонтьева. За чеховским издательством установилась в публике – верно ли, ложно ли, репутация очень левого учреждения. Выпуская роман Леонтьева, пламенного монархиста, убежденнейшего консерватора, оно выгодным образом свидетельствует о своей объективности и подает повод к надежде, что в своей дальнейшей деятельности будет предлагать читателю произведения авторов, старых и новых, выбранных по принципу художественной ценности и исторического значения, а не того или иного политического направления, так что по ним возможным окажется составить себе представление о культурной жизни старой России и эмиграции полное и верное, а не однобокое и пристрастное.

С другой стороны, Леонтьев – бесспорно один из замечательнейших русских мыслителей, но, хотя его имя широко известно, читают его гораздо меньше, чем он заслуживает, и в значительной мере потому, что разыскать его книги нелегко. Можно было бы выразить удивление, почему издательство предпочло именно «Египетского голубя», вещь не только незаконченную, но, видимо, не доведенную даже до полноты, в сравнении с авторским замыслом. Почему не «Одиссей Полихрониадес», хотя тоже не завершенный, но все же относительно более полный, или не грациозные новеллы, как «Хризо», «Капитан Илия», «Аспазия Ламприди»? А главное, почему бы не сборник статей Леонтьева «Византизм и славянство» и другие, где он лучше всего раскрыл свои идеи.

Однако легко найти доводы и в защиту выбора чеховского издательства. «Египетский голубь» имеет то преимущество, что, являясь резко автобиографичным, представляя собой своего рода дневник: он ярче, чем другие сочинения Леонтьева, знакомит нас с личностью и характером этого незаурядного и интересного человека. Вошедшая в тот же томик восточная повесть «Дитя души» дополняет картину, показывая нам и другую писательскую манеру Леонтьева. Следует все же пожелать, чтобы были переизданы также его публицистические, критические и политические статьи, знание которых сейчас может быть еще важнее для всякого русского интеллигента или даже иностранца, интересующегося Россией, чем они были в годы их написания.

Это имело бы тем большее значение, что, странным образом, о Леонтьеве у многих создалось совершенно фантастическое представление. Его воображают часто жестоким и сухим фанатиком; М. А. Алданов, в «Ульмской ночи» доходит до того что говорит об «антигуманизме» Леонтьева, в силу которого будто бы трудно себе представить, как он мог быть врачом по специальности. Между тем, не только факты жизни Леонтьева, ясно рисуют нам его мягким, отзывчивым человеком, но и достаточно прочесть его сочинения, чтобы почувствовать, что он в действительности не больше своего современника Достоевского заслуживает упрека в жестокости. Если мысли его о христианстве, об истории и о будущем человечества не всегда утешительны и радостны, то это показывает не равнодушие к человеческим страданиям, а только ту страстную, почти средневековую веру, которая владела его душой, ту честность, с какой он договаривал до конца свои мысли, то волнение и опасение, с какими он глядел на многое из происходившего вокруг, чего не мог не переживать, на что не мог не отзываться. Настолько же превратно было бы упрекать Леонтьева в недостатке патриотизма и любви к русскому народу. В жизни он служил России со всей энергией и преданностью, защищая ее интересы, как консул на Востоке; следы этого, читатель найдет и в «Египетском голубе». И если он смотрел на грядущую судьбу России с пессимизмом – кто в наши дни рискнет сказать, что он был неправ? Не оказались ли все его предвидения для России и для Запада трагически верными? Но не будем забывать, что он и не был в них категоричен, допуская для нашей Родины еще долгие светлые годы, если она будет идти правильным путем. И теперь трудно было бы отрицать, что по крайней мере часть его политических оценок была вполне справедлива в отношении как внешней, так и внутренней политики нашей Империи.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Литература и искусство», сентябрь-октябрь 1954, № 35, с. 180–181.

В мире таинственного

Один из случаев, когда Чеховское издательство сделало удачный выбор среди старых русских писателей, – переиздание «Девяти повестей» князя Владимира Федоровича Одоевского. Князь Одоевский, современник Пушкина, человек самого блестящего периода нашей литературы, периода, справедливо изумляющего даже иностранцев, оставил глубокое впечатление у своих современников, и без упоминания о нем не может обойтись сколько-нибудь обстоятельный курс истории русской литературы. Сочинения его стали, однако, библиографической редкостью: большинство читателей впервые встретится с автором, открыв книжку Чеховского издательства.

Оставляя в стороне выбор вошедших в сборник рассказов, главным недостатком, как нередко в Чеховском издательстве, является предисловие. Стоило ли перепечатывать устаревшее, да и для своего момента не очень глубокое предисловие профессора Котляревского113, составленное в 1904 году? Почтенный профессор, не чуждый духу 60-х годов, жестоко, хотя и довольно поверхностно, критикует Одоевского за идеализм, за кажущуюся ему смешной веру в «неземные миры», и уж, конечно, за национальную гордость и славянофильские идеи. По правде сказать, даже в 1904 году такого рода критика представляла собою некоторый анахронизм и звучала немного вульгарно. В нашу же эпоху, после великой переоценки ценностей прошлого века, об Одоевском следовало бы говорить совсем иначе.

Думаем, что ценность его рассказов вовсе не в популяризации философии Шеллинга114, как полагает Котляревский; надо, впрочем, признать, что наиболее слабые отрывки «Девяти повестей» и вправду посвящены этой задаче. Настоящий интерес повестей Одоевского в том, что они кладут начало особой струе в русской литературе, струе, не иссякшей и до сих пор, и которой мы обязаны многими шедеврами. Если реалистическая и социальная направленность возобладала в нашей последующей литературе, то справедливо указать и на корни других направлений. Одно из них, никогда не выступавшее на первый план, но всегда присутствовавшее, надо бы назвать мистическим. Вспомним «Пиковую даму» и «Гробовщика» Пушкина, «Незаконченную повесть» («Штосс») Лермонтова, «Хозяйку» Достоевского, «Клару Милич», «Призраки», «Собаку», «Стук-стук» и особенно «Песнь торжествующей любви» Тургенева, не говоря уже об «Упыре» А. К. Толстого. Проходя через них, та же традиция пробивается даже у Амфитеатрова и у Куприна, у которых, к слову сказать, как будто чувствуется местами прямое влияние Одоевского. Странно, что «серебряный век» с его напряженным интересом ко всему потустороннему, кажется, не оставил нам ничего замечательного в этом роде, по крайней мере, в прозе. О стихах же жуткого и мистического тона мы не будем тут говорить: это увело бы нас слишком далеко, так как их запас, в русской поэзии, неистощим.

За границей данный жанр богато представлен в разных странах, даже если брать только действительно громкие имена. Гофман в Германии, Бальзак и Мериме во Франции, Вальтер Скотт и Киплинг в Англии, все заплатили ему дань. В наши дни в английской литературе он имеет большой успех под присвоенным ему техническим именем «different fiction».

Те, кто любит эту область художественного творчества, в ее русском или иностранном варианте, с живым удовольствием прочтут некоторые из повестей Одоевского, в первую очередь «Сильфиду» и «Саламандру». Простота построения «Сильфиды» и искусство, с каким автор полунамеками переносит читателя в сферу потустороннего и создает чувство любопытства и жути – поистине достойны изумления. Позднейшие специалисты, разработавшие целый ряд приемов, действующих на воображение и настроение, ничему не могли бы научить этого аристократа, любителя музыки и философии первой половины прошедшего века.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», август 1955, № 44, с. 145–146.

«Смена»

Когда спрашиваешь мнение публики о книгах Чеховского издательства, почти все читатели единодушно заявляют, что самое лучшее и интересное, это – сочинения Максимова, Нарокова, Ржевского и других писателей, до того неизвестных, лишь недавно появившихся на сцене. Казалось бы, для издательства было бы логичнее прислушаться к этому голосу народа, тем более, что это было бы сделать совсем не трудно. В самом деле, заграницей сейчас находится множество людей из новой и старой эмиграции, которые пишут и до смерти хотели бы видеть свои произведения в печати, да не знают, как бы это устроить. Не все, конечно, стоит опубликовывать; но мы уверены, что из имеющегося материала можно было бы выбрать такие вещи, которые имели бы – и справедливо – решительный успех. Такие романы и рассказы во всяком случае обладали бы одним важным достоинством: они были бы актуальны. Написанные сейчас, они все отражают в той или иной форме дух и запросы времени, a значение этого нельзя переоценить.

При такой постановке дела невольно удивляешься, когда Чеховское издательство львиную долю старания посвящает задаче перепечатывать классиков и литераторов дореволюционной эпохи, или распространять переводы американских авторов. Есть детали, придающие подобному уклону еще более сомнительный характер. Переиздание классиков могло бы быть ценным, если бы имело целью дать желающим в руки то, что большевики стараются скрыть и замолчать. Но когда издаваемые в Нью-Йорке книги по содержанию и по форме почти ничем не отличаются от издаваемых в Москве, а по цене во много раз дороже, – задумываешься, не бесполезная ли это трата сил и денег? Переводы могли бы быть положительным явлением. Но зачем печатать, например, посредственный роман американской писательницы Виллы Катэр115 в скверном переводе Яновского116? Неужто в литературе Соединенных Штатов нет явлений более значительных? Что до качества перевода, мы понимаем, что нельзя требовать за рубежом такого уровня, какой налицо в СССР, где на эту работу есть огромный спрос, где ею занимаются старательно и добросовестно. Но все же обидно, когда переводчик явно выказывает плохое знание, как английского, так и русского языка и, мягко сказать, крайнюю небрежность.

Роман А. Эртеля117 «Смена» не может на этом фоне вызвать особых возражений. Эртель, действительно, – писатель, с одной стороны – талантливый и яркий, с другой – довольно основательно и совершенно несправедливо забытый. Забытый, все же, не так, как можно подумать по предисловию Бунина: вспомним, что в СССР был переиздан его роман «Гарденины», – бесспорно, лучшее из его произведений, так что он сейчас довольно легко доступен публике. Труднее было бы найти другие его вещи, выпущенные только перед революцией. Факт меньшей популярности Эртеля, чем таких его современников, как Глеб Успенский или Короленко, объясняется, может быть, отчасти его объективностью и относительным отсутствием тенденциозности. Но именно в силу этих свойств его дарования, особенно живой и убедительной делается картина жизни пореформенной России под его пером. Автобиографический образ молодого разночинца, постепенно вырастающего в культурного человека, и образы помещиков, с трудом привыкающих к мысли об отмене крепостного права в «Гардениных», фигуры эксцентричного миллионера-старообрядца и либерального интеллигента из числа первых марксистов в «Карьере Струкова» и особенно типы крестьян – будь-то в «Двух парах», «Жадном мужике» или «Гардениных», – все индивидуальны, убедительны и характерны для эпохи. Но именно крестьяне, быт которых он превосходно знал и язык которых он умел передавать так, что заслужил восхищение Толстого, у него выходят удачнее всего.

В «Смене» охват особенно широк. Хорошим свидетельством справедливости Эртеля является та симпатия и теплота, с какой он, более близкий, конечно, либеральным идеям, рисует реакционера, генерала николаевских времен, Василия Юрьевича Гневышева, совершенного джентльмена и человека широких взглядов во всех житейских делах. Рядом с ним – Андрей Петрович Мансуров, выбитый из колеи, тщетно ищущий идею, в какую бы поверить, и подходящего места в жизни, и его сестра Лиза, революционерка и народница, самоотверженно служащая своему идеалу и постепенно в нем разочаровывающаяся. Не меньшее место занимает и купечество провинциального городка: делец старого закала Алферов и его интеллигентный, прогрессивный сын; свирепый живодер Колодкин; приказчик Дормидонтыч, у которого под внешней банальностью скрывается упорная тяга к культуре для себя и для своих детей. Однако, и здесь к числу самых удачных относятся страницы, рисующие крестьян; тут они даны со своеобразной точки зрения: группа сектантов или, вернее, богоискателей, собирающихся вокруг философа-самоучки Алеши. Вот как о них говорит автор: «Между мужиками были и черные, и рыжие, и клином борода, и лопатой, швец Кузьма был даже сивый и с бельмом на глазу, но ни одного не было с тупым или глупым лицом». И та острота, с которой они ставят вопрос о Боге, о правде, о свободе, бесспорно типична для русского человека; лишний раз чувствуешь, что уж, конечно, не примитивные теории марксизма могут удовлетворить те запросы, какие нашему народу искони присущи.

Но еще лучше в «Смене» места, где автор показывает тех, к кому относится название романа, – молодых интеллигентов-разночинцев, идущих на работу в земство. Тут мы даже не встречаем очень ярких индивидуальных образов, а скорее некоторый собирательный тип среды и времени. Их бурный динамизм, их идеализм, то желание служить людям и науке, которое их до краев переполняет, вызывали бы у нас восхищение и гордость, если бы рядом не виднелась неумеренность их требований и бескомпромиссность их воззрений, никак не мирящихся с постепенной эволюцией и не допускающих приспособления к реальным условиям. Сколько пользы такие люди могли бы принести России, если бы правильнее понимали свои задачи и цели.

Некоторые места заставляют улыбнуться не только над ними, но и над самим автором. Наиболее близкий ему герой, Федор Евдокимович Прытков, встречает в гостях двух молодых людей, студента и лицеиста, и заводит с ними разговор об их идеалах. Он совершенно убит и скандализирован, когда студент принимается с увлечением говорить о научных проблемах филологии, а лицеист – еще хуже! – высказывает свое уважение к отцу Иоанну Кронштадтскому. Что сказать о мире, где студенты должны были заниматься политикой, но никак не наукой, и где вера казалась абсурдом! Жаль, что то поколение, которое должно было сменить эту «Смену» разночинцев, увлеченных левой стихией, постигла роковая судьба. Оно, быть может, сумело бы предотвратить нынешний ужас… если бы имело на то время.

С чисто художественной точки зрения, роману сильно вредит неожиданная и немотивированная развязка – случайная и внезапная смерть главного героя от не ему предназначавшейся пули. Это производит впечатление какого-то «Deux ex machina»118, тем более, что гибель его постигает в момент, когда он стоит на распутье, не зная, какое направление выбрать, и таким образом любопытство читателя остается неудовлетворенным. Случись это в момент его разочарования или, наоборот, – счастья и удовлетворения, впечатление от книги было бы сильней. Странным образом, не только здесь, а и вообще у Эртеля заметен этот недостаток: он как-то не умеет давать логического и естественного конца.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и

журналов», февраль 1955, № 38, с. 146–148.

Сбывающееся пророчество

В романе В. Крыжановской «Эликсир жизни» (самом талантливом из ее многочисленных произведений) мы наталкиваемся па следующее размышление одного из героев:

«Настанет час, когда возмущенная природа жестоко отомстит преступному человечеству. Истощенная земля откажет ему в своих плодах, реки обезрыбеют и уничтоженные и пустые леса не дадут ни тени, ни свежести. Охлажденный воздух будет лишен теплоты и кислорода. Возмущенные стихии приведут в ужас весь мир неслыханными катаклизмами. Бури, землетрясения и град невиданной величины уничтожат поля и деревья. Вода или выступит из берегов или высохнет. Земля превратится в ледяную пустыню – и, в заключение, воспламенятся газы».

С минимальными оговорками, это – как раз то, что происходит сейчас в России, в результате длительного правления большевиков! Возьмем экологические описания, – и в них, разве что слегка иным языком, дана та же самая картина. Впрочем, нечто сходное, хотя и в гораздо меньших размерах, творится и на Западе, да и вообще во всем мире.

Нельзя не согласиться и с дальнейшим рассуждением писательницы: «Настоящее человечество, это – палач будущих поколений, которые проклянут его за адское оставленное им наследство». Правильны и следующие слова: «Ненасытное тщеславие правительств, давящих налогами народ ради вооружения, превратило весь мир в военный лагерь и держит вселенную под вечной угрозой».

Если мы взвесим, что все это сказано еще до Первой мировой войны, – надо признать немалую проницательность сочинительницы! Ее жуткие прозрения осуществляются на практике с неожиданною точностью.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди

книг», 25 февраля 1989, № 2012, с. 4.

Н. С. Гумилев, «Неизданное» (Париж, 1980)

Сборник (под редакцией Г. Струве) не разочаровывает тех, кто любит и понимает Гумилева. Его письма похожи на пушкинские: то же богатство тем, – литература, любовь, приключения на войне и в путешествиях, – тот же слог светского, хорошо воспитанного человека, порою с заразительной усмешкой. Чего стоит эпизод об его визите к Мережковскому и Гиппиус119, будто бы сравнивавших его с неким поэтом Бетнуаром! Судя по всем свидетельствам, они и впрямь умели исключительно бестактно обращаться с посетителями. Но, если форма близка к Пушкину, характер, в ней выраженный, – совершенно свой и особый, гумилевский.

Письма молодого поэта к Брюсову, которого он избрал себе в образцы и руководители («учитель мой Вы и мне не надо другого…»), почтительны и полны лояльности.

Возможно, в начале, в смысле техники, тот ему и оказался полезен; а потом, несомненно, еще гораздо больше, чем в случае Пушкина и Жуковского, ученик превзошел учителя.

По-иному интересна переписка с Ларисой Рейснер120. Как странно сочетание этих двух имен, светлого и темного, монархиста и православного, – и недоброй памяти авантюристки от революции! Но Рейснер тогда еще своей сущности не проявила, и Гумилев находился, вероятно, в плену ее красоты и очарования, в момент, когда распался его брак с Ахматовой. Во всяком случае, его письма дышат глубоко человечными нежностью и заботой (в отличие от порою манерных и претенциозных ответов его корреспондентки). Даже отшатнувшись уже от любимой (поняв, очевидно, ее подлинную натуру), он ей дает лучший из мыслимых советов: «Ну, до свидания, развлекайтесь, но не занимайтесь политикой». Как жаль, что она его не послушалась!

Из стихов, данных в книге, наоборот, – большинство, принадлежит к слабым, которых сам поэт не захотел бы поместить в собрании своих сочинений. Сделаем исключение для двух: «Освобождение» и, пожалуй, «Анна Комнена».

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 12 марта 1983, № 1703, с. 2.

Певец во стане белых воинов

Какой нашелся у русского Зарубежья поэт, из самых больших и талантливых, – пожалуй, и величайший изо всех вообще, – в бессмертных, гениальных стихах воспевший Белое движение и монархическую идею? Не странно ли: это была женщина – Марина Цветаева.

Появятся охотники мне возражать? Пусть. Проиграют дело, – уже проиграли, – перед судом истории. Даже большевики ее издают и отводят ей почетное место в русской литературе; а они, ведь, не смеют, и не посмеют, напечатать, да хотя бы и процитировать, лучшие ее вещи: «Лебединый стан» и «Перекоп».

Но нам-то, за границей, чего ж молчать? Мы и так слишком долго молчали о той, кого ни оценить, ни сберечь не сумели! Ее задушили и вытолкнули, в лапы к большевикам, левые; про то она сама сказала. Но правые-то где же были? Как же они-то проморгали создательницу неповторимого, грандиозного эпоса, который без стыда можно рядом поставить с «Иллиадой», «Лузиадой» или «Освобожденным Иерусалимом», с которым, в русской поэзии разве что допустимо сравнить «Полтаву», «Бородино», да стихи Блока о Куликовом Поле?

Как же не заметили единственного поэта, рассказавшего в полный голос о революции, о гражданской войне и об изгнании, с его нуждой, унижениями и несломимой национальной гордостью? Да ее книги каждому белому эмигранту надо бы на сердце носить, помнить наизусть; их бы, изо всего, написанного за рубежом, – в первую очередь следовало переводить на иностранные языки…

Упустили… Так хоть теперь, когда Марина Ивановна, умученная коммунистами (но те в ней правильно видели опасного врага…), спит в безымянной могиле в елабужской глуши, помянем ее мы, монархисты, ибо она принадлежала к нашему лагерю.

Сколько писателей и поэтов, весь цвет интеллигенции, соблазнился и запутался в феврале и октябре; но не эта, совсем еще юная тогда женщина.

Она-то сразу поняла смысл происходившего:

 
Свобода! Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
 

И увидела без прикрас подлинный лик Керенского121:

 
Глаза над улыбкой шалой —
Что ночь без звезд!
 

У нее не возникало колебаний о старой и вечной правде:

 
Царь с небес на престол взведен:
Это чисто, как снег и сон.
Царь опять на престол взойдет —
Это свято, как кровь и пот.
 

Она, не обманутая, оставалась с истинной Россией, и знала, где искать настоящую Россию:

 
Там, на рассвете
Ставят свечи
Вынимают просфоры —
Старухи, воры:
За живот, во здравие
Раба Божьего – Николая.
 

Ее взором открывалось, что нужнее всего родине, что для нее всего драгоценнее:

 
За Отрока – за Голубя – за Сына
За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!
 

Перед лицом бури, лучшие, правильнейшие слова к ней приходили, и слагались в пророческий призыв:

 
Кропите, слезные жемчужинки,
Трон и алтарь.
Крепитесь, верные содружники:
Церковь и царь!
 

И по праву могла она к себе применить собственные строки:

 
Нынче праздник слуг нелицемерных:
Целый дождь – в подхваченные полы!
Это Царь с небесного престола
Орденами оделяет – верных.
 

Авось, Царь-Мученик ее и наградит в раю; ибо люди с ней поступили бесчеловечно и безбожно.

Устами Цветаевой, в те годы, словно бы говорили вместе все жены и матери, чьи близкие боролись за правое дело:

 
Я не знаю, жив ли, нет ли,
Тот, кто мне дороже сердца…
 

Но с совсем не женским мужеством прославила она единственный в ту пору верный путь:

 
Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.
И вот потомки, вспомнив старину:
– Где были вы? – Вопрос как громом грянет,
Ответ как громом грянет: – На Дону!
 

Несокрушимой твердостью, неколебимой стойкостью дышат ее стихи:

 
Белая гвардия, путь твой высок.
Черному дулу – грудь и висок.
 

Поэму «Перекоп» – ее и цитировать трудно; надо сплошь читать, во всей ее силе и правде. А в не менее прекрасном «Лебедином стане», откуда я уже столько отрывков привел, едва ли не самые замечательные строфы попадаются под конец, – недаром их теперь ставят в эмигрантских календарях:

 
С Новым Годом, Лебединый Стан!
Славные обломки!
С Новым Годом, – по чужим местам, —
Воины с котомкой!
С пеной у рта пляшет, не догнав,
Красная погоня!
С Новым Годом – битая – в бегах
Родина с ладонью!
 

Цветаева рассказала в своих воспоминаниях, как она в 1921 году в Москве читала перед красноармейцами стихи со словами:

 
Да, ура! – За царя! – Ура!
 

в которых видела «свою, жены белого офицера последнюю правду».

Но, может быть, еще более значительными, глубоко провидческими, оказались другие ее – не начинающие ли ныне сбываться? – стихи:

 
Белизна – угроза Черноты.
Белый храм грозит гробам и грому.
Бледный праведник грозит Содому
Не мечем – а лилией в щите!
 

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 27 апреля 1976, № 1365, с. 1.

Марина Цветаева, «Проза» (изд-во имени Чехова, 1953)

Книга может доставить читателю живое и большое удовольствие. Но относительно формы ее издания возникает ряд вопросов и сомнений. Это – своего рода дневник писателя. О себе Цветаева все время говорит, как о поэте, задачу своей жизни видит в писании стихов, с друзьями и литераторами встречается как поэт, соприкасается с ними через свои стихи. Многое в ее рассказе только и можно понять, если знать ее стихи. А это любознательному читателю дается нелегко. Пойди-ка, найди их, раскиданные (как говорится в примечании) по «различным периодическим изданиям русской эмиграции», изданные отдельными сборниками в Москве, Берлине и Праге! Без стихов же, проза Цветаевой – дом без ключа.

Стихи ее не жаль было бы переиздать тоже. Они своеобразны и талантливы; есть у них и серьезные недостатки… но, поскольку Чеховское издательство предлагает нашему вниманию только прозу, будем говорить только о ней.

Выбору прозы тоже нельзя не удивиться. Почему, посвящая отдельную главу теме «Мой Пушкин», – и правильно, ибо для всего творчества Цветаевой ее понимание Пушкина чрезвычайно важно, – выпустили ее очень типичные мысли о фигуре Пугачева, опубликованные, если не ошибаюсь, в «Современных Записках»? Почему, много говоря о детстве Цветаевой, не привели оригинальное описание отношений ее с чертом? Если из-за недостатка места, лучше уж было пожертвовать ее бледным и неудачным очерком о поэзии Пастернака или даже несколько сбивчивым рассуждением об «Искусстве при свете совести».

Так, как книга издана, лучшее в ней – описание встреч Цветаевой с русскими писателями «серебряного века»: Волошиным122, Кузминым, Брюсовым, Белым, Бальмонтом. О том же периоде и отчасти о тех же людях писали и другие: Георгий Иванов в «Петербургских зимах», Ходасевич в «Некрополе», Терапиано123 во «Встречах». Но в описаниях Цветаевой некоторые образы оказываются ближе к нам, доступнее и понятнее, чем у всех остальных. Немало содействует впечатлению ее стиль – явно женский (хотя не так уж просто сказать – чем?), взволнованный, стремительный, создающий чувство необычайной искренности и непосредственности, и притом, время от времени, вспыхивающий внезапными блестками юмора. Брюсов, с которым Цветаеву связывали долгие годы взаимной вражды, похожей на влюбленность, не зря сказал по поводу ее первой книги стихов: «Стихи г-жи Цветаевой обладают какой-то жуткой интимностью, от которой временами становится неловко, точно нечаянно заглянул в окно чужой квартиры». Есть то же чувство и от ее прозы. Но это окно притягивает. Хочется у него остаться, хочется заглянуть подальше…

И не только из любопытства. Трагедия Цветаевой – ее возвращение в СССР и самоубийство в Елабуге – представляют собой проблему жгучего интереса и острой актуальности. Разве не разделили ее судьбу и другие писатели? Множество рядовых эмигрантов? Разве не путаются сейчас в советской пропаганде иностранные интеллигенты? Но из на редкость плохого, серого и скучного предисловия Ф. Степуна124 мы почти ничего не узнаем о биографии Марины Цветаевой, и совсем ничего об ее внутреннем мире.

Остается просить ответа у нее самой. И, раскрыв книгу с вопросом, закрываешь ее взволнованным, с болью и изумлением. Что могло толкнуть эту женщину, явно талантливую, видимо обаятельную в жизни, – в объятия красного паука, которого она так хорошо знала, так боялась, так ненавидела?

Цветаева оставалась в Советском Союзе до 1922 года. Не так долго. Но схватить и передать она сумела все. Кошмарный быт, очереди за мороженой картошкой, бессмысленность службы в советском учреждении, удушающую атмосферу в литературе… Цветаева вела себя с достоинством, больше – с мужеством. Политические ее взгляды тоже не допускают сомнений. Приведем один эпизод:

Некая поэтесса ее уговаривает вместе выступить со стихами.

– Со мной и с Радловой.

– Коммунистка? – спрашивает Цветаева, готовая отказаться.

– Ну, женский коммунизм…

– Согласна, что мужской монархизм лучше, – парирует Цветаева.

Согласившись все же выступать, она швыряет в лицо советской аудитории, ни больше, ни меньше, – апофеоз Белого движения, вставляя еще слова: «Да, ура! За царя! Ура!».

Через несколько лет такое выступление просто не стало бы возможно. Но и тогда это означало – играть головой…

Делает честь Цветаевой и то, что ее антикоммунизм не мелочен; он глубок и логичен: «Нет, руку на сердце положа, от коммунистов я по сей день зла не видела (может быть, злых не видела!). И не их я ненавижу, а коммунизм. (Вот уже два года, как со всех сторон слышу: "Коммунизм прекрасен, коммунизм – ужасен". В ушах навязло!)».

Право, насколько она умнее, чем многие иностранные и даже эмигрантские политики и журналисты!

Вырвавшись из-под власти большевиков, Цветаева с состраданием следит за судьбой оставшегося там Максимилиана Волошина; с ужасом говорит о возвращении туда Андрея Белого, как о последнем шаге отчаяния… И после всего этого – вернуться самой? Загадка, о которой тем, кто ее знал, надо бы подробно написать для будущих изданий Марины Цветаевой, которые, вероятно, еще будут.

Как писательница и как человек она вполне заслуживает такого предисловия. Можно ли не испытывать мучительной жалости, когда подумаешь, что она, с ее сверхчувствительностью, наложившей отпечаток на каждую строку этого томика, – должна была перестрадать прежде своей страшной смерти?

Когда невольно ищешь объяснения гибели Цветаевой, не зная ее жизни, глаза останавливаются па фигуре ее мужа Эфрона, много раз появляющейся на страницах ее книги. Он, казалось бы, самый близкий ей человек, рядом с любовно вырисованными друзьями, как Белый или Волошин, или даже никому неизвестные Сережа и Леня, остается без лица: мы его не видим, не слышим его голоса, голоса, которым он, странным образом «на вы», разговаривает с женой: «Не можете же вы не помнить этих стихов…»

Черный человек рядом с ее светлым, воздушным силуэтом…

«Заря России» (Нью-Йорк), рубрика «Библиография», март 1954, № 111, с. 12–13.

Цветаева

Вот мельница в присядку пляшет.

А. С. Пушкин

Нехорошо вела себя Марина Цветаева; недисциплинированно! Нарушая каноны левой интеллигенции, позволяла себе всякие там монархические и белогвардейские высказывания (Разве мало ей объясняли! И Вишняк125, и Руднев126, и Слоним…). Этого нельзя было оставить без наказания, с точки зрения, равно, – господствовавших на Западе социалистов и правивших в СССР коммунистов. Распределив между собою роли, эсеры и эсдеки вытолкали ее из Зарубежья, а большевики – прикончили на родине.

Тишь да гладь… Только вот у больших поэтов (и у выдающихся личностей вообще) есть прескверная черта: никак их до конца не уничтожишь! Вышло с ней вроде как с Наполеоном; хотя и:

 
Лежит на ней камень тяжелый,
Чтоб встать ей из гроба невмочь127.
 

(впрочем кто скажет, есть ли камень; могила-то безымянная…), а имя ее все больше знает и любит Россия; помнит его и эмиграция. Недаром говорится: «Что имеем, не храним; потерявши, плачем».

Русский человек была Марина Ивановна! А про наших солдат не зря Фридрих Великий ужасался: «Их мало убить, нужно еще и повалить!».

Призрак ходит по Руси, бродит по Европе… мешая погубителям спать, напоминая о том, что они желают забыть. Оживает ее творчество, – и беда! Как из него вытравить антикоммунистическую суть (кое-что таки удалось! слава Люциферу! поэму про царя где-то благополучно сожгли: в социалистическом музее при не бывшем налете авиации… или, с уютом, в камине у друзей, кому была неосторожно доверена…).

Вот и кликнули клич закулисные гения и славы палачи (имена их Ты, Господи, веси! на Тебя и надежда; ибо сказано: «Мне отмщение, и Аз воздам»), и рычит их облеченный маскою вождь:

 
Ко мне, мои тиуны, опричники мои!
Вы ж громче бейте в струны, баяны соловьи!128
 

И стекаются, сползаются на призыв ивашки да жоржики, барашки-замахрашки да злюки шавки, зловещие карлы болотные и нечистые пузыри земли. И готов уже совет нечестивых: эмпориум по очернению памяти… Задание (от коего порядочный человек с трепетом отшатнулся бы!) сформулировано: дискредитировать умученную злодеями жертву, так ее замарать, чтобы от нее все с омерзением отвернулись, и стыдно бы стало самую фамилию ее произносить!

Победителям в конкурсе измышлений достанется щедрая мзда от Князя мира сего (на греховной земле… что потом им будет… ну, про это они думать не умеют).

И пошла писать губерния! Из Цветаевой делают… лесбиянку! (До чего ж похожи методы: вот и о. Дмитрия Дудко129 намеревались одно время обвинить в мужеложестве). Из нее-то, чьим несчастьем была чересчур горячая любовь к мужу и верность, отданная на всю жизнь ему, не стоившему ее мизинца. И которая в мужчинах искала не просто людей, а воинов, героев, великих художников. В том же, что у нее были подруги, к которым она испытывала душевную привязанность, с кем ее связывало взаимное понимание, – так тут увидеть темный грех способный лишь существа, сами полные по горло и выше сексуальной скверны. Даже то, что она и к самим этим порокам у других, особенно в рамках богемной, артистической интеллигенции, относилась со щедрым снисхождением своей широкой натуры, никогда не выражая ни презрения, ни негодования, – то и это, на деле, является только свидетельством ее духовного здоровья и большой доброты. – «Она» – шипят раздвоенные языки гадюк – «не могла не знать о преступлениях Эфрона…» На какого дурака подобная клевета рассчитана? Да вздумай тот доверять жене такие секреты (к примеру, об отравлении Игнатия Рейсса…130), чекистские его хозяева его бы рангом вывели в расход, прямо в Париже, не дожидаясь, пока еще он пожалует в Москву.

И мыслимо ли вообразить себе сей рассказ в его устах? Каким бы взглядом Марина на него взглянула! Позже, на допросе в префектуре, она сказала: «Я ему целиком верила»; и так сказала, что французские чиновники (у которых тоже в груди сердце билось) преклонились, и ничего больше от нее не потребовали.

Но твари, копошащиеся теперь над прахом поэта, – им такие чувства неприсущи и непонятны! Почему и спорить с ними бесполезно: только загрязнишься.

Однако кто их и станет слушать кроме охотников до пакостных сплетен? Читатели Цветаевой, знакомые с ее всегда целомудренной музой в обман не дадутся ни при какой погоде: разные от нее слышны ноты, – но похабного визга, никогда!

Да и что за вес имеют словеса ее поносителей, оскорбителей страдальческой тени, исказителей бессмертного образа? Это ведь даже не люди, а (как они сами деликатно выражаются) андрогины.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 10 сентября 1982, № 1677, с. 4.

Поезд не в ту сторону

Когда пытаешься установить политические и религиозные взгляды Марины Цветаевой, сразу оказываешься перед глухой стеной. Оставившие о ней воспоминания, почти сплошь, – люди крайне левых, а то и хуже еще – просоветских убеждений. Понятно, что они или сознательно, или, по меньшей мере подсознательно, придают ей те черты, которые им самим свойственны.

К числу наиболее ценных и важных мемуаристов принадлежит в данной области М. Слоним. Он был долголетним знакомым и даже близким другом поэтессы, с которой его объединяли общие литературные интересы и сравнительно сходный культурный уровень.

Но вот именно от него идет подчеркиваемое им с явным удовольствием утверждение, будто у Цветаевой вообще не было, мол, политических мировоззрений. Вполне возможно, что она подобную фразу перед ним и произнесла; однако существенно рассмотреть, при каких обстоятельствах.

Они встретились в Берлине. Он приехал на время из Чехословакии, где жил ее муж, и куда она сама собиралась перебраться. Ей он, видимо, показался интересным и симпатичным человеком, а главное – он мог ей рассказать достоверно и подробно о стране, где ей предстояло жить. А тут еще он ей и делал не лишенное для нее значения предложение сотрудничать у него в журнале!

Удивительно ли, что Марине Ивановне не хотелось с ним вступать в спор о политике, грозивший с места в карьер испортить отношения? Что и лежало, скорее всего, в основе ее, произнесенных «скороговоркой», слов:

– Политикой не интересуюсь, не разбираюсь в ней…

Опять-таки: какой конкретно смысл она вкладывала в это высказывание? Трезвый анализ говорит, что следующий: что она не принадлежит формально ни к одной из политических группировок и не связана никакими параграфами устава или программы; а сохраняет за собою право говорить и действовать, как ей сердце и разум подскажут. Что, само собою, никак не означает аполитичности; даже наоборот, – так может выражаться всякий человек, имеющий сильные и определенные мнения в сфере политики.

Могут возразить, что Цветаева нелегко шла на компромиссы и никогда не колебалась отстаивать свои убеждения. Все так; да ведь – в известных пределах! В данной же ситуации, настаивать на разногласиях с любезным и потенциально полезным собеседником могло ей представляться не только непрактичным, но и просто нетактичным.

Другая же фраза, гораздо более поздняя, относящаяся к 1936 году, тоже зафиксированная Слонимом, – еще более двусмысленна; или, собственно говоря, вовсе как раз недвусмысленна.

Речь шла об ее поэме про гибель царской семьи, о коей Слоним заявлял, что если бы и согласился ее опубликовать в своей «Воле России», то только с примечаниями от имени редакции.

Марина Ивановна пожала плечами: «Но ведь всем известно, что я не монархистка, меня и Сергея Яковлевича теперь обвиняют в большевизме».

Глубокая горечь, вызванная непониманием ее истинных чувств со стороны правых кругов русского Зарубежья, явственно глаголет ее устами. Многим из нас случалось то же самое переживать, перед лицом тупости и враждебности закостеневших в узких предрассудках элементов старой эмиграции.

Само же сотрудничество в «Воле России», многолетнее и прочное, представляло собою, поистине, палку о двух концах. Отдадим Слониму и его товарищам-эсерам должное: они печатали то, что Цветаева им давала, не переделывая и не требуя исправлений. Вероятно, она им и предлагала только то, что могло им подойти. Во всяком случае, налицо была немалая разница с «Современными Записками», где Цветаева наткнулась на жесткую цензуру, притом же до крайности пристрастную и неумную. Однако, вот мы знаем, что «Перекоп» Слоним все же не принял.

«Считал, что это слабая вещь», – оправдывается он. Если считал искренне, то сие не делает чести его литературному вкусу. По справедливости, – это одна из вершин цветаевского творчества.

Что до суждений сестры, Аси, и дочки, Али, то к ним надо подходить cum grano salis131. О них, впрочем, как о других, писавших в СССР, следует сделать оговорку; они могли, иной раз, искажать картину из самых добрых побуждений. Стараясь приблизить Марину к советскому стандарту, они руководствовались, быть может, желанием сделать ее проходимой для большевистской печати, добиться снятия табу с ее имени, отмены отвержения ее в целом как эмигрантки, белогвардейки или контрреволюционерки. При этом, всем известно, главная забота Али всегда была обелить память отца, и этой цели она нередко жертвовала объективностью касательно матери.

Безусловно не стоит придавать серьезного веса, как бы подсоветские биографы того не подчеркивали, факту, что 13-летняя Марина, наслушавшись взрослых, увлекалась революцией 1905-го года. Напомним, в качестве курьеза: известно ведь, что Гумилев, будучи гимназистом, склонялся один момент к социализму, а Владимир Соловьев пережил в юности период пламенного атеизма. Такие кризисы в детстве и в отрочестве переживаются сплошь и рядом даже обыкновенными людьми, а выдающимися – и того чаще.

Не годится делать ложные выводы и из восторженных отзывов Цветаевой о Маяковском и о Пастернаке, ее притяжение к ним носило профессиональный характер (представляло ли оно собою положительный фактор – иной вопрос; мы-то бы скорее согласны со мнением Карабчиевского132, что отрицательный). Тогда как в политическом разрезе с Маяковским она расходилась радикальным образом. Слова на его выступлении в Париже: «Сила там!» значили на деле (как совершенно правильно комментирует Слоним), что правда, в противовес силе, – у белых, а не у красных. А самая идея поэмы о царской семье зародилась первоначально у нее в отпор на стихотворение ее советского собрата «Император». О политических же идеях Пастернака вряд ли стоит толковать; каковы бы они ни были, на Цветаеву они, бесспорно, не влияли.

При наличии противоречивых и сумбурных свидетельств, обратимся к самому надежному и осведомленному очевидцу и хроникеру: к самой Марине Ивановне Цветаевой.

В 1921 г., в Москве, перед красными курсантами, она читает с эстрады стихи со словами: «Да, ура! За царя! Ура!».

Трудно поверить, чтобы такое опасное высказывание производилось ею из одной бравады. Почему бы не предположить нечто гораздо более правдоподобное: что она руководствовалась искренним чувством?

Уточним, что описанному выше «вечеру поэтесс» предшествовала такая вот беседа между будущими участницами, Цветаевой и Аделиной Адалис133, спрашивающей:

«Будете ли вы читать… со мной и с Радловой?134» – «Коммунистка?» – «Ну, женский коммунизм…» – «Согласна, что мужской монархизм лучше».

Тут уж точки и вовсе поставлены над i.

Однако, поэтесса еще яснее определила свое политическое кредо в «Лебедином стане»:

 
Царь с небес на престол взведен:
Это чисто как снег и сон.
Царь опять на престол взойдет, —
Это свято как кровь и пот.
 

Мало того, в стихах, принадлежащих эпохе между отречением Государя и гибелью всей императорской семьи, она формулирует с полной четкостью принцип легитимизма, «Le roi est mort, vive le roi!135»:

 
За царевича младого Алексия,
Помолись, церковная Россия!
 

Этого бы и довольно. Но приведем еще рассказ о диалоге с Андреем Белым в Берлине:

«В первый раз войдя в мою комнату в Pragerpension’e, Белый на столе увидел – вернее стола не увидел, ибо весь он был покрыт фотографиями Царской Семьи: Наследника всех возрастов, четырех Великих Княжон, различно сгруппированных, как цветы в дворцовых вазах, матери, отца…

И он, наклоняясь:

– Вы это… любите?

Беря в руки Великих Княжон:

– Какие милые… Милые, милые, милые…

И с каким-то надрывом:

– Люблю тот мир!»

Так что тут мы имеем дело не с минутными, не с преходящими порывами, а с мировоззрением и умонастроением, которые Марина Ивановна пронесла через все свое существование.

Последняя ее большая поэма, как мы и констатировали выше, посвящалась мученической кончине Государя Николая Александровича, его жены и детей. Чьи-то коварные руки устроили так, что данное произведение до нас не дошло. Тяжелый, непоправимый урон для русской поэзии, для российской словесности в целом!..

Если для создания фальшивого политического образа Цветаевой используются какие-то (вопрос, насколько достоверные) ее высказывания в 13 лет, для столь же ложного религиозного ее образа пускают в ход письмо к Розанову в 20 лет, где она объявляет о своем неверии. Но разве это убедительно? Через искушения в этом роде прошли многие люди, позже неоспоримо доказавшие свою веру. Легко понять, что в те годы она находилась в становлении и еще не выработала конечных своих идеалов. Да и стояла она тогда только на пороге тяжелых испытаний, определивших формирование ее внутреннего мира.

В pendant юношеским ее сомнениям, процитируем отрывок из дневника последнего года жизни Цветаевой, незадолго до смерти:

«С Богом! (или) – Господи, дай! – так начиналась каждая моя вещь, так начинается каждый мой, даже самый жалкий, перевод (Франко, например)… Верующая? – Нет. – Знающая из опыта… Я никогда не просила у Бога рифмы (это – мое дело), я молила у Бога – силы найти ее, силы на это мучение. Не: – Дай, Господи, рифму! А – Дай Господи, силы найти эту рифму, силы – на эту муку. И это мне Бог – давал, подавал».

И это слова не для публики, а для самой себя. Зачем бы тут лгать?

Впрочем, упоминания о Боге, – и прежде всего в связи с самым ей дорогим, с поэтическим творчеством, – проскальзывают у Марины постоянно.

Даже по поводу переписки с друзьями, она роняет, что собственно говоря, адресуется «поверх их голов – Богу или, по крайней мере – ангелам».

Да и трактат ее «Искусство при свете совести» посвящен по сути дела вопросу об отношении между поэтом и Богом.

Изумления достойно, как сумел Н. Струве136, приписать ей атеизм и, того больше, равнодушие к религии?

Правда, Слоним отмечает, что она избегала дискуссий о богословии. Но, во-первых, – с кем? С эсерами и левыми интеллигентами, в основном неверующими? Нетрудно взвесить, что такие споры обернулись бы и неприятными, и бесполезными. Да и вообще, для многих людей тяжело бывает обсуждать с посторонними те или иные стороны своего внутреннего мира.

Есть свидетельства, что в Чехословакии Цветаева истово посещала церковь и соблюдала все обряды. А для чего бы ей это было нужно, – не имей она внутренней к тому потребности, – в среде левой интеллигенции, где равнодушие к вере никого бы не удивило и нисколько бы не скандализировало?

О более поздних годах у нас с этой стороны нет сведений, (а любопытно бы). Но мы ведь и не ставили себе задачей доказать строгое обрядоверие Марины Ивановны, а лишь ее общую веру в Бога, которая, возможно, носила характер свободный и индивидуальный. А вот, что она не была ни неверующей, ни равнодушной к религии, – это нам рисуется совершенно бесспорным!

Гибель поэтессы оказалась отчасти предрешена именно с момента встречи со Слонимом. Сотрудничество в эсеровской «Воле России» отдаляло ее и отрезало от тех кругов, где царили идеи Белого Движения, тем более от монархистов, ото всех, унаследовавших культ старой России. А в узком кругу левых, где она оказалась, – она не могла говорить в полный голос…

Вот и ее столкновение с молодыми младороссами, на докладе Слонима в Париже, выглядит печальным недоразумением. Они ее, видимо, знали и уважали как певца Белой Гвардии; Слонима же хотели освистать как левого, как социалиста. Тогда как для нее Слоним был личным другом, – а верность дружбе у нее была в крови.

Главную же трагедию составила эволюция ее мужа, Сергея Эфрона, левевшего не по дням, а по часам. Она любила белого героя, – а он превратился в изменника, в советского патриота, и наконец в чекистского агента по мокрым делам. Оторвать от него сердце она не могла и не желала, да и считала своим долгом следовать за ним повсюду. Не совсем ясно, почему дети целиком подпали под влияние отца, человека ординарного и небезупречного, а не талантливой, выдающейся матери? Возможно, в житейских, бытовых обстоятельствах талант помогает мало. Ну да это нужно бы было разбирать в ином и отдельном исследовании.

Не исключено даже, что многочисленные увлечения Марины, – которые мы, соглашаясь в этом со Слонимом, относим к поэтическим фантазиям, – имели подсознательной подоплекой стремление вырваться из семьи, неуклонно толкавшей ее в бездну. Но ей убийственно не везло в выборе: фигуры вроде Родзевича137 выглядят куда более отталкивающе, чем Эфрон, а о таких, как Штейгер138, смешно и упоминать.

Эфрон говорил жене: «Представьте себе вокзал военного времени – большую узловую станцию, забитую солдатами, мешочниками, женщинами, детьми, всю эту тревогу, неразбериху, толчею – все лезут в вагоны, отпихивая и втягивая друг друга. Втянули и тебя, третий звонок, поезд трогается – минутное облегчение – слава тебе, Господи! – но вдруг узнаешь и со смертным ужасом осознаешь, что в роковой суете попал – впрочем, вместе со многими и многими! – не в тот поезд, что твой состав ушел с другого пути, что обратного хода нет – рельсы разобраны».

В такой именно поезд не в ту сторону и попала по его, Эфрона, вине Марина Ивановна. Зловещий поезд довез ее до Елабуги и до безымянной могилы.

Но осталась слава, которая не вянет, а растет и растет. Мало риску предсказать, что на могиле (хотя точное место ее и не известно) будет возведен памятник. Несомненно, горы книг будут напечатаны о страшной судьбе этой жертвы большевизма.

Хочется надеяться, что в работах о ней, в конце концов, восторжествует правда. А ложные трафареты и вредные мифы отлетят и рассеются как дым!

«Голос зарубежья» (Мюнхен), рубрика «На литературные темы», сентябрь 1989, № 53, с. 13–16.

Неувязка

В ходе полемики о книге В. Ларионова139 «Последние юнкера» нашлись лица утверждающие, что предисловие Н. Росса согласовано с писателем и не подлежит отдельному обсуждению. Может быть, и согласовано. Но… при чтении весьма заметно, что у автора книги и у составителя предисловия налицо две разные концепции революционных событий.

Для Росса, на стороне красных сражалась хорошая, героическая русская молодежь, ставя себе целью светлое будущее России.

У Ларионова, бившегося на стороне белых, такое умиленное и просветленное отношение к противникам полностью отсутствует. Посмотрим, как он их рисует.

В поезде, когда Ларионов пробирается из Петербурга к белым, ему встречается рослый, здоровый красногвардеец: «Насытившись, он начал нам рассказывать о своем участии в подавлении восстания в Москве в составе Красной Гвардии. Он сообщил, что в Кремле собственноручно заколол нескольких кадет. "Такие малолетние, а вредные"». В том же поезде, сгрудившиеся солдаты с радостным хохотом читают «гнусную книжонку "О любовных похождениях Императрицы с Распутиным"». Что-то эта героическая молодежь не вызывает большой симпатии!

Тут показаны ее разговоры и интересы. А вот она и в действии. Прошли красноармейцы через черкесское селение, и там «cакли были пусты, обитателей в них не было. Мечеть была осквернена: Коран порван на мелкие куски и затоптан, на полу – испражнения. Мы тут же узнали, что не успевшие убежать жители аула были отведены в овраг и там перебиты. Женщины и девушки перед этим изнасилованы». Своеобразными методами боролась красная молодежь за светлое будущее (ну, оно и вышло не столь уж светлое; что посеешь, то и пожнешь)!

И раз за разом находим мы у Ларионова примерно ту же самую историю: «почти все раненые и оставшиеся с ними сестры и врачи были перебиты». Так неуклонно вели себя большевики.

Притом, немногочисленные белые били и разгоняли толпы красных; те одолели только когда имели численный перевес раз в десять.

Остается вопрос, кто прав: Росс или Ларионов? Так надо одно учесть: Росс о революции и гражданской войне знает по книжкам; а Ларионов в самом деле воевал, и рассказывает про то, что видел своими глазами.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Трибуна читателя», 31 мая 1986, № 1870, с. 3.

Игорь Гузенко: «Падение Титана»

«Один новый эмигрант нам опаснее, чем десять старых», – сказал будто бы, когда-то, советский посол в Париже, Богомолов. Верно это или нет, но, видимо, такова точка зрения большевиков. И думаем, что одним из первых в их черном списке, списке тех, найти и уничтожить кого они считают нужным и важным, стоит имя: Игорь Гузенко140. Наряду с немалым числом безымянных беженцев из СССР между двумя войнами, среди которых выделяется личность Ивана Солоневича, и массой новой эмиграции, из каковой выкристаллизовалась уже целая плеяда одаренных писателей и публицистов – Н. Нароков, С. Максимов, Л. Ржевский, Б. Ширяев, Л. Норд – мы знаем некоторое количество невозвращенцев, людей, выезжавших из «страны победившего социализма» с разрешения властей и отказывавшихся ехать обратно. Беседовский141, Бармин142, Кравченко, Коряков, Алексеев, Петров143, Растворов144… Многие из них проявили литературный талант. Но на наш взгляд, книга Гузенко «Падение титана» превосходит все до сих пор созданное невозвращенцами. Оговоримся еще об одном, что в наших глазах делает честь Гузенко: в отличие от других невозвращенцев, – и это сильно приближает его к категории более широкой, новых эмигрантов, – в его книге отрицание большевизма носит тотальный характер. Резко расходясь с Коряковым и несколько меньше с Кравченко, он не ищет оправдания революции в каких-то благах, якобы, данных ею народу. Революция дана им как катастрофа, как трагедия сама по себе и как причина страшных грядущих бед. Оговоримся, что автор романа далек от эмигрантского ригоризма, от дешевой непримиримости, основанной на непонимании. Он не только видит, что толкало людей в лагерь красных; главные герои его произведения сами принадлежат к этому стану и до конца из него вполне не выходят. Но читателю показано, с жутким реализмом, которого ничем нельзя опровергнуть, к чему их приводит путь коммунизма. Одного к страшной физической гибели, другого к глубокой моральной деградации.

Весьма невыгодно для читателя, что он вынужден знакомиться с «Падением титана» в английском переводе (или, на выбор, французском – роман печатается в «Фигаро»), за исключением небольшого кусочка, опубликованного по-русски в «Новом Журнале». Но книга страдает от этого гораздо меньше, чем можно было бы ждать. Через иностранный текст просвечивает русский подлинник с его характерным языком, передающим выражения современной России. С другой стороны, надо признать, что в английском тексте хорошо сохранится юмор автора; известно, что понимание смешного у русских и у англосаксов имеет много общего. По-французски, вероятно, львиная доля остроумия автора теряется.

Роман Гузенко нужно непременно прочесть не только из-за его политического значения, но и просто потому, что это сильная, яркая вещь. Английская пресса сравнивает его с романами Достоевского, и не напрасно по крайней мере в том отношении, что преемственная связь с «жестоким талантом» ощущается вполне ясно. Острота психологического анализа, сближающая Гузенко с Нароковым, автором «Мнимых величин», несомненно идет от «Братьев Карамазовых» и «Преступления и наказания». Отметим еще бесспорно высокий культурный уровень романа.

Подходя с другой точки зрения, можно отметить правдивость и мастерство, с какими Гузенко рисует советский быт и душу подсоветского человека. Совершенно чуждый идеализации, Гузенко передает не только ужас материальных условий, но и низменные движения людей, в подобном мире неизбежные. И, однако, общий вывод из его рассказа может быть только оптимистичный. Мы видим, как даже на самом дне советской жизни, даже в самой страшной обстановке, люди сохраняют хорошие черты, присущие русскому характеру, – как врожденные нашему народу жалостливость, дружелюбие и терпение скрашивают все вокруг.

«Падение титана» – книга необыкновенная по широте охвата: на 680 страницах здесь отражены, кажется, все слои, все типы, возможные в СССР. Партийные верхи, интеллигенция, рабочие, чекисты… даже антисоветские партизаны проходят перед нашими глазами. Своеобразный реализм автора находит свое выражение в том, что читателю делается понятным, как вообще может человек жить в СССР, – природный оптимизм, беззаботность и общительность русского народа проявляются везде, будь-то в концлагере, будь-то в кругу советских вождей. И самый замученный заключенный, и самый зачерствелый коммунист остаются все же под пером Гузенко людьми, и притом русскими людьми.

Но как страшно то, что делает с ними большевизм! Бывший партизан Сидоров, боровшийся за лучшую жизнь для народа, сам не заметив, как предает лучшего друга, a сделавшись директором завода, слышит от родной дочери упрек, что строит свое счастье на муках этого народа… и все для того, чтобы исчезнуть, как враг народа. Его дочь Лида, самый мягкий и привлекательный образ романа, брошенная мужем, когда ее отец арестован, проходит через страшные муки голода, каторжной работы и унижения, нигде не теряя своего очарования. Академик Глушак доведен до того, что становится сексотом… Но страшнее всех образ главного героя, Федора Новикова. В нем узнаешь тот жуткий тип, которому профессор Федотов дал название homo sovieticus. Обуреваемый жаждой выдвинуться, сделать карьеру, он идет на все, не останавливается ни перед чем, теряя всякую человечность. И это еще страшно оттого, что автор совершенно объективно показывает нам внутренний мир этого умного, сильного человека, все его чувства и мысли, и даже вкладывает в его уста глубокие и интересные слова о смысле жизни, составляющие основную философскую идею книги.

Новиков, бесспорно, главное действующее лицо романа. Но вращается действие вокруг другой фигуры: великого писателя Михаила Горина, в котором нельзя не узнать Горького. Автор смело и удачно поступил с этим образом, не связывая себя верностью подробностям и беря от прототипа лишь то, что было важно для его художественных целей. Горин недаром назван титаном: идея античного рока явно тяготеет над этим человеком, который из неверно понятых концепций гуманизма способствовал победе большевиков и потом оказался у них в плену, оказался принужден поддерживать совершенно нечеловеческую по своей жестокости систему. Его убивает большевизм, но это убийство носит иной характер, чем расправа большевиков с их врагами: Горин как бы убивает себя. Перед смертью у него хватает, однако, мужества отречься от всего, чему он служил. Его предсмертная записка обращена к Андрею Демину, борцу против большевизма. И его убийца, Федор Новиков, передает это письмо своему брату Николаю – чтобы завещание Горина не пропало. Демина уже нет на свете, но он знает, что Николай – такой же враг советского строя.

Столкновение Новикова с Гориным отражает одну из самых глубоких проблем современности. Новиков ненавидит Горина за то, что видит в нем одного из создателей большевизма, чудовищность которого он сознает, хотя и сам ему служит. Невольно вспоминаешь разговоры, которые десятки раз приходилось слышать в эмиграции, между беглецами из советской России и «левыми» интеллигентами из старой эмиграции. – «Это вы сделали революцию! Это вы создали большевизм, а мы обязаны платить по счету!» – «Нет, мы хотели свободы; а вы даже не понимаете наших идеалов, из-за вашего советского воспитания!». Это – отблеск того же вопроса, который поднят в романе.

Не будем останавливаться на второстепенных персонажах, из которых многие замечательны. Чего стоит европейский писатель Ромен Руан, который видит все изъяны французских законов, но не в силах понять, что делается в СССР, или все эти партийные пауки в банке – Ларины, Верии, Дуровы. Рядом с ними немногословно, но убедительно даны другие типы – простые, мужественные люди, какие никогда не примут большевизма и могут подчиниться ему только внешне. Погибает Андрей Демин, но другие, как Николай Новиков, Лида, мальчик Игорь остаются жить – и пока они живы, остается надежда на свержение большевизма.

Умная, глубокая книга, где читатель найдет и трогательное, и смешное, но больше всего страшное; хорошо написанная книга, дающая верную, неумолимую картину жизни теперешней России, книга, которой Гузенко наносит советскому строю новый удар. Пожелаем автору, доказавшему свою одаренность, как он доказал свое мужество, разоблачив в свое время атомный шпионаж большевиков, с успехом продолжать свою работу. И будем надеяться, что получим возможность прочесть его книгу целиком по-русски, о чем следовало бы подумать Чеховскому издательству.

Что до фактической основы романа, стоит ее сопоставить с главой, посвященной Горькому в книге Лидии Норд «Инженеры душ», рисующей его глубокое разочарование в советской власти и обстоятельства его смерти. Гузенко может быть свободно обращается с деталями… но, сколь мы в состоянии судить, он очень хорошо информирован о событиях, легших в основу его произведения.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг,

газет и журналов», май 1955, № 41, с. 137–140.

В. Лавров, «Катастрофа» (Москва, 1994)

Начнем с хорошего. Таковым является неумолимое развенчание и разоблачение большевизма с самых его корней: Ленина, Троцкого, Зиновьева, Свердлова.

Это можно только ото всей души приветствовать. Дай Бог, чтобы это было одной из первых ласточек. Как бы продолжая наблюдения Солженицына над февральской революцией, Лавров рассказывает нам правду об октябрьской.

Книга, названная в подзаголовке «историческим романом», есть, собственно, романсированная биография И. Бунина. Построена она несколько однообразно, по принципу использования его дневников, писем, иногда и рассказов или романов. В результате, он все время произносит монологи или участвует в многозначительных диалогах. Для биографии прием неплох; для романа – не вполне удовлетворителен.

Пока речь о России, мало о чем можно возражать. Но, увы, когда речь заходит об эмиграции, – возражений напрашивается множество…

Прежде всего, с досадой констатируем, что автор совершенно не знает французского языка, а не имея сведений о сем последнем, – не вполне и удобно писать о Бунине, проведшем полжизни во Франции.

С изумлением читаем арисменд, вместо аррондисман (то есть «округ», «район»). Нелепо звучит название улицы Ла Боети, вместо Ла Боэси. Что до улицы Фазанари, такой в Париже нет, и сомневаемся, была ли? Скорее всего, ее имя изуродовано. И, наконец, французы не стали бы кричать: «Вив ла Русси!». У них плохая привычка Россию именовать Рюсси.

Едва ли не хуже еще фальшивый язык, каким Лавров заставляет объясняться между собой русских эмигрантов.

Ни Бунин, ни его друзья никогда бы не сказали: «в адрес». Этот мерзкий оборотец расплодился только после Второй мировой войны. За границей мы все говорили (первая и вторая эмиграция): «по адресу» или «на адрес».

Настолько же немыслимо звучит в устах Ивана Алексеевича восклицание (в мечтах о родине): «День прожить в Глотово!». Он бы сказал: «В Глотове». Так, между прочим, и сейчас в «бывшем СССР» выражаются более грамотные писатели, например, Солоухин: «В Шахматове», «Во Внукове» и т. п.

Точно так же, не сказал бы он санаторий. В 20-е годы господствовала форма женского рода: санатория.

Наряду с этим, в книге везде повторяется (в том числе в авторской речи!) устарелое, искусственное синематограф.

Не знаем, зачем (в знак презрения?) добрая знакомая Бунина, Мария Самойловна Цетлина145, именуется везде Цетлин. В эмиграции никто ее так не называл.

Ну да это – промахи технические (хотя в историческом романе весьма и существенные!). Гораздо хуже идеологический перекос, в который Лавров впадает в конце своей книги (чем ужасно ее портит, к нашему искреннему сожалению…).

Он с яростной ненавистью атакует Мережковских (которые были люди умные и талантливые, если в быту и малосимпатичные), Шмелева, Краснова и ряд других писателей и общественных деятелей за то, что они оставались последовательными антикоммунистами и, по стратегическим соображениям, поддерживали немцев против большевиков.

Но ведь тогда надо осудить и Власовское движение, и Русский Корпус на Балканах, и массу других людей, живых и мертвых, в чьей высокой порядочности никак нельзя усомниться!

Более того, он объединяет с ними, в глобальном обвинении в антисоветчине даже упомянутую выше Цетлину, Вейнбаума146, Седых147; а надо бы, – хотя он об этом умалчивает, – и Гуля, Мельгунова, Зайцева, Алданова. Ибо все эти люди дружно осудили советофильский уклон, в который, к несчастью, Бунин на своем закате скатился. Отметим даже, что и тут он не пошел до конца, как те, более глупые, но и относительно более честные совпатриоты, которые и впрямь поехали в «страну победившего социализма», до или после Второй мировой войны, как Эфрон, Святополк-Мирский148 и сколько других!

Что же до антисоветчины, – то почему же нам надо было быть просоветскими?! Когда сам же Лавров большевизм, и ленинский, и тем более уж сталинский рисует в его подлинном кошмарном безобразии?!

Нельзя и не надо оправдывать безусловно ложные взгляды и шаги, даже выдающихся людей. Самое мягкое было бы, честно охарактеризовать их как ошибки (навряд ли простительные…).

Бунин был, конечно, талантливым писателем. Заметим в скобках, – на наш взгляд он был куда сильнее как поэт, чем как прозаик. И вспомним мнение о нем И. Л. Солоневича, – пусть субъективное, но не лишенное проницательности: «второй сорт русской литературы».

Но, как ни грустно, литературное дарование отнюдь не всегда увязывается с политической принципиальностью или хотя бы с трезвым мышлением.

Блестящий в «Окаянных днях», когда произносит анафему революции, разумный, когда осуждает всех левых, от декабристов до эсеров и социал-демократов, – Бунин не поколебался стать сотрудником левых «Последних Новостей» Милюкова. Хотя была уйма других газет и журналов… Но эта газета была богаче других и платила больше. По человечеству, можно понять. Но хвалить, – не стоит!

Когда же он впал в просоветский угар, – все его осудили (да и как иначе?), от монархистов до социалистов, вся русская эмиграция, не пошедшая, как тогда выражались, «из Голгофы в Каноссу».

Честно-то говоря, он сам свою ошибку понял и от нее более или менее отошел; но уж не будем входить в долгие подробности.

Остановлюсь на другом. Автор книги приводит жестокие – но какие меткие! – слова В. Катаева (о жене Бунина): «белая мышь с розовыми глазами». Я ее видел раз в жизни, но именно такой ее и запомнил.

Мы исключали, на общем собрании, из Союза Писателей советских патриотов. И она туда явилась с протестом, в сопровождении секретаря, Зурова149. Выразив свое негодование, эта пара величественно удалилась.

«Патриотов» мы все равно, своим чередом исключили. Но ее фигура так мне врезалась в память, что вот, читая о ней, я только такой и могу себе ее представить. Хотя, без сомнения, она и была когда-то молодой; вероятно, даже и красивой.

Выделю еще один пассаж в «Катастрофе».

Старый Бунин с горечью говорит, что, мол, эмиграция была для него непрерывной цепью материальных лишений.

Ему ли жаловаться?! Получил Нобелевскую премию и ухитрился, – вещь, какую и понять трудно! – в два года ее целиком промотать.

Причем не то, чтобы он открыл свою газету или создал свою партию, – а просто как-то сумел прокутить!

Мы все, масса русских эмигрантов, переживали лишения более серьезного типа…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), Рубрика «Библиография», 4 февраля 1995, № 2321, с. 2.

Б. Поплавский, «Домой с небес» (Санкт-Петербург, 1993)

Книга объединяет два романа Бориса Поплавского150, «Аполлон Безобразов» и «Домой с небес», с предисловием некоего Луи Аллена из Лилля и обширными комментариями. Романы интересны главным образом как отражение быта поколения русской эмиграции, которое само себя именовало (не вполне справедливо) «незамеченным», тех, кто в молодости видел еще Россию, но окончательно сформировался и проводил жизнь за границей.

Отсюда – сильное влияние французской литературы, воздействие модных в те годы ницшеанских идей и мучительная раздвоенность, порождающая томление духа и метания в разных направлениях.

Первый роман более значителен, второй – куда слабее. Напряженные религиозные искания, уже в первой части дилогии стоящие на грани богохульства, во второй эту грань переходят, впадая порою в неприличие. Если в «Аполлоне Безобразове» есть какой-никакой сюжет, то в «Домой с небес» действие уныло топчется на месте. В истории Аполлона и его друзей намечаются некоторые характеры и образы (часто неправдоподобные), во втором же романе перед нами только скучный список решительно непривлекательных девушек из эмигрантской среды, за которыми вяло волочится центральный герой, непрерывно регистрируя, однако, отталкивающие черты их внешности и особенно – вовсе гадкие моральные их свойства. Вольно ж ему было выбирать таких! В зарубежье всегда хватало девушек совсем иного типа.

Действие разворачивается на фоне богемной жизни в Париже, на Лазурном побережье и даже на итальянских озерах, как бы иллюстрируя пустоту и бессмысленность существования персонажей.

Предисловие и примечания заслуживают особого внимания. Мсье Трике, если и писал русские стихи (что сомнительно), не пытался учить Пушкина, или хотя бы Ленского, как это надо делать. Его духовный наследник г-н Аллен смелее, и пробует давать Поплавскому не очень нужные уроки.

Он поправляет язык русского поэта довольно-таки забавным образом. Например, указывает, что мол, греческий остров надо именовать Кифера (в современном греческом-то произношении, кажется, Кифира). Но ежели сия форма и фигурирует на географических картах, то не только Поплавский, но и куда более авторитетный в сфере поэзии Г. Иванов говорят о «Путешествии на остров Цитеру»; да также обычно называют по-русски и соответствующую картину Ватто. Что до галлицизмов Поплавского, которые Аллен высмеивает, – они, в основном, умышленные, для создания местного колорита. Русскую грамматику Поплавский вполне удовлетворительно знал.

Странное впечатление производит в изложении Аллена и биография рано и трагически погибшего поэта. Остающийся темным вопрос об его смерти (cлучайность? cамоубийство? eбийство?) здесь смазан и словно бы умышленно запутан. Суть дела была ведь в том, что он отравился вместе с приятелем (имя которого долго держалось почему-то в секрете, но с недавних пор раскрывается как Сергей Ярхо). В результате чего, как в непристойных стихах Баркова151: «Наутро там нашли два трупа».

Аллен же зачем-то второй труп устраняет путем замалчивания, а о кончине Поплавского отзывается как о чисто случайной. Случайная или нет, но она была на почве принятия чрезмерной дозы героина. Ссылки же на Илью Зданевича, бездарного романиста, писавшего под псевдонимом Ильязд152, только лишний раз подтверждают, что это свидетель в высшей степени ненадежный.

Примечания, подстрочные и в конце тома, представляют собой крайне курьезную картину. В них некоторые вопросы, например, о средневековых еретиках и схоластах, освещены чрезвычайно подробно. Тогда как многие другие пункты оставлены без объяснения, отнюдь бы тут нелишних. Например, многие ли подсоветские читатели, незнакомые со скандинавской литературой, поймут ссылки Поплавского на Ингрид и Сольвейг?

Во многих случаях примечания не просвещают, а дезориентируют. «Cafe des Deux Magots» переведено как «Кафе двух Маго», словно бы речь шла о какой-то семье Маго! На деле, magot по-французски это «обезьяна», «мартышка». Rue de la Montagne Sainte Genevieve объяснено как «улица Горы Сен Женевьевы», что весьма нелепо. Если уж переводить, то надо бы не Сен (!) Женевьевы, а Святой Женевьевы, или Святой Геновефы. Rue de la Gaîté, т. е. «улица Веселья», передано как улица Гэте, вызывая у неподготовленного читателя ассоциации с великим немецким поэтом. Гримуары превратились в несуществующие примуары (речь шла о средневековых сборниках магических и алхимических формул).

В одном месте из неверного перевода возникает сильное и важное искажение смысла. Старый аббат Гильдебрандт умирая, беспокоится о судьбе девушки, воспитывавшейся в монастырской школе, у которой он находил особые духовные дарования, и спрашивает у сидящей у его одра монахини:

– Marie, faut-il lui dire? – т.e.: «Мария, надо ли ей сказать?».

А это переведено так: «Мария, сказать ли ему?». Кому же это, ему? Получается галиматья, сбивающая с толку читателя, не знакомого с французским языком (а для знающего по-французски незачем было бы и переводить).

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), Рубрика «Библиография», 1 мая 1993, № 2230, с. 2.

У порога

Жутко мне стало, когда я узнал из книги Бориса Нарциссова153 «Шахматы» (Вашингтон, 1974), что уже

 
Драконограмма пришла
Из пространств: «Поглощаю»,
 

и что астрофизики, собравшись в Паламаре, бессильно спорят:

 
Существо? Вещество? Естество?
 

а в телескопах у астрономов мельтешат

 
В инфракрасном какие-то перья…
 

Тщетно знакомые меня успокаивают, что мол ведь это – стихи, и вообще, так сказать, фантазия. Утешение плохое.

На этот счет умнее всех рассуждал когда-то И. Л. Солоневич, указывая, что у талантливых поэтов пророчества встречаются на каждом шагу. А уж что до научной фантастики, то она сбывается постоянно, почти регулярно, и со все растущей быстротой.

Вот Жюль Верн описал «Наутилус», а современным детям, наверное, даже и трудно объяснить, что тогда еще не было столь обычных теперь подводных лодок.

Он же, а за ним и Герберт Уэллс, говорили о полетах на луну; хотя, впрочем, Сирано де Бержерак154 о них рассказал в подробностях еще в эпоху трех мушкетеров…

Но тут фантастика-то, она даже и не научная – возразите вы. Перечитайте роман Крыжановской, где она описывает нравы будущего, и сравните их с тем, что мы сейчас воочию видим… Просто кажется, что она слетала о грядущее и составила о нем яркий, но вполне реалистический репортаж!

В данном же случае, на еще более пугающие размышления наводит, что и без того нам, годы назад, блестящий обломок Серебряного века Сергей Маковский155 сообщал:

 
И зверя, выходящего из моря,
Я видел, страшного очам,
 

а Дракон, – его нам совсем недавно детально изобразил Иван Елагин156, и даже почитай, что взял у него интервью:

 
Я люблю девчонок хрупких
Поутру, поутру.
Я их прямо в мини-юбках
Так и жру, так и жру,
 

угодно было поделиться с нами мыслями его величеству королю ящеров. Брр… Как во время оно выражался одни из паладинов Карла Великого: «Я люблю есть рыбу, но не хотел бы, чтобы рыбы меня съели». А тут даже и не рыбы…

И то, если вдуматься… Раньше нашу планету, при всех творимых на ней грехах, ограждали вера и мужество; от каковых ныне мало что осталось. Ну и выходит: «Придите и пожрите нас!». Кто-либо и придет – из глубины ли морей, из безвоздушного ли пространства, прямо ли из преисподней – скоро эта тайна раскроется.

У Нарциссова, однако, встречаем мы и иные столь же загадочные и, пожалуй, не менее леденящие глубины. Ведь вряд ли он читал Говарда Филипса Лавкрафта157 – этот талантливый американский писатель у себя на родине почти не известен, хотя Европа им зачитывается, и во всех книжных магазинах Парижа вы найдете его рассказы, романы и стихи, по-французски или по-английски, – на выбор.

И между тем, перекличка между двумя авторами, русским из Прибалтики и американцем из Новой Англии, кидается в глаза.

Комната, куда нас вводит Нарциссов:

 
Этой комнаты жильцы боялись
И хранили в ней ненужный хлам,
 

как раз она описана в рассказе «Сновидения в ведьмином доме»: чердак, где перепутались безумные линии, и пол, потолок и стены сталкиваются в головокружительных уклонах.

Зеркала, в которые любит смотреться Нарциссов:

 
Эксперименты с зеркалом – вы сели
Перед стеклянной глубиной
И в двойника вперили взгляд: отселе
Для вас начнется мир иной.
 

О, мы знаем, какого чудовищного партнера он там увидит: Лавкрафт нам про это поведал в кошмарном рассказе «Чужак».

Впрочем, этот двойник, Черный человек, он ведь ходил и к другим незаурядным стихотворцам, – наравне к Альфреду де Мюссе158 и к Есенину; так что Нарциссов тут в хорошей компании.

Мы здесь целиком в сфере чародейства, и ничего удивительного, что герой Нарциссова комментирует:

 
Ух, не любят таких там, в Святой Эрманде!
– Перекрутят, как жгут,
А потом и сожгут!
 

Да, может, и правильно сделают? Нарциссов вон и сам себя, спрашивает:

 
Это что ж? Колдовство?
 

– а то что же? Он нам умеренно повествует:

 
В моих экспериментах с зеркалами
Был странный случай…
 

Наверное, и не один!

Потому что ведь

 
В зеленой глуби, без движенья
В прозрачных потайных углах.
Живут бездонно отраженья
В двух параллельных зеркалах.
 

Такой чернокнижной, герметической и пленительной поэзии в русской литературе не было со дней Сологуба с его неясными магическими заклинаниями. Помните?

 
Белей белил, алее лала
Была бела ты и ала.
 

Есть тоже у Нарциссова грандиозное, пластическое стихотворение, как и надлежит, под латинским названием «In somnis…»159, но и античность у него оборачивается сплошным мистическим ужасом (что, между прочим, весьма даже и верно: этого в ней было много).

 
На дальней вилле Люция Марцела160
В ту ночь мы пировали до утра…
 

Всем, кто любит и понимает поэзию, определенно советую «Шахматы» прочесть, но только… не о полуночи н не наедине. Кроме разве тех, кто знают «петушиное слово», о котором Нарциссов свидетельствует так:

 
Вспетуши ты скажинное слово —
И сейчас же рассеется ночь…
 

Впрочем, будем справедливы. Поэт нам объясняет и истинный, правильный путь борьбы со злом и с тьмою; в стихотворении, носящем характерное название «В церкви»:

 
И пускай на миг, но я светлею,
Я в дыму кадильном, точно сон,
Голубой, как небо Галилеи,
Вижу Твой синеющий хитон.
 

«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 7 февраля 1975, № 8137, с. 5.

Летний вечер

В одном из самых ранних стихотворений Ирина Одоевцева161 вполне ошибочно предсказала свою судьбу, – вероятно, от излишней скромности:

 
Нет, я не буду знаменита
Меня не увенчает слава,
 
 
Я – как на сан архимандрита —
На это не имею права.
Ни Гумилев, ни злая пресса
Не назовут меня талантом,
Я маленькая поэтесса
С огромным бантом.
 

Маленькая поэтесса быстро стала большой и, кажется, не раз жалела о тех временах, когда была еще маленькой:

 
Да, бесспорно, жизни начало
Много счастья мне обещало.
Слава прийти не замедлила:
Все мне было удача, забава
И звездой путеводной – судьба.
Мимолетно коснулась слава
Моего полудетского лба.
 

На Гумилева, тем паче, жаловаться не приходится. Вскоре, после стихов, где он был назван Одоевцевой впервые, он стал ею гордиться, как своей лучшей ученицей, которой он обеими руками передавал свой опыт.

Даже если бы Одоевцева не была настоящим, большим поэтом сама, не разделяла бы много лет жизни с другим замечательным поэтом, ее покойным мужем, Георгием Ивановым, не имела за плечами интереснейших встреч в литературных кругах, – одни ее воспоминания о Гумилеве, наверное, сохранили бы навсегда ее имя для потомства, как автора книги «На берегах Невы» и «Баллады о Гумилеве».

Но, конечно, чтобы написать эту последнюю, как раз надо было быть крупным поэтом. Она, баллада эта, рискну сказать, – одна из лучших вещей у Одоевцевой.

Вообще, все те стихи, где она упоминает о своем великом учителе, – подлинно прекрасны и выделяются глубиной чувства и мысли.

Ликующее, полное радости творчества, стихотворение:

 
Вьется вихрем вдохновенье
По груди моей и по рукам.
 

Мистическое, загадочное стихотворение «Поэт»:

 
На земле и на небе радость,
Сегодня Рождество.
Ты грустишь оттого, что не знаешь.
Сейчас ты увидишь его.
 

И перл всего, «Памяти Гумилева», – в котором звучит потусторонняя правда:

 
А ночью пришел он ко мне
Из гроба и мира иного во сне…
И сказал мне: «Плакать не надо,
Хорошо, что не плакали вы.
В синем раю такая прохлада
И воздух тихий такой,
И деревья шумят надо мной
Как деревья Летнего Сада.»
 

В стихах самого первого периода, в только что вышедшей книге Ирины Одоевцевой, «Златая цепь» (Париж, 1975), они собраны в разделе «В те баснословные годы», – есть особая прелесть и, позволю себе признаться, мне они всего милее.

Хотя ее талант, – который, надо полагать, не осмелится теперь отрицать даже и самая «злая» пресса, – значительно развернулся потом; и как много замечательных отзывов можно бы привести, взяв из ее позднейших произведений!

Одно все же процитирую:

 
Волшебная, воздушная весна.
На глади золотисто-голубой Луна,
Как лотос на воде,
Звезда поет, звезда летит к звезде…
 

Она имеет полное право сказать, как говорит:

 
Я благодарна небу и судьбе
За то, что я так много лет живу на свете
С надеждой ожидая завтра
И не жалея о вчера.
 

Для нее и теперь, как она сообщает нам в другом месте, часто:

 
Жизнь кажется волшебно новой
Как в девятнадцать лет
На берегах Невы.
 

И, вопреки всей горечи эмигрантского существования, отразившейся в ее поэзии достаточно ясно, она не без удивления отмечает:

 
И все-таки наперекор всему —
Сам не понимая почему —
Я продолжаю улыбаться
И в праздник будни превращать.
 

Столь велика жизнеспособность ее музы, такой могучий источник сил и бодрости продолжает пробиваться в ее душе, что она чувствует:

 
Но со мной – не во сне – наяву
Очень странное что-то творится
Будто время идет для меня
Час от часу, день ото дня,
Не вперед, а назад.
Будто я становлюсь моложе,
А не старше, чем прежде была.
 

Пожелаем, чтобы оно так и было, и чтобы наша современница, уходящая корнями в легендарную эпоху Серебряного Века, еще о многом рассказала нам, в стихах и в прозе; кто из нас не отложит книги других поэтов, чтобы внимать ее голосу, в котором подлинно слышны «Отголоски райского пенья»162?

«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 12 августа 1975, № 8249, с. 3.

Вместо некролога

Опять дурные новости из Парнаса. Там все время что-нибудь случается, – и обычно, плохое.

Уехала в СССР, 11 апреля, самолетом, поэтесса Ирина Одоевцева, в прошлом ученица Гумилева, позже жена Георгия Иванова и, много лет после его смерти, вторым браком, – Я. Н. Горбова163, тоже ныне уже покойного, редактора вместе с князем С. С. Оболенским164 журнала «Возрождение».

Сама она не была большим поэтом, но вращалась всегда в высшем литературном кругу, о чем интересно и рассказала в двух своих книгах, «На берегах Невы» и «На берегах Сены».

Еще совсем молоденькой девушкой, Одоевцева говорила, что хочет непременно дожить до глубокой старости. Судьба исполнила ее желание… и лучше бы ей было умереть раньше.

В позорном событии виновата, безусловно, не она одна, а вся парижская эмиграция или, вернее, благоденствующая и доминирующая ее часть.

Почему старая женщина оказалась в одиночестве и в нужде? Мало того, по какой-то темной интриге ее посадили было в сумасшедший дом.

Умалишенной она не была, хотя видимо и страдала частичной амнезией, не удивительной в ее годы. Только с помощью французских друзей удалось ей оттуда вырваться.

Теперь, пишут мне, большевики решили ею завладеть, как последней реликвией Серебряного века. Скорее всего, она им нужна для того, чтобы ее устами распространять всякую ложь о Гумилеве, в нужном и выгодном им направлении; может быть, и для того, чтобы клеветать на эмиграцию. А попав в их лапы, она, понятно, как и любой человек, скажет все, что потребуют.

К ней обратились с соответствующими предложениями, а с момента, когда она изъявила согласие на репатриацию, ее стеной окружали советские представители, и эмигрантов до нее больше не допускали.

«Русская Мысль» хранит стыдливое молчание. Или событие недостаточно важное? Или она своим читателям сообщает только приятные известия, а грустные от них скрывает? Тем более неприлично оно получается, что Одоевцева была сотрудником парижской газеты и опубликовала в ней целый ряд рассказов.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Трибуна читателя», 23 мая 1987, № 1921, с. 2.

Непрошенный защитник

В. Козловский, в «Панораме» № 400, под маской гуманизма, горячо защищает против меня И. Одоевцеву. Напрасный, право, труд!

Я не питаю и никогда не питала враждебности к «старой эмигрантской поэтессе» (как ее именует Козловский), с которой не раз имела случай встречаться (и вполне дружески). Не могу тем не менее взять свои слова назад: и себе самой я лучше (во сто раз лучше!) желаю смерти, чем капитуляции перед большевиками.

Почтенный сотрудник «Панорамы» признается (в соседней заметке по другому поводу), что не понимает поговорки: «Мертвые сраму не имут!» и не знает ее происхождения. Разъясню: это слова Святослава ко своим воинам перед битвой. А смысл их тот, что лучше умереть в бою, чем попасть живым в руки врагам и подвергаться унижениям. Срам означает «стыд», а не служит обозначением половых органов, как думает г-н Козловский, очевидно не вовсе твердый в русском языке. Как не вспомнить по сему поводу старинный добродушный еврейский анекдот о пасхальных яйцах, кончающийся словами: «Кому же это нужно, и кто же это выдержит!»

Особенно печально, что трагически ложный шаг совершила женщина, некогда близкая к Гумилеву и всегда чтившая потом его память. Что бы сказал ее великий учитель?

Однако, всячески хочу подчеркнуть, что вина в происшедшем, – отнюдь не одной Одоевцевой. Левые литературные и окололитературные круги, где она вращалась, покинули одинокую, больную и неимущую женщину, и ничем не желали ей помочь; друзья ее, и во Франции, и в Америке, оказались ложными. Курьезным образом, над нею повторилась участь Цветаевой, которую Зарубежье выпихнуло в СССР, на гибель! Вряд ли и бедной Ирине Владимировне там лучше придется…

Курьезно, что «Русская Мысль», в которой она активно сотрудничала, ни словом никогда не обмолвилась об ее отъезде; молчит и об ее дальнейшей судьбе. Мы же ей никак зла не желаем; наоборот, я предлагаю читателям присоединиться ко мне и помолиться за нее, за ее тело и за ее душу!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Трибуна читателя», 4 марта 1989, № 2013, с. 2.

Тень Лолиты

Писатель Сирин пользовался в русской эмиграции значительным успехом, печатался в престижных «Современных Записках». Но он своих читателей презирал и старался всячески их эпатировать. Главное же, ему, как и любому талантливому человеку, было тесно и скучно в пределах эмигрантского гетто. Притом, – вопрос не без важности, – заработок ему его произведения приносили ничтожный. Отсюда его решение стать англоязычным (собственно говоря, американским) писателем. Элитарное образование давало к тому возможность: английским он с детства владел.

Но как завоевать смаху известность? Чем поразить иностранную публику? Надо было придумать что-нибудь громко скандальное. А оно не легко! В обществе, где все пороки, вплоть до самых чудовищных, стали обычными и даже прикрытыми законом (вплоть до браков мужчин с мужчинами и женщин с женщинами).

Единственное, Бог весть почему сохранившееся табу оставалось наложено на сношения с несовершеннолетними. Здесь, однако, мы вступаем на почву довольно-таки зыбкую. Не будем говорить о востоке, о возрасте Джульетты или Беатриче. Но вот, например, не в столь уж отдаленные времена матери Гоголя и Короленко обе вышли замуж в 13 лет. А умершей до свадьбы невесте Новалиса165 было и того меньше (он навеки сохранил о ней память и верность ей).

Так что, в других условиях, персонаж Набокова (имя, которым стал Сирин отныне пользоваться) мог бы благополучно жениться на Лолите, с согласия ее и ее родителей. Как справедливо заметил один из американских критиков, если бы Лолита его любила, то вся история превратилась бы в идиллию, вместо трагедии (или, собственно говоря, темной уголовной драмы).

Если вдуматься, материал для несчастья заключен в книге не столько в разнице возраста, сколько в самом характере любви набоковского героя; чисто плотской, лишенной какой-либо духовности или душевности. Положим, Лолита, как она нам изображена, подобных чувств бы и не заслуживала; но он мог бы, по крайней мере, ее жалеть, – а отсюда уже до чувств более высокого порядка один шаг.

Любовь же (если можно тут подобное слово употреблять!) низменная, животная, как сказал бы Достоевский и насекомая, вообще не возвышает, а принижает, что тем более понятно у высоко интеллигентного персонажа, как Гумберт в «Лолите».

Пылай он подобной страстью ко вполне взрослой женщине, – результаты легко могли бы оказаться те же: преступление и гибель… Но вот, нехитрый расчет писателя целиком оправдался: он сразу завоевал известность (хотя и низкопробную) и богатство.

Дальнейшие его романы уже автоматически расценивались как шедевры (хотя ни один такой популярности как первый не имел; Набоков остался для публики автором «Лолиты», как Даниэль Дефо автором «Робинзона Крузо» или Сервантес автором «Дон Кихота»). Их по инерции читают, о них вроде бы говорят, – но кто, честно говоря, их помнит, и на кого они оказали сколько-либо серьезное влияние?

Возможно, дутая слава Набокова будет в конце концов пересмотрена. Пока же длится, – не стоит ей завидовать! По крайней мере, тем писателям, у кого есть что сказать.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Миражи современности», 28 октября 2000, № 2619–2620, с. 1.

Скучная Америка

Сочинение В. Набокова под названием «Пнин» (Анн-Арбор, 1983) не имеет подзаголовка. И в самом деле, что это есть такое? Роман, повесть, растянутая новелла? Нечто, во всяком случае, невероятно скучное и… неприятное.

Изображается русский интеллигент, неспособный привыкнуть к американской жизни и научиться правильно говорить по-английски, тем более с акцентом настоящего янки. Автор тут входит в сложнейшие тонкости произношения, безусловно непонятные вне Соединенных Штатов, даже и людям, знающим английский язык. Очень ли это смешно? У русского читателя если и возникает на устах улыбка, то разве что кривая…

Американцам может быть и потешно. Но рядом – издевательства над американскими нравами, в частности над университетским и школьным бытом. И профессоры, и студенты даны в виде кретинов, педантов и тупиц, которым бы место скорее в психиатрических лечебницах, чем на преподавательской кафедре или в аудитории. За пределы же этого затхлого, душного мирка мы на протяжении всего повествования не выходим.

Во всех персонажах Набоков презрительно и скептически подмечает и схватывает, – да еще и утрирует, – противное, физически отталкивающие черты.

У мимоходом появляющегося русского художника «толстый лиловый нос, похожий на громадную малину»; у самого Пнина – вставные зубы, о коих нам рассказывается настойчиво вновь и вновь, с омерзительными реалистическими подробностями, и т. п.

При упоминаниях о русской литературе, наше внимание навязчиво фиксируется, в подлинно набоковской манере, на ничтожных и ненужных мелочах, вроде изысканий о том, в какой день недели начинается действие «Анны Карениной». Сюжета, фабулы в «Пнине» нет никаких. А ведь пока теперешний американский писатель был русским беллетристом Сириным, он умел порою довольно занятно сооружать истории с завязкой, интригой и развязкой… Или его талант с годами испарился, или он решил, что можно писать абы как, не утруждая себя напряжением замысла и воображения.

Бессвязные отрывки из неинтересной биографии Тимофея Павловича Пнина, внештатного лектора в уэйндельском университете полна неудачных вводных эпизодов, как выражаются англичане irrelevancies (появляется и исчезает его пасынок Виктор, непонятно для чего; выныривает на миг профессор Томас, которого рассеянный русский ученый путает с кем-то другим; столь же эфемерно возникают друзья его Кукольниковы…).

Данные в форме минутных проблесков воспоминания детства и юности, путанно переплетенные с воспоминаниями самого Набокова, претендующего быть знакомым Пнина, только и вносят в дело окончательный сумбур.

Г. Барабтарло166 описывает в послесловии свою работу над переложением первоначально составленной по-английски книги на русский язык. Труд был нелегким, в силу склонности Набокова к каламбурам и различным формам (часто, натянутым) игры слов. И, видимо, переводчик со своей задачей нехудо справился. Только вот: стоило ли? Не знаем, нужно ли было это творение американцам, а уж русским-то, полагаем, оно и решительно ни к чему.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 27 июля 1991, № 2138, с. 2.

В. Набоков, «Пьесы» (Москва, 1990)

Из объединенных здесь шести пьес и нескольких фрагментов, лучше всего, самые ранние. В них определенно чувствуется влияние «драматических отрывков» Пушкина, – без такого, как у того, таланта, разумеется. Это относится к вещам как «Смерть», «Полюс», «Дедушка» и «Скитальцы». В тот период, автор еще способен заставлять своих героев говорить и действовать как благородные люди.

«Событие», выдержанное скорее в чеховской манере (вспомним, допустим, «Драму на охоте»), отражает уже овладевший в дальнейшем Набоковым тотальный пессимизм. Жизнь дана как перманентная скука и пошлость, а если ее что прерывает, – то страх, низость и нелепые недоразумения.

Что до «Изобретения вальса», оно ярко выражает характерный для позднейшего Набокова распад личности. Нас погружают в обстановку бреда умалишенного, воссозданную, впрочем, без большого совершенства и не без противоречий (а уже скверные каламбуры и вовсе введены ни к чему!).

Предпосланное пьесам пространное предисловие (42 страницы!) и приложенные к ним «Библиографическая справка» и примечание, принадлежащее перу И. Толстого, обнаруживают в лице этого последнего горячего поклонника и усердного пропагандиста творчества автора. Заслуживает ли оный расточаемых ему здесь похвал, – наводит на сомнения.

С одобрением отметим, однако, что в книге полностью и честно воспроизведены резкие отзывы Набокова о большевизме, на которые тот, – отдадим ему должное! – никогда не скупился.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 27 апреля 1991, № 2125, с. 2.

Василий Яновский, «Портативное бессмертие»

В каком бы тоне не говорить, – резком, научно объективном или умышленно благожелательном, – факт остается фактом: книга сия есть нечто омерзительное. Трудно понять, из каких соображений Чеховское издательство сочло нужным ее выпустить. Воздержавшись, оно проявило бы уважение к публике и деликатность в отношении автора: для его литературной репутации было бы лучше, если бы этот опус не появился в свет.

Чтобы быть справедливым, скажем сразу, что самое лучшее в книге, это ее начало, в свое время опубликованное, как отдельный рассказ в «Русских Записках». Тут повествуется о том, как автор встретил случайно на улице молоденькую девушку и мальчика, беженцев из Испании (конечно, из лагеря «красных»), голодных и бездомных. Чувствуя к ним острую жалость, и любовь с первого взгляда к девушке, он зазывает их к себе, хочет приютить и помочь. Но они все время чего-то боятся, и при первой его отлучке уходят… и все попытки их разыскать ни к чему не ведут.

Несмотря на корявый, неестественный и манерный язык Яновского, в этом небольшом эпизоде, взятом самостоятельно, есть нечто человечное, привлекательное и даже увлекательное для читателя. Но когда к небольшой романтической истории пришит, вовсе в сущности не связанный с ней, целый том бессвязных и тошнотворных излияний, она оказывается убита, и не может спасти книги в целом.

Если говорить о деталях, одна из первых вещей, бросающихся в глаза, это – прескверный язык, которым «Портативное бессмертие» написано. Так, автор упорно пишет «синематограф». Неужели он не знает, что по-русски такого слова нет, а есть кинематограф? Но это еще что, Яновский позволяет себе писать «я уехал отсюда в бруссу» (в смысле: «в джунгли, в девственный лес»). Такого франко-русского жаргона, такой смеси парижского с нижегородским мы до сих пор даже в пародиях не встречали. И такой язык употребляет русский писатель. О синтаксисе, грамматике и т. д., и т. п. мы уж не будем и говорить. Читатель легко нам поверит, что они ниже всякой критики.

Хочется сказать: ну, писал бы Яновский лучше по-французски, русскому разучился! Но, увы: с французским у него обстоит никак не веселее. В обильных цитатах в своем романе, он пишет: например: «contes galantes», «quelle malheur». Зачем бы приводить французские фразы, коли не владеешь достаточно французским? Но, у каждого барона своя фантазия.

Еще нелепее, когда он транскрибирует французские слова по-русски. Авеню дю Мэн превращается почему-то в авеню ди Мэн. Слава Богу, несколько веков делаются переводы с французского на русский, и никому еще, сколько нам известно, не приходило в голову называть Дюгеклена167 Дигескленом или несравненного Портоса, барона дю Валлона – ди Валлоном.

От мелочей, от формы, перейдем к духу. Больно и неприятно думать, что Яновский – медик по специальности. Если бы это было возможно, следовало бы его лишить докторских прав. Он этого вполне заслуживает. Много было в литературе врачей. Наш великий Чехов, английский Конан Дойль, написавший сборник медицинских рассказов «Вокруг красной лампы»; автор популярных книг о болезнях и их лечении, Поль де Крюи168; швед Аксель Мунте169, с его лирическими воспоминаниями «Сан Микеле…»

Все они оставались и в своих сочинениях на высоте тяжелого и ответственного этического стандарта врачебной профессии, которая, как известно, ближе всего стоит к профессии священника. Видеть поминутно человеческие страдания и слабость, отчаяние и страх; облегчать их всеми силами: никогда не презирать, никогда не смеяться. Это трудно; но все, названные нами выше, и сколько других, это умели; и сколько в их строках веры в человека, любви к человеку, жалости к человеку!

A Яновский… Он глядит на унизительные, вызывающие отвращения муки людей, доверчиво рассказывающих врачу все тайны своих тела и души, прося его помощи; и потом рассказывает о них так, чтобы читателю стало стыдно и противно быть человеком! Мы бы это назвали предательством. Скверная, больная, извращенная психика так и бьет с каждой страницы. Вот уж поистине: «врачу, исцелися сам»!

Хорошо, что таланта большого у Яновского нет, и он часто сам оказывается смешон, чересчур уж злоупотребляя нагромождением – горами, тоннами! – физиологических ужасов. Тщетно пытаясь напугать, он забывает, что настоящие ужасы должны быть психологическими; а в психологии он совершенно беспомощен.

Привести цитаты? Но, Боже мой! Мы-то привыкли уважать читателя, и нам не хочется, чтобы его тошнило от нашей статьи. Однако, вот небольшой образец (для Яновского еще весьма умеренный!): «Помню в деревне по жижице грязи, навоза и хвои – раздвоенные следы – однажды возвращалось стадо; меж темными и бурыми трусил пегий бычок с вывалившимися, свисающими внутренностями: пузыри, сосиски, стеклянные грибы розовато-коричневых перламутровых кишок: бугай его пырнул рогами».

Такие же вещи Яновский и о людях рассказывает; да «мы их слышать не хотим», а повторять тем более.

Картина среды? Париж – сплошная клоака; французы – звери. Но кто ж виноват, что Яновский только и видал в Париже (судя по его творчеству) ночные кабаки да надписи в писсуарах! Ведь не одно это есть во Франции! Впрочем, пусть кто-нибудь не подумает, что Яновский болен обычным недугом нашего брага – русака, которому заграница ненавистна, так как он тоскует по родине. Один из его положительных героев, Савич, говорит прямо: «Блевать я хотел на Россию!». Коротко и ясно.

Как курьез – честное слово, это слишком смешно, чтобы быть неприличным! – упомянем еще, что, когда Яновский говорит о женщинах, он всегда первым делом отмечает, какой у них «таз». Эпитеты его в этих случаях делаются взволнованно поэтическими: бывает «нежный», бывает и «очаровательный»…

Таких перлов, верно, никакой провинциальный писарь матушки России не сумел бы найти; и уж во всяком случае видеть в печати – нечто неожиданное. Merci, – Чеховскому издательству.

В общем никому, кроме тех, для кого это может оказаться профессиональным долгом, как для цензора или психиатра, не посоветуем читать эту претенциозную, пошлую и антихудожественную книжку. Яновский много в ней рассуждает, вкривь и вкось, о Боге и христианстве; но его хула на Божий мир, на природу и человека равно, нам представляется истинным кощунством.

Не обойдем еще молчанием исключительно неумелую композицию романа (не следовало ли бы взять это слово в кавычки?), похоже, сшитого из разрозненных кусков. Завершается он отрывком откровенного бреда, вызывающего у читателя вопрос: кто же, собственно сошел с ума, герой или сам автор?

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», март 1957, № 63, с. 125–128.

Запоздалое покаяние

Человек весьма замечательный, В. В. Шульгин170 известен своей политической деятельностью и связанными с нею книгами. Но многие ли помнят, что он, кроме того, – автор недурного исторического романа «Приключения князя Воронецкого»?

Действие происходит на Волыни, под властью польского короля Сигизмунда Третьего, на рубеже XV–XVI вв. Изображается начало унии и, между прочим, описывается судьба князя Курбского, после его бегства в Литву. И вот какие слова об этом последнем, уже после его смерти, произносит, под пером Шульгина, один из его сподвижников, покинувших отечество вместе с ним:

«Я говорил тогда: княже, не делай – грех! Он – господин наш, он – природный наш владыка, не смеешь ему изменять; он – Царь; под его рукою – вся Русь; ему измена – родине измена!.. Лют Царь? Да, лют – правда. Но оттого Царем быть не перестанет! А ты, княже, ты что себе готовишь? Опозоришь свой род…»

Не будем столь решительно осуждать Курбского, возмутившегося против свирепого монарха. Но что же сам-то Шульгин наделал, изменив Николаю Второму, царю в высшей степени кроткому и добродушному (в чем его главные недостатки и состояли)? Или надо в его словах, в книге, изданной много лет спустя (в 1930 году, в Париже), видеть выражение его раскаяния? Так или иначе, Бог его на земле сурово покарал, послав ему смерть под советским игом. Хочется надеяться, что в ином мире ему простились грехи и ошибки!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 26 октября 1985, № 1839, с. 1.

Старый Кирибей, «Павловский гобелен» (издание ОРПР171, 2001)

Можно, конечно, только всячески приветствовать переиздание исторического повествования П. Шабельского-Борка172. Не знаем, нужно ли было сохранять в заглавии его несколько изысканный псевдоним, который здесь же затем раскрыт?

Составленное В. Зверевым введение («Памяти П. Н. Шабельского-Борк») оставляет, однако, у нас немалое разочарование. Из биографии автора «Павловского гобелена» мы узнаем лишь самые общие сведения о том, что он долго занимался собиранием всякого рода сувениров павловской эпохи, причем судьба его коллекции неизвестна; так что остается предполагать, – она погибла.

Плюс к тому, в небольшой заметке, подписанной В. М. (видимо В. Мержеевским173), нам рассказывается, что в 1922 году он участвовал, в Берлине, в покушении на Милюкова, при котором случайно был убит Набоков174 (отец прославившегося позже писателя), за что подвергся на несколько лет тюремному заключению.

Чувства его вполне понятны: Милюков наделал России много зла (продолжал делать и потом, а кончил как советский патриот). Хотя умри он от пули Шабельского, – из него бы сделали героя и мученика; так что трудно судить, послужила ли бы его гибель русскому национальному делу… Смерть же ничем не выдающегося Набокова не сыграла вообще сколько-либо значительной роли в политических событиях.

Читателю, естественно, хотелось бы знать данные о жизни Шабельского-Борка, помимо указанных здесь дат его рождения и кончины (1896–1952).

Где он учился? Участвовал ли в Белом движении? Сколько времени пробыл в тюрьме (как будто – не полный срок; в связи с политическим курсом Германии)? Когда переехал в Аргентину, где он умер от туберкулеза?

Из других источников мы знаем, что он был сыном талантливой писательницы Е. Шабельской175, захватывающе интересные романы которой о масонских интригах очень заслуживали бы переиздания! Сейчас они являются, увы, библиографической редкостью, мало кому доступной.

Переходя к содержанию, скажем, что «Павловский гобелен» есть апология незаслуженно оклеветанного императора Павла Первого, о коем в ходу множество нелепых анекдотов и недостоверных мемуарных свидетельств. Автор защищает злосчастного царя с живой горячностью, доходя до признания его святым.

И верно, что император Павел Первый имел в характере рыцарские черты, был широко образованным человеком, «обладал прекрасными манерами, был очень вежлив с женщинами», являлся, в своем роде, образцом для дворянина.

Более того, его внешнюю политику вряд ли справедливо критиковать, как оно часто делается: союз с Наполеоном против Англии мог бы оказаться, в конечном счете, весьма выгодным для России. А проникновение казаков (хотя бы маленького отряда) в Индию, бурлившую гневом против британских завоевателей, могло бы сыграть роль искры в пороховом погребе (который ведь и взорвался потом в виде восстания сипаев).

Но вот с чем трудно согласиться, это – противопоставление деятельности погибшего от руки заговорщиков императора таковой его матери.

Об эпохе которой Пушкин вдохновенно сказал:

 
Те времена златые,
Когда под скипетром великия жены
Венчалась славою счастливая Россия.
 

Совсем уж больно читать о ней слова, в помещенном здесь же стихотворении С. Бехтеева176:

 
Честолюбивая, безнравственная мать.
 

Правление этой матери, «матушки-императрицы», расширило пределы нашего государства, заложило начала нашей культуры и было поистине ослепительным, блестящим периодом в нашей истории.

И те офицеры, о распущенности которых («носили муфты» и пр.) так суетно порою говорится, были именно те, кто раздвигал наши границы, гром чьих побед звучал по всему миру, «потрясая Магомета», и раздражая начинавшийся бояться России Запад…

Если уж проводить между матерью и сыном параллель, то замечаешь, что она, понимая и учитывая человеческие слабости, разгадывая способности и таланты, умела окружить себя преданными людьми, и людьми с титаническими способностями (пусть иногда и с серьезными недостатками).

Тогда как он, полный благородных и разумных порывов, не разбирался в личностях окружавших его царедворцев, им же к себе приближенных. Почему и пал жертвою предателей, как Пален177 и Беннигсен178.

Рассыпая наказания за вольнодумство, мальтийский кавалер на троне не заметил цепи заговора, плетущегося в салоне Жеребцовой179 и финансируемого английским золотом через Уитворта180.

Увы, монарху нужны не одни добродетели, а и дар проникать в сердца, разгадывать измену, награждать преданность и отстранять притворство! Одной из причин трагедии Михайловского замка явилась непонятная опала, обрушенная императором Павлом на Суворова. Самое присутствие великого полководца в столице могло бы парализовать заговорщиков; да и, как знать, не разглядел ли бы он их намерений и не пресек ли бы их действия хотя бы и в последний момент!

Но его не было, а были «убийцы потаенны», кому судьба предала в лапы несчастного венценосца, заслуживавшего, несомненно, лучшей участи…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), Рубрика «Библиография», 9 февраля 2002 года, № 2685–2686, с. 3.

Царский суд

В связи с переизданием во Франции книги П. Н. Шабельского-Борка «Павловский гобелен», о которой недавно писалось в «Нашей Стране», хочу напомнить о другом его произведении, составляющим теперь, вероятно, библиографическую редкость: брошюре под заглавием «Близкий царь», опубликованной в Буэнос-Айресе в 1950 году.

В ней рассказывается исторический эпизод, когда бедный помещик, у которого влиятельный сосед хотел несправедливо отобрать по суду имение, пошел помолиться на могиле императора Павла Первого, а там его заметил случайно посетивший собор император Николай Первый, расспросил о его деле и распорядился процесс пересмотреть в его пользу.

Согласно многим свидетельствам, на могиле убитого царя действительно совершались чудеса. Как совершаются, опять-таки по многим свидетельствам, на месте гибели его потомка императора Николая Второго с семьею. Только нет теперь царя на престоле, через кого, по Божьей воле, могут исправляться несправедливости властей, как в те времена, о которых повествует Старый Кирибей, он же Шабельский-Борк.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес),

19 октября 2002, № 2719–2720, с. 1.

Красота самоотречения

Помню, это было в самый первый год моего пребывания во Франции. Жил я тогда в одном невероятном русском общежитии. Достаточно сказать, что окна там были выбиты и оставляли воздуху свободный вход равно зимой и летом – а никакого отопления не имелось. Впрочем, в тот момент стояла знойная жара, какой за последние годы в Париже больше не бывает.

Я был молод, и только что кончившаяся война, с ее ужасами и надеждами, с ее повседневными опасностями, оставила во мне странное чувство ликования. То, что я продолжал жить, казалось – и не без основания – чудом, а новая страна вокруг, с детства мне знакомая по литературе, но никогда прежде невиданная, вызывала жадное любопытство. Вдобавок, как раз намечались первые контакты с русскими антибольшевистскими кругами; первые мои статьи появлялись в печати…

Именно там, растянувшись на кровати, – рассеянно перелистывая случайно попавшийся под руку старый номер журнала – помнится какого-то казачьего журнала, издававшегося, как будто в Праге, – я напал вдруг среди посредственных стихов разных авторов на строки, заставившие меня насторожиться, ощутив в них настоящую поэзию. Я, кажется, и посейчас помню одну строфу:

 
Moя рука в ладони загорелой;
Глаза отца струят лучистый свет.
– «Смотри, смотри, как степь порозовела!
Ведь ничего прекрасней в мире нет…»
 

Внизу стояла подпись: «Мария Волкова181».

Только десяток лет спустя, мне попался в руки сборник, отмеченный тем же именем; а издан он был незадолго перед тем временем, когда я читал это первое стихотворение – в 1944 году. Правда, не раз за эти годы я видел стихотворения Волковой в печати, в газетах и журналах, и достаточно представлял себе характер ее творчества. Но все же любопытно прочитать сразу несколько десятков стихов, сравнить их между собою.

То, первое, было светлое воспоминание о детстве, веселое, хотя и подернутое туманом тоски по родине. Другие, встреченные мной в прессе, бывали в большинстве трагичны, доходя иногда до раздирающего отчаяния:

 
И когда уже изменит все
За последней жизненной ступенью —
Мудрость будет славить бытие
И покорно ждать уничтоженья.
 

Или, скатываясь в меланхоличную и мечтательную покорность судьбе:

 
Не будет печалей и незаживающих ран,
Не будет упреков и робких молений о чуде.
И дни, и века изольются в один океан,
И времени больше не будет.
 

Меня не удивляет найти отголоски этих философских стихотворений, написанных словно бы вне какой-либо среды и нации, общечеловеческом языке, в других, выдержанных в народных, полуфольклорных тонах. Тот же стиль стоического героизма, твердости перед лицом любого удара рока находишь в диалоге между молодым казаком и колдуньей в «Ворожбе».

 
С лютым недругом расправится рука,
Но еще лютей – сердечная тоска!
– Как не видеть – вижу, милый, по лицу,
Что постыло жить на свете молодцу.
Знаю: по милу родная хороша
Без нее не успокоится душа!
Спал ты с тела, заскучал и сбился с ног.
На, возьми-ка приворотный корешок!
 
 
– Нет, спасибо! не хочу я колдовать!
С темной силою, мне знаться не под стать,
Коль не любит – не поможет приворот,
Вольной волей пусть мне сердце отдает.
А полюбит – не разлюбит и без чар:
Наше счастье, как и горе, – Божий дар!
 

Таковы у Марии Волковой и мужчины и женщины. Гордые, неумолимые до беспощадности к самим себе, скрывающие острую чувствительность и трудно измеримую глубину страстей под внешней суровой и спокойной маской: казаки и казачки ничем не уступающие английским джентльменам Киплинга, способным со смертью в душе, обмениваться последними светскими новостями. Да, они умеют владеть собою:

 
Спрячу глубже и боль и волненье:
Над собою крепка моя власть.
Боже, Боже, хотя б на мгновенье
Мне к груди его, плача, припасть!
 

Но она себе ничем не изменит, ничем не выдаст кипящую в сердце бурю:

 
Мою руку пожмет он сердечно,
Поцелует отца, уходя,
И совсем не заметит, конечно.
На щеках моих капель дождя…
 

В чем смысл этого молчаливого страданья, которое остается неизвестным даже самым близким людям? Для чего требовать так много от своих сил?

 
И о том, как сейчас тяжело мне,
Ничего не узнают они.
 

Но есть связь между этой стойкостью и вековой традицией тех неколебимых бойцов, которых Волкова по праву называет «мои неутомимые деды», которых она так ясно видит перед собой:

 
Закрыв глаза я вижу их
В угрюмых шлемах боевых, —
Таких могучих и суровых…
 

Да, та же самая душа жила без сомнения под панцирями этих бесстрашных землепроходцев, завоевателей Сибири, разрушителей царств и покорителей бескрайних просторов.

 
Они стреляли, хмуря бровь,
В несчетных стычках лили кровь,
Они рождались, чтоб бороться.
И в строгой ревности своей
Обогатили трон царей
Безвестные землепроходцы!
 

Вряд ли случайно судьба завела Волкову, как она пишет в своей поэтической автобиографии, «в стан защитников чести и долга». Потому что, разве не пронизаны насквозь чувством долга почти все ее стихотворения, почти все ее творчество?

В остальном, она достаточно хорошо выражает свое мировоззрение в таких строках:

 
Наше счастье пронизано болью.
Страхом осени дышит весна.
Но люблю этот мир, поневоле:
Не из персти ль и я создана?
 

И, конечно, если бы она его не любила, не смогла бы так дивно передавать его красоту в разных аспектах. Так, как в «Воспоминании»:

 
С этой солнцем обрызганой сопки
Изумрудною кажется гладь.
Треплет ветер ленивый и робкий
На глаза мне упавшую прядь.
 

Или, может быть, еще лучше в «Половодье»:

 
Луга и пашни под водой
Кругом – стена из перламутра.
Какая глушь, какой покой.
Какое пасмурное утро!
 

Но, хотя Мария Волкова не уступает никому из ваших профессионально эстетствующих поэтов в ощущении и восприятии красоты, для нее всегда на первом месте будет стоять – видимо, не в силу принципа, а по непреодолимой, может быть до конца неразъяснимой внутренней потребности, – моральная красота, проблема добра и справедливости. Та проблема, которую она с удивительной силой выразила в одном своем стихотворении, настолько глубоко христианском и человеческом, что мы не можем удержаться от того, чтобы привести его здесь целиком:

 
Не страшно то, что нет продленья срокам,
Но страшно знать, что в нас – источник зла.
Спешим, горим и будто ненароком
Чужую жизнь попутно жжем до тла.
 
 
Рвем без нужды, без ненависти губим,
На крик души бредем едва-едва
И часто тем, кого сильнее любим,
Мы говорим жестокие слова.
 
 
Неумолим закон судьбы железный:
Пощады нет ни телу, ни уму,
О, если бы дойти до края бездны,
Не причинив страданья никому!
 

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», октябрь 1956, № 58, с. 145–148.

Александр Буров, «Бурелом»

По своему сюжету, книга автоматически вызывает в памяти такие вещи, как серия романов Алданова – «Истоки», «Ключ», – и даже «От двуглавого орла к красному знамени» Краснова. Не касаясь художественной стороны, можно бы сказать, что они все посвящены одной и той же теме: более или менее длительному периоду русской жизни перед революцией, и анализу корней и путей этой революции.

Цель, которую Буров182 себе поставил, – решительное оправдание царской власти, и даже принципа самодержавия, – достаточно актуальна в наши дни. Более того: пересмотр мнений и фактов, происшедший за последнее время, безусловно, благоприятен для этой задачи. Даже самые ожесточенные враги монархии теперь бесспорно признают многое, что еще недавно они с яростью отрицали – как например личные чистоту и благородство царя Николая II и его жены, разумность и справедливость отдельных мер правительства, общую гуманность законов и администрации и т. п.

С чисто литературной точки зрения, автор взялся за очень трудное дело: дать полотно огромного размера, изобразив эпоху с конца царствования Александра II вплоть до революции. Это объясняет некоторые дефекты, пожалуй, в таких обстоятельствах неизбежные. Самым серьезным из них является то, что в романе нет полного слияния исторических событий и их оценки с личной судьбой героев, которая во многих местах идет как бы сама по себе.

Отметим еще один прием, показавшийся нам неудачным: на сцену выводятся исторические лица под едва измененными фамилиями, о которых по большей части говорится лишь мельком. Полагаем, что было бы лучше их назвать собственными именами и говорить о них правду без стеснения: или превратить их в литературные, обобщенные образы и тогда, не заботясь о точности, вложить в них побольше художественной правды. Впрочем, есть персонажи в «Буреломе», трактованные именно в этой последней манере.

Вообще же роман имеет в то же время и ряд серьезных достоинств. Он является до известной степени документом; читая его, невольно начинаешь чувствовать эпоху (наверное, у тех, кто ее знал, это чувство еще острее). Из как будто случайных замечаний и деталей, из разговоров и встреч, встают весьма рельефно настроения и мироощущение тогдашнего общества.

Интересен и тип главного героя, Димитрия Иславина, как, впрочем, и многие другие образы романа. Это в общем довольно необычный в русской литературе тип молодого интеллигента, отказывающегося принять левые взгляды. Борьба, которую он выдерживает, будучи гимназистом, а потом и студентом, является, пожалуй, самою интересною в психологическом отношении частью книги.

Нам показана не только его дальнейшая жизнь и карьера, приводящая его к богатству, но и путь его сына, делающегося уже гораздо боле последовательным верноподданным монархистом: но, к сожалению, фигура этого сына, Иллариона, дана куда более схематично, и его внутренний мир менее нам раскрыт.

По-своему ярка и личность жены Димитрия Иславина, Евлалии, проделывающей на глазах читателя довольно страшную эволюцию от очаровательного непосредственного подростка до светской дамы, за спиной у мужа замешанной в очень некрасивые аферы по устройству через дворцовые связи невыгодных для правительства подрядов по вооружению. Эта метаморфоза дана без нажима, но с убедительностью, почти незаметными для читателя переходами.

Из более второстепенных лиц живым кажется дед Евлалии, князь Столетов, аристократ старой школы, с нескрытыми недостатками, но все же привлекающей нашу симпатию своими умом, культурой и верностью долгу. A кроме них, живут как бы сами по себе многие эпизодические лица, вроде разбитной служанки Аннушки и пройдохи-журналиста Балотина. Главный же герой книги, как мы уже сказали выше, это отраженная в ней эпоха…

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг, газет и журналов», март 1956, № 51, с. 148–149.

Александр Буров, «Бурелом», том II

К вашему удовольствию, второй том романа не слабее первого, – как это часто бывает, – a значительно сильнее. Чувствуется, что автор, войдя в работу, преодолел многие трудности, мешавшие ему вначале.

И во втором томе можно найти недостатки, и в стиле, и в композиции. Но они отступают на второй план перед отдельными прекрасными страницами, и перед интересом общей задачи романа.

Самое, пожалуй, замечательное в нем – это живость и интенсивность, с какой воспроизведена атмосфера последних лет перед революцией, особенно во всем, что касается мира биржевиков, журналистов, писательской богемы и высшего общества. С большим знанием дела, сжато и ясно, показаны коммерческие махинации, расцветавшие во время войны, вроде истории с акциями Парвиайнена.

Нельзя отказать в реальности и сатирическим фигурам, вроде либерального адвоката Грузенклетса.

Но несколько отрывков романа, подымающихся до высоты трагического пафоса, связаны, в большинстве случаев, с двумя фигурами, наиболее близкими сердцу автора, двумя убежденными и мужественными защитниками идеи монархии: молодым офицером Илларионом Иславиным и старым сановником, князем Столетовым.

Они оба не так уж много страниц занимают во втором томе «Бурелома», но отчетливо чувствуется, что они – центр действия. Именно их психология, их переживания выдвинуты вперед, заставляя даже отступить в тень героев, игравших главную роль в первом томе – Димитрия Иславина н его жену Евлалию.

Кульминационный пункт, где лучше всего раскрывается душа Илариона, – это его речь на новогоднем обеде, когда он бросает в лицо левым слова:

«Я обвиняю вас в злостном и насильственном навязывании бесхитростному русскому народу сугубо материалистических идей легкого обогащения и физических самоуслаждений. Не свободу готовите вы русскому народу, сытому царским житным пшеничным хлебом, свининой, салом и телятиной, а готовите ему долголетнее закрепощение, гроб и кнут раба и уже не измышленное, а полное духовное "замордование"».

Если эта горячая, негодующая, несколько бессвязная речь прекрасно выражает пылкий характер двадцатилетнего энтузиаста Иллариона, его дед Столетов оказывается в центре другой, не менее значительной сцены.

В ставке он беседует наедине с Государем, который в тоске спрашивает его: «Где тут поблизости найти хоть одного праведного, волевого, сильного русского человека?». Старый князь просит Царя назначить диктатора и радикальными мерами подавить начинающуюся революцию.

Но Император отказывается… Он думает о миллионах погибших на войне: не довольно ли и этих жертв! Ветер обреченности дует над ним, и Столетов, в котором годы не угасили мужества и не подавили воли, склоняется перед неизбежностью, перед силой рока.

Оба главных положительных персонажа у Бурова, Илларион Иславин и князь Столетов, – образы глубоко трагические. Они верят в свой идеал, они готовы отдать за него жизнь. Оба они умны, энергичны, обладают решительностью и организационными способностями. У них есть богатство, связи, верные друзья. Но судьба – против дела, которому они служат.

Кровавый зверь большевизма должен победить, на горе России и миру. Они лучше понимают природу этого чудовища, чем все их окружающие, – но, как Кассандра, не могут ничего изменить.

Иллариону выпало на долю начинать жизнь, а князю Столетову заканчивать, в момент, когда вся красота и величие старой России, великой христианской державы с тысячелетними традициями, стоявшей, казалось, на пороге блестящего будущего, рушатся в бездну… Второй том «Бурелома» оставляет их на этом пороге, перед лицом близящегося ужаса, когда мужественному человеку остается одно: умереть в борьбе…

Но как они будут бороться? Как развернется деятельность созданной Илларионом антибольшевистской организации? Это мы надеемся узнать из следующего тома…

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», ноябрь 1956, № 59, с. 144–145.

Александр Буров, «Бурелом», том III

Читатель с сожалением закрывает третий том «Бурелома», с тем чувством, которое обычно испытываешь, окончив хороший roman fleuve183, свыкнувшись с характерами и психологией его персонажей. Их история, для большинства по крайней мере, остается, притом, как бы неконечной: почти все они еще живы, и автор оставляет их не в тихой пристани, а в самой середине взбаламученного моря, в критический момент начала Второй мировой войны, и когда их личные судьбы находятся на переломном пункте.

Многие из публики, наверное, разделят с нами желание, чтобы автор продолжил еще свое произведение и рассказал нам, что же будет дальше со ставшими нам так хорошо знакомыми – Дмитрием, Илларионом и Евлалией Иславиными, с князем Столетовым, с журналистом Балотиным, даже с мало симпатичным профессором Погореловым. Угадать было бы трудно, так как в последнем томе Буров нас угостил совершенными сюрпризами, которые, впрочем, вдумавшись, никак нельзя назвать ни неправдоподобными, ни нелогичными, и для которых были предпосылки даже на самых первых страницах трилогии.

Можно было бы ждать, что Иславины, во всяком случае отец и сын, погибнут в революцию. Не тут-то было! Один из них волею случая оказывается видным советским специалистом, одним из тех квалифицированных интеллигентов, с которыми большевики принуждены были считаться и церемониться, даже зная их несозвучный новому строю образ мыслей; другой – советским командиром типа Тухачевского и его друзей, о которых так интересно рассказывает сейчас в «Возрождении» Лидия Норд. Между тем Евлалия Иславина, которую мы видели очаровательной капризной девочкой, a затем светской дамой, замешанной в дворцовые и биржевые интриги, перерастает в третьем томе в глубоко трагический образ женщины, потерявшей мужа, сына, родину, брошенной в бедность и бесправие со стариком-дедом на руках. Ея страдания приводят ее к потере рассудка, и лишь в последних строках романа разум к ней возвращается… но здесь падает занавес, и мы не знаем, что ее далее ждет.

Появление вновь на сцену исчезнувшего еще в первом томе профессора Погорелова, связанная сложными узами с судьбой семьи Иславиных, создает сильный аффект своею неожиданностью и драматичностью. Допрашиваемый в чекистских застенках инженер Димитрий Иславин узнает в своем следователе бывшего либерального и революционного профессора, кумира левой молодежи… Жуткий и отталкивающий характер этого образа делается еще гораздо более выпуклым, и более страшным, от того, что автор говорит о нем без враждебности, без утрировки, наоборот, отыскивая и подчеркивая в нем оставшиеся человеческие черты, показывая, что он умеет страдать и любить. Но в нем нельзя не видеть родного брата самых мрачных фигур советского строя – кошмарных обер-палачей Крыленко и Вышинского.

Великолепно у Бурова все, что связано с эмигрантским Парижем, показанным в тонах беспощадной сатиры. Но даже при желании ничего нельзя ему возразить: его персонажи гротескны и нелепы, но все мы их встречали и встречаем на каждом шагу; они – сама жизнь. Чего стоит, например, все связанное с зарубежной газетой «Последние ночи»! Само название это словно бы изобретено Ильфом и Петровым, с их талантом зловещего юмора. Или вот отрывок из письма эмигранта брату на родину: «А что касается нашей общей зарубежной культурной жизни, то… съедаем друг друга»…

Если автор не пощадил эмигрантские нравы, то нельзя не признать, что и советскую действительность он сумел раскусить и передать с острей наблюдательностью и неизменным чувством смешного. Вот как технический специалист, в душе монархист и враг большевизма, Димитрий Иславин, выступает на советском производственном собрании: «Мы, советские работники, докажем нашими докладами и лабораторными анализами глубину и значение наших научных достижений, которые только и стали возможны, благодаря небывало щедрой постановке и оборудованию нашим Иосифом Виссарионовичем Сталиным советских научных институтов всех социалистических республик. Ему единому, отцу пролетариата, обязаны мы все, трудящиеся на фронтах науки и полезных ископаемых нашими достижениями»… Настоящая, типичная советская словесность, столь привычная всем, кто жил в СССР, столь нам всем надоевшая и ненавистная. Как чудно Буров сумел схватить и передать и язык, и суть этой галиматьи, обязательной там для всех, и принижающей даже выдающегося ученого до уровня и стиля малограмотного полуинтеллигента!

Метка и сцена, где рабочий Селезнев, бывший революционер, поет: «Падет произвол и восстанет народ», a советские академики, члены геологической экспедиции, переглядываются и перешептываются между собою, что такие песенки похожи на контрреволюцию. Вообще, этот персонаж Селезнева с его абсолютным разочарованием в коммунизме – один из самых символических и значительных в идеологическом смысле во всей трилогии.

Из наших давнишних знакомых, по-прежнему остается везде хорош старый князь Столетов, всегда, когда нужно, одним пинком опрокидывающий леса шаблонно-левых рассуждений. Этот величественный и ни с чем не церемонящийся вельможа былых времен не колеблется в любой момент подать политическим болтунам реплику вроде следующей: «Николай, мол, Палкин! Палкины, при которых такие солнца поднялись, как Пушкин, Гоголь, Достоевский, Тургенев, Толстой!». Впрочем, он не стесняется и с правыми, ищущими оправдания собственным косности и неспособности во всеобъемлющей активности «темных сил», и не прочь в разговоре с ними издевательски назвать Протоколы Сионских мудрецов – Протоколами Сиамских близнецов.

В романе много, впрочем, ярких и живых отдельных зарисовок, на которых невозможно здесь останавливаться. Упомянем только речь раввина на Кавказе в защиту монархии, за которую его революционеры, не в силах слушать, стаскивают с эстрады.

Если вообще, чтобы написать большую книгу нужны терпение и настойчивость, то в данном случае А. П. Буров доказал еще и то, что у него есть другое: неколебимое моральное мужество. Книга в защиту самодержавия! В защиту того, что является худшим жупелом не только для большевиков, но и для левой эмиграции! Браться за такое дело значит заранее быть готовым к замалчиванию, к нападкам, к клевете; выполнить его можно лишь будучи вдохновленным большой идеей, и равнодушным ко всему, кроме службы ей.

Перед таким трудом нельзя не испытывать уважения. И если легко можно критиковать отдельные дефекты романа и многие из высказываний автора по различным теоретическим вопросам, иногда парадоксальные, то невозможно отрицать, что апология самодержавной власти русских царей проходит красной нитью через все три тома «Бурелома», твердо и настойчиво выраженная человеком ясного ума и долгого жизненного опыта. И потому с трилогией Бурова важно ознакомиться всем тем, кому интересно знать, какие доводы имеют в запасе сторонники самодержавия, будь то для того, чтобы этими доводами пользоваться в споре, или для того, чтобы их опровергать.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», сентябрь 1957, № 69, с. 134–136.

Море перед грозой

Habent sua fata libelli184! Роман «B море житейском» был ранним произведением П. Н. Краснова, предназначенным для газеты «Русский Инвалид» и законченным в 1911 году. Позже, в 1940 году, он вернулся к своему прежнему сочинению и полностью его переработал, а затем пожертвовал в дар Союзу русских военных инвалидов в Париже, отказавшись в пользу сего последнего от авторских прав. Но выпустить книгу удалось только в 1962 году. И удивительно, – значительная часть издания до сих пор не распродалась! А, казалось бы, мученическая и героическая смерть генерала Краснова должна бы была привлечь всеобщее внимание к вещи, являющейся одновременно одною из его первых и – последней! Рискнем прибавить, – и одной из самых лучших.

Краснов принадлежал, однако, лет двадцать, к числу самых популярных писателей в русской эмиграции. Его романы переводились на многие иностранные языки, и его творчество, несмотря на усилия левой критики, никак нельзя зачислить в категорию бульварщины; а большой опыт позволял ему говорить со знанием дела равно об Абиссинии, Средней Азии, Дальнем Востоке и о быте русского Зарубежья; и, конечно, о революции и гражданском войне. Долгая и столь трагически оборвавшаяся его жизнь вся отдана была на служение родине, и целиком прав генерал Позднышев, в предисловии к разбираемой нами книге, применяя к нему слова Гумилева и восклицая, что в его груди билось золотое сердце России.

Несмотря на переделку, роман сохранил атмосферу юности: он весь пронизан солнцем, светом и теплом летних дней на берегу то Балтийского, то Черного моря, и даже аромат цветов передан так ярко, что его неотразимо ощущаешь при чтении. Положим, в повествовании многократно меняются сезоны и обстановка; есть эпизоды грустные и даже жуткие; но общий колорит на нем лежит радостный и бодрый. Не диво: речь идет о счастливых временах нашего отечества, стоявшего, увы, на пороге страшных испытаний.

Нам рассказывается судьба трех офицеров, вовсе молодых в начале и приближающихся к среднему возрасту в конце. Из них, удачливый гусар Вадим Ламбин, видимо, отражает некоторые автобиографические черты писателя. Неудачливый, в противовес ему, усердный служака Иван Верхотуров, проводящий лучшую пору своей жизни на окраине Империи и плохо награжденный за свои заслуги, напоминает лермонтовского Максим Максимыча, с налетом интеллигента позднейшей формации. Тогда как финн Георгий Мальмсен, блестящий службист и академик, невольно воскрешает у нас в сознании пушкинского Германа: ледяная поверхность, а под нею жгучие страсти, влекущие в пропасть…

Некоторые мысли Краснова (высказывавшиеся им не только здесь) вызывают страшноватое предположение: может быть, они сыграли роль в действиях тех черных сил, которые определили его выдачу Советам? Один из героев романа, генерал Бетрищев, защищая память императора Павла Первого, провозглашает: «Самодур, скажешь? Ах, если бы этого самодура послушались, то не против Бонапарта, а с Бонапартом громить злейшего врага России – Англию… Святой бы вышел Государь. А то в самодуры записали и убили…» Уши врагов уловили эти слова – и со временем за них было отплачено.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 30 августа 1986, № 1883, с. 2.

Иван Солоневич, «Две силы» (Москва, 2002)

С наслаждением перечитал, в который раз не знаю, книгу, которую в первый-то раз читал, когда роман шел с продолжениями в «Нашей Стране» (под псевдонимом, помнится, Глеб Томилин). Но это – одна из книг, которые можно перечитывать без конца, как «Три мушкетера» или рассказы о Шерлоке Холмсе.

Остается поздравить издательство «Москва» с мыслью напечатать «Две силы» и сделать их доступными для читателей в современной России.

Сдается, не зря немцы советовали Солоневичу отказаться от публицистики и заняться целиком литературой! И, может быть, жаль, что он так и не сделал… Поражаешься его таланту. Каждый персонаж, вплоть до вполне второстепенных, говорит своим, неповторяемым языком: Светлов, Серафима, Еремей, майор Иванов или неподражаемый Степка. Более того, каждый проявляет свой отчетливо выраженный характер, особенности своей психологии и своего воспитания.

Досадно, что в книге немало опечаток, особенно, когда воспроизводятся иностранные слова: чациес вместо фациес и т. п. Но это в Эрефии, увы, в данный момент, беда неискоренимая.

И, конечно, больно от души, что смерть остановила руку автора может быть на половине его произведения: во всяком случае, чувствуется, что он бы нам о своих героях рассказал бы еще очень многое.

Окончание, приделанное к роману братом писателя, Борисом Солоневичем, к сожалению, безнадежно слабее остального. Курьезным образом и язык хромает: вместо самолет типично эмигрантское авион (по-русски невозможное; хотя очень даже существовало слово аэроплан; мне даже и более привычное – так говорила петербургская интеллигенция 20-х годов).

Если попробовать поискать (как принято в литературоведении) влияния и источники, – мы натолкнемся на неожиданную и любопытную аналогию с сочинениями Генрика Сенкевича. Нельзя не заметить сходства между разгромом, устраиваемым Еремеем Дубиным в кабинете захвативших его в плен чекистов и сходными действиями Юранда в «Меченосцах» в замке германских рыцарей. Да и сама личность Еремея очень уж похожа на Урса из «Камо грядеши?» (Впрочем, Еремея Павловича то и дело в романе величают медведем, что по-латыни и будет ursus).

Хотя в описаниях быта у Ивана Лукьяновича распространена во всем чисто русская атмосфера, и притом с сибирской спецификой. Поразительно ярко он передает пиры и уют заимки в диких урянхайских горах, куда не дошла еще советская власть, и красоту нетронутой природы, в контрасте с серой тоской жизни там, где царят большевики.

Мы бы сказали только, что роман отражает скорее обстановку до Второй мировой войны, которую, бесспорно, Солоневич знал до глубины, чем изменения (не к лучшему!), произошедшие после этой даты.

Во всяком случае, тем кто не читал, всячески посоветуем книгу достать и прочесть!

Не пожалеют затраченного труда или израсходованных денег (кроме разве в случае тех, у кого вкус в литературе полностью отсутствует или испорчен).

Надо еще отметить, что по страницам повествования рассеяны, среди описания увлекательных приключений, глубокие, замечательные мысли, – о революции, о мировой истории, о смысле жизни; мысли, над каждой из которых стоило бы сосредоточенно призадуматься.

Любопытно и другое. В своих статьях и публицистических работах Иван Лукьянович стоял обычно на позициях практического здравого смысла, решительно избегая всякой мистики.

Здесь же – совсем иное. По роману разлито теплое религиозное чувство, выраженное в особенности одним из персонажей, священником отцом Паисием. Говорящим, между прочим: «Разум человеческий – безумие перед Господом».

И, с другой стороны, – наблюдения над явлениями оккультизма, чтения и передачи мыслей, предвидение и предсказание будущего.

Похоже, что писатель с такими вещами в странствиях по России всерьез встречался. Жаль, что не рассказал – не успел? – о них нам подробнее.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика

«Библиография», 19 октября 2002, № 2719–2720, с. 5.

Злободневность Солоневича (к 40-летию со дня смерти)

Раскрыл роман Ивана Солоневича «Две силы» и, – хотя ведь читал его прежде, – все забросил и не мог оторваться, пока не кончил. Но, конечно, довесок Бориса Солоневича (Иван Лукьянович умер, не успев закончить произведение) не идет ни в какое сравнение с основным текстом. Да и скомкано окончание до крайности; хотя это, пожалуй, и нельзя было иначе. У автора-то, ясно повествование было рассчитано еще, по меньшей мере, на целый том; фигурировали бы дальше и Серафима, и Чикваидзе, и Берман с Медведевым; был бы развит Карица, едва появляющийся на сцену, и т. д.

Огромная потеря, что Иван Лукьянович не смог сам закончить! И вообще жаль, что он, имея талант писателя, его не развернул, а весь ушел в публицистику. Он поистине имел бы право сказать, умирая: «Qualis scriptor pereo185…» Правда, публицист он был тоже – гениальный.

И уж как мне грустно, что наша пропаганда, в отличие от врагов, которые, они-то, умеют, – такая беспомощная! Имеем в руках сокровище, и не используем… оружие – и не пускаем в ход… А цепляемся, вместо ружья, за лук и стрелы, вместо сабли – за палку…

Давайте рассудим: политические трактаты вообще мало кто и читает. А кто и читает – редко те люди, какие нам нужны. А вот роман читали бы все, и как раз те, кто нам нужен: интеллигенция (всех мастей), молодежь (всех возрастов), простые люди (все, кто грамотный).

Это был бы в России, бестселлер на самом высоком уровне! И влияние его было бы огромным… Что до идей, – то ведь как раз все главные и конструктивные идеи Ивана Лукьяновича в него вложены. И (по чувству художественности?) свои перегибы он сюда не включил.

Надо бы именно этот роман издать широким тиражом в России, или хотя бы переиздать за рубежом и распространить там. Может быть, стоило бы тоже переиздать его газетные статьи, периода «Нашей Страны», «Родины», «Нашей Газеты» и «Голоса России», имеющие серьезный исторический интерес. Но роман, это – самое главное! И не такая уж беда, что он не кончен… Это даже имеет свое достоинство: читатель, каждый, может придумывать свое окончание.

А написаны «Две силы» так, что – изумительная вещь! – ничуть не устарели и не потеряли актуальности. Напротив, меньше ее потеряли, чем некоторые иные работы Ивана Лукьяновича. Надо ведь все же трезво взвешивать, что он предвидел правильно, и что он предугадать не смог.

Исключительная ставка на крестьян могла годиться тогда; но не теперь, когда крестьянство так сильно ослаблено и изничтожено. А уж отрицательное отношение ко дворянству и вовсе потеряло смысл. Почитайте Солоухина, Можаева186, Белова187, всех главных деревенщиков: никакой у них злобы против дворян нету; наоборот – сочувствие! А дворянство вот в России как раз возрождается, и уже стало важным фактором монархического движения. Да и антипетербургские лозунги тоже устарели. Большая заслуга покойного редактора «Нашей Страны» В. К. Дубровского188, что он эти мотивы приглушил. Дело в том, что времена изменились. Этого ведь Иван Лукьянович не мог знать заранее.

Но вот отметим: в «Двух силах» он эти мелкие перегибы смог преодолеть, и на романе лежит отпечаток трезвого и справедливого подхода. Что еще в десять раз увеличивает его ценность… Взять опять же «Россию в концлагере». Она была чрезвычайно ценным откровением в те годы, когда вышла в свет. И, благодаря художественному таланту автора, ценность свою и посейчас не утратила.

Но ныне ведь рынок перенасыщен до избытка книгами о концлагерях; притом самыми свежими и новыми. Поэтому пропагандное значение «России в концлагере» сильно снизилось. Осталась историческая и художественная ценность – но это – уже иной вопрос. А вот «Две силы» ни на каплю актуальности не потеряли. Даже, – что есть редкость при таком сюжете, – нельзя сказать, что, мол, предвидение автора не сбылось.

Никто не вправе утверждать, что, мол, в Сибири не случалось атомных взрывов (очень даже случались!), тем более, что не убегали советские граждане, в том числе и ученые, многие и через Китай. Впрочем, опять же, подлинного окончания романа мы ведь не знаем (а уж как жаль!).

Помнится, что Борис Солоневич хотел ведь привлечь к работе, как он выражался «трех Борисов» (включая его самого): Башилова и Ширяева. Но те предпочли уклониться… Меня Борис Лукьянович предложения не удостоил; а право жаль! Я бы попробовал… Когда читаешь, так и хочется спланировать дальше то, чего в теперешнем окончании нет: как развить линии Серафимы, Чикваидзе, Иванова и других…

Ну да, все равно, как я и говорю выше, даже в том виде как сейчас, роман мог бы иметь огромное значение. И в России его оценили бы еще лучше, чем в эмиграции.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 21 августа 1993, № 2246, с. 1.

Последний шанс

Кому из нас в эмиграции и на родине, не приходил в голову горький вопрос, за что Бог покарал Россию?

Это скорбное чувство хорошо выразил Е. Гагарин189 в своей книге «Возвращение корнета» (Нью-Йорк, 1953): «Но спрашивается, почему же не в Европе, где царит этот бескрылый рационализм, а в России стряслась самая кровавая, самая бесчеловечная революция, почему именно в этой стране гонят Бога?.. Почему именно русский народ, с его верой, приносит вторично Христа на заклание? Кто знает – пути народов неисповедимы. Ясно только одно: это не подлинная Россия гонит Бога; Россия, отравленная Европой, западным ядом рационализма и безбожия. И странно: Россия, выпив этого яду, корчится и горит в муках, а Европа вот уже веками пьет яд, и только пухнет, и пошлеет. Народ, верящий лишь в карман и желудок, не сделает никакой революции».

Но если вдуматься – велик был наш грех и безгранично наше безумие! Нам Бог даровал вряд ли не лучший в мире государственный строй. Достаточно твердый и строгий, чтобы не допускать того, что мы наблюдаем сейчас на Западе: разгула пороков, беспорядка, положения, когда закон лучше защищает преступников, чем порядочных людей.

И в то же время глубоко человечный и гуманный, ибо основанный на христианской вере и в ней черпающий ответы на встающие в делах управления вопросы. Какие и были дефекты, что оказывалось устаревшим и неудобным, быстро отпадало и заменялось более совершенным.

Чего мы еще хотели? Поистине, русское общество вело себя как лягушки из басни, просившие царя: кроткий правитель их не устраивал, и они добились свирепого, который стал их пожирать!

Разумеется, не все общество так было настроено и так себя вело. Но довольно и того что подобные устремления нашли себе сторонников, постепенно, во всех классах общества, и достаточно много. Гагарин прав, конечно, что зараза шла с Запада; но это, увы, не оправдание. Не сказано ли: «Соблазны должны войти в этот мир»?

 
Но зачем мы поддались соблазнам?!
Вот за что мы так страшно наказаны…
 

Однако, Бог не без милости: «Не навсегда прогневается, ниже навек враждует». Мы присутствуем сейчас при покаянии России, которое да искупит ее вины и ошибки!

Проклятый большевизм начал слабеть, шататься, рушиться… Если будет милость Господня, он скоро сменится чем-то иным. Да чем? Коли, не приведи Творец, Россия снова потянется за химерами западного мира (явно как никогда разоблачающими в наши дни сами себя) – она окончательно, непоправимо, подпишет себе смертный приговор.

Опять-таки, Гагарин тут прав, и верно схватил суть дела. Переиначивая народную пословицу, можно сказать: «Что немцу здорово, то русскому смерть!»

Запад держится и спасает себя от последней гибели теми остатками христианского наследства, какие все же сохраняет. На нем, какие бы там ни бушевали антиклерикализмы, церкви не закрыты и не опоганены, и никогда не были закрыты и опоганены повсеместно и на сколько-либо длительный срок. На нем учили очень плохому, – эгоизму, рационализму, релятивизму. Но прямо грабить и убивать – покамест нет. Доносительство и палачество в ранг добродетели тоже не возводились. То есть, западные – и всяческие везде и вообще – коммунисты к этому и призывали; но они пока не у власти (и, как теперь идут дела, вряд ли ко власти придут в обозримом будущем).

Россия же пережила страшные годы стирания и выкорчевывания всякой морали, всякой нравственности, отрицания человечности, поругания справедливости. Спастись, вырваться из заколдованного круга, омыть себя от творившихся злодеяний может она, только обратившись к Богу, только призвав обратно изгнанных ею Бога и Царя, восстановив трон и алтари. Будем же молиться и работать, не покладая рук, дабы свершилось, на зло врагам, это чудо истинного воскресения Земли Российской!

Иначе, наше отечество станет заново обителью не Христа, а Антихриста и вновь потечет из нее на остальное человечество та тьма с Востока, какая лилась в сталинские времена.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 19 мая 1990, № 2076, с. 1.

Документ эпохи: «Генерал Бо», Роман Гуль (Нью-Йорк, 1974)

Новый вариант романа «Генерал Бо», определенно более удачен, чем прежний. Стиль стал более простым, более классическим, и это помогает читателю сосредоточиться на содержании. Не очень значительные изменения в структуре и в композиции тоже, несомненно, послужили к выгоде книги в целом.

Если же говорить о главном, о сюжете, то он обязательно вызывает в памяти, с одной стороны, две вещи Алданова, «Истоки» и, отчасти, «Ключ», а с другой – «На взгляд Запада» Джозефа Конрада190.

Это, возможно, одна из причин, в силу которых французский писатель Кристиан Мегрэ191, в своей статье в журнале «Карефур», в 1955 г., сравнивал Гуля с Конрадом. Сравнение, надо отметить, чрезвычайно лестное: Джозеф Конрад справедливо расценивается как один из классиков английской литературы и непревзойденный мастер психологического романа.

Впрочем, он к теме революционного террора вообще, и в России в частности, не раз обращался и в других своих произведениях, например, в романе «Тайный агент» и в нескольких рассказах.

Самое интересное у Гуля, часть, которая ему лучше всего удалась, это – образы революционеров, явно обрисованные на основе обильного материала, во многом из первых рук. Наоборот, большинство их противников описаны кратко и схематично. Скажем, Плеве192 дан сплошь в черных красках, что как-то лишает его и глубины, и убедительности; Великий Князь Сергей Александрович вообще не раскрыт изнутри. Лопухин193, – обстоятельно изображенный у Конрада под именем Микулина, – появляется лишь эпизодически, и мы о нем мало что узнаем.

Наиболее серьезно показан начальник охранного отделения генерал Герасимов194, может быть и не очень симпатичный, но, во всяком случае, умный и волевой; он в чем-то напоминает алдановского Федосьева.

Революционеры гораздо более разнообразны, и их внутренний мир раскрыт нам ярче, проникновеннее и убедительнее. Здесь мы видим целую группу идеалистов, как пылкий и романтичный Покотилов195, как благородный, убежденный Каляев196, притом не только революционер, но и поэт, – и, видимо, талантливый, если судить по цитируемым в книге стихам. Однако, в них чувствуется какая-то почти патологическая потребность жертвы; невольно думаешь, что они и при других условиях стремились бы к гибели, – только, возможно, за иную идею. Дора, которая мстит за погибшего возлюбленного. Но тот, Покотилов, ведь сам отдал жизнь, идя убивать Плеве? Отдал, конечно, в искреннем порыве… Но не было ли это, в конечном счете, известной формой самоубийства? А тогда – какой же смысл мстить?

А наряду с ними, – несравненно более важный для романа, собственно говоря, центральный его образ, – Савинков197, человек совсем иного типа. Ему что нужно – острые переживания, борьба, риск; ему надо поминутно ставить все на карту и переживать бурные подъем и падение сердца.

Да будь в России другой строй, или живи он не в России, а в Англии или Франции, этот аристократ, отмеченный печатью декаданса, вероятно все равно бы занимался террором. А в какую иную эпоху – был бы конквистадором или мореплавателем, рисковал бы собой на войне, на охоте, на скачках, дрался бы на дуэлях… Его прямой литературный предок – Долохов, а исторический, пожалуй, Толстой-американец198.

Тут же, наряду с этими практиками, фигурируют и теоретики террора, такие, которым главное – их схемы и идеологические построения, тогда как лично на опасное дело они бы, может статься, и не пошли – вроде Чернова199. Или такие, что целиком ушли в мир мечты, как прикованный болезнью к креслу Гоц200, «огонь и совесть партии». А кроме всего этого, еще и – провокаторы; и подозрения против провокаторов, порой и ошибочные; и ложные обвинения; и убийства провинившихся или иногда и зря оклеветанных товарищей по партии…

Вот на этом-то фоне и появляется мрачная и грандиозная, – хотя в то же время смешная и внутренне пустая, но от этого делающаяся только еще более демонической, – фигура Азефа, сверхпровокатора, обманщика по отношению и к революционерам, и к полиции, за деньги организующего покушения, и за деньги же выдающего террористов на казнь…

Казалось бы, тут уже не придумаешь оправдания. Да, как факт, и не придумаешь никак. Но только, – когда мы знаем по опыту, к какому страшному результату привела революция, наше сочувствие к революционерам испаряется. И от этого провокатор перестает казаться воплощенным дьяволом, а предстает просто как мелкий жулик, как карточный шулер.

Конечно, идеалистов, как Каляев и Покотилов, все равно жалко. Но кто же виноват в их героическом ослеплении? Страшно, в конце концов, не то, что они погибли, а то, что путь, на котором они с доблестью пали, вел к такому, от чего бы они первые, с ужасом бы отшатнулись, если бы им было дано его увидеть… К тому, о чем нам сейчас рассказывает Солженицын.

Но превосходный роман Гуля, в одно время и документально точный и психологически глубокий, все равно сохраняет свою ценность сейчас, сохранит и на будущее: он нам помогает понять, как оно было, и почему так было, и как такое могло быть… И потому, тем, кто не читал, стоит посоветовать прочесть, и даже тем, кто читал, перечесть, в новом, улучшенном варианте, это правдивое свидетельство о важных и драматических для нашей родины событиях, еще не таких и давних, но уже ставших для нас далекими, с трудом постижимыми и почти что неправдоподобными…

«Русская жизнь» (Сан-Франциско), 26 апреля 1974, № 7957, с. 5.

С. Рафальский, «Николин бор» (Париж, 1984)

Сборник содержит две повести и один рассказ покойного критика и журналиста [С. Рафальского201], долголетнего сотрудника «Русской Мысли» и «Нового Русского Слова» (и, эпизодически, иных печатных органов), разной длины и разного качества.

Сильнее всего – «Искушение отца Афанасия», первоначально напечатанное в журнале «Возрождение» в 1956 году. Это история молодого чекиста, становящегося священником по заданию органов и сосланного для виду в концлагерь. При столкновении с живыми людьми, его революционные убеждения начинают шататься, материалистическая идеология дает трещины, и мы расстаемся с ним, когда он уже на пороге, готовый к переходу в другой, антикоммунистический стан. Здесь есть превосходные места, вряд ли не лучшие, вылившиеся из-под пера писателя за всю его долгую жизнь. К ним принадлежит то, где долго пробывший в лагерях узник, некий эсер, рассказывает историю:

«Что теперь!.. Теперь это почти такая же жизнь, как и на воле! Все в большей или меньшей степени подлежат принудительному труду в социалистическом государстве. Но вот, если бы вы побывали здесь 20 лет тому назад, когда не было ни городка, ни подъездной дороги, ни настоящих бараков, когда здесь, как тараканов, морили социально чуждые элементы, когда все неспособное гнуться, подличать, скрываться, предавать, подлаживаться, – словом, все самое лучшее, что было в нашей аристократии, в нашей интеллигенции, в нашем духовенстве, самое трезвое и передовое наше крестьянство, – именно здесь подлежало медленной, мучительной, бесчеловечной, всеми средствами опозоренной смерти. Вот тогда это был настоящий ад… Если бы в те годы здесь были поставлены газовые камеры – добровольные очереди не переводились бы… Все-таки – сразу конец…»

И дальше: «Должен сказать, между прочим, что попы шли на муку и смерть легче других… Для них все было ясно: Бог отдал мир во власть Тьмы, а они – плохо ли, хорошо ли служили Свету. Вся сволочь, какая была в их сословии – осталась снаружи: перековывалась, перекрашивалась, подлизывалась… Как и полагается в революционном отборе наоборот – на измор попали одни более или менее порядочные люди. Всю жизнь они грешили – кто нерадением, кто пьянством, кто картишками, кто сребролюбием. И вдруг представилась им возможность очиститься перед Господом Славы, которому – в свое время – так нерадиво служили… Оставалась только смерть и за ней Бог, к стопам которого, как разрешительную грамоту, они клали свою горькую муку – и она должна была их обелить "паче снега"… Но вот на кого было страшно смотреть – это на крестьян. В своей пытке они не видели смысла, не понимали ее и оттого томились еще больше…»

Короткий рассказ на евангельскую тему «Во едину из суббот», напротив, оставляет чувство, что автор взялся за непосильную ему тему. Некоторые образы ему все же удались, как пресыщенный скептик Пилат и ни во что по сути дела не верующий Первосвященник: элита гибнущего, потерявшего все духовные ценности старого мира.

Слабее гораздо, чем «Искушение отца Афанасия», другая большая повесть, носящая то же название, что и сборник в целом, «Николин бор». Автору плохую услугу оказывает тут присущий ему злой, ядовитый юмор, которым он так ловко пользовался в литературных и политических полемиках, но который он, видимо, не всегда умеет контролировать и сдерживать. Когда он едко глумится над мелкими и в общем невинными человеческими слабостями своих персонажей, создается ощущение чрезмерности, несообразно строгого осуждения.

Да, русские эмигранты в Париже живут в бедности, принуждены занимать в долг, брать в лавочке в кредит, заниматься мелкими расчетами при бытовых расходах; и это особенно невыносимо тем, у кого характер от природы не скопидомский, а щедрый и общительный. Но так ли уж оно забавно? По сути ведь – скорее грустно. И чем беспощаднее становятся издевки Рафальского, тем менее разделяет его настроение читатель.

Что уж так-то изобличать человека, если он, например, засмотрелся на улице на хорошенькую девушку? Кому не случается! А уж насмешки над старым полковником, близким уже к смерти, но все еще чувствующим себя борцом против большевизма, – они уж и вовсе на грани дурного вкуса. Вообще такая философия, что, мол, политическая борьба эмиграции все равно не дает ощутимых результатов, и потому не надо ничего делать, есть философия приятная для мещан, но ведь крайне низменная.

Возникающая по ходу рассказа ситуация, появление советского провокатора внутри возглавления эмигрантской организации (не трудно угадать, что Рафальский метит в солидаристов; и даже имя провокатора можно бы угадать), вполне реальна; а метод снятия проблемы стоит на уровне дешевого острословия: «Что он может выдать большевикам? План Сент-Женевьевского кладбища? Или дату "Дня Кадетской скорби"?» На деле, почему-то, чекисты все же эмиграцией интересуются, и всерьез.

Да и не так-то уж глупо делают: она не из одних стариков состоит, и тем более не из одних сплошных идиотов. Автор смешивает конец своих сверстников, своего поколения, с концом эмиграции вообще.

Есть у Рафальского один неприятный заскок: тупая враждебность ко второй волне, неуклонно рисуемой им в виде неких питекантропов, на которых его староэмигрантские персонажи законно смотрят сверху вниз. Высмеивая чужие предрассудки, он по уши тонет в своих собственных.

Иронизировать 45 страниц подряд тяжело даже и остроумному человеку. Вышутив все и вся (часто вещи, которых бы вовсе не следовало касаться!) Рафальский, который всю жизнь был Дон Кихотом февральской революции, смеется и над ней! Не возражаем: для нас-то ведь она – никакая не святыня.

Вот что о ней говорит в «Николином бору» русский немец Кранц: «А наша революция… Уже один февральский ее титул чего стоит: "Великая и бескровная!" И эту ханжескую пошлость придумал интеллигент – "живая совесть земли русской" – на другой же день после того, как последний городовой был пристрелен на последнем петербургском чердаке!»

А главный герой повести, Александр Петрович, терзаясь вопросом «Кто нас всех загнал в эту эмигрантскую бутылку?», сам себе отвечает: «Русская интеллигенция! При всем своем юродстве она была все-таки умней, а режим был глупее пробки. Вместо того, чтобы обходиться с ним, как с Иванушкой-дурачком – интеллигенция изо всех сил напирала на его эгоизм, жестокость и подлость, которых – вне общепринятых во всех режимах норм – у нас, собственно, и не было. И в результате – вместо "неба в алмазах", настоящий, а не выдуманный для революционных куплетов "деспот в чертогах златых"».

Додумав до конца, получается, что если левая интеллигенция (на всю-то интеллигенцию валить вовсе незачем!) была умная, то вроде Льва Толстого, о котором, как известно, знавший его мужичок сказал: «Барин он, конечно, умный; только ум-то у него дурак!». Зачем же было свергать режим, не бывший ни эгоистическим, ни жестоким, ни подлым? А был ли он глупым – тоже ведь сомнительно: держался веками; а пришедший на смену ему режим Керенского не сумел и года продержаться!

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 30 августа 1986, № 1883, с. 4.

Летописец страшных времен

Как ни странно, поэты нашей, второй, волны эмиграции не очень много писали о войне. Можно помянуть стихи совсем юного тогда О. Ильинского, в которых она запечатлена скорее как цепь опасных приключений, чем как трагедия.

Зато вот Иван Елагин, единодушно признанный теперь самым талантливым из своего поколения, был этой темой ранен на всю жизнь. Его образы стали, как говорится, хрестоматийными, перешли порою чуть не в поговорку. Начиная с его раннего послевоенного стихотворения «Уже последний пехотинец пал» с его вонзавшейся в память концовкой: «А человек идет дорогой к дому, – Он постучится, и откроет мать. – Откроет двери мальчику седому».

Беда только в том, что дома-то у нас как раз не было: мы от России были отрезаны навсегда. Перемены наступили черезо многие десятки лет, и многие до них не дожили. Картины разрушения, непоправимых утрат, массовой гибели проходят через все творчество поэта. О котором мы можем судить теперь по изданию его произведений в Москве, в 1998 году, под общим заглавием «Стихотворения», в двух томах. Отражен в них и тягостный путь в иную жизнь, требовавший в обязательном порядке лжи и притворства: «Вру, что жил я в Сербии, – До тридцать девятого». А Россия… «О Россия – кромешная тьма… – О, куда они близких дели? – Они входят в наши дома, – Они щупают наши постели». И в ней, в той стране: «А называют землю Колыма… А есть еще другая – Воркута».

Елагину есть что вспомнить и из личного опыта: его отец, поэт Венедикт Март, был в СССР арестован и расстрелян. Воспоминания об этом раз за разом пробиваются среди строк его стихов. Вплоть до стихотворения «Амнистия», где он с горечью констатирует, что палачи, убившие его отца, ему теперь «простили», – и готовы бы позволить вернуться на родину.

Полагаю, зря автор предисловия к сборнику, Е. Витковский, ищет Елагину извинений: он, мол, лишь случайно остался в оккупированном немцами Киеве… Были у него все, самые резонные причины от советской власти бежать, – даже не разбирая куда! Что его там, в большевицкой России, рано или поздно бы ждало, – он нам деловито и точно рассказал: «И расправу учинят, и суд – Надо мной какие-нибудь дяди – И не просто схватят и убьют, – А прикончат идеалов ради».

Жаль, что сборник является далеко не полным. Исключены не только переводы (а ведь они бы тоже интересны), но, и все, что издателям показалось «недостаточно серьезным». Что бы было, если бы применять подобный критерий при публикации, скажем, Пушкина, А. К. Толстого, Некрасова… Даже дивная короткая комедия «Портрет мадемуазель Таржи» едва не подверглась оказывается отвержению! А она по уровню и напоминает нам пьесы Ростана и Мюссе в том же роде. И очень хорошо, что Елагин не был однообразен и его творчество не во всем на одно лицо!

Витковский удивляется стихотворению, где Елагин выражает сожаление, что не погиб вместе с жертвами выдач в Кемтене и Лиенце. Но мы-то его понимаем очень хорошо! Там уничтожили лучшее, что оставалось от России, и умереть там было, подлинно, честью. А что Елагину не пришлось попасть в РОА, – и потом под нож, – так это уж так: у каждого была в военные годы своя судьба, порою и чисто случайная.

Попав в США, поэт отнюдь не чувствует себя в раю. Идиотизм американской жизни ему кидается в глаза и находит выражение в его творчестве: «Брошу в церковь динамит, – Сразу буду знаменит». И обобщенный им опыт от Америки мы находим в чертах восседающего на крыше нью-йоркского небоскреба драконе, урчащем: «Я люблю девчонок хрупких, – Поутру, поутру. – Я их прямо в мини-юбках – Так и жру, так и жру!».

Елагин был человек высокой культуры. Ссылки у него на русскую и иностранную литературу, – всегда умеренные и кстати, – ясно об этом говорят. Любопытно явное влияние на него Грина, – одного из кумиров подсоветской – и антисоветской – интеллигенции времен нашей молодости.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 19 февраля 2005, № 2765, с. 4.

Дима, «Волошки», поэзия (франко-украинское издательство «Громада», Париж, 1947)

Всякому, кто хочет услышать новой эмиграции, следует прочесть эту книжку. Не будем пугаться того, что она написана на украинском языке. Кто из нас захотел бы действительно отнять у народов России право мыслить на родном языке и строить свою самобытную культуру? Что нас ранит и отталкивает, это то неистовое русофобство, в которое нередко скатываются представители национальной интеллигенции этих племен. Но к чести автора «Волошков» («Васильки») – юной поэтессы, скрывшей свое имя псевдонимом «Дима»202, ни тени антируссизма нет в ее сборнике. Будем надеяться, что его нет и в ее сердце.

Стихи, лежащие перед нами, в кокетливой белой с золотом и синью обложке, отмечены явным талантом, позволившим автору с силой и блеском сказать то, что переживают многие, передать чувства беженской массы, чувства тех «перемещенных лиц», о которых так много говорится лжи, которые прошли всю Европу в поисках свободы и лучшей доли, и в судьбе которых так много общего, к какой бы национальности они ни принадлежали.

Вот воспоминания об утраченной родине:

 
Ты схилилась над картою низько
И в твоих прочитав я очах:
Ридне мисто на карти так близько,
А землею – тритисячный шлях.
 

Слеза, которая у героини стихотворения скатывается на географическую карту, жгучей каплей падает на сердце каждого из нас, и так и кажется, что перед мощною волною общего чувства должны рухнуть, как карточные домики, все разделяющие нас перегородки, созданные из зловещего материала ненависти между национальностями и партийными группировками.

Не менее трогательно и другое, навеянное тем же настроением, стихотворение – «Ветер из-за Днепра»:

 
Степив широких Украйны
В ним ридна писня гра,
О, витре, витре!.. Ти прилинув.
Я знаю, з-за Днипра…
 

Кому из нас чужд Днепр, воспетый Гоголем, Днепр, от берегов которого «пошла есть Русская земля»?

Ряд других стихотворений принадлежит к области чистой лирики. Таковы глубокие и нежные стихи, посвященные матери, или грациозная миниатюра «Тише! Или ты не слышишь?», о лукавом ветре, подслушивающем беседу влюбленных.

О достаточно широком кругозоре автора свидетельствуют переводы из английских поэтов – Лонгфелло, Мура (любопытный украинский вариант столь хорошо известного нам «Вечернего звона»). Но еще более отчетливо, чем эти иностранные влияния, ощущается в стихах «Димы» знание русской литературы – только творческое преломление вековых ее традиций могло дать автору способность писать, как она пишет.

Стоит ли пожалеть, что сборник написан по-украински? Несомненно, если бы он вышел по-русски, русская публика легче смогла бы оценить и тонкость отделки стихов, и непосредственность чувства поэтессы, и книга, вероятно, нашла бы более широкий резонанс. Но поскольку вдохновение автора вылилось в стихах, написанных на ее родном наречии, – нам остается лишь порадоваться успеху «Васильков», аромат которых я постарался передать в своей заметке.

«Русская мысль» (Париж), 20 сентября 1947, № 23, с. 5.

Весна и солнце

Алексей Константинович Толстой обмолвился о себе когда-то, в своей автобиографии, «…почти все мои стихотворения написаны в мажорном тоне, между тем как соотчичи мои пели по большей части в минорном». Между прочим, «почти все» – сильное преувеличение, но общий дух света и бодрости у Толстого, конечно, был. Из крупных русских поэтов это связывает его из предшественников только с Пушкиным, а из позднейших – с Гумилевым. У всех троих, при совершенном различии есть эта одна, и очень важная, общая черта.

Заслуга Гумилева в этом сохранении самостоятельности, в этом героическом движении «против течения», может быть, особенно велика. Ибо в его время элементы не только пессимизма, но и прямого разложения, уже прочно укоренились на русском Парнасе. В этой обстановке говорить о красоте и благости мира, при всей его жесткости и кажущейся для нас непоследовательности, утверждать культ силы, смелости и моральной чистоты мог только человек с настоящим и большим мужеством, каким Гумилев и был.

Но что бы он сказал, если бы оказался в эмигрантской нынешней среде, где налицо уже не идеализация тоски, мировой скорби, разочарования всех ценностей и всякого смысла существования и бесспорный закон, против которого никто не решается протестовать?

На одном полюсе это приводит к ядовитой безнадежности, и стихи поэта, по его собственным словам подобны смеси цианистого калия с сулемой. На противоположном, – к просветленной грусти другого поэта эмиграции, признающего высшую цель человеческого земного пути, но видящего в нем, в первую очередь, мрак и страдание. Из поэтов старой эмиграции разве что у одного Туроверова203 можно найти некоторые ноты Гумилева.

И новая эмиграция в этом отношении внесла мало нового. Наиболее известные из ее певцов кинулись в то же смакование хандры и отчаяния, спустились в ту же долину ужаса, что и их предшественники. Стоит просмотреть произведения Ивана Елагина, чтобы в этом убедиться. И если у Кленовского204 христианские мотивы несколько смягчают безотрадность тона, его все же к мажорным поэтам никак не причислишь.

Конечно, они пережили войну. Но ведь мы все, наконец, ее пережили. Конечно, нельзя упрекать тех, которые войной оказались морально сломленными. Но насколько выше те, которые доказали, что они настоящие люди, и, взглянув в глаза смерти, хаоса и разрушения, не потеряли способности улыбаться, бороться и строить новое!

Кто является полным и поражающим исключением на этом фоне, и о ком потому мы хотим поговорить подробнее, это – Олег Ильинский. Странно сказать, мы никогда не видели его стихов отдельной книгой, и только и встречали их раскиданными по страницам различных литературных журналов, как «Грани», «Литературный Современник» и «Возрождение». И в количестве гораздо меньшем, чем нам хотелось бы.

Потому что именно такая поэзия сейчас нужна, как воздух. Поэзия, полная молодости и радости, напоминающая о том, ради чего стоит жить, несущая с собой веселье и опьяненье счастьем. Стихи, которые помогали бы бороться с унынием и заботами, а не погружали бы еще глубже в меланхолию. Поэзия юности и энергии, а не одряхлевшая и проникнутая насквозь духом увядания и умирания.

Может быть, самое лучшее из до сих пор опубликованного Ильинским, это поэма «Фабрис». Нас не удивляет, что сюжет ее позаимствован из «Пармской обители» Стендаля. Стендаль искал всю жизнь тех же героев, какие близки Ильинскому, людей действия, волевых и динамичных. Не напрасно профессор А. А. Смирнов205 сравнивал его в одной из своих статей с Александром Дюма.

Не случайно и то, что сюжет этого высшего достижения Ильинскаго взят из западной литературы. Если не бояться слишком сильных слов, у Ильинскаго есть черта, роднящая его с Пушкиным: всечеловечность, благодаря которой люди любой страны ему понятны и легко входят в его творчество. Европу же он, как мы все, эмигранты, знает хорошо; но оценить и отразить умеет, как очень немногие в русской зарубежной литературе.

Говорить, да еще кратко, о «Фабрисе» не так легко. Очень маленькая по размеру поэма совершенно оригинальна и по тону и по замыслу, и мы не видим ничего, с чем бы ее можно сравнить в русской литературе. Разве что с некоторыми отрывками у Пушкина? Скажем,

 
Альфонс садится на коня,
Ему хозяин держит стремя…
 

Иное дело в прозе. Тут, если не в русской, то в западной, можно найти много аналогий: и Дюма, и Вальтер Скотт, и Киплинг, и Сенкевич. Но своеобразие поэмы в том, что, идя от авантюрного романа, она подымается до истинной поэзии, и что в ней основная идея жанра – сконцентрированная сила, беззаботная радость существования, ни перед чем не знающая удержу смелость, – соединены с более глубоким чувством меланхолии, врывающимся в последние строки.

Хотелось бы процитировать кусочек. Но какой? Они все так равноценны и так тесно сбиты между собой, что, начав, кажется, не сможешь остановиться. Начнем, все же, с начала, и дадим две строфы:

 
В лесу раздается топот копыт.
По просекам вдоль оврагов —
Наездник дорожной пылью покрыт —
Он в темном плаще, со шпагой.
 
 
Вся дивная вишня в полном цвету.
Он слепнет на солнце глядя.
Склоняясь, он ветки рвет налету.
Он лошадь по холке гладит.
 

В старой Европе Ильинский, как у себя дома, и ее красота и очарование для него родные. Он возвращается к ней в своем «Старом городе», у ворот которого

 
Рыжий парень тебя, не мешкая,
Алебардой припрет к стене.
 

Но Ильинскаго в сказочный город все же пропустят. Он там – полноправный гражданин.

Нам интереснее, однако, проникнуть в его внутренний мир: и здесь поражающим звонким аккордом, блеском солнечных лучей нас встречает его жизнерадостность, его чувство красоты и увлекательности всего, что нам Бог дал на земле, и отчего современные поэты нас постепенно приучают, не смотря, отворачиваться с брезгливой гримасой. Ильинский умеет глядеть иными глазами:

 
Ты в комнате душной бросишь науки,
Ты бросишь тетради в ящик стола,
Ты свежие ландыши в связке купишь,
Случайно, на площади, у угла.
 
 
Мороженым будешь сыт за бесценок,
В душисто-сосновый ларек зайдя,
Под вечер тебя захлестнет непременно
Веселыми порциями дождя.
 

Это свежее и яркое восприятие жизни, словно впервые открывающейся всякий день, может быть еще лучше выражено, впрочем, в другом стихотворении под, как нельзя более подходящим, названием «Молодость»:

 
Нынче день-то какой хороший!
Бродит ветер, листья клубя.
Сотни девушек из окошек
Улыбаются для тебя.
 
 
Да не дашь ты своей свободы —
Как судьба твоя ни сложись,
Для тебя на многие годы
Лучшей девушкой будет жизнь.
 

То же самое опьянение прелестью нашей «жестокой планеты», которую так любил Гумилев, Ильинский несет с собою во всех своих странствованиях, как исторических, так и географических. И если мы упомянули тут Гумилева, то не зря: его ближе всего напоминают стихи Ильинскаго о Голландии, о которых мы хотим сейчас сказать несколько слов, о Голландии, где он, между прочим, увидел своим зрением, побеждающим века и тысячи верст, как в Саардаме:

 
Плотник из гавани. Петр Михайлов,
Жирную селедку жует с хвоста…
 

Разве не чистый Гумилев – такая вот картинка Амстердама:

 
Чайки кричат – горластые птицы.
«Чайна» – китайский ресторан.
Чаю хотите, мингер, напиться?
Чашка на гульден и полтора.
 
 
Сколько их здесь – желтолицых, черных,
Индонезийцев и других…
Все здесь торгует рыбой печеной,
Жулит, смеется и говорит.
 

Но уже, пожалуй, не от Гумилева, а целиком от Ильинского, чудная, интимно-лирическая концовка:

 
Весело всем… А может быть только
Мне и тебе?
 

Она вводит нас в тему любви, которая у Ильинского сразу и едина, и многолика. Возьмем два образца. Стихотворение «Капитуляция» в своей томительной пластичности, в своем ритме, передавшем жару и аромат лета, вызывает в памяти многое Алексея Толстого («Где гнутся над омутом лозы…», «В жаркий полдень едет бором, дедушка Илья…», «То было раннею весной…»), Батюшкова («Дебри ты, Зафна, собой озарила») и целый ряд стихов Парни206. Только, в сущности, легкомысленная игривость последнего здесь заменена недоговоренной, но глубокой страстью.

 
Здесь ягодки, и мы устали.
Тянуло с солнца в холодок.
И бабочка между кустами,
Вспорхнув, присела на ладонь.
 
 
И солнцепек, и ежевика.
Ладонь и бабочка близка…
И сильно голова кружится
От наклоненного виска.
 
 
Сейчас на карту все поставлено,
Сейчас игра ва-банк и вызов…
Что ж я, вы думаете, каменный,
Чтоб выносить такую близость?
 

А вот другой, трагический, аспект любви – стихотворение «Ю. Н.»:

 
И сначала вполне осознать не мог,
Шел, спускаясь на дождь по лестнице.
Почву мне выбили из-под ног,
Надо было сдержать равновесие.
 

Оно все выражает самый край отчаяния, о котором можно говорить, не нарушая предела эстетики. Сплошной стон боли, кончающийся беззащитными словами, обращенными к нашему последнему прибежищу:

 
Господи, как-нибудь устрой,
Поддержи меня, Господи.
 

И в то же время, оно построено так, что не убивает в читателе веры в жизнь, а ее укрепляет. Страдание надо уметь перенести, и лирический герой Ильинского его выносит с благодарной стойкостью – и, конечно, преодолеет его, не разочаровавшись в своей любви к миру.

Другие испытания, как ужасы войны – это уже нечто меньшее. Им настоящего человека не сломить. Да и сколько светлого Олег Ильинский сумел подметить там, где для других только и был кромешный ад!

Чего стоит эта дивная фигура русского парня из стихотворения «Шофер»:

 
С развеселой удалью шофера,
С наглой искоркой в глазах…
 

Который, кажется, больше всего любит свою машину, но, тем не менее, если уж придется, то:

 
Он польет свой грузовик бензином
И цигаркой подожжет.
 

Так и всюду. Через кровь и борьбу сияет божественный образ в человеке; надо лишь его видеть. Ильинский и видит. Возьмем его замечательную эпопею «Рядом с фронтом», которая напомнит так много переживаний, приключений и волнений большинству новых эмигрантов:

 
Прорыв. И бои за такой-то город…
И каждый рассчитывает, когда —
Учтя расстояние, местность и скорость
Советские танки будут сюда.
 
 
С полудня уже слышна канонада…
Заходят с боков! Обойдут кругом!
Застрянут! А, впрочем, смываться надо —
Сказать же короче – бежать бегом.
 

И на фоне этого задыхающегося бегства для спасения жизни, борьбы за самое последнее, улыбающаяся встреча между невольными врагами – советским танкистом и двумя удирающими на мотоцикле беженцами. Вот что им говорит красноармеец:

 
«Смываешься, чтоб тебя разразило!
Постой, вот догоним, всем вам каюк!
Куда ты уйдешь? Не хватает бензина
Эй, братцы, постойте, я подолью!»
 

Но Ильинский не только в современной, родной нам, России, разглядел человеческий лик. Он его находит и у иностранцев, и в разгаре войны. Вот его русские где-то в оккупированной немцами России, в муках эвакуаций, смотрят, как:

 
Седой солдат идет с походной кухни.
Побрякивая медным котелком.
Теперь бы чаю, не попить – понюхать.
Рот промочить единственным глотком.
 

Завершением сцены являются такие строки, примиряющие и радующие:

 
«Нун тринкен Зи, зо гет эс вирклих бессер207», —
Сказал солдат, подавши котелок.
 

Перечитав стихи Ильинского, всякий впечатлительный читатель испытает прилив новых сил и надежд. Как часто нам всем это нужно! И потому, как жаль, что они сих пор отдельной книгой не изданы…

Эго обстоятельство может до известной степени объяснять, но никак не извинять, тот факт, что Ильинский так мало отмечен критикой. Среди нас живет большой поэт, с непосредственным и ярким дарованием, которого несомненно рано или поздно оценит широкая публика – и странно, что о нем не пишут гораздо больше при разборах нынешней эмигрантской литературы.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Литературные заметки», сентябрь 1956, № 57, с. 133–136.

Н. Ульянов, «Сириус» (Нью-Хэвен, 1977)

Книга читается с увлечением и без отрыва, несмотря на явные дефекты в композиции.

Сначала кажется, будто имеешь дело с классическим историческим романом, как их писали великие мастера данного жанра: Вальтер Скотт, Александр Дюма, Генрик Сенкевич; и, по их образцу, у нас – Загоскин, Пушкин, А. К. Толстой. Согласно установленным ими канонам, в центр действия помещается вымышленный герой, или группа героев, чьи судьбы переплетаются с таковыми у подлинно существовавших лиц, игравших важную роль в прошлом.

В подобном случае, у Ульянова208 на первом плане оказался бы юный армейский поручик Александр Дондуа, из «тамбовских Дондуа», – потомок полностью обрусевших французских эмигрантов, влюбленный в Великую Княжну Марию Николаевну, дочь нашего последнего царя. Он очень удачно появляется на сцене, сразу подкупая сердце читателя, а вслед за ним обрисовываются и другие dramatis personae209, на ком могла бы строиться фабула: его друг, полковник Жуков, его либеральный дядя – Лучников, его знакомый – астролог Маврокордато.

Но наши надежды не сбываются. Дондуа, чем дальше, тем больше, отходит в тень; его участь рассказывается вскользь, его мысли и чувства излагаются мимоходом. Да и любимая им царевна остается для нас грациозным и очаровательным видением; проникнуть в ее внутренний мир автор и попытки не делает.

Есть и иная школа исторического романа, преобладающая в наши дни. Она, например, в Англии блестяще представлена двумя исключительно талантливыми женщинами: Маргарет Ирвин210 (скажем, в ее романах о Монтрозе211, о Марии Стюарт) и Норой Лофтс212 (в романах об Анне Болейн, об Изабелле Католической, о Гортензии де Богарнэ). Много писали по такой же схеме и в СССР: Василий Ян об Александре Невском, Алексей Югов213 о Данииле Галицком, Валерий Язвицкий214 об Иоанне Третьем и т. д. Тут берется биография подлинной исторической фигуры и вокруг нее развивается художественное повествование.

По этому принципу, в главные персонажи «Сириуса» автоматически выдвигалась бы трагическая личность Николая Второго. Мыслимо было бы, конечно, использовать и демонический образ Распутина, или хотя бы кого-либо из министров и генералов того времени.

Но нет и этого. Роман просто превращается в картину событий целой эпохи; если в нем есть герой, то это – Россия; если есть сюжет, то это – страшные годы поворота, ниспровергшего великую державу в бездну неизмеримых страданий.

К числу недостатков, уже отмеченных критиками, относится несправедливое – слишком отрицательное – изображение государя Николая Александровича, и еще более – царицы. В извинение автору можно сказать, что он, несомненно, придерживался мемуаров современников, тогдашних политических деятелей; у них же такая оценка и доминирует: у левых из предубеждения, у правых – по причинам неудовлетворенных амбиций, личных обид или в поисках козла отпущения за катастрофу.

В отдельных эпизодах, однако, – словно бы пользуясь моментами, когда автор им по рассеянности предоставляет свободу! – царь и царица проявляют неожиданное и непреодолимое очарование.

Что до оригинальной идеи, положенной в основу всего произведения, о гибельном влиянии зловещей планеты Сириус на Землю, она, понятно, воспринимается как чистая фантастика. Хотя, с другой стороны, ощущение рока, фатума, внезапного прорыва в мир неких сатанинских сил, всегда испытываешь при знакомстве с происходившим в России (да и не в ней одной) в первые десятилетия XX века.

Для всех нас, не знавших и не помнящих того периода, никакие разговоры с очевидцами и участниками тогдашних событий ничего не объясняют. Какая слепота, какое безумие охватили людей, мешая им видеть и сознавать, что они творят, куда толкают страну, чем их действия должны окончиться?!

«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1978, № 37–38, с. 248–249.

Мастер очерка

Случилось мне раз сослаться, в полемике с Л. Пожарским, на исследования Н. Ульянова, подтверждавшие плодотворную просветительную и организационную роль Святейшего Синода; и вспыхнул целый взрыв злобы и яростных протестов, выявивших ненависть, накопившуюся против него в ультраправых кругах эмиграции. Хорошо еще, что умный А. Макриди215 за меня заступился; не то – съели бы.

Между тем, как читаешь сочинения этого компетентного историка и талантливого писателя, поражает их национальный и даже консервативный часто характер. Если он навлек на себя гнев людей, склонных мыслить односторонне и прямолинейно, он отчасти виноват, правда, сам: своею склонностью к парадоксам и оригинальности и постоянною готовностью плыть против течения. Однако, течение-то, с которым он борется, – почти всегда левое, со своими набившими оскомину трафаретами.

Трудно понять бури вокруг его романа «Сириус» (интересного, хотя и недоработанного: первоначальная романтическая фабула в нем затерялась в потоке исторических событий и историософских наблюдений). В книге, как она опубликована, нет, в сущности, ничего обидного для памяти царя Николая Второго; наоборот, скромность и приветливость Императора, мужество и стойкость Императрицы встают местами в самом привлекательном свете. Идея же, положенная в основу повествования, по справедливости заслуживала серьезного раздумья: о периодическом возникновении эпох, возможно, связанных с астрономическими причинами, когда массы всколыхиваются дикими импульсами и даже культурные и порядочные люди начинают действовать вопреки голосу рассудка и правилам нравственности и человечности.

Тем более вряд ли стоит ставить всерьез в упрек профессору Ульянову его чересчур поспешную гипотезу (в момент, когда мы все ничего толком не знали о Солженицыне, и принуждены были строить догадки), будто такого лица вообще нет, а миф о нем выкован чекистами, в виде фальшивой карты в их темной игре. Кому не случается ошибаться в области умозрительных спекуляций на политические сюжеты!

Подойдем объективнее, и процитируем некоторые мысли Ульянову на тему о нашем времени в связи с традиционным представлением о предстоящем пришествии в мир Антихриста, сформулированные в его книге «Свиток» (Нью-Хэвен, 1972):

«Идея Антихриста, это идея подмены добра злом. Вряд ли существовала во всемирной истории эпоха подобная нашей, когда бы во всех областях жизни происходило столько чудовищных подмен и превращений. Были бедствия, страдания, катастрофы, но никогда зло так победно не выступало в обличии добра. Никогда безобразие не выдавалось за красоту и не превозносилось как ныне… Все делается для изгнания из мира прекрасного и для замены его уродством. Любовь считалась одним из самых прекрасных чувств, отличающих человека от животного; она обожествлялась еще на заре цивилизации. Но какие средства пускаются в ход для ее осмеяния, для низведения до уровня грубой сексуальности!.. Детям в школе разъясняют sex до полового акта. Проповедь его вытесняет все сказанное о любви лучшими людьми на земле. Кино, литература, университетские кафедры – все мобилизовано для этого… Слуги антихристовы работают на редкость талантливо.

Но, кажется, только в области разрушения таланты и появляются; во всем другом – в науке, в искусстве они подчиняются своим антиподом – бездарностью. Тут они упорно вытесняются, доживают век в загоне, в забвении, а на щит поднимаются люди без всяких серьезных заслуг перед культурой. Поэты, писатели, чьи произведения в руки не хочется брать, объявляются гениями. Невежество и шарлатанство выдаются за науку.

Времена, когда судьи карают не преступника, а его жертву, когда веками признанные пороки объявляются добродетелью, когда все, считавшееся когда-то светлым, высоким, во имя чего приносились жертвы, проливалась кровь, предстоит в зверином образе – это времена апокалипсические».

Кто из нас может со всем этим не согласиться? И в «Свитке», и в другой книге «Диптих» (Нью-Йорк, 1967), чрезвычайно проницательны литературные характеристики, посвященные Чехову, Гоголю, Толстому, Вл. Соловьеву, Чаадаеву, Ремизову, Алданову, Зaйцeву. Особое внимание привлекает очерк «Об историческом романе» (сам Ульянов в этой сфере пробовал свои силы дважды, «Сириусом» и «Атоссой»). Любопытно, что даже бесспорные ошибки Ульянова происходят обычно из обостренного русского патриотизма. Так, он не видит огромного дарования Шевченко за его русофобией; ставит Сенкевича, писателя подлинно великого, на один уровень с посредственными Мордовцевым216 и Эберсом217, – за его, как он сам выражается, старопанские комплексы. Иногда, впрочем, играют роль и малопонятные личные предрассудки и предубеждения; например, в неспособности Ульянова чувствовать и ценить столь замечательных (и притом, уж чисто национальных!) поэтов, как Есенин и Гумилев.

Зато о других писателях его замечания, как правило, метки и своеобразны. Например, он прослеживает опростительные потуги Л. Толстого к Руссо, оказавшему на того с юности сильнейшее влияние. Схватывает суть неверия в Россию Чаадаева, исходящего не из свободолюбия, а из католической нетерпимости к православию. Ясно улавливает высокомерный, кюстиновский тон в речах социалиста Г. Федотова, клявшегося когда-то именем народа, а в эмиграции вещавшего: «В России коммунизм строят внуки крепостных рабов и дети отцов, которые сами пороли себя в волостных судах».

Глубоко верны слова Ульянова о мировоззрении Гоголя, для которого: «Глупость и пошлость суть условия пришествия в мир темных сил». Так же чутко вскрывает он и подспудный мистицизм Чехова, обычно скрытый от читателей и критиков. Точно уловлено им главное и в Алданове: его любовь к родине: «Алданов любил не политический идеал, а Россию». Хорошо припечатан и Ремизов, у которого «актерство… взяло верх над писательством» и юродский стиль которого Ульянов сравнивает со слогом Распутина.

Статья о Зайцеве написана при жизни того, по случаю его 80-летия, и оттого комплиментарна до крайности; и все же в ней сказано самое важное: что Зайцев тяготел к автобиографии, и все его герои, будь то Глеб, Жуковский или Данте – на одно лицо (его собственное), Глеб, добавим от себя, куда ни шло; в применении же к Жуковскому и Данте получилось Бог знает что, вовсе на них не похожее!

Совершенно справедливо продемонстрирована и актуальность Вл. Соловьева, в частности его «Трех разговоров», которые когда-то читались как беллетристика, а ныне стали прозрением осуществляющегося в сегодняшний день.

Есть во всяком случае, ряд вопросов, где Ульянов имеет право на благодарность России. Скажем, за его полемику против социал-демократов, пытавшихся превратить учение о третьем Риме в проповедь панславизма и базу советского империализма. И, равно, за опровержение псевдонаучных антирусских построений украинских сепаратистов. А также и за великолепный погром, учиненный им в статье «Ignorantia est»218 лагерю русских прогрессистов всех мастей, включая Белинского, Бакунина и Огарева. И за его разоблачение, бьющее под корень большевикам, об их системе интернационального воспитания: «Всякий, кто жил в Советском Союзе, знает, что это было планомерное, систематическое искоренение всякой привязанности к родине».

Мне всего один раз случилось слышать Ульянова с трибуны, при его приезде в Париж. Говорил он блестяще, и… все ему возражения посылались слева, при явном сочувствии правой части публики. Если в журналистике он слывет за левого сам, то скорее потому, что пишет в органах печати более или менее левых; на самом же деле, если вдуматься и взвесить итог его трудов посейчас, – то мы бы имели причины считать его близким к нашему лагерю.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Литературные портреты», 26 февраля 1983, № 1701, с. 3.

Л. Ржевский, «3а околицей» («Эрмитаж», 1987)

Книга носит подзаголовок «Рассказы разных лет». Итак, это подборка, – и крайне неудачная! Она плохо представляет творчество покойного писателя; вернее отражает наиболее неудачные стороны его эволюции. Часть рассказов, объединенных здесь, являются на самом деле скорее очерками или зарисовками с натуры («Рябиновые четки», «В бинокль», «Задумчивый старикан»): лишенные фабулы, они передают минутные настроения, случайные впечатления от скользящего по поверхности взгляда, на миг на чем-то остановившегося.

Другие, в первую очередь «За околицей», название которого послужило и титулом всему сборнику, воспроизводят как раз то, в литературной карьере Ржевского, что мы предпочли бы забыть: темноватую эротику, в которую он постепенно впадал под конец жизни. Конечно, не может быть никакого сравнения с мерзостями нынешней поры, со всякими там Лимоновыми219 и Милославскими! (Да такого в те времена нигде бы и не напечатали…). Но вступление на скверную дорожку, протоптанную насквозь растленными западными литераторами, в стиле Лоуренса220 и Миллера221, – налицо…

Тогда как, например, «Малиновое варенье» неприятно своим надсаживающимся восхвалением Америки. И что это делается с русскими американцами? Ведь вот, например, русские авторы, живущие во Франции, в Германии или в Италии (или странствующие по разным странам) пишут нередко об этих государствах и их жителях, иногда отзываясь о них с пониманием и с сочувствием.

Но мы не вспомним примера, чтобы кто-либо из них впадал в захлебывающийся, за версту отдающий подхалимством, восторг, – а в США он так и бьет из-под эмигрантских перьев, равно у представителя второй волны Ржевского или у представителя третьей, – Аксенова222 (да можно бы и из первой волны кое-кого назвать…).

О Ржевском в целом хочется сказать, что он был писатель не свершенных возможностей. Начал он блестящей «Девушкой из бункера», напечатанной в «Гранях» и сразу составившей ему имя, и вызвавшей у читателей живые надежды на его будущее в литературе. Увы, она так и осталась лучшим из его произведений; редко потом он поднимался хотя бы на миг до ее уровня, а выше – уже не сумел никогда.

Проникнутая драматическим действием фронтовая фреска эта, из эпохи Второй мировой войны, ярко и правдиво представляла судьбы и переживания нашего поколения, – тех, кто воевал на той или на другой стороне (а порою, сперва на той, а потом на другой), кто сидел в лагерях для военнопленных, наблюдал и испытывал на себе германскую оккупацию, с плохой и с хорошей ее стороны.

Как мало нашлось людей, которые бы про эти – важные для судеб России – вещи попробовали бы, а тем более сумели бы рассказать; да еще и в художественной форме! Правда, и обстановка не благоприятствовала…

Вот и вышло, что, помимо Ржевского, кусочки правды о том периоде лучше всего искать у поляка Ю. Мацкевича223 или у старой эмигрантки И. Сабуровой. Вторая волна безмолвствует… Не диво, понятно: над каждым висел меч выдачи (да и посейчас висит), так что о прошлом откровенничать не рекомендовалось. О нем, сплошь да рядом, врут и в появляющихся теперь некрологах, скрывая самые почетные в биографии людей страницы: их борьбу против большевизма.

Как жаль, что Ржевский сам свой шедевр искалечил, прибавив к нему неудачный довесок под заглавием «Между двух звезд». Неудачным же он получился потому, что в тот момент автор увлекался идеей солидаризма и пытался стать ее пропагандистом (вскоре потом он, в реальности-то, целиком отошел от нацмальчиков). Ну и, независимо от объективной ценности (весьма относительной) энтэсовской идеологии, – в повести просто не получилось слияние художественного элемента с политическим; она оказалась сера и слаба.

От партийного влияния писатель освободился, переехал в Швецию, потом в США, стал профессором со вполне обеспеченным существованием. Тут бы, можно подумать, и развернуться его возможностям!

Ан нет. Два элемента боролись в нем с бесспорной его литературной одаренностью и мешали свободному полету, все время утягивая вниз. Одну теневую черту в его творчестве мы уже отметили: тяготение к сексуальным темам, вероятно навеянное американским окружением (но русскому писателю противопоказанное).

Другой была его склонность к новаторству, к натянутым модернистским приемам, нередко тягостная для читателя.

Когда он, например, рассказывает большой эпизод в романе или в повести, а потом сообщает, что мол ничего этого на деле не произошло, а он все просто выдумал, – испытываешь чувство, будто тебя обманули и теряешь охоту далее следить за происходящим. Впрочем, надо признать, что от подобной техники он постепенно отошел тоже.

Смешно и грустно, что книжка сопровождена комплементарными отзывами Г. Адамовича, критика пристрастного и бездарного, самого к литературному творчеству неспособного, а в жизни отмеченного позорным грехом. Его бы похвалами гордиться никак не стоило.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика

«Библиография», 9 января 1988, № 1954, с. 2.

Реальная величина

С изумлением видим перепечатанным в «Дружбе Народов» № 2 от с.г. роман Н. Нарокова «Мнимые величины», опубликованный первоначально Чеховским издательством в Нью Йорке в 1952 году. С изумлением, потому что Нароков, принадлежавший ко второй волне, с огромным талантом и с предельной откровенностью описал чекистские нравы 30-х годов и передал весь ужас жизни при Большом Терроре. Рады за подсоветских читателей, которые имеют ныне возможность эту прекрасную вещь прочесть. Прекрасную, но, прибавим, и ужасную тоже!

Какие чувства, однако, должны испытывать, открывая ее, те, кто творил кошмарные зверства, про которые в ней рассказано? Их, без сомнения еще много осталось. Впрочем, теперь, когда уже напечатан в СССР «Архипелаг Гулаг» так или иначе тайное стало явным. Хотя есть разница между изложением фактов и их художественным претворением в жизнь.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 25 августа 1990, № 2090, с. 3.

Три жемчужины

Книга Н. Ильинской, под скромным названием «Три повести» (Наталья Ильинская, Три повести, Talleres Graficas, Ediciones Castilla, Madrid, 1976, 190 с.) доставляет читателю неожиданную радость: все три содержащиеся в ней вещи, между собой очень разные, – по форме: два больших рассказа и наброски воспоминаний о раннем детстве, – превосходны и носят печать подлинного таланта, еще сильнее бросающегося в глаза ввиду теперешней бедности эмигрантской литературы.

Надо было выделить, как лучшую, первую повесть, «Вовина весна», заслуживающую внимания во многих отношениях и, прежде всего, по своей теме.

Курьезным образом, в современной русской литературе, по обе стороны рубежа, чрезвычайно слабо отражены быт, чувства и мысли интеллигентной молодежи в СССР, в частности, в период от революции до Второй мировой войны. Подсоветские авторы, даже и самые честные, не могли говорить правдиво; у них руки были связаны; в лучшем случае, они примешивали кое-какие блестки истины к потокам обязательной официальной лжи. За границей же долго имел место полный отрыв от родины. А новая эмиграция, начиная с середины 40-х годов, – хотя в ней именно данный слой оказался богато представлен и дал зарубежью ряд журналистов, писателей и поэтов, – почему-то меньше всего об этом рассказывала.

Угождая ли спросу, какой ей предъявляли, или чересчур ушибленная пережитым, она преимущественно описывала ужасы концлагерей и тюрем, отчасти драматические события военных лет; когда же и касалась повседневной жизни в Советском Союзе, то больше занималась крестьянами и – реже – рабочими.

То, что все же проскальзывало об интеллигенции младших поколений, – например, под пером Л. Ржевского или С. Максимова, – относилось чаще к группировкам комсомольского настроения, околопартийным или подвергшимся основательной идеологической обработке.

О тех аспектах, которые как раз затрагивает – и как живо и интересно! – Н. Ильинская: о тяге к иному методу мышления, к идеологическому мировоззрению, к традициям настоящей русской культуры и, в конечном счете, к христианской вере, сказано было до сих пор удивительно мало.

Вот почему таким внезапным откровением отдались в наших ушах голоса новейших эмигрантов, – Солженицына, В. Максимова, и иные, доходящие до нас из-за железного занавеса, как, например, вдохновенная и героическая проповедь о. Димитрия Дудко.

«Вовина весна», однако, замечательна не одним сюжетом. Она написана ярким, оригинальным импрессионистским слогом; случается, что автор даже впадает в преувеличение, но очень редко, в силу развитого у него хорошего вкуса.

И, наконец, помимо стилистического мастерства и идейного содержания, тут налицо и художественное дарование автора, заставляющее нас видеть и слышать ее персонажей – даже самых эпизодических, а ее пейзажи воспринимать не только слухом и зрением, а с их запахами и ощущениями, с их теплом или холодом, с их дуновением ветра.

Те же свойства обнаруживаются и во второй повести, «Птица голубая», печатавшейся не так давно в «Новом журнале». Но привлекательность действующих лиц тут чуточку меньше: молодой профессор-литературовед, увлекающийся Маяковским, явственно принадлежит к иной, куда более советизированной формации, чем Вова Чегодаев и его друзья – юные богоискатели и почитатели Владимира Соловьева.

Картины детства, объединенные под поэтическим названием «Под шумом голубиным», набросаны с таким же искусством, искренностью и непосредственностью. Но они трактуют о баснословных временах царской России, а о нравах и настроениях тогдашней интеллигенции, мужчин и женщин, взрослых и детей, свидетельств сохранилось вдосталь. Естественно для всех нас, родившихся слишком поздно, чтобы видеть блаженное бытие той эпохи, описания его звучат точно легенда о Золотом Веке.

Автор сам прекрасно резюмирует суть своих зарисовок словами (употребленными им по несколько иному поводу): «Но главное, они несут особую, никогда больше уже невозможную в жизни атмосферу уверенной, покойной, тихой радостной жизни среди любящих, хороших, благородных людей, атмосферу с нежным солнечным светом, идущим то ли извне, то ли изнутри».

Зачем людям, которых Провидение поместило в такой рай, понадобилось его разрушать? Мое поколение, росшее уже при большевизме, на сей вопрос никогда не умело найти ответ.

* * *

Не желая придираться к пустякам, укажу все же на несколько неприятных погрешностей в плане языка, проскользнувших в сборник. Французского архитектора, многократно упоминаемого в книге, зовут не Карбюзье, а Корбюзье (точнее, Ле Корбюзье). Правильно писать рюкзак, а не рукзак, и кроссворд, а не кроссворт (а вот совершенно законно и правильно употреблено здесь слово кроссворд, а не эмигрантское выражение крестословица, которого мы в СССР никогда и не слыхивали!). Мне лично немного режет слух калоши вместо галоши; возможно, сказывается разница между московским навыком автора и петербургским, моим? Прилагательное «цветастый» есть типичный и довольно уродливый советизм, притом же еще довольно поздний, введенный и насажденный сверху в конце 30-х годов, и потому оно совсем не на месте среди впечатлений детства, относящихся еще к дореволюционной эпохе.

Желательно было бы перечисленные мелкие дефекты исправить в следующих изданиях, которые у этой исключительно удачной, в целом, книжке, надеемся, будут.

«Голос Зарубежья» (Мюнхен), рубрика «Обзор печати и рецензии», декабрь 1976, № 3, с. 39–40.

Г. М. Александров, «Я увожу к отверженным селениям» (Париж, 1978)

Может быть, слишком длинная, чтобы служить заглавием, жуткая строка Дантова «Ада»: Per me si va ne la città dolente – и с еще более леденящим кровь продолжением: per me si va ne l’etterno dolore224 право, как нельзя лучше подходит в качестве эпиграфа ко всем повествованиям о советских концлагерях.

Своеобразие данного романа в том, что в нем действие происходит в женском лагере, да и все главные его персонажи принадлежат к женскому полу. Приходит даже в голову сомнение, уж не женщина ли скрывается за не известным нам именем Александрова225, о котором издательство не дает никаких сведений и о котором некоторые детали наводят на мысль, что он обитает в СССР.

Можно еще высказать предположение, что данная книга – его первый опыт; дело в том, что начало относительно слабее и поверхностнее, чем вторая половина; словно бы писатель творчески вырос за время работы.

Автор безжалостен в своем изображении быта, вплоть до введения в текст длинных разговоров на блатной музыке и до предельно откровенного описания лагерного разврата и пороков. Надо, однако, признать, что нарисовано все это без тени смакования мерзостей, а с эпическим спокойствием свидетельства о правде.

Герои прямолинейно делятся на плохих и хороших. Правда, и тут их психология становится сложнее и многостороннее по мере рассказа.

Ситуации же отчасти правдоподобнее и реалистичнее в первых главах, а к концу – более романтичны и авантюрны.

Основная героиня романа – юная девушка Рита, обаятельная, но не особенно глубокая по характеру. Однако в дальнейшем ее в значительной степени оттесняет на второй план более сложный и интересный персонаж старой женщины – врача Любови Антоновны Ивлевой, бесстрашной и несокрушимой в своем служении добру.

Богатый внутренний мир этой последней, с ее страданиями и колебаниями, над которыми господствует чувство долга, раскрыт обстоятельно и убедительно. Что до ее политических представлений, они вызывают отчасти улыбку, но в целом верно передают предрассудки и предубеждения русской интеллигентки, сохранившей в немалой мере, от дореволюционной эпохи, шестидесятнические воззрения в их самом благородном и возвышенном варианте.

Так, для нее являются жупелом и как бы даже провозвестниками большевиков Иоанн Грозный и… Столыпин! Но ценность образа доктора Ивлевой – не в ее политической платформе, а в бескорыстной, гуманной и умной помощи людям и в облегчении их страданий. Ее фигура, да и силуэты других заключенных, – хотя рядом показаны и дотла морально разложенные уголовники и вовсе уж расчеловеченные чекисты, – вносят в книгу о страшных вещах светлую ноту: в самых ужасных условиях в сердцах людей живут дружба любовь и самопожертвование. Поистине, «всюду жизнь»…

Так что, в отличие от подлинной преисподней, к земному аду все же нельзя до конца применить слова создателя «Божественной Комедии»: Lasciate ogni speranza voi ch’entrale226.

«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 1979, № 41, с. 227–228.

Виолетта Иверни, «Стихи» (Париж, 1976)

Эти «Стихи» – весьма талантливые стихи – утонули в странном молчании зарубежной критики, захлебывающейся, однако, от восторга по адресу другой, куда менее одаренной, поэтессы, из новейшей эмиграции. При попытке анализа творчества Виолетты Иверни227 мы наталкиваемся на один важный к нему ключ, объясняющий в значительной степени ее недостатки, отчасти и достоинства и, очень возможно, предопределивший ее относительный (впрочем, незаслуженный и крайне несправедливый) неуспех.

Одно из ее стихотворений – «Береза», посвящено Марине Цветаевой. И, действительно, у нее ярко ощущается если не подражание Цветаевой, то, по меньшей мере, влияние Цветаевой.

Притом, к сожалению, в первую очередь Цветаевой поздней поры, когда та, отступившись от пленительной ясности своей первоначальной манеры, писала темно и причудливо, эллиптическими, не всегда вразумительными строфами.

Несомненно, голос Марины, замечательной, недопонятой и недооцененной публикой, в очень удачной имитации, слышим мы в «Березе»:

 
Тень лежит, как ладошка узкая.
Что же, русая, что же, русская —
Руси сужена,
Русью сажена,
Русью сожжена.
 

Но еще явственнее звучит ее же вдохновенное косноязычие в «Медее»:

 
Бесстрашный Язон,
Уже от наяды?
Так спать не резон
Во имя Паллады —
Налейте вина!
 

Но Иверни гораздо сильнее там, где более своеобразна и говорит про то, что увидено ее глазом и подлинно близко ее сердцу, как, например, в чудесных строках, посвященных Новгороду:

 
В Ильмене
Отраженный до плеч,
Именем
Сливший вече и меч,
Кованый
Цок подков и оков, —
Новгород,
Наважденье веков.
 

Или:

 
Как круглы купола,
И как на холмы похожи,
Как похожи холмы
На храмы, вросшие в землю:
Словно тихие кони,
Которых кто-то стреножил,
Полнокружья холмов и храмов
Волхову внемлют.
 

Вообще, умение воссоздавать историю, воскрешать несколькими штрихами атмосферу прошлого и рисовать одушевленный былым пейзаж определенно составляют характерную черту автора; лишнее тому подтверждение – ее «Крепость Вальга», о меченосцах недоброй памяти, начинающаяся:

 
Кладка не тронута,
Камни не выцвели.
В надписях пепельная стена.
Сюда входили тевтонские рыцари
Цвета мести и чугуна,
 

И кончающаяся:

 
Но предки истлели,
Пали потомки.
Лишь скорбного, бледного моря волна
Брезгливо швыряет на берег обломки
Цвета мести и чугуна.
 

Еще лучше ее «Петербург»:

 
Я видела сиянье куполов —
Простор был колокольным звоном болен,
Но зов твоих молчащих колоколен
Пронзительнее всех колоколов.
 

Россия Виолеты Иверни – северная и западная, колыбель Руси и ее потом окно в Европу, с угрюмым очарованием финно-славянской природы; та Россия, которую воспел Тютчев («Край родной долготерпенья, Край ты русского народа»). Но кое-чем рисуемая ею страна глухих лесов и холодных необъятных озер заставляет скорее вспомнить слова Баратынского о Финляндии:

 
Суровый край! Его красам
Пугаяся дивятся взоры.
 

Есть нечто колдовское и жутковатое в ее описании ночной чащи:

 
Была подтеком мертвенно-багряным
Даль облита.
Злой ветер гнал по небу оловянный
Луны пятак.
 

Это – та Россия, где прошли мои детство и юность, которая моей душе всею роднее. Так что я не могу не чувствовать признательности к стихотворцу, магией искусства переносящему читателя хотя бы на миг, – если употребить фразу Мицкевича: «К тем полям, к тем холмам зеленым…»

«Современник» (Торонто), рубрика «Библиография», 978, № 39–40, с. 245–247.

Г. Андреев, «Горькие воды»

Книга Г. Андреева228 под этим заглавием делится на две половины, из которых нам более удачной показалась первая, биографическая, описывающая жизнь автора в СССР в годы перед войной и во время войны.

Г. Андреев начинает там, где многие другие кончают: со своего выхода из концлагеря. Это чрезвычайно удачно, так как о концлагерях существует уже очень обильная литература, а мытарства бывшего заключенного, в поисках работы и в борьбе за существование, рассказаны автором очень ярко и интересно. Завод в провинции, настроение интеллигенции, финская война – все это отражено в «Горьких водах» по-своему и, видимо, очень искренне в соответствии с тем, что Г. Андреев видел своими глазами.

Более спорна вторая часть – семь художественных рассказов. Самый из них лучший, без сомнения, – «Тамара», уже знакомый публике по журналу «Грани». Вслед за ним мы поставили бы рассказ «Будет хорошо», где сквозь мрачный фон озверения и разрушения (рисуется вступление советских войск в Германию) пробивается мысль, что все эти люди, огрубевшие от войны, остаются в сущности совсем неплохими людьми, русскими людьми, какими они всегда были, с большим запасом жалости и человечности в сердце.

Зато рассказы в стиле «Два Севастьяна», тут же, рядом, вполне реалистические, может быть сфотографированные с жизни, грешат, на наш взгляд, против художественной правды, изображая красноармейцев подлинными зверями. Наверное, в оккупированной Германии случалось еще и гораздо худшее. Но ведь бывало и другое. Сам-то Г. Андреев это знает, но на читателя его рассказ может произвести скверное впечатление; ведь и без того уже слишком много плохого на Западе, даже и в русской среде, говорится и пишется о людях советской России.

Общее впечатление от рассказов Андреева то, что он еще не вполне нашел себя и не сумел еще реализовать все свои возможности. Даже наиболее яркие из них, как «Под знойным небом» и «Братья», имеют какие-то дефекты композиции, расхолаживающие читателя, несмотря на многие прекрасные в них места.

А вот «Тамара» – ничего не скажешь! – маленький шедевр. И эта маленькая повесть со своей простотой и сдержанностью, со своим элементарным и в то же время разрывающим сердце сюжетом, со своим уменьем вдохнуть поэзию в самые обычные и серые детали быта, со своей колдовской способностью сделать героиню очаровательной, не делая ее ни красивой, ни интеллигентной, ни чем либо исключительной, со своим чисто русским духом, отчетливо ощутимым, но Бог весть как созданным, показывает, на какую высоту Г. Андреев может иногда подниматься. Пожелаем ему осуществить крайне соблазнительное для русской эмигрантской публики обещание, содержащееся в «Тамаре». Если он будет писать так, без сомнения он не сможет пожаловаться на недостаток энтузиазма в читателях.

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», октябрь 1956, № 58, с. 144–145.

Пропуск в былое

Такое заглавие мы читаем на обложке сборника стихов Т. Фесенко229, изданном в 1975 году в Буэнос-Айресе. Но нет, не пропуск в былое; ибо кто может подобный пропуск дать, кто получить? Один есть туда путь, через страну сновидений, и только своенравный Морфей владеет ключом, отпирающим все двери, даже сгоревшие, снесенные с лица земли или давно истлевшие. Не зря говорит автор:

 
И смещаются годы и лица,
Время стрелки отводит назад.
Мне сегодня, наверно, приснится
Тот засыпанный звездами сад.
 

Да еще может быть, откроет вход в то волшебное царство апостол Петр счастливцам, кого впустит в блаженные селения. Однако, для Фесенко не сливается ли образ рая с картиной, встающей из минувшего:

 
Дом у дяди был белый, маленький,
На горе под железной крышей.
Много мальв росло у завалинки,
И те мальвы были нас выше.
 

Или следовало сказать: мечты о былом? Тоже неподходящее слово: мечтают о будущем. И не тоска о прошлом, нет! Эта последняя – удел первой эмиграции, знавшей иную, более благополучную Россию.

А на этой книге стоит, как мало на какой иной, печать нашей, новой, второй эмиграции: и продолжала бы стоять, даже если бы заботливо выкинуть все в ней встречающиеся биографические и хронологические детали. Лишь для нас время остановилось с маху: по одну сторону очутились родина, юность, любовь, а по другую – горький для большинства хлеб изгнания; да и тем, кому выпал сладкий, примешан к нему непоправимо полынный пепел воспоминаний. Это о нас и для нас сказано:

 
Оборвалась, как взорванный мост,
Наша жизнь в то жестокое лето…
Так ушел когда-то ненаглядный,
С ним ушла и молодость моя…
Нам никогда не напишут
Те, кто тоскует по нас.
 

Наш разрыв с домом оказался мгновенным и полным; ворота в железном занавесе замкнулись наглухо, без щели, без просвета. Только для нас остается тайной и самая судьба дорогих нам людей.

 
Может, ты тянешься взглядом
К этой вот самой звезде.
Может, ты где-нибудь рядом.
Только не знаю, где.
 

Эпиграфа у «Пропуска» нет, но как подошло бы для этой цели пушкинское «Заклинание»:

 
О, если правда, что в ночи…
 

Вызов мертвых (которые, не исключено, что и живы) и заклятие неутолимой боли, – некоторые строфы тут взлетают в сферу высшей поэзии, которую Вордсворт230 определял, как самые лучшие слова в самом лучшем порядке. Предназначенные выразить трагедию подлинно потерянного поколения (впрочем, к каким только разным поколениям, порою совсем некстати, это выражение ни применялось): принужденного отступать с оружием в руках, бежать в сумбурном хаосе эвакуаций по капризу немцев, и попавшего, вырвавшись из сталинского ада, в лапы тупого, враждебного западного мира, одних бросившего назад в мясорубку, в разверстую пасть преисподней, других принудившего надолго к молчанию.

Батюшков сказал когда-то:

 
О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной.
 

Этой памятью сердца и полны строки Фесенко; мучительной, сладкой памятью, терзающей душу. Потому что:

 
Оказалось, что там, на родной земле,
На большой, на великой, недоброй земле,
Свое сердце мы в сборах забыли.
 

Отсюда и завистливое ее обращение к ветру:

 
Ты ж ведь можешь возвратиться
В незабытый сердцем край.
 

Зря, пожалуй, присоединила поэтесса к своим снам, более реальным и жгучим, чем живая жизнь, зарисовки американского сытого и пресного быта и чуждой нам природы:

 
Здесь сады ничуть не похожи
На цветник наших детских лет.
 

По ним глаз скользит с неохотой. Пусть о них пишут сами янки. Исключение составляют два коротких стихотворения в самом конце томика: «Стихи о Мексике» и, особенно, «Церковь Соледад в Оахаке»:

 
В Твоей долине как-то легче дышится,
И я молю, склоняясь до земли:
О Соледад, испанская Владычица,
Нам русские печали утоли!
 

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Среди книг», 3 мая 1986, № 1866, с. 2.

Terra incognita231

Две книги Валентины Богдан – «Студенты первой пятилетки» (Буэнос-Айрес, 1973) и «Мимикрия в СССР» (Франкфурт-на-Майне, 1982) – отражают быт и чувства класса, о котором, как правило, весьма мало говорят и потому мало знают и который бы можно назвать средней технической интеллигенцией, в первую очередь, провинциальной. Притом в этих книгах отражен период, который (как справедливо указывает автор книги в предисловии ко второй книге) вообще на Западе меньше всего известен: 1935–1942 годы. Весьма ценно и то, что писательница нам показывает жизнь своих героев и их окружения в два приема: их становление и формирование в пору юности сначала, их профессиональные и политические проблемы потом.

Вопреки фальшивому представлению, прочно вкоренившемуся у старой эмиграции и полностью неизжитому и посейчас, студентка Краснодарского института пищевой промышленности Валя Иванова, дочь железнодорожного рабочего, поступающая в вуз в 1929 г., и основная масса ее подруг и друзей вовсе не воспринимают беспрекословно и некритически льющуюся на них советскую пропаганду: они ее корректируют, прежде всего, с точки зрения двух критериев: наблюдением над реальностью и рассказами родных и знакомых из старшего поколения. А поскольку они происходят из среды или, по меньшей мере, связаны со средой казачества, жестоко пострадавшего от недавней еще гражданской войны, элемент недоверия и антипатии к новому режиму уже с детства довольно прочно заложен в их души.

Еще на вступительных экзаменах Валя с неодобрением замечает предпочтение, оказываемое при приеме партийцам и комсомольцам (сама-то она беспартийная). А грубая агитация, навязчивое втягивание в общественную работу только усугубляют в ней желание держаться в кругу ближайших товарищей, надежных девушек и молодых людей, с осторожностью глядя на всех чересчур ретивых поклонников советской системы. Об одном из таких они, в своем кругу, отзываются: «Принесли его черти к нам. Единственное место, где можно немного развлечься, а он пришел агитировать».

Когда же доходит до арестов (а это период Промпартии), до коллективизации с ее ужасами, – антибольшевистские настроения героини очерчиваются и вовсе определенно: внешне надо носить маску. Лишь немногие, как ее приятельница Ольга, приходят к такому сознательному антибольшевизму, что начинают «искать случая присоединиться к какой-нибудь антисоветской организации». Это она говорит: «Давай искать вместе, а если не найдем, попытаемся организовать сами… Самое главное, на нашей стороне будет весь народ. И никакой новой политической программы выдумывать не надо. Даешь назад царя, при котором хлеба было вволю, и он стоил три копейки фунт, при котором не было смертной казни, при котором все, кто хотели, могли учиться, лишь бы была голова на плечах, и при котором была такая свобода, что вот эти самые "сеятели" могли печатать, что угодно, при этом оставаясь в своих теплых квартирах. Ведь очень многие говорят о царском времени, как о потерянном рае. Рабочие на нашем заводе часто говорят с похвалой: "это еще царского времени", или "это еще романовских времен". Ты согласна начать?»

Валя уклоняется; она в успех подобной борьбы не верит: «Я хочу быть инженером, совершенствовать производство». На что ей Ольга трезво отвечает: «Ты сделаешь больше масла, а его пошлют на содержание коммунистов в Китае или во Франции». И плохое утешение, что «какая-то часть достанется и нашему народу!»

Дальнейшее развитие Вали, по мужу Богдан и уже Валентины Алексеевны, когда она и впрямь стала инженером (и, как видно, способным и толковым), идет в направлении не столько разочарования в советском строе, – она никогда им очарована и не была, – как выработки все более решительного и непреклонного его отрицания. Этому способствуют ее беседы с рабочими. Вот что ей про себя рассказывает ее ближайший подчиненный и сотрудник, техник Стрючков: «Я все время втирал очки: хочу, мол, поднять производительность производства, дать больше продукции для строительства социализма. А, между нами говоря, чем скорей бы провалился социализм и его строители в пропасть, тем лучше для меня. Да и для вас, я думаю, тоже». Это дает ей повод констатировать: «Такое приспособление к обстоятельствам в биологии называется мимикрия».

При встрече же с живым обломком прошлого, человеком с февральскими взглядами, она ему откровенно высказывается: «3ачем нам нужно было новое правительство?.. Была не жизнь, а масленица!»

Закономерно, что Богдан (как и мы все когда-то!) с радостной надеждой встречает войну: «Вот оно, начало конца советской власти!», и воспринимает приход немцев в Ростов (которым кончается «Мимикрия в СССР») как освобождение.

Увы, события не оправдали упований подсоветских антикоммунистов. Остается ждать будущего…

«Голос Зарубежья» (Мюнхен), рубрика «Обзор зарубежной печати», декабрь 1982, № 27, с. 33–37.

В. Богдан – мимикрия в СССР

В предисловии к своей книге «Мимикрия в СССР» (являющейся отчасти продолжением прежней, «Студенты первой пятилетки»), Валентина Алексеевна Богдан выражает опасение, что период 1935–1942 гг. в СССР останется навсегда недостаточно освещенным в литературе.

Можно бы возразить, что романы и рассказы С. Максимова, Н. Нарокова, Л. Ржевского, Г. Андреева, Б. Филиппова232 и других в какой-то мере этот пробел заполнили, не говоря уже о множестве опубликованных на Западе после Второй мировой исследований о различных классах населения, – военных, техников, писателей, партийцев и т. д. Но заполнили все же недостаточно, и воспоминания Богдан весьма кстати. Тем более, что теперь те же годы переосмысляются в печати по-новому, под перьями третьей волны, – нередко пристрастно и превратно.

Глупо цитировать самого себя, но мне приходит на память одна моя статья в «Нашей Стране», где я писал, что жителей Советского Союза можно суммарно делить на две категории: довольных и недовольных. Применяя данный критерий, главные персонажи «Мимикрии», автор и ее муж, явно принадлежали к категории недовольных. Они, однако, относились материально к сравнительно благополучной группе населения:

она – инженер, он – научный работник. По психическому же складу оба были из людей далеко не требовательных, терпеливых и работоспособных; из высшего сорта прослойки, которую законно будет назвать рядовой подсоветской интеллигенцией.

Труд им представлялся вещью нормальной, хотя бы и до предела сил, и в своей профессии они делали добросовестно, с желанием приносить максимальную пользу. Дисциплина, даже суровая, их не пугала, и им казалось скорее естественной. Склонности к революционным новшествам, модернизму в литературе и искусстве, у них не наблюдалось и в помине; потребности в доведенной до крайности индивидуальной свободе – и того менее. Умеренные, спокойные, прилежные, – во всяком ином обществе они считались бы примерными гражданами и ценными работниками.

Но советская жизнь (хотя другой они не знали, выросши уже при большевиках, окончив школу к началу 30-х годов) им становилась все нестерпимее с каждым днем. Работа, помимо того, что тяжелая, часто оказывалась поневоле неэффективной, ввиду обязанности осуществлять план, внедрять стахановщину, создавать иллюзии несуществующих производственных успехов. Культурные потребности нельзя было удовлетворять, пусть и столь заурядные, как слушать оперы или смотреть пьесы классических авторов, вместо советских, – сплошь пропагандных. Детей невозможно было воспитывать иначе, как в духе советской агитации. Атмосфера доносов, слежки, арестов, необходимости голосовать за смертную казнь вредителей, отрекаться от попавших в чекистскую мясорубку друзей и родных, обязанность восхвалять Сталина, принимала все более удушающий характер. Богдан и ее муж так жить чувствовали себя прямо не в состоянии, – не в силу предвзятых политических рассуждений и рецептов, а просто потому, что они были, по самой своей сути, – глубоко порядочными людьми, с трезвой головой и добрым сердцем.

Рассказ об абсурдном, – но хорошо нам всем знакомом, – царстве лжи и составляет общий фон книги. Вот повседневная беседа с партийным сослуживцем: «Разговор принял скучный оборот; все грязные дела настоящего прикрываются разглагольствованиями о прекрасном и чистом будущем. Я не могла решить: верит ли он сам в то, что говорит? Видит ли он противоречия в своих собственных рассуждениях? Скорее всего видит, но считает, что других, в том числе и меня, можно убедить демагогией».

Отклики тех же самых ощущений слышатся в словах ей знакомого и доверяющего ей рабочего: «Что меня злит больше всего, Валентина Алексеевна, это то, что меня хотят заставить верить чему-то, не сообщая фактов. Кто-то решил, что я недостаточно умный, чтобы найти для себя сам, в чем правда? Будто я, как ребенок, в 30 лет все еще нуждаюсь в руководстве в таких вопросах, где каждый человек должен решать сам за себя!».

Дискуссия с маленькой дочкой, которой в детском саду объяснили, что надо любить товарища Сталина, вызывают у нее горькие мысли: «Не могла же я сказать Наташе, что Сталин зверь в образе человека… что его невозможно любить за его дела». Типично удивление, с каким автор смотрит на чудом уцелевшего февралиста, очень для нее любопытного по следующей причине: «Я еще не встречала людей, которые бы считали февральскую революцию благом. Все мои родные и друзья, которые позволяли себе говорить откровенно в моем присутствии, дружно ругали Керенского и Февраль, как начало бедствий для России».

В ответ на его фразы, что, мол, «России нужно было демократическое правительство», она отзывается со всею непосредственностью здравого смысла:

«Но, Николай Николаевич, зачем нам нужно было новое правительство? Века и века жили люди под царем и нужды не знали; по крайней мере, по сравнению с теперешней жизнью, раньше была не жизнь, а масленица! Жили спокойно, делали, что хотели, были сыты, обуты, одеты, никто не заставлял ходить на собрания, изучать историю партии, а самое главное: никого не насиловали говорить и даже думать согласно партийной линии! Что может быть лучше: живи, делай и думай, что хочешь, только не нарушай законов! Самых необходимых законов, без которых общество не может существовать».

Таков суд над советским строем, заметим, не обломка привилегированных классов или бывшего человека, а вчерашней советской школьницы и студентки первой пятилетки, дочери железнодорожного рабочего, Вали Богдан!

Отсюда не диво радость, заполняющая ее душу при известии о начале войны (тем более могу ее понять, что и сам то же испытывал!): «Вот оно, начало конца советской власти!». И целиком логичны ее советы брату, призванному в Красную Армию, не воевать за коммунизм и при первом случае сдаться в плен. Когда же тот бормочет о долге защищая родину, она взрывается:

«Родину! Наша родина уже 23 года в руках врагов – коммунистов, и ты будешь защищать не ее, а их! Ты рассказываешь про ужасы, творящиеся немцами, но нас, видевших ужасы коллективизации… ничем уже больше не ужаснешь!»

Отметим еще одну черту повествования В. Богдан: ее редко проявляющийся и не броский, но заразительный юмор. Вроде сцены, где ее отец, посмотрев на картину, изображающую Сталина, окруженного детьми, восклицает: «Посмотрите-ка, волк и семеро козлят!».

Или история про парк, названный в честь видного коммуниста Шеболдаева, объявленного позже врагом народа, и о публике, продолжающей в простоте душевной говорить: «Я иду в парк имени предателя Шеболдаева».

Закрывая «Мимикрию в СССР», заканчивающуюся на приходе немцев в Ростов, хочется пожелать, чтобы В. А. Богдан дала этой книге дальнейшее продолжение. Последовавшая эпоха тоже ведь была драматической и интересной, и, хотя о ней немало написано, и по-разному, описание ее индивидуальной судьбы, наверное, сможет внести в общую картину любопытные детали.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 17 сентября 1982, № 1678, с. 3.

Г. Месняев, «За гранью прошлых лет»

Имя Месняева хорошо знакомо всем тем, кто следит за русской зарубежной печатью. Его бесспорно надо отнести к числу самых талантливых, умных и культурных журналистов и публицистов из новой эмиграции, и притом еще к числу тех, которые одарены большими литературными способностями. Поэтому его книга вызывает законный интерес и большие ожидания еще прежде, чем читатель ее раскроет.

Она и хороша, конечно. Некоторое разочарование она тем не менее может вызвать, так как мы вправе были бы рассчитывать на большее. Так, как она составлена, она оставляет некоторое впечатление сырого материала, будто автор, торопясь использовать возможности издания, собрал готовый материал в нужном количестве, а не специально готовил именно такой сборник органически связанных между собою вещей.

Взятые порознь, все вошедшие в книгу отрывки по-своему интересны, и показывают широту диапазона их автора. Они правильно разбиты на три цикла; в первый входят литературные портреты двух русских поэтов, Фета и А. К. Толстого; во второй – воспоминания о дореволюционной России, в частности о кадетском корпусе и о Белом движении; в третий – очерки советского быта. Особняком стоят две маленькие зарисовки Европы – «Вайнахт» и «Святая простота».

Сожаление, о котором мы упомянули выше, перед лицом сборника, который по качеству, стоит выше многого, публикуемого в наши дни, вызывается мыслью о том, что Месняеву хорошо бы, собравшись с силами, написать роман на одну из хорошо знакомых ему тем, который полностью отразил бы его творческие возможности. Он явно справился бы с такой задачей. В частности, мы надеялись, судя по печатавшимся в «Возрождении» отрывкам, что он трудится над сочинением большого произведения в стиле биографического романа об А. К. Толстом. Но в «За гранью прошлых лет» его работа ограничилась четырьмя не очень большими главами, отражающими лишь часть жизни Толстого. Тем не менее, нам именно этот эскиз кажется лучшим в сборнике, и мы хотим о нем поговорить подробнее; но коснемся сперва других отделов.

Заметки о советской жизни – «Семигорье», «Бимлюк», «Еврейская больница» – правдивы и типичны. Они составляют вместе некое целое, ибо объединены проходящим через них образом медицинской сестры Веры Димитриевны. Единственный им упрек – это, что они лишены интриги и сюжета, чересчур фактичны и остаются в пределах очерка, в то время, как один шаг, – который Месняев почему-то не пожелал сделать – превратил бы их в рассказы, от чего они, нам сдается, сильно выиграли бы.

Одна из наиболее длинных в сборнике вещей, «Кадетские годы» представляет по форме мемуары, и на такую тему, на которую в эмиграции уже писали невероятно много. Воспоминания Месняева стоят, однако, намного выше подавляющего большинства этой мемуарной литературы и почти нигде не скатываются в слащавость, что представляет собою повальный недостаток рассказов о кадетском быте. Понятно, Месняев – опытный журналист и литератор, человек с хорошим вкусом и с глазомером. Беда только в том, что если для всех бывших учеников кадетских корпусов, – которых, конечно, в эмиграции очень много, – подобные воспоминания имеют особую магическую силу, то для всех тех, для кого это чуждая область, они интересны значительно менее.

Отрывок «Давнее», о гражданской войне, описанной с точки зрения белого офицера, ближе, чем другие вещи, к характеру настоящего романа. Это и был бы роман, если бы автор развернул сюжет на большие размеры, а не сжал в рамки коротенькой повести: материала на роман здесь хватило бы с излишком. Чрезмерная сжатость словно бы дает таланту Месняева блеснуть в полной мере, и это тем более досадно, что некоторые прекрасные с чисто литературной точки зрения пассажи в нем тем не менее попадаются. Чудесная картина русской предреволюционной деревни в начале повести напомнила нам Бунина, и это курьезно тем, что по мысли и чувству Месняев ему прямой антипод.

Приведем небольшой кусочек в виде иллюстрации. «Больше полутораста лет прожили Cвечины бок о бок с деревенькой Богдановкой, долго властвуя над ней. В ней же родился и вырос Сережа, и, верно, поэтому, да и потому, что был выкормлен он богдановской бабой Прасковьей Тешиной, питал он к корявым богдановским мужикам какую-то странную сентиментальную нежность. Ему были милы их белесые, голубоглазые, скуластые лица, русые бороденки, коричневые армяки, посконные рубахи, самый их запах – смесь ржаного хлеба, махорки и пота… Все деревенское, почти первобытное, древнее, было ему мило: мальчишки в армяках и тулупах, мчавшиеся на своих лошаденках, подкидывая руки, в ночное; вечернее блеянье овец, загоняемых по дворам; грозовые тучи над большой пустынной дорогой; запахи конопли и гречихи, стук колес в ночной тишине, и многое другое, вплоть до крутых лепешек и кислого кваса, которые брались бабами на покос и в поле…»

У нас такое ощущение, что сердце всякого русского отзовется на эти строки. Есть много удачного и в картинах гражданской войны; они чем-то нам напомнили описания той же войны в романах А. Н. Толстого, у которого они, правда, подогнаны под требования большевиков, но сделаны бесспорно талантливо.

Если вернуться теперь к литературным портретам Месняева, очерк о Фете на наш взгляд, просто очень удачен, и мы не находим к нему возражений. Гораздо сложнее обстоит дело в отношении А. К. Толстого.

Мало писателей в России, к которым так несправедлива была всегда критика как к этому одному из самых больших русских поэтов, драматургов и романистов! Именно он больше всех пострадал от засилья в русской литературе левых настроений, с которыми он совершенно бесстрашно и, на свою беду, чересчур остроумно боролся. В отместку был создан миф, совершенно не соответствующий реальности, о якобы оперном, лубочном, поверхностном характере его стихов, пьес и романов, который и до сих пор продолжает давить на сознание среднего русского интеллигента.

Странно сказать, по-русски нет ни одной книги или сколько-нибудь обстоятельной работы об Алексее Толстом, кроме чрезвычайно ему враждебной и несправедливой книги Н. Соколова «Иллюзия поэтического творчества». На голову выше ее объемистая французская монография Лиронделля233, написанная со здравой объективностью. При таком положении вещей, Месняев мог бы сделать очень полезное дело, составив или анализ творчества и обстоятельную биографию А. К. Толстого в научной форме, или роман, в центре которого стояла бы его, весьма замечательная фигура. Очень стоит пожелать, чтобы он и взялся бы за ту либо иную из этих задач.

Однако, кроме чрезмерной краткости, из-за которой полностью выпадают из поля зрения детство и юность поэта и лишь вскользь затрагиваются многие аспекты его творчества (у Месняева нет ни слова о таких любопытных и по-своему типичных для Толстого вещах как «Упырь», «Семейство вурдалака», об его балладе о семи старухах-оборотнях), самый тон повествования, мы полагаем, не во всем верно взят.

Месняев явно любит и понимает Толстого, явно изучил обстоятельно его переписку, биографию, современную ему обстановку, среду, в которой он вращался. Но в то же время, он не решается порвать с каноном о второсортности, неполноценности этого, мол, «салонного поэта», «аристократического ретрограда». Месняев словно стыдится своей любви к писателю, не признанному столпами российской критики, и потому говорит о нем с некоторым напускным пренебрежением – совершенно напрасным и неуместным.

Месняев приводит слова Фета: «Считаю себя счастливым, что встретился в жизни с таким нравственно здоровым, рыцарски благородным и женственно нежным человеком, каким был граф Алексей Константинович Толстой». Все, и в творчестве, и в жизни, и в высказываниях равно друзей и врагов, заставляет думать, что в этом мнении все верно. Но Месняев словно бы принимает в каком-то упрощенном разрезе выражение Фета «нравственное здоровье». Оно на деле означает тут безукоризненную порядочность, джентльменство, природные честность и чистоту; но никак не недостаток ума, душевной тонкости или сложности.

«А, каково? – повторял он и снова заливался здоровым и простодушным смехом». Так рисует Месняев, в одной из сцен в своих очерках, Алексея Константиновича, и неискушенный читатель может получить из нескольких подобных штрихов сильно преувеличенное представление о его простодушии. Но человек, который сумел до такой тонкости проникнуть в больную и изломанную душу Иоанна Грозного, мучительно его притягивавшего всю жизнь, человек, создавший кошмарные и леденящие эпизоды «Упыря», одного из самых жутких в русской литературе романов фантастического жанра, человек, так виртуозно владевший искусством насмешки, встает перед нами в совсем ином виде. Да и в лирических стихах, с их порою так поразительно реальной картиной потустороннего мира, с их поразительными прозрениями другого бытия, чем наше – все ли так уж наивно и просто? «В стране лучей, незримой нашим взорам…» не перекликается ли с Лермонтовым, которого еще никто слишком простым, сколько помнится, не называл?

Что до способности психологического анализа, и над собой, и над людьми, подчас являвшимися ему прямой противоположностью, как ее не признать за Толстым? Лирические его стихи изумительны по схваченным в них оттенкам настроений, и кто не согласится с меткостью образов как, скажем, в его стихотворении «В монастыре пустынном близ Кордовы»? А пьесы, как «Смерть Иоанна Грозного» и «Царь Федор»? Впрочем, Месняев и не оспаривает ценности созданных им образов Иоанна, Федора, Ирины, Годунова и других. Стоило бы поговорить и о философской идее «Дон Жуана», которого Месняев не касается, и о литературных концепциях, которые достаточно ясно выражены в письмах Толстого – а его переписка ведь – одна из самых богатых и интересных в русской литературе!

Нет, Алексей Константинович совсем не был так простодушен. Он рисуется простодушным, даже несколько примитивным, в портрете, данном Месняевым, но это только потому, что тот нарочно рисовал схематично, широкими мазками, а если разбирать до глубины – многое еще осталось незатронутым.

Большинство высказываний поэта у Месняева взято прямо из его писем, и потому, казалось бы, вне возражений. Да, но письма это такая вещь, в которой все зависит от подбора цитат. В частности, нам представляется, что Месняев сильно сгустил пессимизм и скептицизм Толстого в последние годы его жизни. Сомнения и терзания – общий человеческий удел, а для умных людей еще больше, чем для иных; но все же вера в Бога была у Толстого одной из незыблемых основ всего его существования. С другой стороны, об упадке его таланта Месняев отзывается, право чересчур сурово. Неоконченная его драма «Посадник» обещала многое, и по письмам видно, что автор придавал большое значение идее, которую хотел в ней разработать (кстати, довольно актуально для наших дней) о взятии на себя чужой вины во имя долга.

Нам труднее судить, насколько справедлива оценка Месняевым жены Толстого, графини Софьи Андреевны. В его изображении она со своей «неприятной улыбкой» и вечным скептицизмом выглядит просто отталкивающе. Не так она предстает через стихи поэта, рисующие непреодолимо чарующий образ, и через его письма (ответных писем жены мы, к сожалению, не читали), заставляющие думать о чуткой и любящей подруге, все способной понять с полуслова. Может быть здесь Месняев вполне прав, а Толстой идеализировал и ошибался. Но тогда, признаемся, нам хочется скорее верить Толстому, и сказать вслед за Пушкиным:

 
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман…
 

«Возрождение» (Париж), рубрика «Среди книг и журналов», март 1958, № 75, с. 130–134.

Новь

Видный эмигрантский журналист острил недавно, что, мол, мы ждали чудес от послебольшевицкой литературы, а пока их не видно. Но ведь и большевики-то еще сидят на месте, давя все живое там, тогда как сюда просачиваются лишь тонкие струйки творчества; и, однако, мы имеем уже солидные доказательства таящихся в нашем народе возможностей. О них свидетельствуют книги Солженицына и Максимова, попавших за границу, а внутри СССР, в легальной печати, произведения писателей, как Солоухин, а в самиздате и тамиздате таких, как Н. Мандельштам и в чисто художественной сфере Ю. Домбровский234 (смерть которого – огромная потеря для России).

Все же, пожалуй, не было до сих пор, в этой подспудной или бегущей от ига словесности вещей, подобных роману Феликса Светова235 «Отверзи ми двери» (Париж, 1978). Под стать имени автора, 560 страниц его повествования подлинно пронизаны светом; светом правды и светом большого таланта.

Действие происходит в наши дни, в Москве, и сюжет сам по себе прост: история еврейского интеллигента, крестившегося в православие и почувствовавшего всей душой, что принадлежит России и связан навсегда с ней и ее судьбой. Мы наблюдаем его путь за короткий срок примерно в две недели, его трудное восхождение к Богу, его очищение в огне веры от заблуждений и слабостей прошлого, его встречи и столкновения с друзьями и врагами на новом поприще, отражающие чрезвычайно полно среду, где он вращается. Евреи-сионисты, евреи-карьеристы, довольные советским строем; и другие, авантюристы, уезжающие с целью лучше устроиться; и религиозные фанатики, неумолимые к отпадению от иудаизма; русский священник, о. Кирилл (самый положительный и симпатичный образ, среди всех, лучащийся добротой и мудростью); глубоко русская верующая женщина Маша; рвущаяся к истине молодежь (сын Маши, Игорь, дочь главного героя, Надя), целиком освободившаяся уже от марксистского дурмана и нежелающая больше жить понарошку; и люди, слишком испорченные большевизмом, чтобы разом от него исцелиться (ушедшая от героя жена, Люба; любимая им женщина, Вера; его родственники), и иные еще, ищущие, но сбивающиеся с дороги, как Костя, пытающийся познать Бога вне Церкви, или профессор Саша, у которого русский национализм сливается с антисемитизмом и мирится с угождением властям.

Светова можно сравнить, если гнаться за аналогиями, только и в первую очередь с Достоевским: по глубине затронутых проблем, вплоть до чисто богословских, по страстности их обсуждения, по размаху взлетов и падений персонажей, доходящих порою до мистических откровений, даже по их числу и удивительной жизненности каждого из них. И прежде всего по бесстрашию, с каким он касается самых острых вопросов, и говорит о них то, чего еще никто не решался сказать.

Основная его идея, сколько ее можно уловить и сформулировать, – необходимость духовного возрождения России в православной вере и национальной традиции, и суетность, без оных, любых стремлений к материальному улучшению быта или к пресловутым политическим «правам человека». Диссидентские платформы, коими нам прожужжали ныне уши, по обе стороны железного занавеса, получают в романе жестокие, сокрушительные удары. Сопоставляя их с недавней отповедью, данной в «Вестнике Р. Х. Д.» славянофилами левому крылу инакомыслящих, можно с удовлетворением констатировать, что культурный и моральный уровень правого сектора оппозиции советскому режиму в СССР определенно куда выше, чем таковой левого; серьезность и зрелость их мысли несомненно намного превосходит способности их конкурентов из прогрессивного лагеря.

Дивную книгу Светова хочется обильно цитировать; но как за это взяться, когда в ней замечательные прозрения и поразительные находки рассыпаны буквально на всяком шагу?

Приведем, более или менее наудачу, несколько отдельных кусочков.

«Ну да, – сказал Костя, – будто бы Архипелаг построили славянофилы-примиренцы и те, кто в церкви смиренно молился о здравии Государя Императора, а не большевики-активисты, которые выводят свое начало от Белинского и героев-народовольцев. Думать надо, Митя, сто лет прошло, как в России за царем, как за диким зверем, начали охотиться, а каким морем крови отлилась чистота тех героев, которые все о справедливости, о правде пеклись? И вот опять: демократические свободы, грабь награбленное, вот главное в чем – перераспределение!».

А вот высказывание центрального персонажа, Льва Ильича Гольцева: «Как страшно все это… Как у нас либералы или революционеры, как обязательно Россию ненавидят, и не просто даже ненавидят, а со злорадством, сладострастием, будто он совсем и не русский – иностранец».

Ему вторит еще не выяснивший свой путь студент Федя: «Может я, правда, не с теми людьми сталкивался, а только они похожи на наших же комсомольцев, из начальства которые, ну, в институте, я на педагогическом учусь, на литературном. Те же у них идеи – только наши за советскую власть, а эти – против».

Все основанные на материализме схемы представляются Льву Ильичу пройденным этапом, пустыми фантазиями: «Спенсер! Придумать же такое для русского мужика, когда уже был Гоголь, не говоря про Серафима Саровского» – восклицает он по поводу деятельности народников прошлого века. «Да уж и идола вы себе выбрали – ничего более антирусского, чем все эти хохмы Вольтера и вообразить себе невозможно» – говорит он теперешнему диссиденту, сославшемуся в споре на энциклопедистов.

Непримиримый ни к юдофобству, ни к поверхностному русскому шовинизму Гольцев с безжалостной прямотой анализирует реальную вину своих соплеменников: «Ну как объяснить огромный, никак не преувеличенный антисемитами процент евреев в русской революции?» – и делает из нее закономерный вывод: «Для русского человека революция была сродни оккупации – чужие песни, и чужой флаг, и чужая философия, и уничтожение святынь, и латышские штыки».

О смерти Императора Николая Второго он рассуждает так: «Но ведь у нас не было казни, а было гнусное, трусливое убийство, с предварительным издевательством, убийство всей семьи – жены, девочек, больного малолетнего сына, прислуги. Омерзительное сокрытие следов преступления, сжигание трупов…»

Близкий сердцу автора, настойчиво им выдвигаемый символ пробуждения России – травинки, пробивающиеся сквозь асфальт, приложим и к его собственному труду. В таких сочинениях рождается новая Россия, через них виднеется занимающаяся на ее горизонте заря.

Но лучше всего резюмировать роман «Отверзи ми двери» и выразить его суть иным образом, тоже в нем встречающимся:

«Будто открылся родник, источник, забитый телами, залитый известью, заваленный камнями, а сверху асфальтом, а по нему полвека ползал каток, утюжил, чтоб способней было маршировать на костях, дудеть в трубы, в горны, чтоб цвет крови напоминал уже не о живом страдании, а вызывал кровожадное дикарское веселие, чтоб оно все вокруг застило, заглушало… Открылся источник, размыл страшную плотину, просочилась окрашенная еще той самой забытой, живой кровью живая вода, хлынула на истосковавшуюся, жаждущую, ждущую влаги землю».

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 26 января 1979, № 1508, с. 3.

З. Крахмальникова, «Благовест» (Цолликон, 1983)

Коротенькая повесть [З. Крахмальниковой236] эта переносит нас в среду нынешней оппозиционной, целиком разочаровавшейся в большевизме, подсоветской интеллигенции; уже нам знакомую по сочинениям А. Герц, Ф. Светова, В. Максимова, Е. Козловского и др. Не скажем «в среду диссидентов», так как герои мало занимаются политикой: они поглощены поисками истины в своей душе, религиозными переживаниями и семейными неприятностями (увы, измены и разводы процветают между ними, как никогда в России).

Мир показан нам глазами доктора в отставке Веры Димитриевны, прикованной болезнью к постели, и ее родных с их друзьями и знакомыми; описываются иногда и ее воспоминания.

Вера Димитриевна пришла к православию, которое дает ей успокоение, внутренний мир и твердость, равно как и ее единомышленникам, отцу Сергию, Николаю Георгиевичу и интуитивно верующей и праведной девочке Насте.

В ткань повествования вкраплены мысли о богословии и связанных с ним моральных проблемах, всегда глубокие и интересные, хотя в некоторых отдельных случаях и спорные; что приближает книгу, – в остальном совсем на них не похожую, – к произведениям К. Льюиса и даже отчасти Честертона.

Остановимся на наиболее значительных.

Вот что говорит один из персонажей, старик Василий Ипполитович:

«Вы помните, как Гоголь воспротивился тому, чтобы культура, а в частности, литература, становилась доступной народу? Зачем читать мужику книги демократов, социалистов, безбожников; он должен читать Священное Писание… Оно вмещает в себя смысл всех вещей и явлений… Белинский готов был распять Гоголя за это и кричал ему: "поборник кнута! защитник обскурантизма!". А Гоголь исходил из простейшей мысли, правоту которой доказала со всей неопровержимостью история. А мысль эта вот: для спасения души прежде всего нужно просветиться светом Священного Писания, а значит и для воспитания нравственного чувства… Ибо нет ничего важней для развития нравственности, и понятней нет ничего, кстати, кроме Бога. Бога, как Истины, Любви, Добра и Судии. А самое вредное и опасное для развития нравственного чувства есть отрицание Бога, а значит утверждение возможности убить, украсть и так далее. Вот тот мужик, которого хотел просвещать Белинский своим способом, сначала сопротивлялся убийству, как мог… Потом дети его, затем внуки и правнуки поддались этому соблазну "просвещения". У них отняли мир, и они начали убивать все чаще, затем убийство стало ремеслом».

Другой персонаж, дочь Веры Димитриевны, Маша, так пессимистически судит о нашем времени: «Это конец, да, мамочка? Конец. Так еще не было никогда, значит, конец. Одни безбожники пойдут на других и будет кровавая бойня, не Священная война, не Отечественная, а просто вселенское убийство из-за куска хлеба».

Не менее мрачно судит о вещах и ее муж, Борис: «Не знаю, есть ли Бог, вряд ли есть, но дьявол уж точно есть».

К числу весьма сомнительных рассуждений принадлежит рассказ об отце друга Бориса, Диме: «Когда он захотел вернуться из эмиграции в Россию после войны, его предупреждали, что он здесь погибнет. Отец и сказал тогда: "Я все равно смертен, мы все обречены на смерть. Зачем же выгадывать несколько лет. Я лучше поживу столько, сколько мне даст Господь, естественной жизнью…"». И погиб в лагере. Что же тут естественного? Это, морально, в конечном счете, – самоубийство (то есть грех), ничем неоправданное и потому как раз для нормального человека неестественное!

Ярко оптимистическим высказыванием является, зато, наоборот, характеристика друзей Георгия Васильевича, сына Василия Ипполитовича: «Это новое какое-то племя людей, рыцари политических сражений, дуэлянты нового качества, хотя чем-то напоминают извечных русских дуэлянтов своим бесстрашием… Они бесстрашны, эти дуэлянты, ибо знают, что их ждет. Но они – люди чести…»

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Библиография», 1 октября 1983, № 1732, c. 3.

1.Биографические справки по упоминаемым в Предисловии деятелям русской эмиграции см. в комментариях к текстам Владимира Рудинского. – Прим. ред.
2.См. статью Е. З. Кармазина в Приложении.
3.Георгий Петрович Федотов (1886–1951) – русский историк, философ, публицист. С 1925 в эмиграции во Франции, а с 1940 в США. Был профессором Свято-Владимирской православной семинарии в штате Нью-Йорк.
4.Остовцы, осты или, правильнее, остарбайтеры – представители гражданского населения захваченных германской армией областей довоенного (до 1939) СССР, занятые на работах в пределах Третьего Рейха и оккупированных им стран.
5.Kommher! – Иди сюда (нем.).
6.Иван Лукьянович Солоневич (1891–1953) – публицист, мыслитель, исторический писатель и общественный деятель, создатель теории народной монархии. Основатель газеты «Наша страна» (Буэнос-Айрес).
7.Артур Кёстлер (1905–1983) – писатель, журналист, автор романа «Слепящая тьма» об эпохе большого террора в СССР.
8.Борис Николаевич Ширяев (1889–1959) – писатель, журналист. Участник Первой мировой войны, штабс-капитан. В 1922 был арестован, приговорен к смертной казни, которая была заменена заключением в Соловецкий лагерь особого назначения, затем ссылкой в Среднюю Азию. В 1932 был сослан в ссылку в Воронежскую область. Писать начал в лагерях и ссылках. Во время второй мировой войны жил в Ставрополе и на Северном Кавказе. Редактировал газеты «Ставропольское слово» и «Утро Кавказа». В 1944 работал в Казачьем стане на севере Италии. По окончании войны остался в Италии, в лагерях для Ди-Пи (перемещенных лиц). Написал несколько книг, включая получившие широкую известность воспоминания о Соловецком лагере «Неугасимая лампада». Сотрудничал в газетах «Наша страна» (Буэнос-Айрес), «Знамя России» (Нью-Йорк), журналах «Возрождение» (Париж), «Грани» (Франкфурт-на-Майне) и др.
9.Лидия Норд (Оленич-Гнененко, в замужестве Бакалова, затем Загорская Ольга Алексеевна; 1907–1967) – писательница. Дочь полковника гвардии. Жена сослуживца М. Тухачевского. После ареста мужа была сослана на Дальний Восток, затем сумела вернуться в Ленинград. Во время войны была военным корреспондентом, после ранения попала в плен. Вступила в Русскую Освободительную Армию генерала А. Власова и была направлена в Италию ответственным секретарем газеты РОА «Доброволец». После войны жила в Великобритании. Печаталась в газетах «Наша страна» (Буэнос-Айрес), «Русская мысль» (Париж), «Новое русское слово» (Нью-Йорк), журналах «Часовой» (Брюссель), «Возрождение» (Париж), работала в Русской службе Би-Би-Си, активная участница культурной и общественной жизни русской эмиграции в Великобритании. Автор книг «Маршал М. И. Тухачевский» (1948, Париж), «Инженеры человеческих душ» (1954, Буэнос-Айрес), «Из блокнота советской журналистки» (1958, Буэнос-Айрес), повести «Офелия» (напечатана в 1956 в журнале «Возрождение», Париж).
10.Борис Башилов (наст. имя Юркевич Борис Платонович; 1908–1970) – писатель, журналист, общественный деятель. Начал печататься с 1924. Во время войны попал в плен под Вязьмой в октябре 1941. Воевал в рядах бригады Б. В. Каминского, служил в звании капитана РОА. После войны оказался в репатриационном лагере для военнопленных в американской оккупационной зоне Платтлинг, затем в лагере для перемещенных лиц Менхегоф близ Касселя в Германии. После окончания войны жил в Мюнхене, где под фамилией Тамарцев опубликовал исторические повести «В моря и земли неведомые», «Юность Колумба российского» и «Необычайная жизнь и приключения Аристарха Орлова». Основал издательство «Юность», издававшего детскую литературу. Принимал участие в деятельности Народно-трудового союза (НТС), работал секретарем издательства «Посев». В 1948 порвал с НТС и переехал в Аргентину. Состоял членом Суворовского союза. В 50-х принимал активное участие в работе Российского Имперского Союза-Ордена. Публиковал свои произведения в газетах «Наша страна» (Буэнос-Айрес), «Знамя России» (Нью-Йорк), журналах «Владимирский вестник» (Сан-Пауло) и «Жар-Птица» (Сан-Франциско). В 50-60-х написал девять книг «Истории русского масонства», изданные в собственном издательстве «Русь», издавал монархический журнал «Былое и грядущее».
11.Николай Кусаков (наст. имя Чурилов Николай Петрович; 1909–1997) – журналист. Жил в Аргентине. Соредактор газеты «Суворовец», долголетний сотрудник газеты «Наша страна» (Буэнос-Айрес), сотрудник Российского Имперского Союза-Ордена.
12.Михаил Матвеевич Бойков (1911–1961) – журналист, писатель. В 30-е работал в Пятигорске корреспондентом газет «Утро Кавказа» и «Молодой ленинец», в 1937 был арестован и содержался в ставропольской внутренней тюрьме НКВД. Во время оккупации работал в газете «Русская правда» («Ставропольское слово», «Утро Кавказа»). После войны переехал в Италию, а в 1948 в Аргентину. Работал в русских эмигрантских издательствах и организациях, библиотекарем в Доме Русских Белых, а также корректором издательства «Сеятель» и редактором приложения к газете «Новое слово» «Смех. Газета сатиры и юмора». Многолетний сотрудник газеты «Наша страна» (Буэнос-Айрес). Печатался в газете «Новое слово» (Буэнос-Айрес), журналах «Православное слово» и «Сеятель» (Буэнос-Айрес). Автор книг «Горные братья» (1943), «Партизаны холодной войны» (Буэнос-Айрес, 1955), «Рука майора Громова» (Буэнос-Айрес, 1956), «Бродячие мертвецы» (Буэнос-Айрес, 1956), «Люди Советской тюрьмы» (Буэнос-Айрес, 1957), «Сокровище сердец» (Нью-Йорк, 1953). Был отравлен во время встречи со знакомым из СССР, о чем успел оставить предсмертную записку.
13.Валентина Алексеевна Богдан (1911-?) – инженер, писатель. В эмиграции с 1943. Жила в Великобритании. Автор книг «Студенты первой пятилетки» (Буэнос-Айрес, 1973) и «Мимикрия в СССР» (Франкфурт-на-Майне, 1981).
14.Николай Николаевич Чухнов (1897–1978) – журналист, издатель, общественно-политический деятель. Корнет, участник Белого движения. С 1920 в эмиграции в Сербии. Председатель Союза русской молодежи. В 1924–1926 – издатель газеты «Наше будущее» (Белград), в 1926–1927 – главный редактор еженедельника «Словен» (Белград). После окончания войны жил под Мюнхеном в лагере «перемещенных лиц». В 1947 вошел в состав инициативной группы по возрождению монархического движения в Зарубежье. С 1947 был Генеральным секретарем Представительства Высшего Монархического Совета (ВМС) на Германию и Австрию. В 1949 переехал в Америку, поселился в Нью-Йорке. В 1949 основал и был редактором-издателем монархического общественно-политического журнала «Знамя России». Был членом Главного управления Российского Общемонархического Объединения (ГУ РОМО) в Северной Америке, с 1953 стал его председателем. Автор книги «В смятенные годы» (Нью-Йорк, 1967).
15.Сергей Яковлевич Эфрон (1893–1941) – писатель, поэт. Муж М. И. Цветаевой.
16.Павел Николаевич Милюков (1859–1943) – политический деятель, историк и публицист. Лидер конституционно-демократической партии. Член «Прогрессивного блока» Государственной Думы, критиковавшего царское правительство и требовавшего создания правительства, подотчетного парламенту. Выдвигал обвинения непосредственно против царской семьи и ее окружения. В 1917 г. министр иностранных дел Временного правительства. С 1918 г. в эмиграции во Франции. Разработал «новую тактику», отвергавшую как продолжение вооруженной борьбы внутри России, так и иностранную интервенцию. Возглавлял Союз русских писателей и журналистов в Париже, редактировал газету «Последние новости» и журнал «Русские записки».
17.Сергей Петрович Мельгунов (1880–1956) – историк, журналист, издатель, политический деятель. Один из создателей партии народных социалистов, руководитель «Союза возрождения России». В эмиграции с 1922, жил в Париже. Издавал журналы «На чужой стороне», «Голос Минувшего на чужой стороне», «Борьба за Россию». Автор публикаций по истории русской революции, гражданской войны. После Второй мировой войны издавал журналы «Свободный голос», «Российский демократ». В 1950–1954 редактор журнала «Возрождение». Председатель «Союза борьбы за свободу России», а также координационного центра антибольшевистской борьбы.
18.Евгений Амвросиевич Ефимовский (1885–1964) – публицист, издатель, адвокат, общественно-политический деятель. Окончил юридический и исторический факультеты Московского университета, Александровское военное училище. Участник Первой мировой и гражданской войн. С 1919 в эмиграции, жил в Праге, Берлине и Париже. Активно участвовал в деятельности монархических организаций. Редактировал парижские газеты «Русская газета», «Родина», «Грядущая Россия», журналы «Театр и жизнь» и «Русский путь»; сотрудничал в газете «Русское воскресение» и журнале «Возрождение».
19.Борис Михайлович Носик (1931–2015) – журналист, писатель, переводчик. С 1982 жил во Франции. Автор книг о русской эмиграции в Париже, путеводителей по Франции.
20.Не должно вам быть (лат.).
21.Николай Сергеевич Давиденков (1916–1950) – журналист, публицист. Учился на биологическом факультете Ленинградского университета. Был арестован по делу «Ленинградской студенческой терористической организации», осужден на 8 лет лагерей, однако приговор не был утвержден, и его участники были оправданы. В 1941 попал в плен, позднее вступил в РОА. В 1944 находился в Казачьем стане в Италии, был коррепондентом газеты «Казачья лава». В 1945 вместе с казаками в Лиенце был выдан англичанами советским властям, осужден на 10 лет лагерей и этапирован в Сибирь. В 1950 был расстрелян по статье «За измену Родине».
22.Николай Александрович Бердяев (1874–1948) – религиозный и политический философ, представитель экзистенциализма и персонализма. Один из организаторов Союза освобождения (1903–1904). Принимал участие в деятельности Религиозно-философского общества в Москве. В 1922 на «философском пароходе» покинул советскую Россию, жил в Берлине, в 1924 переехал во Францию. Принимал участие в работе Русского студенческого христианского движения (РСХД), был редактором журнала религиозной мысли «Путь». В 1946 получил советское гражданство.
23.Николай Павлович Рыбаков (1890–1963) – издатель, журналист. Участник Белого движения на Востоке России, Участник Первой мировой и гражданской войн. С 1922 в эмиграции, жил в США, в Нью-Йорке. Издатель газеты «Россия», а также журнала «Russia» (на английском языке).
24.Владимир Васильевич Шапкин (1888–1967) – издатель. Казак Богоявленской станицы войска Донского. Окончил Новочеркасское военное училище и Московский археологический институт в Москве. Полковник. Участник Первой мировой и гражданской войн. Член Войскового круга и министр земледелия на Дону. В эмиграции с 1919. Переехал в Аргентину в 1930-х. Основал там Донскую станицу имени П. Н. Краснова и был ее атаманом. Один из основателей и издателей «Русской газеты», «Вестника» (Буэнос-Айрес).
25.Виктор Андреевич Кравченко (1905–1966), невозвращенец, автор известной книги «Я выбрал свободу», описывающей коллективизацию и голод в СССР. С 1943 жил в Нью-Йорке. В 1949 в Париже выиграл шумный «процесс Кравченко», иск о клевете против французской коммунистической газеты «Les Lettres françaises». В 1966 погиб при подозрительных обстоятельствах (официально его смерть считается самоубийством).
26.Франсуа Мориак (1885–1970) – французский писатель, один из самых крупных католических писателей XX века, лауреат Нобелевской премии по литературе.
27.Николай Эммануилович Вуич (1897–1976) – общественный деятель. Выпускник Пажеского Его Величества корпуса. Сражался в рядах Добровольческой армии. В эмиграции с 1920. Жил в Югославии, Франции, Италии, Люксембурге, Бельгии. Почетный директор Судебной палаты Европейского содружества. Начальник Походной Канцелярии Великого князя Владимира Кирилловича. Один из основателей журнала «Русский клич» (Италия, 1948–1949).
28.Сергей Викторович Сигрист (псевдонимы А. Ростов, проф. Гротов, Сиверс; 1897–1986) – журналист, общественно-политический деятель. Монархист. Окончил Императорское училище правоведения в Петербурге. Профессор международного права. В 1930 был обвинен в участии в монархическом заговоре академика С. Ф. Платонова и приговорен к 5 годам заключения. Во время Второй мировой войны воевал в штрафбате. Попал в плен. Занимался антикоммунистической деятельностью как публицист. После войны жил в Италии, преподавал русский язык. Многолетний сотрудник газеты «Наша страна» (Буэнос-Айрес). Генеральный секретарь Российского Народно-Монархического Движения. Наблюдатель Русской Православной Церкви зарубежом в Ватикане.
29.Александр Николаевич Саков (1915–1974) – ученый-экономист, общественно-политический деятель. Окончил факультет политических наук Римского университета. Работал в Институте земледелия в Риме. Секретарь Русского собрания в Риме.
30.Каралин (наст. имя Владимир Семенович Гацкевич; 1917–1985) – журналист. Секретарь редакции смоленской газеты «Ударная стройка». Библиограф в Смоленской центральной библиотеке. В период немецкой оккупации ответственный секретарь газеты «Новый путь». С 1950 жил в США, работал диктором радиостанции «Голос Америки». В 1958 вернулся в СССР.
31.Александр Валентинович Амфитеатров (1862–1938) – писатель, публицист, журналист, драматург и театральный критик. С 1922 в эмиграции, в Праге, затем в Италии. Сотрудничал во многих периодических изданиях русского зарубежья.
32.Михаил Петрович Арцыбашев (1878–1927) – писатель, драматург, публицист. В России стал известным после романа «Санин», который вызвал судебные процессы по обвинению в порнографии. В эмиграции жил в Польше, сотрудничал в газете «За свободу!» (1923–1927).
33.Иван Федорович Наживин (1874–1940) – писатель. Разделял идеи Л. Н. Толстого. Участник Добровольческого движения, сотрудник ОСВАГа. С 1920 в эмиграции. Жил в Болгарии, Югославии, Бельгии. Автор многочисленных исторических романов, фантастических произведений, мемуаров.
34.Орехов Василий Васильевич (1896–1990) – журналист, военный и общественный деятель. Участник Первой мировой и гражданской войн. Издатель и соредактор журнала «Часовой» (Брюссель). Основатель Русского национального объединения.
35.Георгий Ермолаевич Чаплин (1886–1950) – военный и общественный деятель. Капитан 1-го ранга. Участник Первой мировой и гражданской войн. С 1920 в эмиграции, жил в Англии. Участник Русского общевоинского союза (РОВС). Один из организаторов Русского национального объединения в Лондоне.
36.Георгий Владимирович Иванов (1894–1958) – русский поэт, писатель, публицист, критик. Один из крупнейших поэтов русской эмиграции.
37.Владислав Фелицианович Ходасевич (1886–1939) – русский поэт, литературовед, критик, историк литературы. С 1922 в эмиграции, жил в Париже. Возглавлял литературный отдел газеты «Возрождение».
38.Илья Львович Сельвинский (1899–1968) – писатель, поэт, драматург. Основатель Литературного центра конструктивистов.
39.«Пинкертоновщина» – синоним детективно-приключенческой литературы, названной так по имени популярного героя серии детективов, сыщика Ната Пинкертона.
40.Борис Константинович Зайцев (1881–1972) – писатель, переводчик. В эмиграции с 1922, сначала в Германии, затем в Италии. С 1924 жил в Париже. Член правления, а с 1945 председатель Союза русских писателей и журналистов в Париже. Сотрудничал в парижских журналах «Иллюстрированная Россия», «Современные записки», газетах «Возрождение», «Последние новости», «Русская мысль»; в журнале «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Новом журнале» (Нью-Йорк) и др. Писал романы, повести, рассказы и очерки, беллетризованные биографии русских писателей (И. С. Тургенева, А. П. Чехова).
41.Владимир Владимирович Набоков (псевдоним Сирин) (1899–1977) – писатель, поэт, литературовед. В эмиграции с 1919. Жил в Германии, Великобритании, Франции, Швейцарии. Писал по-русски и по-английски.
42.Гайто (Георгий) Иванович Газданов (1903–1971) – писатель, журналист, литературный критик. Участник гражданской войны. С 1920 в эмиграции. Жил Константинополе, затем в Париже. Работал на радио «Свобода». Автор нескольких романов, рассказов, литературно-критических эссе, рецензий.
43.Алексей Михайлович Ремизов (1877–1957) – писатель. Отбывал 5-летнее наказание в ссылке за сопротивление полиции во время демонстрации. С 1921 в эмиграции. Жил в Берлине, затем в Париже, плодотворно занимаясь литературной деятельностью. В конце жизни получил советское гражданство, однако остался жить в Париже.
44.Петр Николаевич Краснов (1869–1947) – военный, писатель, публицист, общественный и политический деятель. Генерал-майор Русской императорской армии. Атаман Всевеликого Войска Донского. Видный деятель Белого движения. С 1920 в эмиграции. Автор романа-эпопеи «От двуглавого орла к красному знамени» и других популярных произведений, переводившихся на многие языки. Сотрудничал с Русским общевоинским союзом, «Братством Русской Правды». Участвовал в создании «Казачьего стана» в Италии. В 1945 был выдан британским командованием в г. Лиенце (Австрия) и казнен в Москве вместе со своими соратниками.
45.Николай Николаевич Брешко-Брешковский (1874–1943) – писатель, журналист. Сын одной из создателей партии эсеров Е. К. Брешко-Брешковской, из-за ссылки матери воспитывался с 10 лет в семье дяди на Волыни. По окончании Ровенского реального училища в 1893 жил в Петербурге, публиковался в «Наблюдателе», «Биржевых новостях», «Русском слове», «Новом слове», «Звезде», «Ниве», «Огоньке» и других газетах и журналах. Издавал сборники повестей и рассказов, романы, и вскоре стал популярным писателем, одним из родоначальников русского политического детектива. Также писал о живописи и русских художниках. В 1920 эмигрировал в Варшаву, писал политические романы. В 1927 по требованию властей покинул Польшу и переехал в Париж. Сотрудничал в эмигрантских газетах и журналах «Иллюстрированная Россия» (Париж), «Для вас» (Рига), «За Родину» (Рига), «Наше слово» (Рига); в общей сложности опубликовал более 60 романов. Погиб во время бомбардировки Берлина британской авиацией.
46.Вера Ивановна Крыжановская (в замужестве Семенова, псевдоним Рочестер; 1857–1924) – писательница. Интересовалась спиритизмом и оккультизмом. Утверждала, что ее романы были продиктованы ей духом английского поэта Джона Уилмота, графа Рочестера. Писала на французском языке, затем написанное переводилось на русский язык и редактировалось автором. Помимо исторических и спиритических произведений писала сочинения на современные темы. За описание быта Древнего Египта в книге «Железный канцлер Древнего Египта» Французская Академия наук присвоила ей почетное звание «Офицер Французской Академии». Роман «Светочи Чехии» был удостоен почетного отзыва Российской Императорской Академии наук. После революции эмигрировала в Эстонию. Более двух лет работала на лесопильном заводе, что отрицательно сказалось на ее здоровье, заболела и умерла в нищете.
47.Марк Алданов (наст. имя Марк Александрович Ландау) (1886–1957) – русский писатель, публицист, химик. С 1919 в эмиграции. Жил во Франции, в 1940 переехал в США, после войны вернулся во Францию. Наиболее известны его исторические романы.
48.Олег Павлович Ильинский (1932–2003) – поэт. С 1944 жил с родителями в Германии, с 1956 в США. Публиковал стихи и эссе о русской литературе в журналах «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Новом журнале» (Нью-Йорк) и многих других изданиях русской эмиграции. Автор пяти сборников стихов.
49.Сергей Сергеевич Максимов (наст. имя Пасхин: 1916–1967) – советский писатель, поэт, драматург. В эмиграции жил в Германии и США. Входил в редколлегию журнала «Грани» (Франкфурт-на-Майне). Наиболее известное произведение – роман «Денис Бушуев».
50.Ржевский Леонид (наст. имя Леонид Денисович Суражевский; 1905–1986) – писатель, литературовед. В 1930 окончил литературно-лингвистическое отделение педагогического факультета 2-го Московского государственного университета. Преподавал в Орехове, Туле, Москве. В 1941 защитил в качестве кандидатской диссертации составленный им двухтомный словарь языка «Горя от ума». Защита состоялась 28 июня, а 1 июля ушел на фронт в звании лейтенанта. Был помощником командира дивизионной разведки, попал в плен. В 1941–1943 в лагерях для военнопленных. В 1943 был освобожден и служил лектором для учителей на оккупированной территории. После 1944 жил под Мюнхеном и взял псевдоним Ржевский, в 1950–1953 жил недалеко от Франкфурта-на-Майне, где был редактором журнала «Грани» (1952–1955). В 1953–1963 преподавал в Лундском университете в Швеции. В 1963 он переехал в США, где ему предложили место профессора в Оклахомском университете. Позднее профессор славянской литературы в Нью-Йоркском университете. Член американского Пен-клуба. Публиковал книги а также статьи в журналах «Мосты» (Мюнхен), «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Литературный современник» (Мюнхен), «Воздушные пути» (Нью-Йорк), «Континент» (Париж), «Посев» (Мюнхен).
51.Николай Нароков (наст. имя Николай Владимирович Марченко; 1887–1969) – писатель. Окончил Киевский политехнический институт, затем работал в Казани. Принимал участие в деникинском движении, попал в плен, но сумел бежать. До 1932 преподавал в школе математику, затем как бывший участник Белого движения был арестован и осужден на несколько лет. С 1935 жил в Киеве, откуда в 1944 эмигрировал в Германию. В 1950 переехал в США, где жил в Монтере (Калифорния) вместе с сыном, поэтом Николаем Моршеном, преподавал русский язык. Сотрудничал в «Новом журнале» (Нью-Йорк), газетах «Русская мысль» (Париж) и «Новое русское слово» (Нью-Йорк). Опубликовал книги «Мнимые величины» (Нью-Йорк, 1952), «Могу» (Буэнос-Айрес, 1965).
52.Ирина Сабурова (наст. имя Ирина Евгеньевна Кутитонская, в замужестве Перфильева, затем баронесса фон Розенберг; 1907 – 1979) – писательница, поэт. Родилась в семье офицера. Училась в Риге. Воевала в Белой армии. Была замужем первым браком за поэтом Александром Михайловичем Перфильевым. Печататься стала в рижской газете «Сегодня» в 1922. Писала стихи, прозу, сказки, делала переводы зарубежных прозаиков. Публиковалась в журналах «Балтийский альманах» (Рига), «Наш Огонек» (Рига), «Для Вас» (Рига), «Для всех» (Рига), «Новая нива» (Рига), «Новая неделя» (Рига), «Иллюстрированная Россия» (Париж), газетах «Маяк» (Рига), «Двинский вестник» (Рига), «Русский вестник» (Рига) и «Правда» (Рига). С 1946 жила в Германии. Работала в Мюнхене на радиостанции «Свобода» (с 1953). Сотрудничала в газете «Новое русское слово», была секретарем редакции ежеквартального журнала «Голос Зарубежья». Издавала стихи А. М. Перфильева. Автор книг «Тень синего марта» (Рига, 1938), «Королевство алых башен» (Мюнхен, 1947), «Корабли Старого города» (Мюнхен, 1950), «Разговор молча» (Мюнхен, 1956), «Копилка времени» (Мюнхен, 1957), «Счастливое зеркало» (Мюнхен, 1966), «Королевство» (Мюнхен, 1976), «После…» (Мюнхен, 1961), «О нас» (Мюнхен, 1972).
53.Константин Виргилий Георгиу (Constantin Virgil Gheorghiu; 1916–1992) – румынский писатель, священник Румынской Православной Церкви.
54.Речь идет о Н. Н. Рутченко-Рутыче (1916–2013).
55.Франcуаза Саган (Françoise Sagan; наст. имя Куаре [Quoirez]; 1935–2004) – французская писательница, драматург.
56.Жан-Поль Шарль Эмар Сартр (Jean-Paul Charles Aymard Sartre; 1905–1980) – французский писатель, драматург, критик, журналист, общественный деятель. Представитель атеистического экзистенциализма. Лауреат Нобелевской премии по литературе (от которой отказался).
57.Дороти Ли Сейерс (Dorothy Leigh Sayers; 1893–1957) – английская писательница, драматург, переводчик. Одна из основателей британского Детективного клуба.
58.Вениамин Васильевич Сапелкин (?-1958) – журналист, издатель. Издавал несколько периодических изданий в Харбине и Тяньзине. С 1953 жил в Бразилии, в Сан-Паулу. Редактор единственной русской газеты «Вестник Бразилии». После ее закрытия, основал издательство «Луч» с собственной типографией. Погиб в автомобильной катастрофе.
59.Александра Осиповна Смирнова(-Россет) (1809–1882) – фрейлина императорского двора. Дружила с А. С. Пушкиным, В. А. Жуковским, Н. В. Гоголем, М. Ю. Лермонтовым.
60.Павел Дмитриевич Киселев, граф (1788–1872) – государственный деятель. Генерал от инфантерии. Командующий русскими войсками в Лунайских княжествах. Первый министр государственных имуществ. Посол России во Франции.
61.Григорий Валерианович Месняев (1892–1967) – писатель, журналист. Учился на юридическом факультете Киевского университета. В 1914 поступил в Виленское военное училище, по окончанию которого служил в 152-й пехотном Владикавказском генерала Ермолова полку 38-й пехотной дивизии. Участвовал в Первой мировой войне. Воевал в Добровольческой армии, в Марковском пехотном полку. В 1920, при отступлении, заболел тифом и остался в Ростове-на-Дону; скрывал свое прошлое. В 1942 оказался в немецкой оккупации; в 1943 эвакуировался на Запад, жил в Баварии. После войны переехал в США, активно сотрудничал с газетой «Наша страна» (Буэнос-Айрес), был редактором газеты «Россия» (Нью-Йорк), печатался в журналах «Знамя России» (Нью-Йорк), «Возрождение» (Париж). Опубликовал книги «За гранью прошлых дней» (Буэнос-Айрес, 1957), «Поля неведомой земли» (Буэнос-Айрес, 1962), «По следам минувшего» (Нью-Йорк, 1965).
62.Михаил Валерианович Зызыкин (1880–1960) – историк, правовед, публицист. Образование получил в Императорском Московском университете, с 1911 приват-доцент. В 1921 эвакуировался в Константинополь, после перебрался в Рим, а затем в Софию. Преподавал в Софийском университете до 1929. В 1929 устроился в Варшавский университет, состоял в нем профессором православного богословского факультета на кафедре православной социологии и канонического права. Активно участвовал в монархическом движении и церковной жизни, был избран членом Международной Академии христианских социологов. В начале Второй мировой войны уехал в Аргентину, где сотрудничал с газетой И. Л. Солоневича «Наша страна». Опубликовал книги и брошюры «Царская власть и Закон о престолонаследии в России» (София, 1924), «Функции церковной власти: Епископ как ее орган» (Варшава, 1931), «Патриарх Никон – его государственные и канонические идеи» (Варшава, том 1, 1931; том 2, 1934), «О церковной самостоятельности в новейших построениях церковно-государственных отношений» (Варшава, 1932), «Философия власти в свете христианской социологии» (Варшава, 1933), «Тайны императора Александра I» (Буэнос-Айрес, 1952), «Император Николай I и военный заговор 14 декабря 1925 года» (Буэнос-Айрес, 1958) и др.
63.Николай Потоцкий (наст. имя Николай Георгиевич Шаповаленко; 1894–1976) – офицер, журналист. Участник Гражданской войны. В эмиграции жил во Франции, в Ницце. В 1930 организовал в Ницце Общество изучения России, входившее в Российское народно-имперское («штабс-капитанское») движение. После Второй мировой войны продолжил свою деятельность в Российском народно-монархическом движении И. Л. Солоневича, редактировал «Бюллетень Российского Народно-монархического движения», руководил Литературным Фондом Народной Монархии. Сотрудничал с газетой «Наша страна» (Буэнос-Айрес). Автор книг и брошюр, изданных «Нашей страной»: «Беседы о народной монархии. Народно-монархическое движение» (совместно с И. Н. Владимировым; 1953), «Спутник пропагандиста народной монархии» (1954), «Император Павел Первый» (1957), «Курс национального воспитания русской молодежи» (1958), «Народная монархия» (1959), «Правда о царской России» (1959) и «Земля – трудящимся!» (1960), а также книги «К русской молодежи» (Ницца, 1962).
64.Дмитрий Сергеевич Мережковский (1865–1941) – писатель, поэт, литературный критик, переводчик, литературный и общественный деятель. Муж поэтессы Зинаиды Гиппиус. Один из основателей русского символизма.
65.Жан Трэн (Jean Train; 1909–1973) – профессор русского языка Школы восточных языков (в настоящее время Национальный институт восточных языков и культур) в Париже.
66.Владимир Алексеевич Смоленский (1901–1961) – поэт. Родился и вырос на Дону, в семье потомственного донского казака, полковника жандармского полицейского управления, расстрелянного большевиками в 1920. Воевал в Добровольческой армии. В эмиграции жил в Тунисе, потом во Франции, где окончил Высшую коммерческую академию. Работал бухгалтером. Печатать стихи начал с 1927. Активно участвовал в деятельности Союза молодых писателей и поэтов, Союза русских писателей и журналистов, объединения казаков-литераторов. С 1947 соредактор журнала «Орион». Печатал стихи и литературоведческие статьи в газете (а затем и журнале) «Возрождение», газете «Русское воскресенье». Автор четырех сборников стихов, выпущенных в Париже: «Закат» (1931), «Наедине» (1938), «Собрание стихотворений» (1957) и посмертно вышедшего «Стихи. 1957–1961» (1963).
67.Константин Константинович Случевский (1837–1904) – поэт, писатель, драматург, переводчик. Тайный советник. Служил в Министерстве внутренних дел. Главный редактор газеты «Правительственный вестник».
68.Бенедикт Константингович Лифшиц (1887–1938) – поэт, переводчик. Участник Первой мировой войны. Переводчик и редактор «Всемирной литературы». Арестован и расстрелян как участник «ленинградского писательского дела».
69.Георгий Викторович Адамович (1892–1972) – поэт, литературный критик, переводчик.
70.Роман Борисович Гуль (1896–1986) – писатель, журналист. Родился в семье нотариуса. Окончил Московскую 3-ю школу прапорщиков, служил в действующей армии. Участвовал в Ледяном походе генерала Корнилова. С 1920 жил в Берлине, работал секретарем журнала «Новая русская книга». Был участником сменовеховского движения. В 1973 уехал в Париж, сотрудничал в газете «Последние новости», журнале «Иллюстрированная Россия». С 1950 жил в Нью-Йорке, сотрудничал в «Новом журнале», с 1966 был его главным редактором. Автор нескольких книг и трилогии «Я унес Россию».
71.Илья Дмитриевич Сургучев (1881–1956) – писатель, драматург, журналист. Окончил духовное училище, Ставропольскую духовную семинарию, а потом факультет восточных языков Санкт-Петербургского университета. Был одним из организаторов журналов «Ставропольский сатирикон» и «Сверчок». В 1912 в сборнике «Знание» (№ 39) вышла повесть «Губернатор», имевшая большой успех. В 1913 в Александринском театре Петербурга была поставлена первая пьеса «Торговый дом». Следующая пьеса, «Осенние скрипки», была поставлена в Московском Художественном театре. После революции участник Белого движения. Заведующий одного из отделений «Осведомительного агентства» («Осваг») Добровольческой армии. С 1920 в эмиграции, жил в Константинополе, затем в Праге, где был одним из организаторов русского театра. В 1924 переехал в Париж. Печатался в газете, а затем журнале «Возрождение». С 1930 в составе редакции «Возрождения» вел отдел прозы и очерка. Сотрудничал с журналами «Зарницы» (София), «Златоцвет» (Берлин), «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Жар-птица» (Берлин, Париж), «Русская мысль» (София), газетами «Огни» (Прага), «Новое слово» (Берлин), «Парижский вестник» (Париж), «Перезвоны» (Рига) и др. В Париже издал сборник «Эмигрантские рассказы» (1927), роман «Ротонда» (1952), повесть «Детство императора Николая II» (1953). Основал парижский «Театр без занавеса» (1943–1944). Рассказы и пьесы переведены на иностранные языки, пьесы ставились во Франции, Германии, скандинавских странах. В Голливуде было снято два фильма: в 1935 «The man who broke the bank at Monte Carlo» («Человек, который сорвал банк в Монте-Карло») по мотивам пьесы «Игра», и в 1949 «If this be sin» (оригинальное название «This dangerous age» – «Этот опасный возраст») по мотивам пьесы «Осенние скрипки».
72.Андрей Донатович Синявский (литературный псевдоним Абрам Терц; 1925–1997) – писатель, литературовед, критик. Диссидент. С 1973 жил во Франции.
73.Семен Аркадьевич Карлинский (1924–2009) – литературовед-славист. Профессор кафедры славянских языков и литературы Калифорнийского университета в Беркли.
74.Марк Львович Слоним (1894–1976) – писатель, публицист, литературовед, переводчик, журналист, политический деятель (эсер). В эмиграции жил в Берлине, Праге, Париже. Редактировал журнал «Социалист-революционер». Руководитель литературного объединения «Кочевье» (1928–1938). С 1941 жил в США. Преподавал русскую литературу в колледже Сары Лоуренс в Нью-Йорке.
75.Зинаида Алексеевна Шаховская (1906–2001) – писательница, журналистка. Жила в Париже. Главный редактор газеты «Русская мысль» (1968–1978). Кавалер ордена Почетного легиона, офицер Ордена Искусств и литературы.
76.Юрий Петрович Иваск (1907–1986), поэт, литературный критик. После Второй мировой войны жил в Германии, затем в США, преподавал русскую литературу, был профессором Массачусетского университета (Амхерст).
77.Кирилл Викторович Хенкин (1916–2008) – писатель, журналист, переводчик. Сотрудник НКВД. Участник войны в Испании. В начале 1970-х участвовал в диссидентском движении. В 1973 эмигрировал в Израиль. Работал нештатным корреспондентом радио «Свобода» в Израиле, а затем, после перезда в Мюнхен, в Германии.
78.Александр Васильевич Бахрах (1902–1985) – писатель, литературовед. С 1920 в эмиграции. Жил в Варшаве, а затем в Париже. Публиковался в газетах и журналах русской эмиграции, работал на радио «Свобода».
79.Глеб Петрович Струве (1898–1985) – поэт, переводчик, литературный критик. Сын П. Б. Струве. В 1919 перехал в Англию. Преподавал историю русской литературы в Лондонском университете. После Второй мировой войны жил в США, был профессором славянских языков Калифорнийского университета в Беркли.
80.Владимир Алексеевич Солоухин (1924–1997) – писатель, поэт, публицист. Один из самых значительных представителей «деревенской прозы».
81.Наум Моисеевич Коржавин (1925–2018) – поэт, журналист, драматург, переводчик. В 1948 был осужден «за чтение стихов идеологически невыдержанного содержания» и провел 6 лет в ссылке в Сибири, откуда после амнистии вернулся в Москву. С 1973 в эмиграции в США.
82.Павел Александрович Катенин (1792–1853) – поэт, драматург, литературный критик, переводчик.
83.Иван Иванович Козлов (1779–1840) – поэт и переводчик. Его вольный авторский перевод стихотворения английского поэта-романтика Томаса Мура (Thomas Moore, «Those evening bells») послужил текстом одной из самых популярных в России песен «Вечерний звон».
84.Нестор Васильевич Кукольник (1809–1868) – поэт, писатель, драматург, переводчик. Автор популярных исторических романов, драматических поэм, драм, либретто (опер «Жизнь за царя» и «Руслан и Людмила») и романсов (напр., «Жаворонок» и «Попутная песня» на музыку М. И. Глинки).
85.Николай Алексеевич Полевой (1796–1846) – писатель, драматург, литературный и театральный критик, переводчик. Представитель романтизма. Ввел в оборот слово «журналистика». Издавал журнал «Московский телеграф», «Русский вестник», сотрудничал в «Северной пчеле», редактировал «Сын отечества».
86.Альфред Виктор де Виньи, граф (Alfred Victor de Vigny; 1797–1863) – французский писатель. Один из наиболее значительных представителей французского романтизма.
87.Густаво Адольфо Беккер (Gustavo Adolfo Becquer, наст. имя. Густаво Адольфо Домингес Бастида; 1835–1870) – испанский поэт, писатель, журналист. Крупнейший представитель испанского романтизма.
88.Хосе де Эспронседа (Jose de Espronceda; 1808–1842) – испанский поэт. Крупнейший представитель испанского романтизма.
89.Адам Бернард Мицкевич (Adam Dernard Mickiewicz; 1798–1855) – польский поэт, публицист, политический деятель. Один из крупнейших представителей польского романтизма.
90.Михай Эминеску (Mihai Eminescu; 1850–1889) – молдавский и румынский поэт. Классик румынской литературы.
91.Николай Иванович Гнедич (1784–1833) – поэт, переводчик. Перевел на русский язык «Илиаду» Гомера.
92.Андре Мари де Шенье (Andre Marie de Chenier; 1762–1794) – французский поэт, журналист и политический деятель. В разгар революционного террора был обвинен в сотрудничестве с роялистами и казнен на гильотине.
93.Владимир Емельянович Максимов (1930–1995) – писатель, поэт, журналист. С 1974 в эмиграции. Жил в Париже. Основатель и главный редактор журнала «Континент». Исполнительный директор международной антикоммунистической организации «Интернационал сопротивления».
94.Чарльз Перси Сноу (Charles Percy Snow; 1905–1980) – английский писатель-реалист, физик, химик, общественный деятель.
95.Томас Стернз Элиот (Thomas Stearns Eliot; 1888–1965) – американский и английский поэт, драматург, литературный критик. Представитель модернизма. Лауреат Нобелевской премии по литературе. Директор издательства «Faber and Faber». Президент Лондонской библиотеки.
96.Луи Арагон (Louis Aragon; наст. имя Луи-Мари Андрие, Louis-Marie Andrieux; 1897–1982) – французский писатель, поэт. Деятель французской коммунистической партии. Лауреат Международной Ленинской премии «За укрепление мира между народами».
97.Надежда Яковлевна Мандельштам (1899–1980) – писатель, лингвист, педагог. Жена О. Э. Мандельштама.
98.Позор тому, кто дурно об этом подумает (фр.) – девиз рыцарского ордена Подвязки.
99.Фраза, приписываемая шведскому канцлеру Акселю Оксеншерне (см. о нем прим. 691): «Мало разума в управлении миром».
100.Михаил Алексеевич Кузмин (1872–1936) – поэт, драматург, переводчик, критик, композитор. Первый в России мастер свободного стиха.
101.Алексей Данилович Басманов (1514–1570) – один из наиболее известных опричников Ивана Грозного.
102.Михаил Александрович Дондуков-Корсаков (1794–1869) – вице-президент Санкт-Петербургской Академии наук, цензор.
103.Виктор Борисович Перельман (1929–2003) – писатель, журналист, издатель. Окончил Московский юридический институт. Работал на московском радио, в газете «Труд», «Литературной газете». В 1973 эмигрировал в Израиль, с 1981 жил в США. Основательл и главный редактор журнала «Время и мы» (1975–2001, Израиль, с 1981 США).
104.Шимон (Симон) Перецович Маркиш (1931–2003) – переводчик, литературовед. Переводчик в государственном издательстве художественной литературы. Профессор отделения славистики Женевского университета (1974–1996). Автор ряда работ по истории русско-еврейской литературы. Выпускал в Мюнхене «Еврейский журнал» (1990–1993).
105.Фридрих Наумович Горенштейн (1932–2002) – писатель, драматург, сценарист. С 1980 в эмиграции, сначала в Вене, затем в Берлине.
106.Лев Савельевич Друскин (1921–1990) – поэт, переводчик. В 1980 эмигрировал, жил в Германии.
107.Натан Яковлевич Эйдельман (1930–1989) – писатель, историк. Автор книг о декабристах, Пушкине, Павле I и т. д.
108.Ефим Григорьевич Эткинд (1918–1999) – филолог, переводчик. С 1974 в эмиграции, жил в Париже. Преподавал в Х Парижском университете (Нантер). Печатался в журналах «Континент» (Париж), «Синтаксис» (Париж), «Время и мы» (Израиль, США), «Страна и мир» (Мюнхен). Автор многочисленных филологических работ.
109.Илья Захарович (Зеликович) Серман (1913–2010) – литературовед. Преподавал в Ленинградском педагогическом институте им. Герцена. В 1949 был осужден за антисоветскую пропаганду и отбывал срок в Магаданской области до амнистии в 1954. С 1976 в эмиграции, жил в Израиле. Профессор русской и славянской филологии Еврейского университета в Иерусалиме.
110.Сергей Иванович Гусев-Оренбургский (1867–1963) – писатель. Учился в духовной семинарии, принял сан священника. После 6 лет службы отказался от сана и стал писателем. С 1921 в эмиграции. Жил в Харбине, с 1923 в США.
111.Алексей Степанович Хомяков (1804–1860) – поэт, философ, богослов, публицист. Один из основоположников славянофильства.
112.Иван Сергеевич Аксаков (1823–1886) – писатель, поэт, общественный деятель. Один из основоположников славянофильства.
113.Нестор Александрович Котляревский (1863–1925) – литературный критик, историк литературы. Действительный статский советник. Первый директор Пушкинского дома в Петербурге.
114.Фридрих Вильгельм Йозеф Шеллинг (Friedrich Wilhelm Joseph Schelling; 1775–1854) – немецкий фиолософ. Представитель идеализма в новой философии, один из первых йенских романтиков.
115.Вилла Катэр (также Уилла Кэсер; Willa Cather; 1873–1947) – американская писательница. В 1952 издательство имени Чехова напечатало ее роман «Моя Антония» в переводе В. С. Яновского.
116.Василий Семенович Яновский (1906–1989) – прозаик, публицист. В эмиграции с 1922. С 1926 жил в Париже, где продолжил занятия литературой, параллельно учась на медицинском факультете Сорбонны, который окончил в 1937. Печатался в журнале «Числа», газете «Последние новости, журналах «Иллюстрированная Россия», «Русские записки» и «Современные записки». В 1930 в Париже вышло первое крупное произведение «Колесо». Новый роман «Мир» (Берлин, 1931) вызвал единодушную критику со стороны многих литераторов. Холодный прием встретили у читателей и критики и последующие произведения – повесть «Любовь вторая» (Париж, 1935) и роман «Портативное бессмертие» (1938–1939), изданный полностью отдельной книгой лишь в 1953 в Нью-Йорке. В 1940 вместе с женой и дочерью перебрался в Монпелье, на юг Франции, затем в Касабланку (Марокко), а оттуда в США (июнь 1942). Жил в Нью-Йорке, работал врачом-анестезиологом. Совместно с Е. Извольской и А. Лурье организовал экуменическое общество «Третий час», издающее одноименный журнал на трех языках; сотрудничал с эмигрантскими изданиями «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Новоселье» (Нью-Йорк), «Опыты» (Нью-Йорк). Опубликовал роман «Американский опыт» (Нью-Йорк, 1982), повесть «Челюсть эмигранта» (Нью-Йорк, 1957), мемуары «Поля Елисейские: Книга памяти» (Нью-Йорк, 1983).
117.Александр Иванович Эртель (1855–1908) – писатель. Участник «Народной воли».
118.«Бог из машины» (лат.) – выражение, означающее неожиданную, нарочитую развязку ситуации, с привлечением внешнего фактора.
119.Зинаида Николаевна Гиппиус (1869–1945) – поэтесса и писательница, драматург и литературный критик. Видная представительница Серебряного века и русского символизма. Жена Д. С. Мережковского.
120.Лариса Михайловна Рейснер (1895–1926) – поэтесса, журналистка, политический деятель. Революционерка, участница гражданской войны.
121.Александр Федорович Керенский (1881–1970) – политический и государственный деятель, министр, затем министр-председатель Временного правительства России (в 1917). После октябрьского переворота эмигрировал во Францию, затем в США.
122.Максимилиан Александрович Волошин (1877–1932) – поэт, переводчик, художественный и литературный критик, художник. Увлекался антропософией.
123.Юрий Константинович Терапиано (1892–1980) – писатель, поэт, литературный критик, переводчик. Участник Первой мировой и гражданской войн. С 1920 в эмиграции. Жил в Константинополе, с 1922 в Париже. Печатался в газетах и журналах русской эмиграции: «Новое русское слово» (Нью-Йорк), «Русская мысль» (Париж).
124.Федор Августович Степун (1884–1965) – философ, социолог, литературный критик, общественно-политический деятель. Участник Первой мировой войны. Начальник политического управления Военного министенрства во Временном правительстве (1917). Литературный руководитель и режиссер Показательного театра в Москве (1919–1920). В 1922 выслан советской властью за границу. Жил в Берлине, Дрездене и Мюнхене. Профессор истории русской культуры в Мюнхенском университете.
125.Марк Вениаминович Вишняк (1883–1976) – юрист, публицист. Эсер. Эмигрировал в 1919. Жил во Франции. Член редакции журнала «Современные записки» (Париж). В 1940 переехал в США. Преподавал русский язык на курсах при Корнеллском университете в Нью-Йорке (1943–1944), в Морской школе восточных языков при Колорадском университете (1944–1946). Редактор русского отдела американского еженедельника «Time» (1946–1958).
126.Вадим Викторович Руднев (1879–1940) – политический деятель. Член партии социалистов-революционеров. Московский городской голова при Временном правительстве (1917). Руководитель Комитета общественной безопасности (1917). С 1919 в эмиграции. Секретарь газеты «Еврейская трибуна». Один из редакторов газеты «Дни» (Париж), журналов «Современные записки» и «Русские записки» (Париж).
127.Перефраз из баллады Лермонтова «Воздушный корабль» (1840), посвященной Наполеону.
128.Из стихотворения А. К. Толстого «Князь Михайло Репнин» (1840-е).
129.Дмитрий Сергеевич Дудко (1922–2004) – священник РПЦ (МП). В 1980 арестован за антисоветские проповеди, однако обратился с открытым «покаянным» письмом к патриарху, а затем по телевидению. Заявил, что никогда не выступал против советской власти, а как священник вел борьбу с безбожием. Был духовником газеты «Завтра», печатал там свои статьи.
130.Игнатий Станиславович Рейсс (наст. имя Натан Маркович Порецкий; 1899–1937) – работник ВЧК, НКВД, разведчик. Невозвращенец. Выступил во французских газетах с открытым письмом, обличавшим политику Сталина. Убит спецгруппой НКВД в Швейцарии.
131.C оговоркой, с осторожностью; дословно: «с крупинкой соли» (лат.).
132.Юрий Аркадьевич Карабчиевский (1938–1992) – поэт, писатель-биограф, литературный критик. Наиболее известна книга «Воскресение Маяковского» (Мюнхен, 1985).
133.Аделина Адалис (урожд. Аделдина Алексеевна Висковатова, с 5 лет Аделина Ефимовна Ефрон; 1900–1969) – поэтесса, писательница, переводчица.
134.Анна Дмитриевна Радлова (1891–1949) – поэтесса, переводчица. Заведовала литературной частью в театре под руководством мужа, С. Э. Радлова. Во время войны с театром оказалась на окупированной территории, затем – в Париже, откуда по предложению советской миссии вернулись в СССР. При возвращении арестована, обвинена в измене и приговорена к 10 годам заключения, которое отбывала под Рыбинском. Занималась сценической речью с актерами самодеятельного театра в лагере, где в 1949 умерла от инсульта.
135.Король мертв, да здравствует король! (фр.)
136.Никита Алексеевич Струве (1931–2016) – издатель, публицист, переводчик. Заведующий кафедры славистики Университета Париж Х (Нантер). Главный редактор журнала «Вестник русского христианского движения» (Париж). Руководитель издательства «ИМКА-Пресс».
137.Константин Болеславович Родзевич (1895–1988) – переводчик, художник по дереву. Агент НКВД в русской эмиграции. Участник гражданской войны в Испании, один из организаторов «Интернациональных бригад». Участник антифашистского Сопротивления во Франции во время Второй мировой войны.
138.Анатолий Сергеевич Штейгер (1907–1944) – поэт. Представитель «парижской ноты».
139.Виктор Александрович Ларионов (1897–1988) – публицист, общественный деятель. Участник первой мировой и гражданской войн. Первопоходник. Галлиполиец. Участник РОВС, член Боевой организации генерала А. П. Кутепова. Сотрудник газеты «Новое слово» (Берлин). В эмиграции жил в Париже, затем в Мюнхене.
140.Игорь Сергеевич Гузенко (1919–1982) – начальник шифровального отдела посольства СССР в Канаде, передавший канадской стороне шифры и документы с данными советской агентуры, внедренной в атомную отрасль.
141.Григорий Зиновьевич Беседовский (1896–1963) – дипломат. Советник посольства СССР в Японии, затем Франции. В 1929 бежал с территории посольства и получил убежище во Франции. Сотрудничал в газетах «Возрождение», «Последние новости» и др. Основатель и редактор газеты «Борьба» (Париж, 1929–1932).
142.Александр Григорьевич Бармин (наст. имя Графф; 1899–1987) – разведчик, дипломат. Занимал дипломатические посты в Персии, Афганистане, Иране, Греции. Резидент Главного разведывательного управления во Франции. В 1937 получил политическое убежище во Франции. С 1940 жил в США. Работал в Управлении стратегических служб. С 1953 руководил Русской службой радиостанции «Голос Америки». Советник Информационного агенства США.
143.Владимир Михайлович Петров (наст. имя Афанасий Михайлович Шорохов; 1907–1991) – дипломат, разведчик. Третий секретарь посольства СССР в Австралии. В 1954 получил политическое убежище. Автор книги воспоминаний «Империя страха» (1956).
144.Юрий Александрович Растворов (1921–2004) – разведчик. Работник посольства СССР в Японии. В 1954 получил убежище в США. Работал советником в ЦРУ.
145.Мария Самойловна Цетлина (1882–1976) – издательница, общественный и политический деятель. Член партии социалистов-революционеров. После революции эмигрировала во Францию, затем в США.
146.Марк Ефимович Вейнбаум (1890–1973) – журналист, редактор, юрист. В эмиграции с 1913, жил в Нью-Йорке и Париже. Главный редактор газеты «Новое русское слово» (Нью-Йорк, 1922–1973).
147.Яков Моисеевич Цвибах (псевдоним Андрей Седых; 1902–1994) – литератор, журналист, масон. Эмигрировал в Париж, сотрудничал в газетах «Последние новости» (Париж), «Сегодня» (Рига). В 1941 перехал в США, писал книги, сотрудничал в эмигрантской прессе, с 1973 был главным редактором газеты «Новое русское слово».
148.Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, князь (1890–1939) – поэт, литературовед, критик, журналист. Участник Первой мировой и гражданской войн. С 1920 в эмиграции. В 1932 переехал в Советский Союз. В 1937 был арестован и приговорен по подозрению в шпионаже к 8 годам исправительно-трудовых работ. Умер в лагере под Магаданом.
149.Леонид Федорович Зуров (1902–1971) – писатель. Участник гражданской войны. Секретарь и наследник архива И. А. Бунина. С 1919 в эмиграции. Жил в Риге, Праге, Париже. Печатался в газетах «Последние новости» (Париж), «Слово» (Рига), «Сегодня» (Рига), «Советский патриот» (Париж), журналах «Иллюстрированная Россия» (Париж), «Перезвоны» (Рига), «Новый журнал» (США).
150.Борис Юлианович Поплавский (1903–1935) – поэт, писатель. С 1920 с семьей в эмиграции. Жил в Париже. Опрубликовал несколько сборников стихов и прозы.
151.Иван Семенович Барков (1732–1768) – поэт, переводчик. Секретарь М. В. Ломоносова. Автор «срамных» (эротических) стихотворений.
152.Илья Михайлович Зданевич (1894–1975) – писатель, издатель, художник. Теоретик русского авангарда. С 1920 в эмиграции, с 1921 жил в Париже. Работал рисовальщиком по ткани в фирме «Шанель», директором завода и фирмы. Выпустил три поэтические книги.
153.Борис Анатольевич Нарциссов (1906–1982) – поэт и переводчик. В молодости жил в Эстонии, входил в Юрьевский цех поэтов. Окончил Тартусский университет по специальности химия. Во время войны жил в Германии, затем в Австралии, откуда переселился в США, где жил в Вашингтоне. Выпустил несколько сборников стихов, занимался переводами Эдгара По, а также эстонских поэтов.
154.Эркюль Савиньен Сирано де Бержерак (Hercule Savinien Cyrano de Bergerac; 1619–1655) – французский драматург, писатель, поэт. Один из основоположников научной фантастики. Прототип героя пьесы Эдмона Ростана «Сирано де Бержерак».
155.Сергей Константинович Маковский (1877–1962) – поэт, издатель, журналист, художественный критик. Масон. Сын художника К. Е. Маковского. С 1920 в эмиграции. Был одним из редакторов газеты «Возрождение». Опубликовал сборники стихов и книги «Портреты современников» и «На Парнасе "Серебряного века"». Председатель Объединения русских писателей в Париже. В 1946 сотрудничал с Союзом советских патриотов и газетой «Советский патриот».
156.Иван Венедиктович Елагин (наст. фамилия Матвеев; 1918–1987) – поэт, переводчик. Во время войны жил в Киеве, в 1943 через Германию перешел в американскую зону оккупации. Находился в лагере для перемещенных лиц (Ди-Пи), затем жил в Мюнхене. С 1950 жил в США, работал на радио «Свобода», преподавал в колледже, затем стал профессором русской литературы Питтсбургского университета. Печатался в «Новом журнале» (Нью-Йорк), публиковал стихи и переводы.
157.Говард Филлипс Лавкрафт (Howard Phillips Lovecraft; 1890–1937) – американский писатель и журналист, работавший в жанрах ужасов, научной фантастики, т. н. «фэнтези».
158.Альфред де Мюссе (Alfred de Musset; 1810–1857) – французский поэт, драматург, писатель. Крупнейший представитель романтизма.
159.«Во сне…» (лат.); начало латинского выражения «in somnis veritas» – «во сне правда».
160.Луций Нераций Марцелл (Lucius Neratius Marcellus; I–II вв. нэ.) – политик, сенатор времен Римской империи.
161.Ирина Владимировна Одоевцева (1895–1990) – поэт, писатель. В 1922 эмигрировала, жила преимущественно в Париже. Автор известных мемуаров «На берегах Невы» и «На берегах Сены». В 1987 вернулась в СССР, в Ленинград.
162.Цитата из стихотворения Ирины Одоевцевой «Юрию Терапиано».
163.Яков Николаевич Горбов (1896–1981) – писатель, поэт, литературный критик, редактор. Участник Первой мировой и гражданской войн. В эмиграции в Германии, затем во Франции. Публиковал стихи, романы на французском и русском. Редактор журнала «Возрождение» (Париж).
164.Сергей Сергей Оболенский, князь (1908–1980) – историк, редактор. С 1920 в эмиграции, жил в Венгрии, Германии, Франции. Преподавал в Русском институте при Католическом университете в Париже. Участвовал в движении младороссов. Редактор журнала «Возрождение» (Париж).
165.Новалис (Novalis, наст. имя барон Георг Фридрих Филипп Фрайхерр фон Харденберг; 1772–1801) – немецкий философ, писатель, поэт-мистик. Один из йенских романтиков.
166.Геннадий Александрович Барабтарло (1949–2019) – литературовед, переводчик. Ведущий специалист по творчеству В. В. Набокова. С 1979 в эмиграции, жил в США. Перевел роман «Пнин», автор книг о творчестве В. В. Набокова, статей о творчестве А. С. Пушкина, Ф. И. Тютчева, А. И. Солженицына.
167.Бертран дю Геклен (Bertrand du Guesclin; 1320–1380) – французский военначальник. Коннетабль Франции в 1370–1380. Герой Столетней войны.
168.Поль Генри де Крюи (Paul de Kruif; 1890–1971) – американский микробиолог, писатель. Один из создателей жанра научно-художественной литературы.
169.Аксель Мартин Фредерик Мунте (Axel Munthe; 1857–1949) – шведский врач, писатель. Жил на Капри, на собственной вилле Сан Микеле, завещенной шведскому государству.
170.Василий Витальевич Шульгин (1878–1976) – политический и общественный деятель, публицист. Депутат Второй, Третьей и Четвертой Государственных дум. С 1920 в эмиграции. В 1944 был вывезен в СССР, где был осужден и отбывал срок во Владимирском централе. В 1956 был освобожден по амнистии и жил во Владимире.
171.Организация русских православных разведчиков.
172.Старый Кирибей (другой псевдоним Шабельский-Борк; наст. имя Петр Николаевич Попов; 1893–1952) – писатель, поэт, публицист. Участник Первой мировой и гражданской войн. С 1918 в эмигрирации, жил в Германии. В Берлине вместе с Ф. В. Винбергом издавал журнал «Луч света». 22 марта 1922 участвовал в неудавшемся покушении на П. Н. Милюкова. Был приговорен к 12 годам тюрьмы, но в 1927 был освобожден по амнистии. Заместитель начальника Управления по делам русской эмиграции в Берлине генерала В. Бискупского, заместитель председателя Русского национального союза участников войны генерала А. В. Туркула. После войны эмигрировал в Аргентину. Автора нескольких книг, сотрудничал с журналом «Владимирский вестник» (Сан-Пауло), газетой «Наша страна» (Буэнос-Айрес).
173.Владимир Данилович Мержеевский (1897–1975) – журналист, общественный деятель. Жил в Риге, с 1927 переехал в Бразилию. Основатель Общества св. Владимира. Издатель православно-монархического журнала «Владимирский вестник» (Сан-Пауло).
174.Владимир Дмитриевич Набоков (1869–1922) – юрист, политический деятель, журналист. Один из лидеров конституционно-демократической партии. Отец писателя В. В. Набокова. Совместно с И. В. Гессеном, издатель газеты «Руль» (Берлин).
175.Елизавета Александровна Шабельская-Борк (1855–1917) – писательница. Автор романа «Сатанисты ХХ века».
176.Сергей Сергеевич Бехтеев (1879–1954) – поэт, офицер. Монархист. Участник Добровольческого движения. С 1920 в эмиграции, жил в Сербии. Сотрудничал в газете «Вера и верность», издавал газету «Новый стяг». С 1930 жил в Ницце. Издавал сборники стихов. Был ктитором домового храма в честь иконы Божией Матери «Державная».
177.Петр Алексеевич Пален, граф (1745–1826) – военный и политический деятель. Генерал от кавалерии. Петербургский военный губернатор (1798–1801). Возглавил заговор против Павла I.
178.Леонтий Леонтьевич Беннигсен (1745–1826) – военный и политический деятель. Генерал от кавалерии. Командующий русской армией в войне с Наполеоном. Активный участник заговора против Павла I.
179.Ольга Александровна Жеребцова (урожденная Зубова; 1765–1849) – авантюристка эпохи Екатерины II и Павла I. Сестра П. А. Зубова, жена создателя и руководителя масонской ложи «Соединенные друзья» А. А. Жеребцова. Состояла в открытой интимной связи с британским посланником в России Ч. Уитвортом. Участница заговора против Павла I.
180.Чарльз Уитворт, граф (Charles Whitworth; 1752–1825) – английский дипломат. Посланник Великобритании в России с 1788 по 1800.
181.Мария Вячеславовна Волкова (1902–1983) – поэтесса. Из потомственной казачьей семьи. С 1920 в эмиграции. Жила в Литве, затем в Германии. Печаталась в газетах «Русская мысль» (Париж), «Русская жизнь» (Сан-Франциско), «Сибирский казак» (Харбин), «Родимый край» (Париж), журналах «Возрождение» (Париж), «Современник» (Торонто), «Новый журнал» (Нью-Йорк) и др. Автор нескольких сборников стихов.
182.Александр Павлович Буров (псевдоним Бурд-Восходов; 1876–1957) – драматург, прозаик. Окончил Харьковский технологический институт. До революции писал пьесы для театра, свыше 20-ти его пьес, оригинальных или адаптированных им, пользовались большим успехом и шли по всей России. В 1918 эмигрировал, жил сначала в Берлине, потом Париже и Амстердаме. В Германии сделал карьеру как инженер. Там же начал писать и издавать книги под своим настоящим именем. В 1934 получил литературную премию журнала «Иллюстрированная Россия» за рассказ «Сын гренадера». Автор книг «Была земля» (Берлин, 1930), «Под небом Германии» (Берлин, 1930), «Земля в алмазах» (Берлин, 1934), «Еще одна баррикада» (Берлин, 1936), «Господи, твоя Россия» (Париж, 1938), «Певец зарубежной печали» (Париж, 1938), «Тяжко мне, тяжко без сталинградовой России» (Голландия, 1947), «В царстве теней» (Париж, 1950), «Москва далекая» (Голландия, 1950), «Русь бессмертная» (Париж, 1952), «Бурелом» (Париж, 1956).
183.«Роман-река» – термин, впервые предложенный французским писателем Роменом Ролланом для описания цикла нескольких романов, объединенных общностью персонажей и исторических событий.
184.Книги имеют свою судьбу (лат.).
185.Какой артист погибает (лат.)
186.Борис Андреевич Можаев (1923–1996) – писатель, поэт.
187.Василий Иванович Белов (1932–2012) – писатель, поэт. Один из родоначальников и лидеров «деревенской прозы».
188.Всеволод Константинович Дубровский (наст. фамилия Левашов;?-1966) – издатель монархической газеты «Наша страна».
189.Евгений Андреевич Гагарин (1905–1948) – писатель. Учился на историко-филологическом факультете Петроградского университета, но не окончил (по семейным обстоятельствам). В 1933 эмигрировал в Германию, где жил сначала в Кенигсберге, потом в Берлине, Зальцбурге и Мюнхене. Окончил лесную академию в Германии, после чего поступил на работу в международную организацию по изучению лесов. Известен ряд его трудов, посвященных проблеме лесов и лесного хозяйства (на нем.). В Германии изданы книги «Великий обман», «Путь на Голгофу» (вышла на семи языках), «В поисках России» (только на нем.), «Звезда ночи», «Возвращение корнета», «Поездка на святки». Остался недописанным роман «Круги на воде». Погиб под колесами грузовика.
190.Джозеф Конрад (Joseph Conrad; наст. имя Юзеф Теодор Конрад Коженевский; 1857–1924) – английский писатель. Поляк по происхождению, получивший признание как классик английской литературы.
191.Кристиан Мегрэ (Christian Megret; 1904–1987) – французский писатель, журналист. Автор ряда романов. Сотрудник журналов «Jour» и «Carrefour».
192.Вячеслав Константинович фон Плеве (1846–1904) – государственный деятель. Директор Департамента полиции (1881–1884), государственный секретарь (1894–1902), министр внутренних дел и шеф жандармов (1902–1904). Убит эсером Е. С. Созоновым в Петербурге.
193.Алексей Александрович Лопухин (1864–1928) – судебный и государственный деятель. Директор департамента полиции. После убийства Великого князя Сергея Александровича был смещен с этой должности. В 1905 был губернатором Эстляндии, но вскоре был уволен за попустительство революционному движению. Участник дела Азефа, был осужден с лишением прав. С 1920 в эмиграции, жил во Франции.
194.Александр Васильевич Герасимов (1861–1944) – полицейский и общественный деятель. Начальник Петербургского охранного отделения (1905–1909). Шеф жандармов. В эмиграции жил в Берлине.
195.Алексей Дмитриевич Покотилов (1879–1904) – революционер, террорист. Член партии социалистов-революционеров и их Боевой организации. Погиб во время создания взрывных устройств.
196.Иван Платонович Каляев (1877–1905) – революционер, террорист, участник боевой организации эсеров, убийца Великого князя Сергея Александровича.
197.Борис Викторович Савинков (1879–1925) – революционер, террорист. Один из лидеров партии эсеров, руководитель ее боевой организации.
198.Федор Иванович Толстой («Американец»), граф (1782–1846) – путешественник. Авантюрист, прославившийся картежным азартом, пристрастием к дуэлям, путешествием в Америку в составе экспедиции И. Ф. Крузенштерна (откуда и получил свое прозвище). Послужил прототипом для многих литературных персонажей (Зарецкий в «Евгение Онегине» А. С. Пушкина, Репетилов в «Горе от ума» А. С. Грибоедова, граф Турбин в повести «Два гусара» Л. Н. Толстого).
199.Виктор Михайлович Чернов (1873–1952) – один из основателей партии социалистов-революционеров и ее основной теоретик. Первый и последний председатель Учредительного собрания (янв. 1918). С 1920 в эмиграции, жил в Эстонии, Германии, Франции и США. Занимался литературно-публицистиченской деятельностью. Один из редакторов журнала «За свободу».
200.Михаил (Мовша) Рафаилович Гоц (1866–1906) – политический деятель. Народоволец. Один из организаторов партии социалистов-революционеров. Финансировал террористическую деятельность партии. Идейный вдохновитель убийства Великого князя Сергея Александровича.
201.Сергей Милич Рафальский (1896–1981) – поэт, писатель, публицист. Член конституционно-демократической партии. В эмиграции с 1921, сначала в Варшаве, где состоял в Народном союзе защиты родины и свободы Б. В. Савинкова, а затем в Праге, где окончил Русский юридический факультет. Один из организаторов Литературно-художественного кружка, преобразованного позднее в «Скит поэтов». Публиковался в журналах «Сполохи» (Берлин), «Перезвоны» (Рига), «Воля России» (Прага, Париж), газетах «За свободу!» (Варшава), «Русская мысль» (Париж), «Новое русское слово» (Нью-Йорк) и др.
202.Дима – псевдоним украинской поэтессы и актрисы Диамары Алексеевны Ходимчук (род. 1925). Во время оккупации была вывезена в Германию, затем жила в Париже, играла в Украинском театре-студии, которым руководила ее мать. С 1959 в США. Автор нескольких поэтических сборников.
203.Николай Николаевич Туроверов (1899–1972) – поэт, общественный деятель, журналист. Родился в семье потомственных старочеркасских казаков. В составе Лейб-гвардии Атаманского полка участвовал в Первой мировой войне. Во время гражданской войны сражался на Дону в партизанском отряде есаула Чернецова, участник Степного похода. Эувакуировался с армией П. Н. Врангеля из Крыма. После лагеря на о. Лемнос работал лесорубом в Сербии, затем грузчиком и служащим банка в Париже. В 1939 поступил в 1-й иностранный кавалерийский полк Иностранного региона, служил в Северной Африке и на Ближнем Востоке, затем во Франции. После войны жил и работал в Париже. Создал Музей Лейб-гвардии Атаманского полка, был главным хранителем библиотеки генерала Ознобишина, издавал «Казачий альманах» и журнал «Родимый край», собирал русские военные реликвии, устраивал выставки на военно-исторические темы: «1812 год», «Казаки», «Суворов», «Лермонтов». Создал «Кружок казаков-литераторов» и участвовал в его работе. В течение одиннадцати лет возглавлял парижский «Казачий Союз». Печатался в журналах «Часовой» (Брюссель), «Перезвоны» (Рига), «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Новый журнал» (Нью-Йорк), в газетах «Россия и славянство» (Париж) и «Русская мысль» (Париж). Автор нескольких сборников стихов.
204.Дмитрий Кленовский (наст. имя Дмитрий Иосифович Крачковский; 1893–1976) – поэт, журналист. Учился в Царскосельской гимназии. В 1913–1917 изучал юриспруденцию и филологию в Петербургском университете. Начал печататься в петербургских журналах с 1914, его первый сборник «Палитра» был издан в Петрограде в конце 1916 под настоящей фамилией. С 1917 работал в Москве служащим, в 1921–1922 – журналистом, в 1922 уехал в Харьков, где работал переводчиком в Радиотелеграфном агентстве. В 1942 во время немецкой оккупации Украины вместе с женой, немкой по происхождению, эмигрировал в Австрию, а затем, в 1943 в Германию. С 1947 начал публиковать стихи под псевдонимом Кленовский – в «Новом журнале», а с 1950 – в журнале «Грани». В Германии были изданы 11 его поэтических сборников.
205.Александр Александрович Смирнов (1883–1962) – советский литературовед, литературный критик, театровед, переводчик. Основоположник советской кельтологии.
206.Эварист Дезире де Форж Парни, виконт (EvaristeDésiredeForges; 1753–1814) – французский поэт.
207.Nun trinken sie, so geht es wirklich besser (нем.) – Теперь пейте, станет лучше.
208.Николай Иванович Ульянов (1905–1985) – писатель, журналист. В 1927 окончил Ленинградский государственный университет, работал в Институте истории Российской ассоциации научно-исследовательских институтов общественных наук. В 1935 возглавил кафедру истории народов СССР. В 1935 после публикации статьи, умеренно критиковавшей тезис об усилении классовой борьбы по мере строительства социализма, был исключен из ВКП(б), после чего уволен из института. В 1936 был арестован НКВД за «контрреволюционную троцкистскую деятельность», приговорен к 5 годам лагерей, отбывал срок на Соловках и в Норильске. Был освобожден в 1941. В 1943 был отправлен на принудительные работы в Германию, в лагерь Карлсфельд под Мюнхеном. В 1947 перебрался в Касабланку. Сотрудничал в журналах «Возрождение» (Париж), «Российский демократ» (Париж), «Новый журнал» (Нью-Йорк) и в газетах «Русская мысль» (Париж) и «Новое русское слово» (Нью-Йорк). В 1953 уехал в Канаду, где читал лекции в Монреальском университете, а с 1955 поселился в США, в Нью-Йорке, затем в Нью-Хейвене (штат Коннектикут), где работал преподавателем русской истории и литературы в Йельском университете. Опубликовал книги «Атосса» (Нью-Йорк, 1952,), «Происхождение украинского сепаратизма» (Нью-Йорк, 1966), «Диптих» (Нью-Йорк, 1967), «Под каменным небом» (Нью-Хейвен, 1970), «Свиток» (Нью-Хейвен, 1972), «Сириус» (Нью-Хейвен, 1977), «Спуск флага» (Нью-Хейвен, 1979).
209.Действующие лица (лат.).
210.Маргарет Эмма Фейт Ирвин (Margaret Emma Faith Irwin; 1889–1967) – английская писательница. Автор исторических произведений, а также романов в стиле фэнтези.
211.Джеймс Грэм, 1-й маркиз Монтроз (James Graham; 1612–1650) – шотландский полководец. Командующий войсками короля Карла I в период гражданской войны в Шотландии (1844–1846).
212.Нора Лофтс (Norah Lofts; 1904–1983) – британская писательница. Автор популярных биографических романов о королевах, исторических, научно-популярных и детективных произведений.
213.Александр Кузьмич Югов (1902–1979) – советский писатель, литературовед, журналист, переводчик, врач.
214.Валерий Иоильевич Язвицкий (1883–1957) – советский писатель, поэт, драматург, журналист.
215.Анатолий Григорьевич Макриди (1902–1982) – журналист, художник. Участник гражданской войны. Участник Белого движения, первопоходник. В годы Второй мировой войны печатался в немецких русскоязычных газетах «За Родину», «Новое слово», «Новый путь». Жил в Германии, затем эмигрировал в Австралию. Печатался в газете «Наша страна» (Буэнос-Айрес), журнале «Зарубежье» (Мюнхен).
216.Даниил Лукич Мордовцев (1830–1905) – писатель, историк, публицист.
217.Георг Мориц Эберс (Georg Moritz Ebers; 1837–1898) – немецкий ученый-египтолог и писатель. Совершил научные экспедиции в Египет, по результатам которых опубликовал несколько фундаментальных научных трудов. Написал 12 романов, популяризирующих историю Древнего Египта, а также романы об европейской истории XVI века.
218.Из латинской крылатой фразы: «Ignorantia non est argumentum» («Незнание – не доказательство»).
219.Эдуард Вениаминович Лимонов (наст. фамилия Савенко; 1843–2020) – писатель, поэт, публицист, политический деятель. В 1974–1980 жил в США, 1980–1991 во Франции, затем вернулся в Россию. Основатель и руководитель Национал-большевисткой партии (1993). Организатор оппозиционных проектов в 2000-х. Издавал газету «Лимонка».
220.Дэвид Герберт Лоуренс (David Herbert Lawrence; 1885–1930) – английский писатель, поэт, драматург. Некоторые произведения («Радуга», «Любовник леди Чатерлей») были первоначально запрещены к публикации по причине непристойности.
221.Генри Валентайн Миллер (Henry Valentine Miller; 1891–1980) – американский писатель, художник. Автор серии эротических романов о судьбе писателя в современном мире.
222.Василий Павлович Аксенов (1932–2009) – писатель, драматург, переводчик. Сын журналистки и писательницы Е. С. Гинзбург. С 1980 проживал в США, затем во Франции.
223.Юзеф Мацкевич (Jozef Mackiewicz; 1902–1985) – польский писатель, публицист, общественный деятель. Участник польской комиссии в Катыне. С 1943 жил в Риме, затем в Мюнхене.
224.«Я ухожу сквозь вековечный стон» – вторая фраза из надписи над вратами ада в «Божественной комедии» Данте в переводе М. Л. Лозинского.
225.Григорий Матвеевич Александров (1928–2003) – писатель. Родился и жил в Москве, учился на юридическом факультете МГУ. В 1951 был арестован и осужден за книгу «Панургово стадо обезьян» с критикой Сталина и его окружения. В 1956 был освобожден, жил в Ташкенте. С 1983 по 1987 находился на принудительном заключении в психиатрической больнице. Помимо романа «Я ухожу к отверженным селеньям», автор неизданных произведений – поэмы «Факел над Крымом» о крымско-татарском движении и романа «Сквозь вековечный стон».
226.«Оставь надежду, всяк сюда входящий» (ит.) – концовка надписи над вратами ада в «Божественной комедии» Данте.
227.Виолетта Исааковна Иверни (1937–2018) – поэт, критик. С 1973 в эмиграции, жила в Париже. Публиковалась в журналах «Новый журнал» (Нью-Йорк), «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Континент» (Париж) и др.
228.Андреев Геннадий (наст. имя Геннадий Андреевич Хомяков; 1904–1984) – писатель, журналист. В советской России по окончании школы (1926) начал работать в областной газете, печатал рассказы. В 1927 арестован и осужден на 10 лет лагерей. Был освобожден с ограничением прав в 1935. В 1941 был призван в армию. В 1942 в Крыму попал в плен. Сидел в лагере военнопленных в Норвегии. После освобождения избежал репатриации, жил и работал в Мюнхене. Вступил в НТС, редактировал журнал «Посев». В 1954 вышел из НТС. В 1958 в Мюнхене принял участие в создании «Товарищества зарубежных писателей», которое выпустило около 20 книг и издавало журнал «Мосты», редактором которого был с 1958 по 1970. С 1967 переехал в США. Опубликовал сборник очерков и рассказов «Горькие воды», повести «Трудные дороги», «Минометчики». Печатался в газете «Новое русское слово». В 1975–1977 был соредактором Р. Гуля в «Новом Журнале». В 1980–1981 редактировал журнал «Новое возрождение».
229.Татьяна Павловна Фесенко (1915–1995) – писатель, поэт. Окончила Киевский университет. В 1943 была вывезена в Германии для остарбайтеров, затем жила в лагере для перемещенных лиц (Ди-Пи) в американской оккупационной зоне в Западной Германии. С 1947 в США, работала в Бибиотеке конгресса в Вашингтоне. Автор сборников стихотворений и, вместе с мужем, нескольких книг. В сотрудничестве с В. П. Камкиным содействовала изданию книг И. В. Одоевцевой, И. В. Елагина и др.
230.Уильям Вордсворт (1770–1850) – английский поэт. Представитель романтизма (Озерная школа).
231.Неизвестная земля (лат.).
232.Борис Филиппов (наст. имя Борис Андреевич Филистинский; 1905–1991) – поэт, писатель, издатель. В 1928 окончил Ленинградский Институт восточных языков, специализировался по монголоведению. Во время учебы в 1927 был арестован на два месяца за участие в религиозно-философском кружке «Братство св. Серафима Саровского». В 1933 окончил вечернее отделение Ленинградского института инженеров промышленного строительства. Был повторно арестован в 1936 и осужден на 5 лет лагерей. После освобождения поселился в Новгороде. Во время войны публиковал статьи в псковской газете «За родину». Переехал в Ригу, где опубликовал первый сборник стихов «Град невидимый», затем жил в Германии. В 1950 уехал в США. Сначала жил в Нью-Йорке, в 1954 переехал в Вашингтон. Сотрудничал с Русской службой радиостанции «Голос Америки», преподавал в различных американских университетах. Совместно с Г. Струве подготовил и издал сборники сочинений русских писателей. Печатался в журналах «Грани» и «Посев» (Франкфурт-на-Майне), газете «Новое русское слово» (Нью-Йорк). Возглавлял издательство «Inter-Language Literary Associates» (Вашингтон), выпускавшее преимущественно произведения, запрещенные в СССР. Состоял членом Русской академической группы в США. Автор более 30 книг, сборников стихотворений, прозы и статей, преимущественно литературоведческих.
233.Андре Лирондель (Andre Lirondelle; 1879–1952) – французский фиололог, историк литературы. Профессор кафедры филологии в университете в Лилле. Автор исследований «Шекспир в русской литературе» и «Поэт А. К. Толстой, человек и работа».
234.Юрий Осипович Домбровский (1909–1978) – писатель, поэт, литературный критик, журналист, искусствовед. В 1930-х трижды арестовывался и в 1939 был приговорен к 8 годам исправительно-трудовых лагерей. Досрочно освобожден, но в 1949 опять арестован и отправлен в лагеря. После освобождения в 1955 жил в Алма-Ате, а затем в Москве. Автор романов «Хранитель древностей» и «Факультет ненужных вещей».
235.Феликс Григорьевич Светов (наст. фамилия Фридлянд; 1927–2002) – писатель, журналист, общественный деятель. Муж З. А. Крахмальниковой. Участвовал в сборнике «Из-под глыб». Печатался в журналах «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Синтаксис» (Париж), «Вестник Русского христианского движения» (Париж). Автор романов «Отверзи мне двери», «Опыт биографии» и др.
236.Зоя Александровна Крахмальникова (1929–2008) – писатель, литературовед, общественный деятель. Жена Ф. Г. Светова. Автор литературоведческих книг и статей. Печаталась в журналах «Грани» (Франкфурт-на-Майне), «Вестник Русского христианского движения» (Париж). В 1976–1982 издавала самиздатский машинописный сборник «Надежда (Христанское чтение)».

Pulsuz fraqment bitdi.