Kitabı oxu: «По волнам жизни. Том 2»
Серия выходит под редакцией А. И. Рейтблата
Рукопись выявлена в архиве и скопирована К. В. Ивановым; подготовка текста В. Л. Гениса и К. В. Иванова; предисловие К. В. Иванова; комментарии В. Л. Гениса при участии К. В. Иванова; послесловие, аннотированный именной указатель и библиографический список В. Л. Гениса
© В. Л. Генис, послесл., комментарии, аннотированный именной указатель, библиогр. список, 2019
© К. В. Иванов, комментарии, 2019
© OOO «Новое литературное обозрение». Оформление, 2019
* * *
Часть II (окончание)
Муромское житие
1. Многовековой город
Муром
Древний Муром, каким он был тогда, в 1912 году, представлялся поистине замечательным городком.
На триста или четыреста лет старше Москвы… Но столетия проходили за столетиями, везде развивалась культура, а этот уголок как будто оставался в стороне от течения истории.
Внешний вид Мурома, конечно, изменялся, но перемены можно было бы заметить, только сравнивая между собою столетия. Все так же в центре города стояло небольшое число палат купцов-богатеев, а к краям красовались старинные деревянные избушки людей попроще, победнее.
Деревянные постройки заполняли весь почти город. В центре попадались недурные дома, разукрашенные русской резьбой. Преобладали одноэтажные, но попадались и в два. Крыши обыкновенно ставились высокие, острые.
Каменные дома только изредка попадались и притом по преимуществу казенных учреждений: отделение Государственного банка, реальное училище, женская гимназия, да еще громадное здание винной монополии, – Витте, в качестве министра финансов, широко разбрасывал казенные деньги на постройку винных складов.
Мощеных улиц в городе почти не было. Вымощена была, хотя и плохо, – неровными камнями, небольшая главная торговая артерия, Московская улица; кое-где, однако, уже начинали шоссировать улицы. Тротуаров почти вовсе не было, кроме Московской улицы, да еще редких оазисов. Но во многих местах были устроены деревянные мостки.
Осенью и весною, когда таял снег или лил дождь, улицы Мурома представляли собою нечто невообразимое.
Вообще люди ходили по средине улиц. На местах, где в других городах устраивались тротуары, часто росла трава, и здесь паслись коровы или искала корму домашняя птица.
– Как же это у вас в городе улицы не мощеные?
«Отцы города», все муромские богатеи-купцы, отвечали, сильно окая:
– Ни к чему это. У нас свои лошади есть. Мы не ходим!
«Мы не ходим»… А если кто беден – сам себя вини.
В Муроме старины было немало, но ею не интересовались, мало обращали на нее внимания. Испокон веков дух городского населения был торговый, купеческий. История им – ни к чему. Город в прошлом мало страдал и от татар, и от других политических невзгод – просто купечество откупалось.
Показывали старенькую церковь на берегу Оки, относящуюся к эпохе Иоанна Грозного. Она почти не ремонтировалась, во всяком случае, была сильно запущена. За несколько веков не удосужились к ней хотя бы подход камнями вымостить.
Хранили долгое время, как историческую реликвию, ту лодку, в которой будто бы купеческие сыновья перевозили на веслах через Оку Иоанна Грозного, когда он шел походом на Казань.
Признаков остальной старины я как-то не встречал. Правда, была еще оригинальная старинная живопись в церквах. На одной иконе, поучая истине: «в своем глазу бревна не видишь…», был изображен грешник, у которого из глаза торчало громадное полено.
Но от легенды об Илье-Муромце современным муромцам – или, как они себя теперь величали, муромлянам – отмахнуться было трудно. В полутора верстах от современного Мурома расположено село Карачарово, из которого вышел знаменитый богатырь. На самом краю Карачарова была усадьба, с тенистым парком, известной деятельницы по археологии графини Уваровой.
На полпути к Карачарову был старинный колодезь, о котором ходила легенда, что он возник от удара копытом коня Ильи-Муромца. Деревянная обкладка колодца сильно сгнила, и обвалившиеся ее куски плавали на воде колодца. Возле стояла забытая, ветхая часовенка.
Храмов в Муроме было много, слишком много, по сравнению с количеством населения небольшого уездного города. Некоторые, несомненно, были старые. Жизнь горожан сильно сосредотачивалась своими интересами около церковных дел. Духовенства было очень много, и оно пользовалось в Муроме значительным почетом и влиянием.
И все-таки Муром был красив весною. Утопал в садах, особенно – окраины. Когда расцветали вишни, благоухание неслось по всему городу. Это – известная Владимирская вишня.
Множество соловьев. Поют в садах, во дворах, на улицах, поют, не боясь редких прохожих. Мы ходили иногда в Гофманскую рощу, останавливались в сумерках возле кустов, на которых пели соловьи, и они не пугались, не улетали.
Ока сильно разливалась, заполняла водяной гладью, в несколько верст шириной, противоположный городу берег. На далекое расстояние торчат из воды верхушки деревьев. Зато потом комаров – изобилие порядочное.
Обыватели
В Муроме почти все население – особенно его верхи, купечество, – было между собою сродни. С чужими родниться не любили. Муромляне вообще были большие консерваторы и, вместе с тем, большие патриоты своего города. Часто от них бывало слышно – и этому они сами искренне верили, – что лучшего места, чем их дыра, на свете быть не может.
Было несколько фамилий, которые в городском населении повторялись несчетное число раз. Такими фамилиями были, например: Суздальцевы1, Зворыкины2, Мяздриковы, Тагуновы и еще две-три других. Богатыри они были, неладно скроенные да крепко сшитые. Их часто муромляне различали только по кличкам: Зворыкин глухой, или Суздальцев кривой, или Суздальцев у Вознесенья и т. п. Были, разумеется, в городе и другие фамилии, но лишь немного.
На верхах обывателей были купцы – старые, родовитые, тысячелетние купцы. Других профессий они не знали и знать не хотели. Только немногие откалывались и становились врачами, инженерами и пр. Но всегда и везде муромляне крепко держались друг за друга.
Многие сильно нажились, попадались и миллионеры. Но и большие богачи мало чем выделялись от остальных. Считалось дурным тоном выказывать свое богатство.
По железной дороге муромские богачи ездили не иначе, как в третьем классе. Если кто дерзал ездить во втором, его зло поносили за расточительность. Также не допускалось иметь в городе хорошие экипажи. Другое дело – лошадей; рысаков можно было иметь сколь угодно хороших, но все же лучше не слишком дорогих. Щеголять же богатством экипажа – не годилось.
Но иногда бывали гулянья, например, катанье на маслянице, когда купчихам и купецким дочерям, что «на выданьи», полагалось щегольнуть своим богатством. Катающиеся женщины показывали свои меха, жемчуги да бриллианты. Особенно хороши бывали старинные, родовые, еще прабабушкины кокошники, засыпанные жемчугами, бриллиантами да камнями самоцветными.
Все эти накопленные столетиями богатства, без сомнения, попали потом в руки большевиков.
Доминирующей чертой характера муромцев была скупость, доводимая до крайних пределов.
На благотворительном балу в реальном училище, в пользу нуждающихся учеников, – меня поразила манера благотворительных продавцов буквально виснуть на фалдах гостей, приставая именно, как банный лист, чтобы что-либо продать.
– Да разве в Муроме, – возражали на мое недоумение, – иначе можно? Если не приставать, как с ножом к горлу, так от этих толстосумов и двугривенного не вытянешь.
Но вразрез с этой скупостью шла традиция, чтобы во время приемов на именинах или при других праздничных семейных оказиях пустить гостеприимство вовсю.
За неделю хозяйка начинала готовить всякие яства и закуски, особенно в холодное время, когда мороз позволял долго их сохранять. Приготовления заканчивались печением пирогов, – уже накануне празднества. Труд для хозяйки был великий, потому что прислуги держалось мало – на нее неохотно тратились.
«Сам» ездил в Москву закупать вина и закуски, которых нельзя было купить в Муроме.
Собирались гости, начиналось угощение. Стол заставлялся всеми видами закусок, какие только можно было найти в московских гастрономических магазинах или изготовить дома, – однако только закусками. Вокруг стола рассаживались одни лишь мужчины. Когда они наедались до отвала, уходили отдыхать в кабинет. Стол приводился в порядок, снова заставлялся закусками, но за ним рассаживались и наедались до отвалу одни только женщины.
И женщины отрывались, наконец, от стола и шли на женскую половину расстегивать корсеты и юбки, готовясь к продолжению объедения. Стол же опять приводился в порядок и заставлялся рыбою, дичью и другими основательными блюдами.
Снова наедались сперва мужчины, а после них женщины.
Через некоторое время новая смена стола: сладкие блюда, фрукты, соответственные вина. И так объедались целый день.
После обеда на одном из таких приемов я спросил гостеприимного хозяина Н. В. Суздальцева, одного из самых именитых муромских купцов:
– Ну, и мастерица же ваша супруга! Поцеловали ли вы ей ручку за то, что она наготовила?
– Какое там ручку… Все поцеловал, что полагается!
Особенно замечательны были муромские пироги, необыкновенно пухлые. Очень вкусен был пирог, называвшийся в Муроме почему-то «наполеоновским». Была в городе одна вдова, специалистка по его изготовлению. Пирог состоял из нескольких слоев, разделенных между собой: слой с мясом, рыба с вязигой, капуста, что-то еще… Казалось, что кусок такого пирога, толщиной чуть ли не в три вершка, в рот не пойдет. Шел, однако, да еще как вкусно было.
На маслянице муромские купцы начинали объедаться блинами еще чуть ли не в постели.
Общественная жизнь
Общественной жизни в Муроме тогда не было заметно почти никакой. Да и интеллигенции было очень мало. Небольшое число чиновников и учителей, очень малое число дворян с их уездным предводителем, а все остальное покрывалось муромским купечеством.
Разумеется, были где-то и другие люди, с более высокими культурными запросами, со стремлением к знанию, но их заметить было нельзя.
В общем, городская жизнь была настолько малокультурной, что, например, прочитать тогда в Муроме публичную лекцию показалось бы бестактностью, совершенным непониманием обстановки.
В центре интересов муромской жизни стоял базар. В нормальное время, как это ни странно было, – в Муроме можно было найти в торговле далеко не все. Поэтому гости среди недели были для хозяйки настоящим несчастьем. Если вас приглашали в гости, то не иначе как на субботу или воскресенье. Опытные гости и сами так приходили.
Вызывалось это тем, что в Муроме по субботам бывал базар, и притом довольно большой. Соборная площадь и боковые улицы сплошь заполнялись возами. На базаре муромляне себе все и закупали, на целую неделю.
Цены, правда, были дешевые. Зайца можно было купить за 20–30 коп., их привозили целыми возами. Тетерку – за 40–60 коп., поросенка – за 1 р. – 1 р. 20 коп. и т. п. Четыре стакана молока – 20 коп.
Город в сильной мере жил интересами базара. Слышались разговоры:
– Как этот базар сошел?
– Да ничего! Только прошлый был еще больше.
Был и клуб – общественное собрание. Летом он помещался на конце маленького городского бульвара, выходящего к Оке. На берегу стояло деревянное здание, перестроенное из барки, в два этажа. Здесь и собиралась публика – посидеть, поужинать. Можно было полакомиться прекрасной окской стерлядью и притом дешево.
Зимой в этом клубе только кутили купцы, да еще изредка ставились любительские спектакли.
Существовало еще прозябавшее дворянское собрание.
И потребности муромлян были малые. Еще по кавказской привычке к вину, приехав в Муром, я зашел в лучший бакалейный магазин спросить вина. Спрашиваю столовое вино – один сорт, другой, третий… Нет. Есть только десертные и дорогие вина. У меня вырвалось:
– Да что у вас в Муроме – только одну водку и пьют?
Неожиданно моя фраза пошла в ход, и я еще на протяжении полугода слышал, что ее цитируют.
А пили в Муроме водку действительно здорово. В предпраздничные дни перед винной лавкой образовывался длиннейший хвост, и вся улица была запружена телегами, ожидающими хозяев, что стояли в винной очереди.
В Муроме был и театр, летний. Это был деревянный сарай, расположенный в рощице, близ вокзала. Но открывался он редко.
При мне как-то открылся он по случаю прибытия «оперы». На самом деле приехала кучка учеников консерватории, маленькая труппа. Мы пошли послушать «Травиату».
Голоса были неплохие, но еще не готовые, не обработанные. Артистов было так мало, что некоторые исполняли по две роли. Такая возможность достигалась жесточайшими купюрами, лишавшими либретто смысла. Аккомпанемент – пьянино.
Но сценическая постановка была у бедных артистов замечательная. На вечере у Виолетты на тесной сцене поставили стол, главным украшением которого были известные всему городу два канделябра, стоявшие в буфетике местного вокзала. В картонные, облепленные позолоченной бумагой, бокалы лилось воздушное вино. И все в таком же роде.
Бывал, однако, момент, когда жизнь Мурома всколыхивалась до самого низу – это в самом начале лета: устраивалась ярмарка (с 25 по 29 июня). Она длилась формально лишь несколько дней, но приготовления к ней шли задолго, и задолго же там начиналась и торговля.
Спешно плотники ремонтировали старые деревянные бараки, строили новые. Площадь быстро покрывалась деревянными лавками, – но все это на незамощеной земле, во время дождя покрывавшейся топкими лужами. А между тем ярмарки здесь устраивались, вероятно, не одно столетие. Муромлянам не приходило в голову вымостить свое торжище.
Как на этой ярмарке все пахло стариной, не тронутой веками! Так, будто в этом затхлом углу ничто не меняется. Мелкая торговля – самым простым товаром, нужным для деревни. Ярмарка была рассчитана на мужика и на мелкого мещанина. Действительно, крестьяне соседних деревень стекались сюда массами. На обочине ярмарочной территории стояли целые вереницы возов, а из ближайших к ярмарке трактиров и на ней самой раздавались пьяные возгласы.
Лавочки были полны мануфактуры, простой галантереи, разной дешевой посуды и домашней утвари, глиняных и деревянных изделий и пр. Был небольшой и конный торг. А для развлечения – карусели, первобытные наивные балаганы, с выскакивающими из них, чтобы зазывать публику, намалеванными клоунами, жалкий зверинец. Сбоку площади приютился скромный провинциальный цирк. В отдельных павильонах торговали усатые греки, грузины и армяне восточными сладостями. А в центре, на небольшой площади, играл оркестр из шести еврейчиков. Боже, как он играл! Когда начнут, только и ждешь, как бы скорее кончили.
За неимением других развлечений, все мы каждый день ходили на ярмарку и накупали совершенно ненужный хлам.
Но район был действительно промышленный. В самом Муроме было несколько фабрик и заводов, например – Большая Муромская мануфактура. В окрестностях было развито производство мешков – они изготовлялись массами и давали хорошую прибыль. Затем – картофельно-паточные заводы, металлических изделий и пр.
Неподалеку было знаменитое село Павлово, славившееся металлическими кустарными изделиями: замками, ножами и пр. Это село работало с муромским отделением Государственного банка.
К тому же банковому району тяготели и весьма крупные металлические заводы и особенно Выксунский и Колюбакинский – отделение Коломенского.
Промышленная жизнь била ключом. Наживались и купцы, и крестьяне, да и рабочие, ввиду большого спроса на рабочие руки, едва ли были в плохом положении.
2. Личное
Новая неудача
Судьба продолжала за что-то мстить.
Когда, в средине марта 1912 года, я снова был в Петербурге и зашел к Коншину, он сказал:
– Вакансии для вас еще нет, но скоро будет.
– Где?
– Скажу вам, но только под большим секретом. В Муроме.
– Помилуйте, в отделение третьего разряда? Я просился перейти управляющим в отделение второго или первого разряда, а вы мне даете место контролера в третьем разряде!
Коншин скривился:
– Так мне указал его сиятельство министр.
– В таком случае позвольте мне лично переговорить с графом Коковцовым.
– Пожалуйста!
Тем временем я уже был назначен чиновником особых поручений в министерство без содержания. Материальное положение стало трудным.
Являюсь к Коковцову представиться по случаю назначения. Сетую на то, что Коншин мне предлагает ехать в Муром.
– А я, – говорит Коковцов, – и то удивляюсь Коншину, что он назначает вас, нового человека, на такое ответственное место! Ведь Муром – это важный промышленный центр.
Ясно – министр так поддерживает своего управляющего банком, что всякие разговоры бесполезны.
Когда я откланивался директору канцелярии Бэру, он говорит:
– А вас все ищет бывший муромский контролер Демуцкий, теперь назначенный в Ржев управляющим.
Действительно, в одном из кулуаров меня ловят за рукав.
– Простите, не вы ли господин Стратонов?
– Да…
– Я – Алексей Данилович Демуцкий!
Подвижной, нервный, но, по-видимому, болезненный человек, – рассказывает мне кое-что о Муроме, но так, что определенного впечатления вынести нельзя. От отзыва об управляющем отделением Восленском уклоняется:
– Сами увидите!
Зато постоянно упоминает о бухгалтере Леке. Почему он все к нему возвращается?
– Есть ли для контролера квартира?
– О, да! Прекрасная квартира, семь комнат… Только…
– Что только?
– Нет, ничего. Вы сами все на месте узнаете!
Что за странные все загадки он загадывает.
– К кому вы мне посоветовали бы там сразу обратиться?
– К секретарю Вениамину Владимировичу Гофману. Славный молодой человек. Вы ему телеграфируйте о своем приезде.
Глухой провинциальной веткой железного пути добрался я из Коврова до Мурома. Все искал знаменитых муромских лесов, их и в помине уже не было. Соловьи-разбойники видно давно вывелись.
Встретивший меня по телеграмме на вокзале В. В. Гофман уговорил остановиться первую ночь у него. Оказалось, что и он, и его жена Лидия Дмитриевна – уроженцы Новороссийска. У нас оказалось множество общего, и это нас сблизило. Гофман мне откровенно объяснил, на что так загадочно намекал Демуцкий.
Мое прямое начальство, управляющий отделением Александр Александрович Восленский – или, как его прозвали, Осленский – ленивый, хитрый и злой человек, из поповичей. Находится всецело в руках своей жены, могилевской купчихи, также злой, властолюбивой, мстительной и падкой на лесть молодой женщины. Она лепит из мужа, точно из воска, любую фигуру.
Слабостью Восленской ловко воспользовался бухгалтер Лек. Лестью, подлипальничеством и угодничеством он приобрел ее фавор, а с ним и фактическую власть в банке. В нем делается все по указке Лека, управляющий ему подчиняется под давлением жены.
Лек – личность темная, подозрительная. Говорят, что принимает подарки от клиентов и выхлопатывает им кредиты у Восленского. Выдает себя, по фамилии, за англичанина. На самом деле – типичный еврейчик, уши и черты лица выдают.
Контролера Демуцкого Лек третировал. Не только не признавал в нем начальство, но позволял себе его при всех служащих вслух и в лицо бранить: «негодяй!», «дурак!» Демуцкий, ожидая назначения управляющим, смертельно боялся, чтобы не вышло какой-либо истории, могущей повредить его назначению, а потому все это сносил без протестов. Лек теперь уже привык пренебрегать контролером, и восстановить нормальный порядок, по мнению Гофмана, невозможно.
Когда уходил Демуцкий, Восленский хлопотал о назначении на его место Лека. Между тем назначили меня. Отсюда наперед ко мне возникло у Восленских и Лека враждебное отношение, и меня будут стараться выжить…
– Ну, а как с моей квартирой?
– Ваша квартира занята.
– Кем?
– Леком и его семьей!
Оказалось, что за денежную компенсацию Демуцкий уступил свою квартиру бухгалтеру.
– Но ведь о моем приезде было известно?
– Было!
– Что же, Лек не освободил квартиры?
Гофман смеется.
– Не освободил и не собирается освобождать.
– Где же я помещусь?
– Вам Восленский велел приготовить две комнаты, предназначенные для приезжих, полуподвальные.
На другое утро прихожу в банк официально. Восленский – высокий мужчина, с длинным заостренным носом, точно у мертвеца, встретил меня со сдержанной неприветливостью. Видно было, что он наперед настроился враждебно.
Стал я знакомиться с персоналом.
Лек произвел скверное впечатление. Хитрое, лисье лицо, глаза бегают по сторонам. Приторен, но одновременно часто принимает нахальный тон.
Кассир И. П. Сеславин – беспорядочный, любящий выпить человек. Не особенно зловредный, но и мало дельный.
Мой ближайший помощник В. Д. Тагунов – хитрый и окающий муромский мещанин. Старается со всеми ладить и при этом извлекать выгоды из своего служебного положения.
Остальные чиновники, почти все местные уроженцы, – в большинстве народ малосимпатичный, доверия не внушавший. Некоторые прямо отвратительны, например, бухгалтерский чиновник Смыслов. Некультурные; лучше остальных только Гофман и два инспектора мелкого кредита.
Грустная обстановка! Куда же меня забросила судьба и за что? Какая-то смрадная лужа.
К тому же и положение контролера в Государственном банке было глубоко ненормальное. С одной стороны, как ближайший заместитель управляющего, он должен был все контролировать и обязан был протестовать, если что-либо было не так. С другой – он всецело зависел от отзывов о нем управляющего, который имел право негласно свести с ним любые счеты, если контролер имел смелость выявлять свое лицо и самостоятельное мнение.
Начало службы
Поместившись в полуподвальной квартире, я тотчас же заявил и Восленскому, и Леку мою просьбу об освобождении квартиры контролера. Оба ответили неопределенным мычанием. Между тем от жизни в сыром помещении у меня стала резко проявляться кавказская малярия. Я стал настаивать на уходе Лека из моей квартиры и назначил ему ультимативно недельный срок.
Неделя прошла без последствий. Спрашиваю Лека:
– Что же вы не уходите? Ведь неделя прошла.
– Но ведь это вы назначили неделю, а не я! А я вам вовсе не обещал, что за это время уйду.
– Когда же вы думаете переходить?
– Этого я еще не знаю!
Его наглый тон меня взорвал. Заявляю решительным тоном Восленскому:
– Если в течение трех дней Лек не освободит мою квартиру, я протелеграфирую управляющему Государственным банком с просьбой о вмешательстве в это дело.
Оба они струсили и засуетились. Лек стал любезно-слащавым, а через три дня квартира была свободна.
Восленский уехал в двухмесячный отпуск. Так как я был еще совсем новый человек, то вместо меня управлять банком во время отпуска Восленского командировали управляющего Рыбинским отделением банка Александра Ивановича Цакони. Он оказался глубоко порядочным человеком и джентльменом. За эти два месяца у нас завязались сохранившиеся на всю жизнь добрые отношения. Он мне много помог товарищескими советами и в служебном отношении. Попытки Лека распоряжаться, как при Восленском, встретили решительный отпор Цакони, и Лек должен был притаиться.
Но и Восленский, и Лек стали наверстывать потерянное, когда Цакони уехал. Началась открытая агрессивная политика против меня. Истории возникали за историями, и все – из‐за таких пустяков, о которых и говорить-то не стоило. Обо всех этих мелких случаях, в своей пристрастной обрисовке, Восленский сообщал в центральное управление банка.
Неудивительно, что там создавалось совершенно отрицательное обо мне впечатление. При всех своих недостатках Восленский хорошо владел пером, и он это свое умение направил на нечестную борьбу.
Но, должно быть, кто-нибудь обратил внимание на то, что за два месяца Цакони не прислал ни одной жалобы на меня, в то время как Восленский посылал их непрерывно.
Цакони мне написал, что получил запрос из Петербурга с просьбой высказать с совершенной откровенностью свое мнение обо мне. Он писал, что дал обо мне вполне хороший отзыв, отметив только, что у меня есть свойство слишком строго соблюдать банковые правила. Цакони отмечал, что, как известно банку, таковы свойства всех, кто переходит в банк из других ведомств, и эти особенности скоро нивелируются.
Ревизор
Очевидно, противоречие отзывов вызвало недоумение. Вскоре получилось известие, что в Муром едет инспектор банка А. А. Петров, бывший до того времени управляющим муромским же отделением. Официально он командировался для инструктирования нас по кредитованию льноводства, секретное же поручение было – выявить правду о происходящем между Восленским и мною.
Имея в руках пачку доносов Восленского, Петров приехал сильно против меня взвинченный. Правда, Гофман, служивший при Петрове и пользовавшийся его доверием, частично осветил ему обстановку. Все же два дня разговоров исключительно с Восленским его наэлектризовали.
Во всяком случае, перед отъездом Петров счел нужным поговорить и с другой стороной, со мною. Должно быть, настроенный Восленским, он ожидал от меня всякого неприличия. Поэтому он, предупредив через Гофмана о предстоящем посещении, прибавил:
– Если Стратонов не пожелает со мною разговаривать, пусть велит сказать у входа, что не может принять меня!
Звонок. Входит Петров, в застегнутом черном сертуке, сдержанный, весь накрахмаленный. Заводим разговор.
Полчаса Петров тянет ненужную канитель о льноводстве, все время присматриваясь ко мне. Терпеливо выслушиваю, задавая из приличия вопросы. Но постепенно Петров сводит разговор на наши события. Облегчаю ему задачу, упомянув о возникших у нас трениях.
– Скажите, – подхватывает он мяч, – что, собственно, у вас вышло?
– По-моему, Александр Аникитович, во всем здесь происшедшем больше всех, если только не исключительно, виноват я сам!
Петров, изумленный, откинулся назад, широко открыв глаза:
– То есть, как так?
– По своей многолетней профессии я – математик. Поэтому привык к большой во всем точности. Затем, в течение последних семи лет административной деятельности, я привык и сам точно соблюдать законы и требовать такого же соблюдения от других. Поэтому во мне развилась привычка к совершенно точному соблюдению правил. Моя же вина в том, что я не сразу уловил, что в живом банковом деле такой ригоризм неприменим. Между тем, по моему служебному опыту, мне надо было бы понять это сразу, с первых же шагов. Если б я этой ошибки не сделал, то не возникли бы и разные мелкие недоразумения. Вот в чем я себя и виню!
Петров почувствовал себя выбитым из седла. Видимо, он ожидал, что я буду обвинять кого угодно, но только не себя. Сразу бросил он всю свою дипломатию и льноводство и стал ставить прямые вопросы. Я отвечал с возможной объективностью.
На другой день Петров объяснялся по этим же вопросам с Восленским и остался, очевидно, неудовлетворен. Выйдя из кабинета Восленского, он держал себя относительно меня демонстративно любезно. А когда в этот вечер все мы провожали уезжавшего Петрова, Восленский на вокзал не приехал.
Заключение по ревизии Петров дал в мою пользу.
Но отношения не улучшились и после ревизии, а скорее наоборот. Восленский и Лек вели себя вызывающе и, как новый прием, стали поощрять дерзкие выпады против меня подчиненных.
Мне, наконец, это надоело, и я испросил недельный отпуск в Петербург. Разрешение пришло, но Восленский под разными предлогами стал меня задерживать. Сам же тем временем стал посылать обо мне в Петербург жалобу за жалобой, подготовляя мне соответственным образом почву. Наконец, я снова пригрозил, что протелеграфирую в Петербург жалобу, что он не дает мне воспользоваться разрешенным отпуском, и только тогда я получил возможность ехать.
В Петербурге князь Д. Н. Шаховской подтвердил, что к моему приезду пришел целый ворох кляуз Восленского против меня и что они произвели дурное впечатление. Кое-что он мне все же показал, и это облегчило мою задачу.
Главным образом пришлось объясняться с Д. Т. Никитиным, который встретил меня очень кислыми обвинениями.
– Позвольте же и мне дать свои объяснения. Нельзя же судить по односторонней обрисовке.
– Ну, хорошо! Подайте записку с вашими объяснениями.
Спешно я засел за работу.
– Хорошо, – сказал Никитин, прочитав мою записку. – Теперь возвращайтесь, а относительно дальнейшего мы подумаем.
Недели через две Восленский вызывает Лека в кабинет. Толкуют о чем-то, запершись.
Меня поразил зверский взгляд, брошенный на меня Леком при выходе из кабинета.
Через несколько дней скрываемое стало явным. Пришло распоряжение центрального управления о переводе Лека, «для пользы службы», в Бердянск. Это было служебным понижением.
Две партии
После удаления этой язвы, я попытался установить терпимые отношения с Восленским, и это удалось бы, если б не влияние его жены, не прощавшей поражения в деле ее адъютанта. Дрязги продолжались, и в них были вовлечены служащие.
Досадным образом между ними образовались две группы: более многочисленная – «партия управляющего», и менее численная – «партия контролера». Всякие выходки против меня первой партии встречали теперь открытое сочувствие Восленского. Мне стоило большого труда и выдержки держать этих чиновников так, чтобы они не переходили грани.
В трезвом их состоянии таких молодцов было удерживать легко. Труднее приходилось, когда они были пьяны, а в Муроме это случалось нередко. Особенно будировал пьянчужка помощник кассира Белорусцев, относительно которого я не раз предупреждал Восленского, что может кончиться плохо, когда пьянице поручают перевозить казенные деньги и ценности. Белорусцев не раз лез ко мне, будучи пьяным, с вызывающими и угрожающими жестами, но мое деланное спокойствие предотвращало скандал. Другой пособник Восленского, временно заместивший Лека, – В. В. Смыслов действовал в городе, распуская обо мне небылицы.
С теми же чиновниками, которые считались моими приверженцами, Восленский сводил счеты. Первым поплатился Гофман. Внезапно в холодное время года Восленский приказал ему работать ежедневно по три часа, приводя в порядок архив, в чем никакой спешности не было. Гофману приходилось сидеть в явно вредном зимою для работы сыром подвальном помещении. При этом Восленский запретил сторожам помогать секретарю при переноске больших тяжестей или по вытиранию многолетней пыли в помещении.
– Пусть все делает сам!
Мы смеялись, называли это ссылкой в каторжные работы. Иногда подходили с улицы к маленькому окошечку, в которое проникал свет в подвал, и беседовали с «несчастненьким каторжником».
Но Гофман не падал духом, и на каторге занимался часто своими делами или просто читал роман. А так как Восленский иногда подкрадывался, чтобы внезапно проверить, чем занимается Гофман, то последний устроил сложную акустическую сигнализацию, заблаговременно предупреждавшую о приходе Восленского.
Затем настала моя очередь. В верхнем этаже надо мной лопнула канализационная труба. Зловонная жидкость стала широко разливаться, и в трех комнатах моей квартиры стало невозможно жить. Восленский категорически запретил производить ремонт. Пришлось половину квартиры очистить и запереть на ключ.
Всего этого супругам Восленским казалось мало. Великим постом 1913 года он сам поехал в Петербург. Его приверженцы говорили, что он поехал настаивать о моем переводе «для пользы службы», в качестве компенсации за удаление Лека.
Через неделю он возвратился с невеселым лицом. Из кругов, к нему близких, передавали:
– Управляющий съездил в Петербург неудачно!
В апреле праздновалось столетие Государственного банка. В программе стоял торжественный обед на казенный счет. Я ожидал, что, когда перепьются, будут скандалы между двумя партиями. Действительно, на обеде очень быстро стали упиваться водкой. Опьянел и Восленский.
После первого же блюда я встал и ушел домой. Понемногу поуходили и придерживавшиеся меня.
Опьяневший Восленский сначала все говорил речи о том, что в банке все они – мелкие чиновники, а без них начальство ничего сделать не может. Что было потом, об этом и не рассказывалось: более или менее нейтральные только головой качали…
Заключение
Вся эта напряженная обстановка, длившаяся десять месяцев, в конце истрепала мне нервы, и я заболел нервным ударом.
Продолжать службу в таких условиях смысла не было. Мое «временное» пребывание контролером зависело от того, когда управляющий отделением удостоверит, что я готов к занятию должности управляющего. Но какого же отзыва можно было ждать от Восленского… Всякое дальнейшее пребывание здесь только служило мне во вред.
Поэтому мы с женой решили уезжать из Мурома – все равно куда, хотя бы с выходом в отставку. Но так продолжать – значило бы довести себя до настоящего удара, от которого уж не оправишься.
Я написал в Петербург, приложив медицинское свидетельство, что продолжать службу с Восленским не могу, а потому прошу перевести меня, куда будет угодно.
Шаховской рассказывал, что Коншин положил на моем рапорте резолюцию:
– Надо их развести!
Пока что мы стали ликвидировать свои муромские дела и распродавать имущество. Чего не продали сами, оставили ликвидировать Гофманам.
С Восленским расстались более чем сухо. Но с Муромом расстались с величайшим удовольствием.
Нас провожали знакомые и сослуживцы, понаносившие вороха цветов и конфект, – я уезжал со старшей дочерью Людмилой. В результате вышел анекдот.
Пассажиры в вагоне сочли это за проводы молодоженов и жалели мою дочь:
– Такая молодая, а муж – уже пожилой!
Мы устроились с дочерью недурно в купе, но ночью стали вторгаться пассажиры. Не хотелось расставаться с комфортом.
– Давай, – говорю дочери, – притворимся, будто ты – сумасшедшая, а я тебя сопровождаю.
– Идет!
– Господа, вам уступить диван? Пожалуйста, но только я предупреждаю, что там лежит душевнобольная, а я ее сопровождаю.
Пассажиры шарахаются в сторону. Но одна пара уселась прочно.
– Это ничего! – заявляет мужчина.
– Как угодно! Мое дело вас предупредить. Буйные припадки начинаются у нее к рассвету.
Уселись, едем. Молодая дама все косится на дочь. Слышу шепот:
– Володя, давай лучше прейдем.
– Ну, чего ты?
– Нет, уйдем. Я не могу!
Мы снова одни. Но по вагону распространилось:
– Сумасшедшую везут! Такая еще молодая…
Выспались отлично. Утром в Москве, в уборной, пассажиры шарахались от дочери, видя ее на свободе. Но нам было весело, – ведь расстались с Муромом. Теперь – в Петербург.
Коншин говорит:
– Я вас хочу перевести в Тверь. Там управляющий – такой хороший степенный хохол, Токарский. С ним вам будет служиться хорошо!
– Спасибо! Согласен.
В Муромском отделении этот перевод, являвшийся все же некоторым повышением, вызвал разговоры:
– В таком случае и Восленскому надо дать повышение.
После нескольких месяцев моей новой службы в Твери Токарский получил от Восленского письмо:
– Какие у вас отношения со Стратоновым? Впрочем, и спрашивать нечего: конечно, скандалы с ним уже происходят.
И он выворачивает целый ворох инсинуаций.
Токарский прочитал и свой ответ:
– Со Стратоновым никаких неприятностей у меня не было. Ручаюсь, что их не будет и в дальнейшем.
3. Мозаика
Кузьма Прутков
Уже упоминалось о составе моих муромских сослуживцев. В большинстве – безотрадная некультурность и моральная неряшливость. Коробила и действительная неряшливость.
Не мог я переносить, что за барьером, где публика не видит, каждый день заводится свинство: весь пол около конторок забросан окурками, порванными бумажками и всем мусором, которым место в сорных корзинах, стоявших, однако, пустыми.
Как бы это вывести? Обращаюсь во всеуслышание к одному из чиновников, что постарше:
– Читали ли вы когда-нибудь Кузьму Пруткова?
Смутился:
– Кузьму Пру-пруткова. Да… Нет… Не помню… Да, читал!
Он это имя услышал впервые.
– Если читали, так помните значит, что он говорит о чиновниках, которые сорят вокруг себя?
– Нет… Не помню!
Вокруг нас столпились все чиновники.
– Он говорит: «Чиновник, сорящий вокруг себя, подобен ребенку, пачкающему на себя в люльке!»
Авторы Кузьмы Пруткова, верно, не ожидали, что этим именем так придется злоупотребить. Но моя импровизация помогла. Перестали сорить, и корзины наполнялись.
Эту же шутку, и всегда с успешным результатом, я повторял впоследствии в Государственном банке и в Твери, и в Ржеве. Никто не сознался, что не знаком с Кузьмою Прутковым.
А. Г. Васильковский
Общение с моей семьей произвело на некоторых сослуживцев громадное впечатление. Они, вероятно, впервые попали в дом, где существуют и другие интересы, кроме карт и водки, и где ко всем одинаковое отношение. Они очень привязались к нам и не только, когда могли, приходили к нам в Муроме, но и по переезде в Тверь часто наезжали, без приглашения, целыми кучами, так что даже стесняли, потому что приезжали на несколько дней и с ночлегом.
Одним из самых усердных посетителей был А. Г. Васильковский. В прежнее время – офицер, он теперь служил инспектором мелкого кредита.
Он был, однако, не вполне нормальный и, как оказалось впоследствии, зараженный социал-демократизмом.
Васильковский был вдовцом и имел детей. Но, пристроив их у родных, надумал опять жениться. Однако:
– Женщины нашего круга слишком испорчены!
Решил избрать себе жену из простого слоя. Высмотрел девицу, сестру местного столяра. Пришел к брату:
– Хочу жениться на вашей сестре!
Посмотрел, подумал столяр… Жених как будто подходящий: был офицером, теперь чиновник, жалованье вполне достаточное. Спрашивает сестру:
– А ты как?
Потупила, как полагается, глаза.
– Я что же… Я согласна.
Дал согласие и брат.
– Только, – торопит Васильковский, – я хотел бы свадьбу поскорее, недели через две.
– Ты можешь? – спрашивает столяр сестру.
Невеста покраснела:
– Я… могу.
Сыграли свадьбу – только в среде «неиспорченного» народа. Родился ребенок.
Увы, несоответствие супругов быстро дало о себе знать. Женщина она была и неплохая, но общих интересов и общего языка стало слишком мало. Васильковский сильно скучал дома, хотя и старался в себе это подавлять. Как-то я пригласил его зайти. Ему в нашей «испорченной» среде так понравилось, что он стал бывать постоянно и без приглашений.
Однако о жене никогда не упоминал. Как будто ее и вовсе не существует.
В общем Васильковский был симпатичен, но бывало нехорошо, когда он опьянеет, а это случалось нередко. Он был несомненным чудаком; например, мечтал:
– Как было бы хорошо, если б мы расходились со службы из банка под звуки военного оркестра.
Жена его произвела на свет второго ребенка и при этом сама умерла. Васильковский остался вдовцом с двумя малыми детьми на руках. Положение было трагичным, но ему удалось опять пристроить детей у родных второй жены.
Когда он наезжал к нам в Тверь, все резче стала выявляться его ненормальность. Мы начали опасаться его посещений и прекратили приглашать. Васильковский это заметил и перестал приезжать.
Вскоре получилось известие, что он снова женился – на маленькой горбунье, служившей в кондитерской. Кажется, и третья жена вскоре умерла и также от родов.
Началась война, и этого больного человека призвали на военную службу… Потом начался большевизм, к которому Васильковский воспылал симпатиями. При революционном хаосе в Муромском отделении чиновники и сторожа сами выбирали себе управляющего. Избран был на этот пост Васильковский, и он пошел на это…
Пышкин и Емельянов
Это были два друга, хотя и сильно между собою различались. Оба были бухгалтерскими чиновниками.
Борис Михайлович Пышкин тогда был скромным молодым человеком, очень заботившимся о самообразовании и чрезвычайно религиозным. Главные его интересы сосредоточивались около церкви, и он с гордостью и удовольствием нес в одной из них обязанности помощника старосты.
Жил он со старушкой матерью и все время раздумывал и советовался с друзьями по вопросу о том, жениться ли ему или нет на одной муромской бойкой и интересной девице, которая, за отсутствием более видных женихов, не прочь была выйти и за банкового чиновника. Все же не решился.
Из-за принадлежности к «партии контролеров» Пышкин по службе подвергался со стороны Восленского репрессиям и лишениям. Он их мужественно сносил, лязгая лишь, по своей привычке, в трудные минуты зубами.
Вскоре после моего ухода из Мурома был назначен управляющим Екатеринославским отделением банка А. А. Петров. Он спас от преследований Восленского одного за другим и Гофмана, и Пышкина, взяв их к себе в Екатеринослав.
Когда же я управлял Ржевским отделением и у меня освободилось место секретаря, я взял на эту должность Пышкина, чтобы вознаградить его за то, что он потерпел в свое время из‐за симпатий ко мне.
К этому времени он уже женился и заявил мне:
– Жена мне попалась хорошая!
Секретарь из него вышел посредственный. Когда же начался большевизм и в банк был назначен комиссар, Б. М. Пышкин стал малодушествовать…
Иван Федорович Емельянов – молодой человек из местных крестьян. Происхождения, как тогда бывало, не стыдился и к родителям относился хорошо. Он также заботился о самообразовании, но любил этим похвалиться, почему часто бывал смешным, особенно в обществе.
– Иван Федорович, не хотите ли чаю?
– Если для вас не составит затруднения привести в физическое действие ваши мышцы, то пожалуйста!
Когда придет в дом:
– Как ваше физическое и душевное самочувствие?
Любил со мною гулять и делился истинами:
– Каменные дома лучше деревянных!
– Летом тепло, а потому лучше, чем зимою!
Слышал он, что за ужинами говорят тосты, но не разобрался, в чем собственно дело, а захотел щегольнуть. Под новый год у нас за большим ужином потребовал слова:
– Марья Николаевна – украшение наших мест!
И сел, не обращаясь к стакану.
Все недоумевающе переглядываются. Но он снова встал:
– Всеволод Викторович – ореол здешнего общества!
Опять садится.
Емельянов надумал с моей помощью сделать карьеру, а для этого решил поддерживать близкие отношения. Время от времени мы получали от него телеграмму: «Приеду в такой-то день».
Приезжал и жил день или два, хотя мы его вовсе не приглашали. Так длилось года три, и наскучил он нам изрядно.
После моего назначения управляющим он снова приехал в Ржев. Очевидно, напрашивался на службу ко мне, но своей надоедливой тактикой добился как раз обратного.
Чтобы убить время с ним, решил предложить ему погулять:
– Не хотите ли, Иван Федорович…
Прерывает:
– Перейти к вам в банк?
– Нет, пойти погулять!
После этого он перестал приезжать, понял.
Скорпион
Это был банковый чиновник, но уже в отставке. Имел небольшой домик и получал пенсию.
Ко мне попал, напросившись на посещение, в качестве любителя астрономии. Из беседы выяснилось, что астрономия лишь предлог, о котором он имеет слишком смутное понятие. Его интересовала не астрономия, а провинциальные обличения и пересуды.
Почва для общения была неблагодарная, и он понемногу перестал бывать.
Ядовитый это был человек – забыл уж его фамилию3. Я прозвал его поэтому Скорпионом. К своим врагам бывал прямо безжалостен, а врагов в глухой провинции было сколько угодно.
Стал Скорпион издавать, одну за другой, книжонки своих сатирически-обличительных стихотворений4. Стихом он владел, хотя техника была и слабовата. Но недостаток таланта и техники возмещались великой злобой.
Его книжки едва ли окупались материально, но успех скандала имели несомненный, и Скорпион торжествовал. Обрисовываемых он не называл по фамилиям, но высмеивал их с такими деталями, что догадаться о жертвах – труда не составляло.
У одного из муромских богатеев покончила с собой дочь, девушка. Скряга отец был не без вины в этой смерти благодаря домашнему режиму.
Скорпион на него и насел. Чего он только не нагородил, воспевая в целой поэме эту трагическую историю! Вдребезги разбичевал отца. Описывал фантастические сцены, как гроб дочери, без погребения, носится по воздуху и не дает своими разоблачениями покоя скряге отцу.
Весь Муром занимался этой поэмой, и богатей не мог носа высунуть, чтобы не встретить на лицах усмешек. Он не знал, что делать. Сначала стал скупать книжки, но Скорпион этому только радовался, обещая тотчас же выпустить второе издание.
В Твери коптение
1. Служебные воспоминания
Тверь
Тверь произвела хорошее впечатление, особенно – после Мурома. Город, тогда около восьмидесяти тысяч населения. Почти одну треть составляло население громадной мануфактурной фабрики, известной Морозовской мануфактуры6.
Это богатое предприятие играло большую роль в городе. Там было и много интеллигенции – инженеров и их семейств, много относительно богатых людей, например, специалистов-англичан, оплачивавшихся особенно хорошо. Немалое значение имела и сплоченная масса рабочих – около 15–20 тысяч человек. Мануфактура как бы являлась особым городом, с большим числом крупных фабричных корпусов, своим театром и пр.; между прочим, в ту пору она имела даже свою любительскую астрономическую обсерваторию. Ее семидюймовый рефрактор был подарен затем Московскому обществу любителей астрономии и долгое время находился для научной работы в Кучинском отделении созданной мною в Москве Главной астрофизической обсерватории.
Город производил впечатление своей интеллигентностью, что, пожалуй, не было и удивительным при его промежуточном положении между двумя столицами. Но эти столицы вытягивали из Тверской губернии все наиболее талантливое. Известно, что в истории «освободительного» движения в России Тверь и Тверская губерния сыграли роль, которую не вычеркнешь.
Были в Твери и остатки старины, например, знаменитый Отроч монастырь, у впадения Тверцы в Волгу. Здесь, между прочим, в подвальном этаже показывалась сырая и полутемная келья, в которой при Иоанне Грозном был замучен Скуратовым противник царя – патриарх Гермоген7. Очень чтилась в Твери до последнего времени память великого князя Михаила Тверского, боровшегося с Москвой.
Старое шоссе, ведущее из Петербурга в Москву, давно уже утратило свое громадное, до проведения Николаевской железной дороги, значение, но оно еще поддерживалось. Одним из стоявших на перепутье дворцов был Тверской. Раньше – резиденция для отдыха высоких особ, он был в то время предоставлен тверскому губернатору.
Главным украшением города являлась, конечно, Волга, здесь довольно уже широкая и судоходная. Вдоль берега шел бульвар, главное место для прогулок горожан. Прекрасен бывал вид во время ледохода, когда ледяные глыбы, громоздясь одна на другую, зубчатым ледяным полем с грохотом неслись мимо города. Потом на далекое расстояние прибрежные части заливались водой. Покрывалось водой и подножье находившегося на противоположном от центральной части города берегу Волги Отроча монастыря.
П. С. Токарский
Банк, в котором судьба заставила меня провести довольно долгий срок, был старым и очень тесным зданием, на углу Миллионной улицы и сквера. Теснота здания была удручающая. Воздух после операционного дня становился спертым и напитанным пылью. В такой атмосфере приходилось проводить целый день, почти всегда до пяти-шести часов вечера. И это, в связи с неприятными служебными обязанностями, сильно расстраивало нервную систему.
Неудобства нашего здания были давно осознаны, и уже строилось новое, большое двухэтажное здание, на восьмигранной площади, пересекавшей главную – Миллионную – улицу.
Управлял этим отделением банка Петр Семенович Токарский, небольшого роста, но большеголовый хохол. Узкие хитрые глаза и длинная, во всю грудь, черная с проседью борода. И лицо у него почти все заросло. Как раз в это время привлек к себе внимание новый роман Конан Дойля – «Затерянный мир»8. Герой романа профессор Челленджер, которого в затерянном миру обезьяны, благодаря богатой растительности на лице и теле, принимают за своего, судя по описанию автора и иллюстрациям в книге, очень походил на Токарского. Мы так последнего в своем кругу и прозвали – Челленджером.
Человек безусловно порядочный, он не был слишком умен, но возмещал это совершенно исключительной хитростью. Когда-то был в университете, но от пребывания в нем в Токарском мало оставалось следов. Он был затем офицером-артиллеристом в Севастополе, и эта служба отпечаталась на нем уже неизгладимо. Перейдя затем в Государственный банк, он сумел дослужиться до управляющего отделением и считал себя поэтому сделавшим необыкновенную карьеру, которая, по его мнению, могла бы всем служить образцом. Он поэтому, как будто, сам был подавлен величием своей особы.
Петра Семеновича подчиненные любили – за его обходительность и за заботливость об их служебном движении. За очень редкими исключениями, он не брал служащих со стороны, а продвигал своих же, и этим все они были, конечно, довольны.
Характернейшим свойством Токарского была необыкновенная говорливость. Как истый хохол, он был ленив, но любил заменять дело разговорами. С кем ему говорить – не так и важно, лишь бы его слушали.
Пока все другие еще работали, он рано уходил пообедать, затем высыпался часа два, а вечером приходил в банк, где во время вечерних занятий чиновники усердно щелкали на счетах. В ситцевой рубахе, перепоясанной шнурком, в туфлях, с растрепавшеюся на всю грудь бородой, он блаженно улыбался и отыскивал, с кем бы ему побольше поговорить. Впрочем, разливался все время он сам, а собеседнику только изредка позволял вставить реплику. Эта доступность начальства подчиненным нравилась.
Полтавский помещик, П. С. все время мечтал о переселении в родной город. Постепенно он прикупал к своей земле соседние участки, и его имение росло. Незадолго до революции счастье ему улыбнулось: открылась для него вакансия в Полтаве, и П. С. на нее попал. Увы, большевизм заставил его бежать и утратить завоеванный трудами всей жизни рай.
Токарский был обильно награжден детьми, их было что-то семь, кажется, душ. Но на это обилие он не жаловался:
– Своя ноша не тяжела.
Мы с ним проработали почти три года – в общем дружно, но все же не без некоторых шероховатостей. Я никак не мог удовлетворить его спроса в отношении своего первого помощника и заместителя – быть бесцветным человеком, не имеющим своего мнения. В коллегиальных заседаниях П. С. это плохо переносил: искренне убежденный в своем величии, он ждал от сослуживцев только поддакивания себе. Инакомыслие было для него неприемлемо.
Меня же он изводил своей говорливостью. Иногда в коллегиальном заседании, где он председательствует, все можно было бы покончить в полчаса – и так действительно бывало, когда я его заменял, – а Токарский затягивает заседание на три-четыре часа. Сначала он многоречиво доказывает правильность одного взгляда. Потом, как будто поколебавшись, он начинает приводить свои сомнения. Затем, делая вид, будто он сам себя разубедил, П. С. начинает критиковать свои первоначальные соображения и отстаивать новые, хотя никто их и не оспаривает.
– Петр Семенович, для чего вы так затягиваете заседание по совершенно ясным вопросам?
Прищуривает глаза в щелку:
– Вы ведь видите же, Всеволод Викторович, что у нас слишком мало дела… Это может броситься в глаза. А вот когда мы так затянем обсуждение, получается впечатление, что дела у нас много.
Он ошибался, его тактику все остальные разгадывали. Для меня же, который свободное от службы время посвящал научно-литературной работе, такое бесплодное растрачивание двух-трех вечеров в неделю на бесконечное журчание Токарского ручейком – действовало удручающе.
В строительной комиссии
Все это, однако, было бы мелочами, и мы с Токарским всегда ладили бы, если б не особая его слабость.
П. С. давно уже возлюбил некоего молодого ловкача – Василия Кузьмича Жарова. Он сделал Жарова постоянным своим секретарем и возил его, при перемене службы, из города в город. Жаров как-то сумел околдовать немудрого Токарского, и последний слепо ему доверял, а Жаров играл на его настроении, как на скрипке.
Формально Жаров являлся одним из моих помощников, но Токарский не уступал его никому, а держал в своем личном распоряжении.
Уже по самой внешности Жаров был неприятен: откромленный, просто жирный, с заплывшим лицом и узкими, точно смотревшими из подушек сала, но вместе с тем нахальными, глазами. Чиновники банка полностью учитывали влияние Жарова на управляющего, очень в нем заискивали и действительно обделывали через Жарова свои служебные дела.
По приезде в Тверь я застал в действии строительную комиссию по постройке нового здания банка и должен был войти в ее состав. В комиссии участвовало еще несколько членов учетного комитета из местного купечества и управляющий местной контрольной палатой Козлов. Строил дом еврей подрядчик Гольдберг; стены дома уже были к тому времени выведены. Фактически же все делопроизводство по комиссии вел Жаров, а Токарский все подписывал, что тот ему ни подавал.
Очень скоро я увидел, что Жаров находится в стачке с евреем подрядчиком. Конечно, это замечалось и другими, но из деликатности относительно Токарского, который слепо поддерживал Жарова, об этом громко не говорилось. С Козловым мы глазами понимали друг друга и всегда обоюдно поддерживали свои выступления. Купцы же, вероятно, рассуждали так: это их дело – банковских деятелей, а нам, людям посторонним, не стоит из‐за этого ссориться с управляющим банком. По крайней мере, в случаях, когда я председательствовал вместо Токарского, вся комиссия меня поддерживала в борьбе с хищениями.
Солидарность Жарова с подрядчиком проявлялась разными путями, но чаще всего в следующем. Строительная комиссия рассматривала счета подрядчика, утверждала их, и после этого деньги выплачивались Гольдбергу. Токарский же допускал такой порядок: несколько счетов рассматривалось на заседании, а затем Токарский просил всех подписать протокол с пустым местом для перечня утвержденных счетов:
– Счета, – говорил он, – после впишет секретарь!
Кряхтели, но из деликатности подписывали.
Жаров потом вписывал в протокол, но не только рассмотренные и утвержденные счета, а также и вовсе не рассматривавшиеся и весьма подозрительные. Однако, раз Жаров записал в протокол счета, Токарский, ничего более не проверяя, распоряжался выдавать по ним деньги подрядчику.
Я как-то произвел проверку и изловил Жарова на том, что к четырем утвержденным он приписал пять не рассмотренных счетов. Но протестовать было бесполезно: Токарский головой стал бы за своего любимца, объясняя это простой опиской, а в результате поплатился бы я своей будущностью. Неоспоримых же документов, которыми бы я вооружился, получить было нельзя.
Жаров видел, что я разгадал его роль в деле постройки. Для самозащиты он стал систематически настраивать против меня Токарского, дразня его самолюбие. Ему это иногда удавалось, и П. С., без всякой видимой для меня причины, раздражался и проявлял в отношении меня несвойственные ему вообще несдержанность и резкость.
Между прочим, когда Токарский на время уезжал и я становился председателем строительной комиссии, для Гольдберга и Жарова наступали трудные дни. Тогда открыто обнаруживалась и оформлялась недобросовестность постройки, угрозы обвала верхнего этажа, падения лестниц и пр. Строительная комиссия в ее целом действовала тогда смелее и решительнее. А строитель, архитектор Аристов, сам рассказывавший мне о попытке Гольдберга дать ему взятку, вел себя на два фронта: при мне был строг с подрядчиком, а при Токарском снова ему попустительствовал.
Но неожиданно я приобрел в этом деле поклонника в лице техника Василия Ивановича Подосенова, являвшегося на постройке помощником архитектора. Честный молодой человек, сам он был бессилен противостоять злоупотреблениям, но на него, как мне говорил Аристов, произвела большое впечатление моя решительность в этом случае. Через несколько лет завоеванное мною у него уважение принесло моей семье большую пользу.
В первые годы большевизма мы с семьей в Москве изрядно голодали. Случайно я встретил на улице Подосенова, о котором, собственно, уже и позабыл. Но В. И. сам напомнил о том, как ему понравилась моя деятельность по постройке, и предложил, как доказательство своего уважения, помочь нам. Он мог это сделать, так как служил на железной дороге и имел возможность свободно провозить съестные припасы из провинции в Москву. Почти на протяжении года он нам привозил главным образом муку, а также и разные другие продукты питания, и все это, разумеется, совершенно бескорыстно, только с оплатой фактической стоимости привозимого.
Сослуживцы
Состав служащих банка не был тогда блестящим, но, за исключением Жарова, все это были приличные люди.
Бухгалтером был Семен Васильевич Сукачев, в гимназии – товарищ по классу Токарского. Вытянутый последним к себе и притом с повышением – Сукачеву не удалось окончить университета, – он был преисполнен благодарности к Токарскому и буквально смотрел ему в рот. Он ждал от П. С. и дальнейшей служебной помощи и не ошибся. Симпатий к себе Сукачев не внушал. Самолюбивый, хитрый и недалекий. Позже он стал контролером в Мелитополе.
Кассир Ю. И. Довнар-Запольский – приличный и корректный человек. Поляк по происхождению, культурный в обхождении; страдал, пожалуй, некоторой слабохарактерностью в отношении подчиненных.
Непосредственный мой помощник Владимир Константинович Кудрявцев был также недалекий, но зато необыкновенно добросовестный человек. С ним я был совершенно спокоен: уж если что ему поручишь, так он из кожи лезет, чтобы наилучшим образом выполнить. Его скромность и, к сожалению, умственная небойкость не дали ему шансов на движение вперед.
И обо всех остальных служащих ничего, в сущности, плохого нельзя было бы сказать.
А. А. Червен-Водали
В учетном же комитете, пожалуй, наиболее обращал на себя внимание Александр Александрович Червен-Водали. Он, собственно, был в Твери нотариусом, но, вместе с тем, очень энергичным общественным деятелем. Деятельность в банке его опять-таки интересовала постольку, поскольку она расширяла сферу общественной деятельности. В этом смысле А. А. не пропускал для себя никаких возможностей, и, где только был случай, А. А. старался выступать. В смысле общественной деятельности рука об руку с ним шла его жена, Ольга Николаевна, весьма популярная в городе устроительница всяких благотворительных начинаний. Она особенно покровительствовала студентам и являлась редким образцом настоящей благотворительности – ради дела, а не только ради играния роли.
Червен-Водали особенно выплыл на свет во время февральской революции. Среди общей растерянности он первым сумел взять палку в руки и стал поэтому капралом – тверским губернским комиссаром. Он разослал по губернии телеграммы о состоявшемся перевороте, о падении монархии и о требующемся признании временного правительства. Все ему подчинялись, и в течение нескольких месяцев он пользовался в Тверской губернии всей полнотой власти.
Но потом, как и везде, стало одолевать левое засилье, приобретали влияние местные совдепы, и Червен-Водали власть потерял.
После большевицкого переворота я встретил его в Москве. А. А. старался не быть на виду. Все же он принимал участие в моем начинании – создать интеллигентский кооператив книжного дела, под названием «Прометей», – начинании, не увенчавшемся успехом. Потом он исчез из виду.
Лишь впоследствии стало известно, что он проник в Сибирь, стал у адмирала Колчака министром внутренних дел и заместителем председателя совета министров. Но он попал в руки большевиков и был ими расстрелян.
Сабанин
На место Токарского был назначен управляющий Эриванским отделением Сабанин. Его приезду предшествовали неблагоприятные слухи, и служащие приуныли.
Действительно, с его приездом кончились патриархальные «хуторские» порядки, которые царили при Токарском. Сабанин был придирчив, а часто просто мелочен, доходя в этом отношении иной раз до бестактностей. Например, он в первое время заинтересовался подлавливанием меня, чтобы я ни на минуту не опаздывал приходом на службу, хотя я и вообще бывал всегда аккуратен. Если я, не живя в банке, приходил чуть-чуть позже времени, когда обыкновенно шли открывать кладовую, я заставал Сабанина, демонстративно стоявшего с ключами возле моего места. Видя, однако, что я на эти демонстрации не обращаю внимания, он их прекратил, а затем, наоборот, стал очень любезничать, оценив пользу для себя же моей помощи. Наши отношения были вполне приличными.
Впрочем, с ним я прослужил только недолго. Осенью 1916 года умер во Ржеве А. Д. Демуцкий. Как будто судьба указала мне быть его заместителем – во второй раз. Я написал Никитину, прося о назначении на его место. Просьба была скромная – в уездный город. Через короткий срок я был назначен управляющим Ржевским отделением банка, а в средине января следующего года уехал на место моей службы.
Кому пришлось от Сабанина, по крайней мере на первое время, туго, – это Жарову. Раскусивши его, отчасти и при моей помощи, Сабанин поставил зазнавшегося ловкача на должное место. Кончилась для кота масленица, но… не совсем.
Как только началась февральская революция и порядок повсюду стал разлагаться, Жаров решительно выступил вперед. Он взволновал сторожей и мелких служащих, и был избран председателем комитета служащих, то есть фактического органа власти в банке.
Теперь Жаров стал сводить счеты с Сабаниным за свое развенчание. Когда я впоследствии наезжал из Ржева в Тверь, Сабанин горько мне жаловался на революционную тактику Жарова. Последний понемногу и внешность уже приобретал большевицкую.
Коснулась революционная деморализация и чиновников, хотя и не всех. Прежний хороший служебный дух исчез из тверского банка.
2. В педагогическом мирке
Родительские комитеты
В Твери, как раньше и в Ржеве, я сторонился общественной деятельности. Но вполне ее избегнуть не пришлось.
Годы перед Великой войной были годами сильной еще правительственной реакции, в частности – и в Министерстве народного просвещения. Здесь реакция проявлялась, между прочим, в стеснении родителей выявлять в школе свои права посредством участия в родительских комитетах.
На основании действовавших законоположений родительские комитеты в теории существовали, но, чтобы парализовать вредное, как полагали в министерстве, общественное их значение, была установлена чрезвычайно высокая норма кворума для присутствия родителей в первом, организационном, собрании комитета – две трети общего их числа. Такой кворум достигался только в исключительных случаях, а потому в России нигде почти родительских комитетов не образовывалось; исключением был Кавказ, но там действовало совсем иное положение о родительских организациях.
Не могли по этой же причине ранее сформироваться родительские комитеты и в либеральной Твери, где тогда было четыре средних учебных заведения: две гимназии – мужская и женская, и два реальных училища – казенное, почему-то называвшееся правительственным, и городское.
В 1915 году, под влиянием военных неудач, повеяло новым духом – власть «повернулась лицом» к обществу. Отразилось это тотчас же и на тактике Министерства народного просвещения. В частности, при министре графе Игнатьеве был понижен и обязательный кворум для сформирования родительского комитета.
Тотчас же пробудилась самодеятельность и в тверском обществе. Более энергичные родители, верившие в реальную пользу таких организаций, развили сильную агитацию за создание родительских комитетов. В Твери моя дочь9 была в женской гимназии, а сын – в правительственном реальном училище; поэтому и я был привлечен на собрания.
На этот раз родительские комитеты без труда сформировались во всех четырех тверских средних школах. Совершенно неожиданно для себя я попал на роль председателя комитета в реальном училище. Меня упросили, зная, что я уже был продолжительное время председателем родительской организации в Тифлисе, рассчитывали на мой опыт, а мой настойчивый отказ успехом не увенчался.
Правительственное реальное училище
Состав родительского комитета подобрался у нас весьма симпатичный, работать с ним было одним удовольствием. Товарищем председателя был избран популярный в Твери общественный деятель инженер Морозовской мануфактуры Владимир Иванович Кофман. К сожалению, он вскоре скончался и был заменен А. В. Забелиным, членом окружного суда, также симпатичным человеком. Секретарем был очень милый земский врач – хирург Федор Михайлович Десслер. Это был чрезвычайно деятельный секретарь, вкладывавший в свои функции душу, как, впрочем, и во все, за что он брался. К несчастью, и его через год нам пришлось похоронить. Из других заслуживающих доброго воспоминания деятелей комитета вспоминаю госпож Мусатову и Жемчужникову. Благодаря счастливому подбору личного состава работа у нас сразу пошла дружно и хорошо.
Но совершенно иначе было с педагогическим персоналом. Его отношение к нам было настороженное и скрыто недружелюбное. Это являлось, к сожалению, скорее правилом, чем исключением: в России повсюду педагоги в родительских организациях усматривали подрыв их авторитета и власти. Здесь я всячески старался рассеять недружелюбие и подозрительность педагогов, между прочим, применивши ту меру, которая мне удавалась в Тифлисе: чтобы педагоги не подозревали нас в кознях, я пригласил весь состав педагогического совета во всякое время присутствовать, в качестве дорогих гостей, на каждом заседании родительского комитета. Мое приглашение произвело хорошее впечатление, лед треснул. Некоторые педагоги изредка к нам заходили, но вообще этим правилом мало пользовались. Постоянным участником наших заседаний был только директор Михаил Петрович Чижевский.
Наш директор и был главным источником недружелюбия. Типичный бюрократ, напоказ он был с родителями очень любезен, называл их детей не иначе, как «сыночек», но все это было деланным. На самом деле он был автократом до мозга костей, и участие родителей в делах школы претило всей его натуре. Либеральное веяние в министерстве заставило и его повернуть нос по ветру. Где только можно было сделать это безнаказанно, он вставлял нам палки в колеса и вообще все время держал против нас камень за пазухой, которым при случае, показавшемся ему подходящим, он и запустил в меня.
Его отношение очень сказывалось в заседаниях педагогического совета, на которых я участвовал, по правилам, на роли второго лица после директора. Чижевскому очень не нравилось, что я представляю собою в совете не бессловесную мебель, а человека с опытом педагога и с голосом. В пределах допустимого он боролся с моим влиянием.
Пренебрежительное отношение Чижевского к родителям сказывалось постоянно. Например, мы организовали для учеников дешевые завтраки, а бедным учащимся выдавали их бесплатно. Конечно, завтраки не окупались, но мы собирали для них средства между собой.
Наших дам, взявших на себя бескорыстно труд по подготовке и продаже завтраков, Чижевский не пустил в рекреационный зал, где собирались ученики на переменах, а отвел им место в вестибюле, в закоулке между ученическими шинелями. В рекреационном зале в то же время он предоставил торговать завтраками жене одного из служащих в училище. Такие поступки нас, конечно, задевали.
В первые месяцы существования комитета смягчающим фактором служил инспектор И. В. Владиславлев, словесник. Он был простой, хороший человек, преданный делу и пользовавшийся общими симпатиями. С нами сразу же установились у него искренние отношения, и родительский комитет относился к нему с большим уважением. К сожалению, через несколько месяцев он заболел и скончался, и мы были очень огорчены этой смертью.
Общий состав педагогов реального училища был мало колоритный. В большинстве случаев это были люди, ушедшие в себя, немного загнанные судьбой, работой и начальством. Одни стояли, как люди, повыше, другие – пониже, но общий уровень был сероватый.
Очень влиятельной, но неприятной фигурой был законоучитель, о. Павел Невский, яркий тип протоиерея чиновника. Большой реакционер, он не прочь был повредить доносом на религиозной почве. Такую провокационную попытку он сделал однажды в отношении меня как председателя, из‐за того, что родительский комитет устроил общественный благотворительный вечер в пользу бедных учеников в предпраздничный день:
– Вместо того, чтобы дать возможность детям Богу молиться, вы их сманиваете танцевать! – начал он в совете лицемерную филиппику.
Я понял, что он хочет вызвать инцидент в совете; мой житейский опыт помог парализовать эту выходку.
Недурными преподавателями математики были Веригин и Федоров, особенно первый. Федоров больше занимался деланием карьеры, угождая на все стороны. Ему хотелось стать инспектором после смерти Владиславлева. Мы ему помогли, а после этого он уже с нами мало считался. Почему-то «светлою» личностью считался историк Павлов, – не знаю, почему именно.
Но более всех привлек к себе внимание, по крайней мере мое, преподаватель французского языка Камилл Иванович Фукс. Выходец из Швейцарии, он был очень плохим преподавателем, однако большим добряком. Фукс имел привычку бранить учеников в классе: «болван», «мерзавец», «негодяй»… Но так как в то же время за совсем плохие ответы он ставил сравнительно высокие баллы, ученики на его ругань не обижались.
Как-то я зашел посидеть на его урок. При мне он воздерживался, не бранил учеников, но повел урок как-то странно. Я видел, что ученики пожимают плечами, переглядываются, смеются… Потом мне объяснили, что происходило. Испугавшись, Фукс задавал вопросы и заставлял переводить не из текущего урока, а старое, что ученики, наверное, знали…
Одним из преподавателей – по законоведению – был местный присяжный поверенный Москалев. Мы ожидали, что в силу своей профессии он ближе подойдет к родителям, чем остальные педагоги. На самом же деле он держал себя реакционнее других, постоянно вступая в совете со мною в бой. Так как, к сожалению, он не очень блистал умом, то постоянно проигрывал и злился на это.
Совет председателей
Нам казалось полезным координировать учебно-воспитательную тактику в Твери, и мы с коллегами решили сформировать постоянный орган – совещание председателей родительских комитетов и директоров учебных заведений.
Мы, председатели, пошли на это дело с открытой душой. Первую скрипку играл избранный нами возглавлять совещание представлявший комитет мужской гимназии А. (фамилию забыл10), председатель Тверского окружного суда. Человек он был одаренный, живой, но являлся, вместе с тем, типом либеральничающего бюрократа. Позже его совсем сбила с пути февральская революция. Увлеченный быстрой карьерой Керенского, он надумал его повторять в Твери: стал пожимать руки сторожам и швейцарам, являлся незваный на разные митинги, выступал на них с революционными речами… Увы, это ему не удалось, слишком видным начальством был он перед этим в той же Твери. Потом он как-то бесславно завял.
Живой, кипучей натурой был председатель комитета городского реального училища лесной ревизор Ф. (не помню фамилии), но его кипучесть мало давала практических результатов. Председатель же комитета женской гимназии ветеринарный инспектор Иванов был вялой фигурой.
Иначе, чем мы, отнеслись к делу наши партнеры – директора учебных заведений. Они сдались перед веянием времени, но и только. Откровеннее других был в этом случае М. П. Чижевский. Он иногда заходил, молчал и всей фигурой своей показывал, что он этой либеральной затеи не одобряет. С большим интересом относился к совещанию директор мужской гимназии П. П. Чернышев, во всех отношениях – генерал. В нем все же было больше человеческой души, чем в Чижевском. Директор же женской гимназии В. Ф. Богачев, самоуверенный филолог, был все же деловым и способным человеком; столковаться с ним было возможно.
Зато особенно неприятной фигурой был также почему-то вошедший в наше совещание директор народных училищ Н. Д. Никольский. Тупой педагог-бюрократ, он больше всего в нашем совещании интересовался тем, как бы захватить побольше для себя роли, с которою, впрочем, он не мог справиться. Когда же началось революционное брожение, Никольский жаловался на нашем совещании:
– Мы все просмотрели! Существуют, оказывается, какие-то эсеры, меньшевики, большевики… А мы о них ничего и не слышали.
Перед революцией было немало таких неосведомленных государственных деятелей.
Потом, как говорили, Никольский освоился с тем, что такое большевизм, и даже недурно пристроился, при советской власти, в Тверском отделе народного образования.
Наше совещание сначала не казалось достаточно жизненным; инициатива внесения вопросов должна была бы исходить от педагогов, а они ее не проявляли. Но мы вдохнули в него жизнь созданием в Твери общества для попечения и содействия учащейся молодежи. Это начинание поначалу имело успех, в него сразу же записалось около шестисот членов. Мы знали, что в Рязани создан для молодежи клуб с разумными развлечениями. Тверь не должна была отставать, и мы начали подготовку к созданию такого же клуба. А пока – устраивали для учащихся кинематографические сеансы с подходящей программой.
Как и все русские начинания, общество сперва принялось за свое дело горячо. Затем энергия начала убывать, а революция и большевики прикончили это начинание.
Борьба
Осенью 1916 года начались вторые выборы в родительские комитеты, теперь уже при значительном количестве заинтересовавшихся родителей.
Лично со мною возникло курьезное затруднение: меня избрали председателем два учебных заведения – женская гимназия и реальное училище. Я не смог бросить реальное училище, где к тому ж я был избран единогласно. Собрание родителей женской гимназии просило меня совмещать обе обязанности, но это было бы и трудно, и едва ли формально удобно. Весьма обиженный поначалу Иванов был переизбран тогда в женской гимназии.
В этом году, однако, мирные до сих пор отношения между родителями и педагогической коллегией стали заостряться.
Дело возникло из‐за К. И. Фукса. Нас возмущала привычка его бранить учеников, мы считали это глубоко антивоспитательным.
Начал я деликатно: пошел в кабинет Чижевского и в доверительном разговоре просил его устранить эту манеру Фукса.
Чижевский не отрицал этого факта, но говорил, что не может переделать Фукса.
– Я и сам сознаю, что как учитель Фукс плох. Но я не могу найти лучше.
В своем ответе я указал, что такое непротивление злу нас не устраивает и мы все-таки просим устранить его манеру браниться.
Чижевский пожимал плечами, но ничего не пообещал. Было впечатление, что он шокирован нашим вмешательством не в свое, по его убеждению, дело.
Я выждал достаточное время. Фукс не переставал браниться. Тогда, в присутствии Чижевского, я открыто внес это дело в родительский комитет, причем указал на безрезультатность моего доверительного обращения к директору. Чижевский выступил с самозащитой и возражениями, но комитет меня поддержал. Я предложил, если комитет меня уполномочит, в дальнейшем повести эту борьбу единолично, в качестве председателя. Комитет на это меня единогласно уполномочил.
Снова я стал выжидать, но, очевидно, Чижевский, а может быть, и другие педагоги, не отнеслись к моему шагу достаточно серьезно; Фукс же ни в чем не изменил своей воспитательной тактики.
Престиж заставлял меня идти дальше: я отправил телеграмму попечителю Московского учебного округа с просьбою об устранении данного явления.
Эта мера очень не понравилась педагогам, разбудив в них товарищескую солидарность. Однако после этого Фукс стал сдерживаться.
Тем временем нам понадобилось созвать общее собрание родителей. Во время моего доклада я, естественно, должен был коснуться дела с Фуксом. Упомянув о принятых мною мерах, я сказал:
– Если заступиться за воспитательные интересы наших детей – грех, то последствия этого греха я полностью беру на свои плечи!
Меня прервали овацией, рукоплесканиями и криками:
– Благодарим вас!
Вскоре после этого мне уже надо было уезжать на новое служебное место в Ржев. Я пытался сложить с себя обязанности председателя, но это не удалось: комитет упросил меня числиться все время председателем, пока мой сын еще остается в реальном училище. Замещать же меня будет в это время товарищ председателя А. В. Забелин. Добрые наши отношения помешали мне настаивать на уходе.
По внешности с педагогическим персоналом я расстался по-хорошему. Чижевский и еще кое-кто из педагогов даже участвовали в группе, когда родительский комитет пожелал сфотографироваться со мною на прощание. Но это было лицемерием, и вслед за моим отъездом начались демонстрации.
На ближайшем уроке закона Божьего в классе, где был сын, – протоиерей Невский обращается к нему с вопросом:
– Твой отец уехал?
– Уехал.
Невский откинулся назад на спинку стула, выставил живот и с силою выпустил воздух:
– Уфф… Слава Богу!
Если это было мелочью, то хуже вышло с Фуксом. Вся работа с ним пошла насмарку. Сдерживавшийся в последнее время, он вдруг разговелся от долгого поста и стал вознаграждать себя усиленными ругательствами.
Обо всем это мне подробно рассказали и члены комитета, и отдельные родители, когда я перед Пасхой приехал к семье.
Это меня возмутило, да и престиж родительской организации не позволял отступать, тем более что о начавшихся по отношению к Фуксу наших воспитательных мерах было широко уже известно. Я отправил телеграмму министру народного просвещения, прося об урегулировании этого дела.
Телеграмма эта вызвала настоящий переполох и возымела серьезные последствия. События стали развиваться быстрее.
В конце мая я получил коллективную телеграмму от родительского комитета с энергичной просьбой приехать в Тверь.
Приехавши, узнал, что Чижевский и компания повели контрагитацию против родительского комитета и, в частности, против меня. Они теперь сами созвали общее собрание родителей, минуя родительский комитет. Это собрание должно было реагировать на мои телеграммы попечителю и министру.
Собрание было рассчитано на мое отсутствие, а мой неожиданный приезд спутал карты. Собралось несколько десятков родителей и между ними были типы, никогда на родительских собраниях не бывавшие, а, может быть, и в числе родителей не состоявшие. Двое из них были специально натасканы на производство нам скандала: какой-то почтовый чиновник и затем особа, похожая на кухарку. Ничего не бывшие в состоянии возразить формально, они занимались выкриками по поводу отправления телеграммы министру. Женщина, похожая на кухарку, все время взвизгивала:
– Зачем вы не спросили нашего согласия на посылку телеграммы!
Ясно, что эти выкрики были подсказаны. Сам же Чижевский выступил с речью, в которой высказал мне от имени педагогического совета «глубокое порицание» за нашу деятельность по комитету. Вместе с тем он доказывал в своей речи, что я получал ложную информацию о происходящем в училище ни от кого иного, как от своего сына.
Взвинченный в свою очередь, я резко возражал, особенно на объявление глубокого порицания председателю родительского комитета, точно ученику приготовительного класса. По поводу же обвинения моего сына в сообщении ложной информации, я сказал:
– Вместо того, чтобы заниматься сыском о том, откуда я получаю сведения, следовало бы… и т. д.
Страстно прошедшее собрание кончилось ничем: голоса разбились. От педагогического совета в поддержку Чижевского сильнее других выступал Москалев, при революции неожиданно ставший прокурором Тверского суда.
В июле получаю во Ржеве повестку от мирового судьи в Твери. Я вызываюсь в качестве обвиняемого – не сказано, кем именно. Не понимая, в чем дело, иду к присяжному поверенному И. Ф. Панкову. Оказывается, я обвиняюсь в клевете. Смутно догадываюсь, что здесь не без Чижевского.
Телеграфирую судье, что не могу вдруг бросить банк, прошу отложить дело, а кстати сообщить копию жалобы неизвестного мне обвинителя.
Из присланной копии усмотрел, что меня обвиняет Чижевский за то, что на собрании родителей, то есть в обстановке, где ему причиталось особое уважение, я обвинил его в занятии сыском. Главным свидетелем обвинения выступал прокурор Москалев.
На первом слушании дела судья огласил мою телеграмму. Чижевский запротестовал против отложения дела:
– И без того все ясно! Такой почтенный свидетель, как прокурор суда, показал же, как было дело.
Судья возразил:
– Стратонов ведь не уклоняется от явки! Он приводит совершенно веские доводы, почему не мог прибыть немедленно. К тому же он даже не знает, кто его обвиняет.
Разбор ограничился выслушанием свидетелей обвинения, и дело было отложено на двенадцать дней.
Я приехал в Тверь вместе с присяжным поверенным Панковым. Мне показали любопытную брошюрку, в которой от имени педагогического совета и за подписями всех его членов высказывается мне обвинение за то, что я поссорил общество со школой. В то же время опять повторяется, что это мой сын поставлял мне ложные сведения о происходящем в училище.
Я решил привлечь в свою очередь за клевету против меня и моего сына Чижевского и весь состав педагогического совета, подписавший брошюру.
Провинциальная камера мирового судьи была пуста, никого из служащих. Только кот ходил по камере, подняв хвост, и уныло мяукал в надежде, не накормим ли мы его. Собравшиеся со мной все члены родительского комитета и двое родителей, мужественно пришедшие, рискуя неприятностями для своих детей, показывать против директора училища, ждали прихода хоть кого-нибудь из судебных деятелей. Во дворе Забелин беседовал с Чижевским, доказывая ему безнадежность выиграть это дело. Подошел кое-кто и из публики.
Наконец появился судья:
– Не пожелаете ли вы, господа, покончить дело примирением?
– Я согласен, – поспешил Чижевский, – если господин Стратонов возьмет свои слова назад и выразит в них сожаление.
– А вы, господин Стратонов?
– В глубоком сознании своей правоты я отказываюсь от предлагаемой мне господином Чижевским амнистии и прошу вас, господин судья, о рассмотрении дела.
Судья недоволен: приходится работать. Удаляются свидетели. Даю объяснения:
– Подтверждаю, что я произнес инкриминируемые мне слова. Но это не было общей характеристикой деятельности Чижевского, а было замечание, вырвавшееся у меня по совершенно конкретному поводу, – обвинению, сделанному публично, моего сына в том, будто он приносит мне ложные сведения.
Судья сочувственно кивает головой. Видит, что обвинение в клевете рушится.
– Конечно, это замечание было для господина Чижевского обидным. Но оно объяснялось тем состоянием раздражения, в которое я был приведен по вине Чижевского. Именно мне, председателю родительского комитета, а следовательно, представителю общества родителей, для обслуживания которого и существует реальное училище, на общем собрании родителей, то есть в обстановке, в которой мне причиталось особое уважение, директор училища позволил себе выразить, точно маленькому и подчиненному ему школьнику, глубокое порицание… Естественно было мое побуждение, и на нанесенную мне обиду я реагировал нанесением обиды также и обидчику.
Панков поддерживает мою мысль, доказывает, что ни о какой клевете нельзя и говорить, и обрушивается на Чижевского за то, что он защищал такого педагога, как Фукс.
Не ожидавший атаки Чижевский растерялся и недоумевает, что ему говорить.
Вызванный в качестве свидетеля первым А. В. Забелин очень горячо принимает мою сторону. Характеризует как деятеля, который в данном случае, во имя общественных интересов, ставил, как всем понятно, под удар интересы собственного сына.
– Такие люди редки, господин судья! – воскликнул Забелин.
Чижевский отвернулся и пожимал плечами.
Судья предлагает:
– Ввиду полной выясненности дела не согласны ли стороны отказаться от допроса остальных свидетелей?
Стороны соглашаются. Зала заполняется пришедшими из свидетельской комнаты.
Судья снова поднимает вопрос о примирении:
– Вы оба занимаете такое видное положение в губернии! Какое бы решение я ни вынес, вы все равно его обжалуете в высшую инстанцию – и один, и другой.
– Почему обжалую я? – восклицает Чижевский. – Ведь я вовсе не обвиняюсь!
– Нет, и на вас заявлена жалоба! Конечно, никакой клеветы со стороны господина Стратонова не было. Но обиды были взаимными.
– Кто же меня обвиняет и за что?
– Да вот же было заявлено, что вы объявили глубокое порицание председателю родительского комитета.
– Это не я, а педагогический совет!
– Однако вы ведь участвуете в педагогическом совете и занимаете в нем немалое место!
Чижевский беспомощно разводит руками и ссылается на свидетельство «такого почтенного лица, как господин Москалев».
Я парирую:
– Здесь в воздухе помахали авторитетом прокурора окружного суда…
Занялись выработкой формулы примирения.
Чижевский взял назад свое обвинение в клевете, а мы оба выразили обоюдно сожаление о допущенной на собрании резкости.
Чижевский вышел из суда разъяренный, ни с кем не прощаясь. А вслед за тем выяснилось, что он скрывал. Ему не прошла даром вся история с Фуксом. Он потерял директорское место и переехал в Москву простым преподавателем физики в Комиссаровское техническое училище.
Менее всего пострадал виновник заварившейся каши – К. И. Фукс. Его спас сначала развал школы и переход власти, по случаю революции, к корпорации педагогов, а затем и большевизм.
Удаление Чижевского, революционный развал школы и развивавшийся большевизм вызвали столько острых вопросов, что уже не стоило привлекать к суду весь педагогический совет.
3. Мозаика
Преступление
Наш родительский комитет устраивал в пользу бедных учеников благотворительный вечер. По местному обычаю кто-либо должен был в этом случае являться «ответственным распорядителем», им пришлось считаться мне.
В качестве аттракциона мы ввели «ключи счастья». Висели на ленточках двенадцать разных ключей и один замок. Заплативший 50 коп. имел право выбрать один из ключей и открыть им, если угадал ключ, замок. Отгадавший получал очередной выигрыш.
В числе пожертвований на эту лотерею была целая пачка открыток с портретами. Мы их разложили по 2–3 штуки в конвертах.
Вижу, какая-то дама выиграла такой конверт. Рассмотрела открытки – и вдруг резко направилась к полицейскому приставу. О чем-то шепчутся.
Пристав становится каким-то серьезным, смотрит в нашу сторону. Потом медленными шагами направляется ко мне:
– Вы – ответственный распорядитель?
– Я.
– Прошу, отойдем в сторону!
Отходим. Пристав вынимает из кармана конверт с открытками.
– Потрудитесь объяснить, что это значит?
Пожимаю плечами.
– Открытки! Портреты.
– Да, я и сам вижу, что портреты. Но кто на них изображены-с?
– Покажите-ка! Вот это – Владимир Соловьев. Философ такой был. Вы не знаете? Очень известный. Ну, а это – да вот надпись: великая княгиня Елизавета Федоровна.
Это, действительно, была она, снятая в костюме сестры милосердия. Тогда были в большом распространении и портреты ее сестры, императрицы Александры Федоровны, также в костюме сестры.
– Вот что… – протянул пристав. – А я думал…
Он стоял с видом, точно проглотил что-то кислое.
– Что же такое вы думали?
– Совсем другое! – засмеялся пристав. – Впрочем, ничего!
И он поспешил стушеваться.
Трудно было удержаться от смеха. Ясно было, что он со своею дамой принял Соловьева, благодаря его шевелюре, за пресловутого Распутина, а великую княгиню – за ее сестру, императрицу.
В ту пору Распутин был на вершине своего могущества, и об его отношениях с царской семьей выливались ушаты грязи, в которые тогда иные верили. Очевидно, бедняга пристав решил нас изловить в злонамеренной комбинации портретов, и на этом, быть может, выказать служебное усердие.
Мы над этим случаем от души смеялись. Но потом я подумал, что – кто его знает… Мало ли чего полиция, в связи с этим, не доложит такого, что может повредить родительскому комитету. Поэтому, воспользовавшись необходимостью побывать, по случаю назначения в Ржев, у губернатора11, я предупредил его об этом анекдоте раньше, чем могла сделать доклад полиция.
Жилица
По старым широким привычкам мы, небольшой семьей, заняли в Твери на Мироносицкой улице, в доме доктора Истомина, квартиру в семь комнат, хотя, в сущности, нам столько комнат и нужно не было. Но когда началась война и жить стало труднее, мы решили часть комнат отдавать внаймы.
На две комнаты, расположенные особняком в верхнем этаже, в которые вела лестница изнутри, заявила притязание пришедшая к жене какая-то пожилая дама.
– Я – жена моряка! Муж – капитан парохода на Балтийском море. Пароход реквизирован для военно-морских надобностей, а, чтобы не быть далеко от мужа, я решила пока прожить близ Петербурга, в Твери.
Жене она показалась приличной и скромной особой, а главное – достаточно пожилой, чтобы не заводить в квартире романов.
– Вот, посмотрите и мой паспорт!
Паспорт подтверждал ее слова: жена капитана, по фамилии Яковлева.
Переселилась Яковлева к нам и заполнила комнаты громаднейшими сундуками.
Скоро бросилось в глаза, что ведет она себя как-то странно. Комнаты всегда держит на запоре, под ключом, который уносит. Убирать комнаты позволяет прислуге только в своем присутствии, и при этом все ходит за женщиной нашей по пятам, не спуская с нее глаз. Все ее поведение отдавало таинственностью. Иногда она приходила или спускалась от себя с какими-то узлами…
Сначала мы всему этому не придавали значения. Когда же прошел месяц, выяснилось, что она отказывается уплатить обусловленную плату за комнаты. Все сроки прошли, пришлось даже напоминать – без результата.
Не заплатила она за месяц и прислуге. Та пришла с жалобой. Мы посоветовали, пока жилица не заплатит, перестать ей прислуживать.
Так и было, но из‐за этого начались форменные скандалы. Яковлева кричала, требуя услуг, врывалась в наши комнаты, угрожала… Чтобы выпроводить ее из собственных комнат, приходилось доходить чуть ли не до рукопашной.
Так жить стало невозможно. Я предложил ей уйти из квартиры.
Она только расхохоталась:
– И не подумаю! Теперь, по законам военного времени, никому нельзя отказывать от квартиры.
Она была права. Можно было, конечно, с нею судиться из‐за того, что она не платит, но, пока суд вынесет свое решение, пройдет много времени. Жить же стало из‐за нее совсем невозможно, хоть самим уходить из квартиры. Почти каждый день она устраивает скандалы, и я особенно боялся ее скандалов в мое отсутствие из дому, когда мягкая и деликатная жена могла стать ее жертвой.
Подходило Рождество 1916 года, а настроение было не то что праздничное, а точно в осажденном городе, где каждый день надо отражать приступы.
Обращаюсь еще раз к ней:
– Еще раз прошу вас: уходите от нас по-хорошему!
– А я не уйду! И вы ничего со мной не поделаете.
– Не уйдете? В таком случае я возбужу против вас дело о хулиганстве.
Перед этим временем как раз вышел новый закон о борьбе с хулиганством, так как это последнее, в обстановке военного времени, слишком развилось. Борьба с хулиганством могла вестись административными, а не судебными методами, и в этом для нас был некоторый шанс.
Яковлева расхохоталась мне в лицо:
– Я – сама юрист! Закон о хулиганстве здесь применить нельзя.
Чтобы обеспечить себя документом, я ей опять написал просьбу об оставлении квартиры и просил ответить о своем решении.
На этот раз она меня недооценила, считала слишком большим простаком. Ответила, что, пожалуй, она согласна уйти от нас, но при соблюдении мною следующих условий: я должен оплатить ее расходы как на вселение к нам, так и на переезд от нас на новую квартиру; должен ей оплатить стоимость ее шелкового платья и еще какой-то одежды, которую она порвала о будто бы вбитый где-то мною гвоздь; должен оплатить ей стоимость ее лечения, потому что обманул ее: сдал комнаты как будто бы сухие, а на самом деле они – сырые, и она испортила себе здоровье. И еще за что-то – уж теперь не помню – я должен был заплатить. Если же я всего этого не сделаю – угрожала она в заключение, – Яковлева подаст на меня жалобу в суд с требованием о присуждении меня пожизненно ее содержать, так как по моей вине, благодаря сдаче сырой квартиры, она утратила свою работоспособность.
Обрадовала она меня этим документом. Отправляюсь за помощью к тверскому полицеймейстеру полковнику Михайлову. Рассказываю все дело.
Михайлов развел руками:
– Ничего нельзя поделать! Сейчас, благодаря военному времени, полиция в таких случаях бессильна.
– А если воспользоваться законом о хулиганстве?
Он подумал.
– А знаете, – это, пожалуй, подойдет. Хорошо, я пришлю пристава для расследования дела. А там посмотрим!
Через день приходит помощник пристава.
Жилица при виде его так и вскипела:
– Мне некогда заниматься разговорами с полицией! Я сейчас должна уходить.
– Как вам будет угодно, сударыня. А я буду производить дознание и без вас.
Ушла, хлопнув дверьми.
Помощник пристава стал опрашивать показания мое, жены, прислуги.
Вдруг снова появляется Яковлева:
– Ну, хорошо, я, пожалуй, согласна дать показание! Но по закону вы должны предъявить мне для прочтения все то, что вот они против меня показывали.
Полицейский чиновник исполнил ее желание.
– Это все ложь! Это выдумано! Вот уж я расскажу, как было дело.
Стала показывать, но так фантастично, что пристав ее постоянно прерывал и указывал, что она противоречит сама себе. По ее словам, я врывался в ее комнаты, кричал, бранил, чуть ли не бил ее, во всяком случае – угрожал ее убить. Она даже боится теперь ходить по темным улицам, опасаясь, чтобы я не подстерег и не убил ее.
Пристав уже не мог удерживаться от смеха, записывая этот вздор.
Вдруг она резко оборвала свои показания:
– Хорошо, я согласна съехать с квартиры, если он даст обязательство взять назад жалобу о хулиганстве!
Полицейский приглашает меня.
– Я бы согласился на это! Но я не уверен, что вслед за получением от меня такого обязательства госпожа Яковлева не предъявит ко мне иска, подобного тому, о котором писала. Конечно, на суде она его выиграть не сможет, но у меня нет времени на то, чтобы заниматься подобными глупостями. Пусть она выдаст удостоверение о неимении ко мне никаких претензий.
– А квартирную плату будет он с меня требовать?
– Прощаю вам и квартирую плату, только поскорее уходите!
– Да, а вдруг я выдам такое удостоверение, а он не откажется потом от обвинения в хулиганстве.
Я рассмеялся.
– Хорошо, сделаем так: мы оба дадим свои обязательства господину приставу. Когда вы вынесете свои вещи за порог, он нам передаст – каждому свой документ.
– На это я, пожалуй, согласна.
Пошла собирать свои вещи, а затем отправилась за извозчиками.
– Я решила, – объявила она, – уехать в Петроград. Выезжаю первым поездом.
– Вот и прекрасно, счастливого пути!
В ее комнате висели на стене два термометра – ее и наш. Мне показалось, что она снимает наш.
– Вы, кажется, ошиблись. Не это ли ваш?
– Что… Вы меня обвиняете в краже! Это ведь клевета! Я буду жаловаться на вас в суд.
– Успокойтесь, ваш номер не пройдет! Никто вас в краже не обвиняет.
Наконец, – ее вещи за порогом. Мы облегченно вздыхаем. Помощник пристава выдал каждому его обязательство. Кончено!
Потом оказалось, что она вовсе не уехала из Твери, а поселилась у доктора Смоленского. У несчастных в доме повторилось все так же, как у нас, вплоть до обращения с жалобой к полицеймейстеру. Даже дознание у Смоленского и ее выселение производил тот же полицейский чиновник.
Но после этой новой истории она действительно из Твери уехала.
Прошло месяца два. Звонок. Прислуга говорит жене:
– Пришел начальник сыскной полиции. Просит с вами переговорить.
– Скажите, у вас проживала называвшая себя Яковлевой?
– Да!
Жена рассказала ему, что у нас произошло.
– Теперь, – говорит полицейский чиновник, – я вам кое-что покажу. Только предупреждаю – вы не пугайтесь!
Показывает фотографии: в трюме какой-то барки – труп голой женщины, в странной позе, волосы растрепаны…
– Это она?
– Не могу узнать! Возможно, что она, но наверное не скажу.
Он развертывает клетчатую юбку в кровавых пятнах.
– Не ее ли это юбка?
– Как будто ее; но я наверное не помню. Это лучше знает прислуга.
Призывают нашу женщину.
– Да это же юбка нашей жилицы! Той самой… Сколько раз я ее чистила.
Началось судебное следствие; все мы вынуждены были давать показания.
Выяснилось следующее:
Жилица – беглая каторжанка. Она жила по фальшивому паспорту. Полиция подозревала, что у нее был склад краденых вещей. Этим, вероятно, и объяснялась ее недоверчивость и осторожность с прислугой во время уборки комнат, а также переноска к себе и от себя таинственных узлов.
Этого было мало. Ей, женщине за сорок лет, захотелось еще и личного счастья. Стала публиковать в «Брачной газете»12, что, мол, молодая вдова, имеющая капитал в тридцать тысяч рублей, ищет себе мужа. Ответов получала она много, и часто все мы видели ее на почте, получающую корреспонденцию до востребования. Наконец, она выбрала – «морского офицера» в Ревеле.
Нашла, однако, коса на камень. Жених также оказался беглым каторжником. Он вызвал невесту в Ревель. Заманил ее на пустую барку, убил и ограбил.
Убийство долго оставалось не выясненным. Но сыскная полиция в Ревеле узнала, что некоторое время назад один беглый каторжанин спьяна хвастал собутыльникам:
– Жду к себе невесту из Твери. У нее – тридцать тысяч!
Тогда напали на след и обратились в Тверь.
Кажется, убийцу под конец поймали.
Часть III
Великая война
1. В Твери – в тылу
Начало
Громкий выстрел в Сараеве вселил смутную тревогу. Чувствовалось, что так, просто, не обойдется. Клубок запутывался по мере того, как Австрия принимала все более воинственный тон, особенно после предъявления ею ультиматума Сербии. Нельзя было не замечать – даже постороннему глазу – об усилении тревожной нервности в военной среде, о подготовке к мобилизации… Наконец объявление самой мобилизации… Все же теплилась надежда, что это только бряцание оружием, а что до настоящего дела не дойдет. И вдруг – дошло и притом так просто…
Мы сидели за работой, в жаркий июльский день, в Тверском отделении Государственного банка, склонив головы – кто над делами, кто над суточными отчетными ведомостями, – рабочий день заканчивался. Иные яростно еще щелкали костяшками счетов, как будто вымещая на них всю свою досаду за житейские невзгоды.
В операционную залу вбежал чиновник банка А. А. Постников:
– Господа, Германия объявила России войну14!
– Что вы говорите?
– Бросьте вы такие шутки!
– Да быть этого не может?!
– Нет, господа, это верно! Мой отец только что узнал об этом от губернатора, который получил телеграмму об объявлении войны.
Я все-таки не поверил…
– Германия объявила войну!
Но достаточно было выйти на улицу, чтобы поверить. Новость молниеносно облетела весь город. На Миллионной улице, на бульваре – толпились кучки офицеров. Со встревоженными лицами, взволнованно беседуют… Нельзя было не понять: непоправимое случилось.
Всматриваюсь в лица солдат – на них ничего еще не прочтешь. Как будто ни важность момента, ни все его серьезные последствия ими еще достаточно не осознаются.
Призывы по мобилизации. И наш банк заметно опустел, – ушло вдруг человек пятнадцать – двадцать: чиновников, счетчиков, сторожей.
В тот же день начались уличные патриотические манифестации. Искренние ли? Да, искренние, многих, несомненно, они захватывали. Особенно усердствовала молодежь. Но манифестантам надо иметь цель. С развевающимися национальными флагами дефилируют по городу, направляясь к старинному Екатерининскому дворцу, где живет тверской губернатор – фон Бюнтинг. Многих шокирует – и об этом в Твери повсюду говорят, – что патриотические ответы – призывая к беспощадной борьбе с немцами – дает манифестантам с балкона дворца губернатор – немец. По молве, Бюнтинг считался состоящим под покровительством именно немецкой дворцовой партии.
Первая отправка на фронт войск местного гарнизона. На соборной площади – молебствие. Выстроились пехота – Московский полк и артиллеристы.
Говорит слово архиепископ Серафим. О нем говорят, что это – бывший полковник:
– Государь император призывает вас защищать границы родины…
И вдруг повышает голос до высшего напряжения:
– Так идите же!!
Переходит на мягкий, ласковый тон.
– А мы, остающиеся здесь, каждодневно будем возносить о вас молитвы к престолу Всевышнего!
Всматриваюсь в лица ближайших солдат-артиллеристов. Напряженное, вдумчиво застывшее внимание, когда слушают слова архиепископа.
Позже вновь уже сформированным частям городское управление решило выдать какие-то знамена, хранившиеся едва ли не от ополчения 1812 года. Ожидали, что передавать их частям будет городской голова. Но передачу их взял на себя губернатор фон Бюнтинг.
В Твери опять заговорили:
– Не быть добру! Немец дал знамена на войну с немцами…
Были его вмешательством смущены и войска, получившие эти исторические знамена.
Военное время
Потянулись долгие томительные месяцы. Постоянные неудачи сменялись редкими днями со счастливыми вестями с театра войны. Надежда на успех казалась иногда совсем потерянной, а то вдруг, после какого-нибудь успеха, она вновь воскресала. Чувствовалось, что правительство бессильно справиться с легшей на его плечи задачей, но общественность шла широко на помощь, – поскольку ее пускали действовать.
Приходили волновавшие местное население сведения о потерях среди тверичан. Стали появляться в городе и свои раненые.
А призывы шли непрерывной чередой.
На улицах неумолчно слышалась солдатская песнь. Тверская губерния из неистощимого, казалось, запаса вливала свое мужское население в ряды войск… Призываемые – постоянно на улицах: либо идут за город на учение, либо – с узелками в бани. Лихо разносятся их песни – и летом, и зимою.
На некоторых улицах, поближе к казармам, каждый день – учение солдат. И эта картина понемногу становится привычной, быть может – слишком привычной.
Эшелон за эшелоном движутся на вокзал, провожаемые оркестром музыки. Солдаты снабжены амуницией хорошо, могут даже щегольнуть ею. У всех в красивой кожаной оправе топорик, либо лопата, либо кирка, у всех ружья. Но иные из солдат слишком громко кричат «ура», слишком бравурно поют. Под этой бравадой чувствуется боль души, не заглушаемая победным маршем оркестра.
А по сторонам, на тротуарах и по улице, рядом с эшелоном бегут женщины – и молодые, и старые. Слезы на старческих сморщенных лицах. Иная молодуха не выдерживает, бежит рядом с милым – почти в солдатском строю.
Не отрешиться от впечатления, что идут обреченные на бойню. Тревожно сочувственные взгляды у встречных, у прохожих. Останавливаются, следят скорбными глазами за удаляющимися к вокзалу солдатами.
А эшелонам, кажется, конца нет и не будет. Неисчерпаем запас мужчин на Руси широкой.
Месяцы за месяцами все так же льется на вокзал неиссякаемый запас тверичан. Но что-то приобретает другой вид. И это что-то бьет в глаза.
Идут уже не молодые, часто безусые… Идут бородачи. И вид их не прежний, бравый. Не так бойко звучит их песня:
Соловей, соловей,
Пташечка!
И в городе – странное явление: на рынке слишком часто распродается солдатское обмундирование, особенно – солдатские сапоги. Их выдается по две пары, одна часто сейчас же сбывается на рынке.
Но что особенно заставляет сжиматься сердце – явно уже не военный вид эшелона. Солдаты идут на войну без ружей… Да это только переодетые в солдатские шинели сутулые, невооруженные и малообученные мужики. Какие же они солдаты? Просто пушечное мясо! И что еще тяжелее – позади эшелона идет взвод вооруженных до зубов настоящих солдат, чтобы отправляемые защитники родины не разбежались на пути к вокзалу…
Становится наглядным, что дела плохи. Уже не ведут на войну, а буквально гонят, как стадо, безоружное и почти беззащитное. Тревожно провожаешь таких защитников родины, а вести с войны оправдывают тревогу. Люди идут в бой без ружей, ожидая, что убьют соседа и тогда воспользуешься его ружьем. Безоружные массами берутся в плен немцами в слишком, как кажется, легко сдающихся крепостях.
Другая больная забота – раненые. Их все подвозят и подвозят. Но почему-то в город с вокзала их перевозят только по ночам, как будто это – постыдное дело… Неумный дипломатический расчет – не производить тягостного впечатления видом транспортов с ранеными. Результат получается как раз обратный, стоустая молва раздувает количество действительно прибывших жертв войны.
Как-то воровски, по ночам специально приспособленные вагоны трамваев развозят раненых по лазаретам. И в них закипает ночная работа.
В Твери лазаретов не хватает. Несколько зданий школ отдано под лазареты: женская гимназия, учительская земская школа Максимовича и пр. Помещаются небольшие лазареты и в отделенных для этого частях казенных учреждений и частных домах. Отделена для этой цели под лазарет имени убитого недавно великого князя Олега Константиновича и часть помещения правительственного реального училища.
Тем не менее раненых привозят слишком много, мест все не хватает.
В. И. Гурко
На этой почве у меня вышел инцидент. Управляющий Тверским отделением Государственного банка П. С. Токарский был в отпуску, я его заменял. Приходит ко мне живший обыкновенно в Твери В. И. Гурко, бывший печальной памяти – по Лидвалевским злоупотреблениям с поставкой хлеба голодающим15 – товарищ министра внутренних дел. Тогда газеты его прозвали Гурко-Лидваль. Время, однако, шло, прежнее было позабыто, а теперь В. И. Гурко был видным членом Государственного совета по выборам от Тверской губернии и вместе с тем лидером крайних правых.
Сейчас он пришел как местный представитель Красного Креста. Потребовал, чтобы я уступил под лазарет для раненых воинов достраиваемое большое здание Государственного банка.
– А вы уж как-нибудь еще потеснитесь в старом здании!
– Цель, для которой вы просите здание, такова, что, конечно, возражать против этого я лично не стану. Но вы сами понимаете, что своей властью решить этого вопроса я не могу. Понадобится испросить разрешение центрального управления Государственного банка.
– Конечно! Мне важно знать ваше принципиальное отношение. Хлопотать же в Петрограде буду я сам!
Он стал хлопотать, но должно быть слишком задел при этом управление банком, и последнее отказало в его требовании. Получив об этом официальное извещение, я сообщил о нем Гурке. Он был вне себя от ярости. Поехал снова в Петроград и там на этот раз сумел добиться распоряжения о передаче нашего здания Красному Кресту. Я получил об этом соответственное распоряжение.
Гурко собирает по этому поводу совещание из представителей заинтересованных ведомств. Получил приглашение и я, взял с собой архитектора здания Аристова.
Гурко начал с грубой демонстрации. Заставил ожидать открытия заседания почти целый час. Посылаю сказать, что должен вскоре идти закрывать банк, а потому прошу, нельзя ли начать.
После выяснилось, что Гурко счел меня виновником первоначального отказа. Поэтому он и повел себя в отношении меня чрезвычайно нахально, и дело чуть было не дошло до настоящего скандала. Предъявил требование, чтобы здание было достроено к назначенному им сроку.
– Закончить в такой короткий срок нельзя, и во всяком случае я обо всем этом должен запросить центральное управление.
Гурко вспыхнул, покраснел:
– В таком случае я пошлю телеграммы министру финансов и управляющему Государственным банком с жалобой, что вы тормозите передачу здания раненым!
– Телеграммы вы вольны отправлять, какие хотите…
– Надеюсь! – бросает Гурко.
– Но правда от этого не изменится! Никто в этих стенах не имеет права считать себя более русским, чем каждый другой. И здесь нет детей, которых было бы можно запугивать. Дела никто не тормозит, а строительные работы произвести мгновенно нельзя.
Мой тоже резкий и громкий тон подействовал охлаждающе на Гурко. В дальнейшем я замолчал, предоставив о технической стороне договариваться нашему архитектору.
После заседания Гурко подходит примирительно, с любезной улыбкой:
– Я рад, что мы в конце концов говорили одним языком!
Пожимаю плечами:
– А я удивляюсь, что вы, ваше превосходительство, такой опытный бюрократ, упускаете из виду, что мы, на местах, не распоряжаемся самостоятельно. Ведь все подобные вопросы разрешаются в центре, в Петрограде.
– Я думал, что именно вы тормозите передачу и что мне было отказано по вашему представлению. Меня это удивило и возмутило, потому что сначала вы как будто сочувствовали передаче.
Зная, однако, с кем я имею дело, тотчас же отправляю шифрованную телеграмму управляющему Государственным банком И. П. Шипову с изложением о происшедшем инциденте.
– Это такой нахал, – говорил позже Шипов, – что другого такого во всей России не найти!
Приблизительно через месяц в спешно приспособленном здании банка был устроен обширный лазарет.
Наезды царской семьи
В течение первых лет войны наезжали в Тверь смотреть госпитали императрица Александра Федоровна, со всеми дочерьми, а также из Москвы ее сестра великая княгиня Елизавета Федоровна. Обстоятельства этих приездов уже имели симптоматический характер, отражавший нараставшее неудовольствие династией. Их приезды, вопреки провинциальному обычаю, проходили малозаметными, отношение общества было довольно кислое. Странно было бы, если б они этого не замечали. За исключением должностных лиц, их никто и не встречал.
Молва в уродливом преувеличении повторяла петроградские разговоры об императрице и Распутине. Но, кроме того, обеих сестер – особенно же Елизавету Федоровну – упрекали в том, будто они, посещая лазареты, проявляют больше внимания и баловства к германским раненым, чем к русским.
Весною 1916 года приехал в Тверь и Николай II16. Здесь еще раз выявился тот злой рок, который повсюду сопутствовал этому несчастному государю.
Рано поутру начали переправлять войска из‐за Волги – а она весной разлилась, – для установки солдат вдоль пути следования государя. Но одну из лодок так перегрузили, что она легко опрокинулась. Около двух десятков солдат утонуло.
Этот недосмотр военного начальства вызвал во всех слоях крайне тягостное впечатление. И раздражение невольно переносилось на государя как на кажущуюся причину несчастья. Кажется, от него скрыли о катастрофе, разное по этому поводу говорили.
Все же массы городского населения встретили государя еще тепло. Раздражение пока не так еще назрело, да оно, собственно, переносилось полностью на императрицу, а, кроме того, зрелище всегда остается зрелищем.
Дочь моя Людмила, бывшая сестрой милосердия в общине Красного Креста, рассказывала о посещении Николаем их лазарета:
Один раненый солдат пожаловался государю на сильные головные боли.
– У меня тоже постоянно болит голова!
Этот ответ, сказанный, вероятно, для утешения, много потом комментировался, особенно в связи с воспоминанием о японском покушении на Николая II17.
Позже раненые солдаты делились с сестрами своими впечатлениями от царского посещения. Они все были поражены осведомленностью государя относительно их полков и обстоятельств боя, в котором они были ранены.
Но после его посещения подъем в лазарете был большой. Это с несомненностью показывало, что тогда монархизм в солдатской среде не был деланным, искусственным. Некоторые раненые, раньше просившие задержать их выписку, после царского посещения сами стали просить о скорейшей отправке их на фронт.
Маленький курьез: когда во дворце губернатора государь обходил представлявшихся старших чинов, он задал, вероятно, первый пришедший в голову вопрос моему шефу по банку Токарскому:
– Как у вас в губернии кооперация?
П. С. Токарский, до смерти любивший многословие, выражал потом огорчение, что он был стеснен временем для ответа:
– Вот если б мне дали поговорить с государем два-три часа, я бы ему все подробно рассказал о нашей кооперации. А что скажешь в две-три минуты? Нас предупредили, что дольше разговаривать с государем нельзя…
Когда пришло известие об убийстве Распутина, ликование было всеобщим. Как будто настал светлый праздник. Радостно взволнованные тверичане ожидали теперь наступления лучших времен. Думали, будто тяжелый кошмар дворцовых влияний окончился…
Революционная гроза
1. Первые раскаты
Ржев
В конце января 1917 года мне пришлось переехать в Ржев, в качестве управляющего местным отделением Государственного банка.
Ржев своей внешностью производил впечатление большого уездного города. В центральной части здания были получше, а к окраинам – только деревянные домики, часто с садами. Улицы по большей части незамощенные, тротуары вне центра дощатые, а нередко и вовсе их нет.
Посреди города – площадь, большая, окаймленная недурными двух- и трехэтажными домами. Это – торговый центр. Часть торговых рядов расположена на самой площади. Она вымощена, и на ней бывает еженедельно большой базар. Съезжаются крестьяне из соседних деревень, и грязь тогда на площади разводится изрядная.
В одном углу площади – большая трехэтажная гостиница. Дом освещен – что во Ржеве еще большая редкость – электричеством, имелась собственная станция. Этому дому, как лучшему в городе, впоследствии суждено было стать большевицким совдепом.
Неподалеку от площади, в одном лишь квартале, на берегу Волги стоит здание Государственного банка. Оно также освещается электричеством – посредством собственной станции. Во всей остальной части города – скверное керосиновое освещение.
Обращают на себя внимание хорошие здания городских школ – почти все по одному типу, с громадными окнами, дающими много света.
Город разделяется Волгой на две части: Князь-Федоровскую и Князь-Дмитриевскую18. Остаток старины – удельного времени, когда город был поделен во владение двух братьев. Через реку между этими частями переброшен железный мост.
До недавнего еще времени, когда Волга сковывалась льдом, на ней устраивались кулачные бои: князь-федоровская сторона шла стеной на князь-дмитриевскую…
Одна из особенностей Ржева – его водоноски. Так назывались женщины, носившие из Волги на ее гористые берега ведрами воду в дома обывателей. Этим трудным делом занимались четыре тысячи женщин. Когда в городском самоуправлении поднимался вопрос об устройстве во Ржеве водопровода, оппозиция протестовала:
– А что будем делать с водоносками? Чем они жить будут?
Водопровода так и не устраивали. Мы в банке завели свою водопроводную станцию.
Как и в других старых русских городах, удивляло количество церквей.
Ржев, несомненно, один из красивейших русских городов. Разбросан на нескольких холмах, покрыт множеством садов. Красив и покрытый снегом, особенно когда сквозь узоры церквей виднеется сумеречное красное небо, и в лунные ночи весной, покрытый ковром цветущих деревьев.
Для прогулок на нашей, князь-федоровской стороне, где расположен Государственный банк, служил начинавшийся от банка приволжский бульвар. На другой стороне реки, у князь-дмитриевцев, была роща. Но лучшей прогулкой бывало идти вдоль холмистых и облесенных берегов еще узкой здесь Волги.
Жизнь во Ржеве, когда я сюда переехал, шла как будто нормально, и ничто не предвещало вскоре разыгравшихся событий.
Небольшой город с его тридцатитысячным населением был, однако, переполнен солдатами. В ту пору здесь стояла резервная бригада19, состоявшая из четырех полков и насчитывавшая в своих рядах тысяч тридцать солдат. Офицеров также было множество: одних молоденьких прапорщиков, проходивших офицерские повторительные курсы, было около тысячи.
Бригадой командовал полковник Мириманов и поддерживал в качестве начальника гарнизона железными руками суровую дисциплину.
Порядок был в гарнизоне образцовый, и неоднократно приходилось слышать выражения удовольствия по поводу того, что жители, несмотря на такое количество солдат и притом малодисциплинированных, из пожилых запасных, – не испытывают никаких неудобств от такого переполнения войском.
Держал Мириманов сурово в руках и офицерскую молодежь. Его административные заслуги признавались всеми, кроме, разумеется, подтягиваемых.
В банке
Двухэтажное здание Государственного банка, с высоким теремом над одним из его углов, расположенное на возвышенном берегу Волги, было тогда красивейшим домом во Ржеве. Он как бы господствует над городом, и позолоченный орел на вершине терема был виден отовсюду.
Среди городского населения распространилась легенда, будто этот двуглавый орел вылит из чистого золота:
– Банк, мол, так богат, что не знает, куда и золото свое девать…
Эта легенда причинила мне впоследствии немало хлопот.
В верхнем этаже был собственно банк, в нижнем – громадная квартира управляющего. Она состояла из девяти больших комнат. От двух из них я сразу же отказался в пользу младших служащих. И семи хором для моей семьи, состоявшей из четырех человек, было много.
Внутри двора были постройки с квартирами для низших служащих, а в отдельном трехэтажном корпусе были квартиры старших служащих.
Неприятным обстоятельством было то, что в нашем здании помещалось не одно, а два отделения банка: сюда было эвакуировано и Двинское отделение. Однако по условиям военного времени, с этим приходилось мириться.
Усадьба все же была страшно мала, так что, например, не было места, где бы складывать запас дров, заготовляемый на зиму. Но был прикуплен еще расположенный рядом двухэтажный дом. В верхнем его этаже дали квартиру управляющему Двинским отделением С. И. Вешенскому.
В общем, здание было чистенькое, новое, хотя и с некоторыми строительными дефектами. Было бы в нем нам просторно, если б не то обстоятельство, что в нем были поселены сразу два отделения.
Правительственных учреждений в городе было мало, и они имели только уездное значение. Находились еще мужская и женская гимназии и эвакуированное из Белостока реальное училище. Город же был по преимуществу промышленный, со значительным числом не очень, впрочем, крупных фабрик и заводов и сильно развитой в районе кооперацией. При таких условиях Государственному банку приходилось играть в городе слишком видную, пожалуй, первенствующую роль. Рядом с ним, как бы приютившись под его крылом, было еще отделение Московского банка, раньше называвшегося банком Рябушинских20.
Состав служащих в Ржевском отделении был в общем малоинтеллигентный. Почти все чиновники происходили из местного духовенства. Получивших университетское образование было лишь два-три человека. Особенно же неприятно выглядели банковые сторожа, также все местные уроженцы, грубые ржевские мужики. Более или менее исправные по службе, особенно при введенной мною дисциплине, они в большинстве имели недоброжелательный, угрюмый вид и мало внушали к себе доверия.
Ближайшим моим помощником был контролер Аким Павлович Попов, недоучившийся студент, также из духовного звания, человек на редкость упрямый, самостоятельный и властолюбивый. Мой предшественник А. Д. Демуцкий, болевший в последние годы, фактически сдал управление банком Попову, а сам занимался только показными пустяками, да еще постройкой нового здания банка. Попов привык за несколько лет к полноте власти и не хотел без боя переходить к нормальному порядку. Подчиненные Попова очень недолюбливали; из‐за большой лысины на голове его прозвали «босой головой».
Бухгалтер Александр Иванович Синев также происходил из духовного звания. Громадный мужчина, неповоротливый, но мягкий и почти безвольный. Смотрит на всех голубыми, невинно-вопрошающими глазами… Хорошо певший, он был, в сущности, типичным церковным регентом, по недоразумению ставшим банковым служащим.
Человек он был все же неплохой, а за свою слабовольность и мягкий характер пользовался симпатиями подчиненных.
Кассир Смагин был бесцветною, но не внушавшей доверия личностью. Он всегда заискивающе улыбался, но избегал говорить с определенностью. Зато меня донимала его жена, стареющая институтка. Забрасывала раздушенными письмами на розовой бумаге в 12–16 страниц каждое, написанное к тому же мелким почерком. Говорила все о своих знакомствах и связях, о близости чуть ли не ко Двору, а кончала служебными делами и сплетнями. Получение очередного толстого розового конверта меня наперед выводило из себя. Я думал, что эти письма пишутся без ведома мужа, и дал ему понять, что это вовсе не подходит, но убедился, что Смагин вполне в курсе этой странной переписки.
В последующие месяцы со Смагиным вышла крупная неприятность: у него в кассе оказалась недостача двух тысяч рублей. При мне им была разыграна сцена отчаяния, он говорил по телефону с разными клиентами, спрашивая, не передал ли он кому-либо этих денег… В банке, при заслугах кассира, растраты или прочеты могли быть и прощены, но в данном случае я не видел основания возбуждать пред центральным управлением ходатайство о прощении прочета, тем более что как человек он вызывал неудовольствие против себя.
Однако Смагину повезло. Разыгравшиеся революционные события, вызвавшие общую разруху, а затем и большевизм, – дали ему возможность избегнуть ответственности.
Но прожил он недолго. Во время большевизма, при поездке за продуктами для семьи, он внезапно умер.
Когда большевики меня сместили, возник вопрос о выборном моем заместителе. А. П. Попов благоразумно снял свою кандидатуру. Он и боялся теперь ответственности, да и знал, что, при его непопулярности, сослуживцы его не выберут. При большевицком управлении он занялся главным образом снабжением семьи продуктами; сшил для этого себе солдатскую шинель и, под видом солдата, ездил в качестве мешочника за добычей.
Избрание в мои заместители выпало на долю Синева. Он согласился, но об этом еще несколько слов будет впереди.
Другие сослуживцы были, по преимуществу, молодежь. Из них более заметным был секретарь Б. В. Родзевич, способный человек, но с крайним левым направлением и чрезмерно самостоятельный. Для секретаря, особенно во время революционной разрухи, это не подходило, и я сместил его на роль помощника контролера, чем он был очень обижен. Позже, в смутные времена большевизма, он играл положительную роль и даже примирился со мною в душе, после случая шумного моего заступничества за него.
Занятным типом был Мардониев, помощник контролера, заведовавший сберегательной кассой. Дело свое знал, но как человек был нестерпим. Каждый раз, как являлся ко мне в кабинет, обливал кого-либо из других служащих грязью, стараясь повредить им по службе. Благодаря этому свойству я прозвал его «американской вонючкой» – животным, обладающим для самозащиты зловонной жидкостью. Мардониева никто не любил, а я не мог скрыть своей к нему антипатии.
При самом начале большевизма Мардониев перекинулся на сторону победителей.
Доброе воспоминание осталось о служащих барышнях: как правило, в деловом отношении они были добросовестнее чиновников-мужчин, а во время борьбы с большевиками не дали из своей среды ни одной перебежчицы, чего нельзя было сказать о мужчинах.
Неприятным обстоятельством оказалось соседство Двинского отделения. Режим управлявшего этим отделением С. И. Вешенского и мой режим заметно между собою отличались, а это вредило делу.
Вешенский, бывший офицер, принадлежал к числу тех начальников, которых все «любят», то есть которые во всем стараются быть приятными подчиненным, избегая вызывать их неудовольствие. И Вешенский, в деловом отношении довольно слабый, пользовался среди подчиненных популярностью.
В общем, состав этого отделения был интеллигентнее, чем наш, и люди были, в их большинстве, неплохие. Непосредственным помощником Вешенского, исполнявшим обязанности контролера, был бухгалтер Пекарский, молодой еще человек, бывший студент, довольно симпатичный, но мягкотелый и слабонервный.
Мне, в Ржевском отделении, пришлось сразу же подтянуть служащих, несколько распустившихся при моем слабовольном и болезненном предшественнике, особенно в том, что касалось охраны банка и дежурств чиновников. Это вызвало некоторое неудовольствие, хотя и не слишком большое, потому что в других отношениях я старался соблюдать величайшую справедливость. Собственно, и этого неудовольствия не было бы, если б не соседство, а то ржевские часто говорили:
– А вот у двинских…
Заведенные мною порядки оказались полезными и были осознаны служащими при разыгравшихся вскоре событиях. Но мне стало легче, как это ни парадоксально, лишь среди лета, когда Вешенского перевели в Витебск, а на меня возложили двойную работу – управление обоими отделениями21.
Купечество
Ржев был одним из главных центров старообрядчества, и купечество города, с которым по банку приходилось по преимуществу работать, были типичными старообрядцами, строго соблюдавшими свои обычаи.
Типичен, например, был старик Сафронов, тогда уже лет 65, с длинной седой бородой, покрывавшей половину груди, и с острыми глазами, блестевшими из-под седых бровей. Говорили, что у него в доме скрыто есть особая молельная. Действительно, я у него застал, при своем визите, несколько женских фигур в монашеском одеянии. При виде незнакомого человека они поспешно куда-то шмыгнули.
Дом Сафронова, как и у других домовладельцев купцов-старообрядцев, состоял из двух этажей. В нижнем, с низкими потолками, сосредоточивалась вся семейная жизнь. Здесь особого парада не было. Зато в верхнем – были громадные хоромы, богато убранные. Эти комнаты предназначались для гостей и вообще для парадных оказий. Жить же в них не полагалось.
Сафронов явился отдавать мне визит в блестящем мундире, с шитыми золотом воротником и обшлагами. Сначала я не понял, в чем, собственно, здесь дело, но вскоре догадался, что это мундир почетного мирового судьи22, звание, которым Сафронов, очевидно, козырял.
Большой богач, он был прижимист. Когда в 1917 году шли подписки на разные военные займы, он старался отделаться обменом одних бумаг на другие, не приобретая новых выпусков. Была только видимость, будто он проявляет патриотизм, участвуя в займе. Я кому-то об этом высказался, но мои слова тотчас же были переданы Сафронову. Он явился обиженный:
– Вы думаете, что Сафронов совсем плохой человек?
– Плохим я вас не считаю и никогда этого не говорил. Но что на заем вы, в сущности, никакого вклада не сделали, так это верно!
При начале большевизма он должен был бежать из Ржева как слишком буржуазная фигура23.
Тогда в Ржеве выделялись своей интеллигентностью и более европейским укладом жизни три брата – именитые ржевские купцы-миллионеры Поганкины. Один, Иван Александрович, был в то время городским головой, – он производил чрезвычайно обаятельное впечатление. Другой, Василий Александрович, был обаятельнейшим членом учетного комитета в нашем банке, и он, вместе со своей женой Анной Александровной (выделявшейся, несмотря на молодые еще годы, совершенною сединою волос), являлись европейски образованными людьми.
Конечно, и эти купцы жестоко поплатились при большевизме, а В. А., в мое еще пребывание в Москве, отсиживал в тюрьме из‐за дутого обвинения.
Мне приходилось побывать на ближайшую Пасху у ржевских купцов, и я был поражен тем, как они объедаются. В одной гостиной накрыт пасхальный стол, где, кажется, наставлено все, что только можно придумать. Здесь гостей и заставляют наедаться до отвалу. Но когда показалось, что можно и уходить, хозяева повели в соседнюю комнату, где опять был новый пасхальный стол, но уже с иными яствами. Здесь опять в вас принудительно напихивают больше, чем это по силам человеку.
И деловые сделки у купечества во Ржеве было принято совершать во время завтрака. Пригласит продавец покупателя, начинает напихивать вкусными блюдами и накачивать вином, пока размягченные стороны не идут обе на уступки.
Начало бури
Четвертого марта 1917 года истекало пятидесятилетие существования нашего ржевского банка. Еще задолго среди сослуживцев и членов учетного комитета возникли разговоры о желательности отпраздновать этот день. Наши чиновники втайне питали надежду на то, что, как это иногда бывало с другими отделениями, и наше повысят разрядом, а это означало бы для всех значительную прибавку содержания…
Но уже за несколько дней перед этим из Петрограда начали доходить вести о начавшихся в столице, из‐за недостатка хлеба, беспорядках. Потом поползли неопределенные пока сведения о происходящем чисто революционном брожении. Вероятно, в связи с несвоевременностью устраивать шумные празднества я получил из Петрограда распоряжение ограничиться по случаю юбилея только одним молебствием. Чиновники наши были разочарованы…
А слухи из Петрограда становились все тревожнее, хотя определенно еще никто ничего не знал. Было лишь известно, что там «что-то» происходит. Затем более уже определенно заговорили, что в Петрограде начались беспорядки революционного характера, и в них, будто бы, принимают участие и войска, а также и о том, что революционное движение возглавляется Государственной думой.
По детонации началось брожение и во Ржеве. Если оно не было осязательным еще среди нескольких тысяч рабочих, то, наоборот, оно заметно отзывалось в тридцатитысячной массе солдат, призванных из слоев населения, мало подходящих уже по возрасту к военной службе. Что будет дальше, во что все это выльется – угадывать было трудно, а прошлое достаточных уроков не давало.
Тем не менее я обеспокоился. У нас, в обоих отделениях Государственного банка было денег и ценностей на большую сумму, что-то около ста миллионов рублей. Денег было много, потому что мы снабжали ими ряд казначейств, которые, в свою очередь, финансировали на большом протяжении тыл армии. Главные, впрочем, средства были сосредоточены на моей ответственности.
– Сергей Иванович, ведь тревожно стало в населении. Не надо ли нам с вами позаботиться о военной охране банков? Так, на всякий случай…
Вешенский поежился:
– Да я право не знаю… Ведь все это, в сущности, касается вас…
Вижу – мой коллега старается уйти в тень. Делать нечего, надо действовать самому.
Не откладывая в долгий ящик, еду вечером же к начальнику гарнизона.
Город уже успел принять, как-то вдруг, тревожный вид. Освещение не везде, во мраке видны кучки народа, перемешанные с солдатами. О чем-то – потихоньку – беседа. Впервые почувствовалось, что революция зреет.
У Мириманова, в управлении бригады, как раз происходило в это время его совещание с четырьмя командирами полков. Меня тотчас же пригласили.
– Вы по поводу юбилейного празднества?
– Какое там юбилей! Приехал попросить у вас военную охрану для банка – ввиду развивающихся событий. На моей ответственности ведь большие ценности.
Мириманов прищурил глаза и переглянулся с полковниками:
– А что именно заставляет вас беспокоиться? Что знаете вы о назревающих событиях?
Пожимаю плечами.
– Но ведь и вы, небось, знаете о происходящем в Петрограде?
– Конечно, но нам хотелось бы сравнить свои сведения с вашими.
Я рассказал о том, что слышал.
– Да, – говорит Мириманов, – в таком же роде и наши сведения! Сколько же человек хотите вы?
– По-моему, пять-шесть было бы достаточно.
– Я решительно против этого, – вмешался один из командиров, полковник Генерального штаба. – Нельзя посылать такую малую силу, которая, в случае беспорядков, не справится и сдаст перед толпой.
– Правда, – говорит Мириманов, – хотя все дело в организованной силе. Вот сейчас – я не имею собственно права разглашать, что знаю доверительно, но вам скажу. Мы сейчас совещаемся по поводу проезда через Ржев в Петроград одного только батальона. Но зато этот батальон – весь из одних только георгиевских кавалеров! Удивляются, что для усмирения революции целого Петрограда посылался только один батальон. Но, при современном их вооружении, для Петрограда это – громадная сила!
Это и был тот батальон георгиевских кавалеров, с которым так неудачно был направлен из ставки в Петроград генерал Иванов. Как я потом догадался, совещанию уже было известно и о выезде из ставки государя в его незадачливое последнее царское путешествие.
Было решено командировать в банк два десятка солдат.
– Но есть ли у вас для них нары? Ведь солдат надо все-таки устроить!
– Нар, конечно, нет! Но есть особое для солдат помещение. А лес для постройки нар у нас также есть.
Для устройства солдатам нар были на следующее утро присланы плотники из ближайшего полка. Эту охрану я продержал около месяца, пока, как казалось, не наступило спокойствие.
Настал и день юбилея. Собравшиеся на молебствие городские нотабли и власти были немало смущены. Пришли слухи, что государь или отрекся от престола сам, или же его заставили уйти, но это были только слухи, достоверно же никто об этом не знал. Однако уже было известно, что царское правительство пало и что власть перешла к временному правительству.
Перед началом молебствия священник присылает ко мне за указаниями заведующего хозяйственной частью в банке Куницына.
– Кого же мне теперь поминать, при возгласах многолетия?
Никогда духовенство, говорили они, не испытывало еще такого затруднения.
Но не меньше затруднялся и я. Есть ли у нас царь или нет – никто точно не знает. Пропустить возглашение многолетия царю, если он есть, – мало ли чем такое распоряжение для меня может кончиться. А если его нет… Мы же возгласим ему многолетие…
Пошептался я с Миримановым как с высшей военной властью. Ведь, в случае чего, он же нас к законному порядку приводить будет.
Решили мы с ним о государе на всякий случай возгласить, а все остальное правительство – пропустить.
После молебствия приглашаю местную знать в свой обширный служебный кабинет, где был сервирован чай.
– Знаете, – шепчет Мириманов, – неловко как-то выходит… Следовало бы все же провозгласить тост за государя! Празднество-то официальное.
Гммм…
Чтобы как-нибудь смягчить неопределенность, я провозгласил тост одновременно и за нашего государя, и за нашу великую родину. Каждый мог кричать «ура» за того, к кому он тост относил.
Переворот
А затем пришли и точные сведения. Николай II отрекся от престола, то же сделал и великий князь Михаил Александрович.
Возбуждение в войсках и в населении все возрастало.
Получилась телеграмма из Твери от принявшего на себя обязанности губернского комиссара А. А. Червен-Водали. Он предлагает, ввиду совершившегося уже в губернском городе переворота, чтобы Ржевское городское управление организовало новую власть.
Городская управа немедленно назначила заседание думы, с участием представителей учреждений и общественности. Посоветовавшись с Вешенским, мы решили на это революционное собрание пойти.
Вешенский пришел в ужас от моей одежды:
– Вы, Всеволод Викторович, идете на такое собрание, где, быть может, провозглашена будет революция, – и надели форменное пальто!
Сам он облекся в какой-то полуфантастический – не то охотничий, не то военного покроя, но без погон, костюм.
Было зимнее утро с оттепелью. Нога тонула в таявшем снеге. Вереницы народа тянулись к зданию думы. Показалось мне, что мою форменную одежду, действительно, встречные провожают с некоторым недоумением. Что-то уже носилось в воздухе такое, будто и революция требует своей формы…
Думская зала полна. Гласные, из числа знакомых, нас встретили с видимым удовольствием как признак перехода и учреждений к новому режиму. Собравшиеся начальники учреждений и представители общественности ожидали в кабинете городского головы, пока происходило закрытое заседание городской управы.
Собралась вся дума.
Городской голова И. А. Поганкин, с цепью на груди, открыл заседание. Огласил телеграмму Червен-Водали, а затем и только что состоявшееся постановление управы – предложить городской думе признать новую власть.
Из разных мест зала послышались тревожные возгласы:
– А как же гарнизон?
– Что будут делать войска?
– Надо выяснить сначала позицию полковника Мириманова!
Решают немедленно же послать от заседающей думы трех делегатов к начальнику гарнизона для выяснения отношения и его лично, и гарнизона к происходящему. Возгласами был намечен в делегацию популярный в населении доктор Филатов и еще два гласных.
Делегаты поехали.
Тревожные полчаса провело собрание. Лица бледные, волнуются. Вот-вот, казалось, вероятно, многим, окружат думу войска и всех арестуют…
Делегаты возвращаются:
– Начальник гарнизона признал временное правительство! Он обещал сейчас лично прибыть на собрание.
Восторг – всеобщий. Сейчас же откуда-то взялись ораторы. Взбираются на кафедру и разливаются на злобу дня.
Центром внимания как-то сразу сделался доктор Филатов. Он пострадал за что-то политическое после 1905 года, считался кадетом и подвергался систематическим преследованиям старой власти. Теперь к нему обращались, точно к имениннику. В общем, это был очень достойный человек, и к его мнению многие прислушивались.
Но вот в думском зале почувствовалось движение и сдержанные возгласы… Речь очередного оратора оборвалась. Приехал начальник гарнизона.
Бледный и взволнованный новой, необычайной для военного начальника, ролью, Мириманов медленно продвигался вперед среди тысячной уже толпы, ворвавшейся с улицы в залу. Пройдя к столу, за которым сидела городская управа, повернулся к собранию:
– Гарнизон признал временное правительство! Войска единомышлены со всем остальным населением в своем отношении к перевороту.
Восторженные возгласы в честь гарнизона и Мириманова. Свершилось!
В нашем банке
– Всеволод Викторович, служащие волнуются! Говорят, надо бы как-нибудь формально выявить отношение наших учреждений к перевороту…
– Хорошо! Переговорю с Вешенским.
– Ну-с, Сергей Иванович, как же мы поступим? Устроим завтра общее собрание?
– Да, надо устроить!
– Пригласим вновь избранного комиссаром города Филатова. Да?
– Это следовало бы…
– И скажем каждый своему отделению собственную речь?
Вешенский замялся.
– Нет, уж речь говорите вы один. Что же выступать двоим… Я ничего говорить не буду. Проведите все вы!
На другое утро, в десятом часу, собралось около сотни служащих обоих отделений. Поджидали доктора Филатова, но он запоздал. Мы вышли с Вешенским к собравшимся. Я сказал приблизительно следующее:
– Император Николай II отрекся от престола в пользу своего брата Михаила. Но великий князь Михаил Александрович также отказался от царского престола. Власть, до созыва учредительного собрания, перешла к временному правительству. В согласии с другими учреждениями и организациями мы, Ржевское и Двинское отделения Государственного банка, также переходим в подчинение новой правительственной власти.
Но прежде чем начать жить новой политической жизнью, вспомним о тех десятках тысяч борцов за родину, которые в тюрьмах, в ссылке, в рудниках Сибири и на виселицах отдали свою жизнь за то, чтобы мы теперь стали свободными гражданами свободного государства.
Склоним благоговейно головы перед их светлою памятью!
А теперь, с бодрою верой в будущее обновленной и освобожденной России, прокричим громкое «ура» в честь тех мужественных людей, которые в тяжелую и ответственную историческую минуту не побоялись взять на себя бремя государственной власти. За временное правительство – «ура!!».
Восторженное «ура» покрыло мои слова. Какие мы все тогда были слепцы, и между ними первый – я…
В кабинете Вешенский стал упрекать меня в неосторожности:
– Как можно было кричать «ура» в честь нового правительства?! А вдруг вернется старая власть. Что с нами тогда будет?
Но в банке раздалось снова «ура». Что такое? Это приехал запоздавший комиссар доктор Филатов и говорил нашим служащим речь.
На другое утро, совершенно неожиданно для меня, снова собрались все служащие. Просят меня выйти к ним. Выхожу – с недоумением.
Чиновник банка С. В. Колпашников от имени собрания говорит мне приветствие. Служащие обоих банков благодарят меня за то, что я упомянул в своей речи о жертвах за политическую свободу…
Аплодисменты служащих.
2. Весна революции
Пафос революции
Пафос революции проявлялся все заметнее.
По городу постоянно образовывались сборища населения, по преимуществу – возле городской думы, ставшей естественным центром внимания. В первые дни, однако, все носило совершенно мирный характер. И когда офицер патрулировавшей команды говорил толпе:
– От имени начальника гарнизона по-братски прошу вас разойтись! –
толпа, с добродушными возгласами:
– Хорошо! Разойдемся! –
действительно мирно рассеивалась.
Но все же в полках, сдерживавшихся до революции суровой дисциплиной, стали быстро проявляться признаки разложения. Начала замечаться некоторая развязность и между офицерами. В этой среде появились в немалом числе и ораторы. Выступая на солдатских митингах, они начали бить на популярность в солдатской среде, играя на демагогических струнках. Чаще всего, в связи с этим, среди ржевского населения стала произноситься никому до того времени не известная фамилия – Канторов. О нем говорили, что это бывший помощник присяжного поверенного. Теперь он делал себе революционную карьеру.
На береговых склонах Волги, в садах и на бульваре стали появляться в урочное время, когда в полках до того времени производились занятия, группы солдат с первыми знаками внешней неряшливости. Иные уже не снимали с себя красных ленточек. Это были предрассветные сумерки «завоеваний революции».
Недели через две после переворота во Ржеве было назначено всенародное торжество по случаю революции. В нем приглашались участвовать все граждане. Местом избрана была громадная базарная площадь близ нашего банка.
Подъем настроения был еще велик, и многие с искренним чувством украсили себя красными бантами. Моя семья была еще в Твери, и я о банте не подумал, но мне его услужливо прислала госпожа Смагина. На этом торжестве, в первый и последний раз в своей жизни, был и я с красным бантом на груди.
На площадь прибыл гарнизон – четыре полка, – все поголовно в красных украшениях. Иные – в том числе и многие офицеры – разукрасили красными лентами не только самих себя, но также гривы, челки и даже хвосты лошадей. Вся площадь сплошь запестрела красным цветом.
Появились первые митинговые ораторы, на воздвигнутых в разных местах эстрадах. Среди них преобладали люди несерьезные из местной интеллигенции, желающие выплыть на верх в мутной воде. Из серьезных деятелей выступал, кажется, только один член Государственной думы Крамарев, бывший уездный предводитель дворянства. Неожиданно выявил себя демагогическим оратором молодой податной инспектор Пржевальский, местные адвокаты… Но всех затмил, больше всех нашумел выступавший по очереди на всех эстрадах штабс-капитан Канторов. Он выкрикивал с эстрады:
– Нам не надо тронов и царских чертогов!25
– Гу, гу! – шумит сочувствующая толпа, по преимуществу – покинувшие строй солдаты.
– У них заводятся летучие мыши и всякая ночная нечисть!
– Гу, гу, гу!!! – восторженно ревут окружающие.
Где только появится бритая, с хитрыми, плутовскими глазами, физиономия этого бойкого на язык демагога, наперед разносится сочувственный гул.
Полки выстраиваются. Объезжает начальник гарнизона со свитой. Смотрю на Мириманова. Лицо бледное, на губах вымученная приветливая улыбка. На груди большой красный бант. Не воинственное выражение лиц и у сопровождающих его верхом полковых командиров.
– Здравствуйте, товарищи солдаты!
Губы Мириманова кривятся не в улыбку, а в нервную гримасу.
– Здравствуйте, товарищ полковник!
Полки отвечают нестройно, вяло.
Один из полков на приветствие полковника Мириманова ответил гробовым молчанием. У командира полка – бледное, растерянное лицо. Мириманову, видимо, стоило нечеловеческого труда сдержаться и проглотить это оскорбление в строю. Он сдержался.
Впечатление – скверное и мало хорошего предвещающее.
Балкон одного из домов, выходящих на площадь – какая-то воинская канцелярия. На балконе полно солдат, впереди – молодой человек с интеллигентным лицом. Разговоры:
– Студент, одетый в солдатскую шинель…
Студент произносит горячую речь, она посвящена памяти жертв освободительного движения. Говорит хорошо, его слушают. А затем начинает красивым баритоном:
Хор, очевидно заранее подготовленный, дружно подхватывает, увлекая толпу. Несется:
Вы отдали все, что могли, за него…
Трогательно и производит глубокое впечатление.
Развал
День за днем, и развал увеличивался. Приказ «номер первый»27 быстро оказывал свое действие. В массах, особенно в солдатских, все более и более заинтересовывались фактическим правительством в Петрограде – Советом солдатских и рабочих депутатов.
Улицы и особенно бульвар в дневные часы заполнены толпами шатающихся солдат, с расстегнутыми воротами, иногда декольтированными, зачастую без пояса и босых. И это – солдаты!.. Целыми часами лежат они на лужайках, покрытых весенней травою берегов Волги, и на бульваре. Повсюду играют в карты и повсюду видны бутылки водки. Кругом них все заплевано и засорено шелухой семечек.
Военные занятия фактически уже прекратились.
Пришлось мне в это время съездить с семьей в Тверь. Там картина была еще хуже.
Во время переворота толпы солдат и черни бросились к старому екатерининскому дворцу. Потребовали выхода к ним губернатора Бюнтинга.
Раньше Бюнтинг держал себя очень властно и высокомерно. Помню картину на пасхальной заутрене, в соборе: десятка полтора городовых, взявшись за руки, образовали вокруг Бюнтинга цепь, отделявшую его от остальных смертных. Среди живой цепи, напыщенный и изолированный, выступал грузный губернатор… Это как-то мало соответствовало великому христианскому празднику.
Теперь Бюнтинг оробел, вышел к толпе. Чернь поволокла его по улицам, оскорбляя и избивая. Сорвали с Бюнтинга одежду и под конец тут же, на улице, зверски убили. Труп, обнаженный, долго лежал на улице, его не позволяли подобрать. Комиссара А. А. Червен-Водали, пытавшегося спасти Бюнтинга, едва самого не убили, во всяком случае ранили.
Позже, уже в эмиграции, при лекционном турне в прибалтийских государствах я увидел в пещере Печерской лавры28 гробницу, в которой был под конец похоронен Бюнтинг.
За тверским полицеймейстером Измайловым29 гонялись, желая его убить. Измайлов спасся от смерти, укрывшись в пригородном лесу.
Одного генерала, проходившего на окраине города, близ железнодорожной станции, толпа солдат забросала до смерти камнями.
Червен-Водали пригласил меня присутствовать на происходившем под его председательством во дворце съезде делегатов из разных мест губернии. Представители уездных городов, все больше из либеральных земских деятелей, рассказывали в своих отчетных докладах, как протекали революция и переворот в их городах. Вырисовывалась картина довольно мирная и почти бескровная.
Взял слово оратор в солдатской форме:
– У вас протекло все бескровно, потому что никакой революции у вас на самом деле и не было! Где революция, там должна пролиться кровь! Вот, например, в Твери: здесь революция была, и кровь также была пролита. И вообще, – продолжал он, – почему это вы воображаете, будто революцию произвели вы, ин-тел-лигенция? Вздор! Неправда! – он стал повышать тон. – Ее произвели мы, солдаты!! – закричал он во весь свой мощный голос.
Съезд стал ежиться. Многие поопускали головы. Червен-Водали беспомощно постукивал карандашом по столу, желая умерить тон оратора.
– А теперь вы, – говорил он с ехидной улыбкой, – вы боитесь нас, солдат… Я этого не понимаю, почему вы нас так бояться стали?
Оратора прервал хохот и гул одобрения толпы солдат на хорах и в зале.
– Разве граждане в солдатской одежде не такие же граждане, как и вы все?
Говорили, будто это учитель какой-то провинциальной гимназии. Своим выступлением он терроризовал собрание.
На железных дорогах уже была полнота власти солдат. Классы признаваться перестали, и солдаты заполняли именно первый и, пожалуй, еще и второй классы. Особенно, как я наблюдал, любили солдаты вваливаться в отделения, где сидят офицеры. Разваливаются между ними, толкают офицеров, а те, вероятно помня о неоднократных кровавых расправах, беспрепятственно их впускают и молча переносят грубый вызов. Свободнее и приятнее стало ездить только в третьем классе.
В вагонах воцарились грязь и заплеванность. Такой же вид приобрели и вокзалы, – темные, набитые солдатами, которые уже тогда стали уходить с фронта. Властью на вокзалах стали те же солдаты. Они патрулировали среди переполнявших перроны солдат с повязками на рукаве и с невынимаемой папиросой в зубах.
Протолпиться на вокзалах к поезду сквозь это море солдатчины и получить в вагоне хотя бы какое-либо место – стало уже настоящим подвигом.
От конца марта радостное весеннее чувство первых дней революции уже исчезло. Оно сменилось смущением и нарастающим чувством тревоги. Авторитет власти – всякой власти – стремительно падал.
В Ржевском городском управлении старый «буржуазный» состав думы доживал свои дни. На него был сильный напор левых элементов, и дума явно зашаталась.
В гарнизоне появились разные самостийные организации: латышская, украинская и пр. Деятельность свою они начали с устройства гуляний, и на бульваре запестрели флаги: желто-голубой, бело-коричневый и разные другие.
В одном полку комитет сместил полкового командира за то, что во время полкового праздника он не воспрепятствовал развеске русских национальных трехцветных флагов.
Дошло до 1 мая, – первого «свободного» в России пролетарского праздника. Как и везде, он был отпразднован с шумным торжеством. Из города отправились громадные процессии рабочих всех фабрик и заводов, а также весь гарнизон, за город, на гуляние, куда приглашались «все граждане и гражданки». Растянувшаяся версты на две процессия пестрела на ярком солнце красными флагами, множеством плакатов и убранством лент; среди флагов местами развевались и желто-голубые флаги украинцев.
Открылась в Ржеве и постоянная говорильня. Она поместилась в здании уездной земской управы, и речи здесь лились без конца, особенно в дни каких-либо частых тогда съездов.
Помню горячие споры, которые повелись около вновь образовавшегося Крестьянского союза, с программой, во многом близкой к эсеровской30. И у представителей союза шла горячая словесная война с социалистами-революционерами, упрекавшими «крестьян» в плагиате их программы. В жарких спорах деятельное участие принимали вновь выплывшие на свет ораторы из офицеров, представители кооперации, а также представители сельского духовенства, в котором тоже выявились социалисты разных мастей. Собственно же крестьяне больше молчали, с загадочным напряжением слушая изливавших потоки красноречия ораторов. Пережевывали ли они в себе все слышанное или слушали больше механически?
Тем временем начался новый массовый психоз – увлечение фигурой Керенского. Его истерические выступления стали заражать людей, с пошатнувшейся от всего пережитого и переживаемого психикой.
Помню болезненно-истерическое воззвание в газете каких-то психопаток – тверских учительниц:
– Берегите солнышко земли русской – Керенского!..
Детонация в банке
В конце марта мне передали:
– Солдаты гарнизона часто высказывают возмущение тем, что со здания банка до сих пор не снят золоченый двуглавый орел!
Ранее упоминалось, что этот орел виден отовсюду в городе.
Сначала я не придал этому значения.
Но недели через три – это было в начале страстной недели – мне уже передали определенную угрозу сознательных революционных солдат:
– Если в самом близком времени этот контрреволюционный орел не будет убран, мы его снимем стрельбой из пулеметов!
Знакомые офицеры советовали не пренебрегать угрозой.
Подвергать банк опасности обстрела было нельзя. Прежде было бы просто: приказать низшим служащим банка – в их числе был даже свой механик – убрать орла, и он был бы снят. Теперь надо было соблюдать весь этикет революционной тактики: вызывать охотников за денежное вознаграждение. Никто, однако, не вызвался.
А время шло, и опасность обстрела близилась. Под конец, с большим трудом, удалось отыскать одного мастера, который согласился, работая вместе с сыном, снять орла за вознаграждение в восемьдесят рублей, – тогда это было немало. Они проработали два дня, поднимаясь постепенно по устанавливаемым подмосткам вверх по крыше терема.
На улице, перед банком, оба дня стояла толпа, преимущественно из солдат. Одни просто гоготали от восторга, что так непочтительно снимается государственный герб. У других ожидания были корыстные: они верили в легенду, будто орел этот отлит из чистого золота. Ждали момента, когда он упадет на улицу и разобьется на части… Они дождались падения, но кусочки позолоченной жести их не соблазнили.
Год спустя, попавши в Москву, увидел, что в Кремле все позолоченные орлы благополучно существуют на своих местах, над башнями.
Пришлось убирать из банка и остальных орлов. Мой предшественник был, очевидно, большим их любителем. Когда я велел их пересчитать после снятия, – оказалось около сотни. Вынесли все царские портреты, кроме одного – царя-освободителя. Сначала казалось, что Александр II не вызывает одиозной памяти. Этот портрет, равно как и зерцало в кабинете заседаний, продержались до половины лета. Затем сослуживцы, не спрашивая меня, их унесли куда-то.
Отношения с сослуживцами оставались хорошими. Конечно, перспективы революционной свободы, как и везде, опьяняли молодежь, но развал шел медленно. Первым сдало Двинское отделение. Приходит Вешенский с какой-то бумагой:
– Посмотрите, что они мне поднесли!
Подобие конституции.
– А вы, Сергей Иванович, что же ответили?
– Что же я могу? Конечно, все принял!
Ясно было, что, после этого примера, не могли не взволноваться и ржевитяне. Действительно, вскоре и они выработали положение о комитете отделения и устав профессионального союза. Однако они поступили корректнее, чем двинские: не поставили меня явочным порядком перед фактом введения самоуправления, а пришли посоветоваться со мною, особенно по вопросам управления банком. Мы легко пришли к обоюдному соглашению; с моими указаниями они полностью согласились. Винить служащих за это выступление было бы несправедливым, так как почти повсюду, в том числе и в центральном управлении в Петрограде, подобные комитеты уже образовались. Умеряющее действие на более горячие головы оказывали служившие в нашем банке барышни.
Должен с чувством удовлетворения отметить, что ни с ржевским комитетом служащих, ни с двинским, когда это последнее отделение перешло в мое управление, я имел счастье не разойтись в мнениях ни одного раза. Перебежчиками на сторону большевиков из среды чиновников оказались только единицы, почти исключительно те, кто, несмотря на революцию, подвергся от меня взысканию за серьезные служебные проступки. С подавляющим же большинством мы проработали до самого конца моей службы согласно.
Был для наших взаимоотношений один неприятный момент испытания. Появился во Ржеве контролер одного из отделений банка, кажется, Калужского. Фамилию я его забыл, а раньше он служил у нас в Ржеве. Этот тип затеял создать себе карьеру в помутневшей воде. Стал объезжать отделение за отделением, убеждая служащих Государственного банка сорганизоваться в общий профессиональный союз и завладеть в банках властью.
Приехав во Ржев и игнорируя меня и Вешенского, он назначил в банковом отделении общее собрание служащих.
Он осекся. Мои сослуживцы заявили ему, что без моего разрешения в здании банка собрания быть не может, и предложили ему обратиться за согласием на это непосредственно ко мне. Смутьяну пришлось, с кислой миной, идти знакомиться со мною. Конечно, собрание я разрешил, но на нем не был. Издали видел, что сослуживцы жадной толпой окружили оратора, когда он повествовал о том, что происходит в других отделениях банка. Его демагогическое выступление у нас провалилось, хотя отрицательный след этого посещения все же долгое еще время сказывался.
От военной охраны, введенной в первые дни революции, я отказался, когда выяснилось, что непосредственной угрозы для банка не существует. Но нашу охрану ослабляли все еще продолжавшиеся призывы по мобилизации. Я заявил протест военной власти, указывая на необеспеченность охраны банка, и просил освободить призываемых. В этом последнем мне было решительно отказано, но, во внимание к моим опасениям, воинский начальник прислал в мое распоряжение около десятка легкораненых солдат, на началах продолжения ими военной службы.
Вызвал я прибывших солдат в кабинет. По большей части это были ремесленники и фабричные рабочие. Ранения их были неважные, так что охрану они могли нести. Давши им общую инструкцию по службе, я сказал:
– Ваша служба в банке является продолжением воинской службы с полагающимся вам военным довольствием. От банка никакого вознаграждения вам не полагается. Но я не хочу, чтобы вы чувствовали себя у нас хуже, чем все остальные. Поэтому я решил следующее: на свой личный страх и риск я сделаю то, что, собственно, не имею и права делать. Именно, назначаю вам, независимо от военного довольствия, еще полностью то же денежное вознаграждение, которое получают все остальные банковые сторожа. Быть может, за этот самовольный поступок мне придется поплатиться по службе, но это уж будет моя печаль. А от вас за это ничего другого я спрашивать не буду, как службы банку не за страх, а уже за полную совесть. Обещаете ли вы мне это?
– Так точно!
– Обещаем, господин управляющий!
Солдаты были очень довольны, и они до конца исполнили свое обещание. За исключением только одного, свихнувшегося на большевизме, они в полной мере оправдали мой самовольный поступок, которого, без разрешения центрального управления, я действительно не имел права совершить. Солдаты не один раз выручали и банк и лично меня от опасности, и им я был обязан тем, что впоследствии большевицкая власть долгое время не рисковала разрушить наш банк.
3. День «Займа Свободы»
Подготовка
Весною 1917 года временное правительство выпустило свой известный «Заем Свободы»31.
Слово «свобода» тогда еще опьяняло так же, как и слова: «революция», «революционный» и т. п. Во многих местах заем вызвал большой подъем настроения. В Петрограде и в некоторых других городах устроены были большие народные празднества для распространения займа, одной из главнейших целей которого выставлялся лозунг: война до победного конца.
Надумал устроить «день “Займа Свободы”» и я.
Созвавши в банке общее собрание служащих обоих отделений и членов учетного комитета вместе с их женами, предложил совместными усилиями устроить этот «день». Дал также свой проект деталей устройства празднества.
Предложение и проект были единогласно приняты.
Тогда я указал, что успех может быть достигнут только в случае общей сложной и идейной работы. Поэтому на все время работы по устройству праздника, как и во время его самого, я предложил объявить мораторий всем личным чувствам: прекратить на это время действие злобы, обиды, недовольства, антипатии одних к другим и т. п., с тем, что, если это необходимо, возобновить такие чувства уже после праздника.
Это также было принято и, что всего удивительнее, добросовестно приведено в исполнение. Даже те из чиновников, которые считали себя мною обиженными на служебной почве, в эти дни проявляли добросовестнейшую совместную работу.
Деятельность закипела. Мы разбились на ряд групп; у каждой было самостоятельное задание. За мною оставалось лишь общее руководство, однако и оно поглощало почти все мое время.
Хотелось вовлечь в это дело все круги общественности и все организации. Поэтому я пригласил в банк на совещание все образовавшиеся в Ржеве комитеты: солдат, рабочих, организаций и учреждений32.
Собралось человек полтораста. Едва я открыл заседание и изложил цель нашего начинания, как попросил слова Канторов. Он стал говорить не по поводу дня «Займа Свободы», а заявил, что сейчас как раз подходящий момент для открытия прений между представителями буржуазии и представителями пролетариата по вопросам марксизма. Как представитель этого последнего направления, он вызывает буржуазию на немедленный словесный бой.
Не хотелось начать совещание с остановки или лишения слова оратора. Но было видно, что это резкое и бестактное выступление вызвало среди присутствующих сильное смятение. Представители купечества – члены учетного комитета стали шептаться. Вот-вот они покинут зал… Может сорваться весь праздник.
Я встал и в энергичной речи решительно отвел в сторону поднятые Канторовым вопросы. Предложил – имея в виду жадно слушавших Канторова рабочих и солдат – поднять и обсудить эти вопросы, если нужно, в другом собрании и непременно после праздника. Пока же просил строго держаться программы собрания.
Другие офицеры, члены военных комитетов, резко стали отчитывать Канторова:
– Как всегда, Канторов говорит, сам не зная, что из его слов выйдет!
А виновник смуты самодовольно улыбался, предвкушая, сколько приятных для него разговоров пойдет завтра по городу по поводу его выступления…
После некоторого обмена речами собрание комитетов постановило принять участие в дне «Займа Свободы». Вместе с тем было постановлено считать организационный труд строго идейным, а потому совершенно бесплатным.
Либеральные круги населения были таким образом вовлечены в устройство дня. Я стал думать о привлечении консервативной части33. Так как она придерживается по преимуществу церкви, то я созвал на собрание все ржевское духовенство. Поприходило десятка два батюшек, во главе с соборным протоиереем34. Усадил их в кабинете, и начали мы разводить елейные речи. Лукавый народ были эти батюшки, и все оглядывались они на то, что скажут старшие. Но старшие, а за ними и все остальные, отозвались на мое предложение. Постановили устроить всецерковный крестный ход к месту открытия праздника. Возник вопрос об облачении.
– Надо быть в красном! – решил соборный протоиерей.
– В красном, в красном! – загудел рой батюшек. – Как на светлое христово воскресение.
После этого началось действие заразы. С разных сторон стали поступать предложения включить различные организации в число участников празднества. Просила об этом местная печать, спортивные организации, студенческая, еврейская община и др. Затея захватывала все городское население.
День праздника
«День» был назначен на 4 июня 1917 года. Уже за два дня работа стала кипеть вовсю.
Почти все владельцы частных экипажей прислали их для предварительного украшения с тем, что с утра будут присланы лошади и кучера. Чтобы поместить несколько десятков экипажей, пришлось занять особый пустой двор. Украшением руководил Пекарский. На некоторых экипажах были устроены эффектные фигуры. Один преобразился в малороссийскую хату, с дивчиной в окне, другой – в часть поля ржи с крупными маками и васильками и т. д. Для декорирования экипажей А. А. Поганкина открыла нам в магазинах за свой личный счет неограниченный кредит.
Все работали бесплатно; только одна группа солдат-плотников, сколачивавшая какую-то эстраду, не удержалась и потребовала вознаграждения.
В течение целой недели я расклеивал афишу за афишей, подогревая общее любопытство. Рассылал также наших солдат с пачками летучек35, для раздачи на дорогах окрестным крестьянам, съезжавшимся на рынок, – хотел привлечь в Ржев и окрестное крестьянство.
Больше всего мы боялись, чтобы празднество не было испорчено дурной погодой. Но 4 июня оказался прекрасный солнечный день.
Уже рано утром выехали из банка на три местных базара три декорированные цветами грузовые платформы. На них были походные кассы для продажи облигаций займа, с кассиром и контролером, и солдаты горнисты, чтобы рожками привлекать к платформам народ. На каждой платформе был специальный оратор, который должен был разъяснять народу значение этого займа.
Одним из ораторов напросился симпатичный молодой сельский батюшка, имени которого, к сожалению, не помню. Он весь загорелся нашей идеей и оказал нам в этот день много помощи.
Собственно празднество началось в десять часов утра крестным ходом всего духовенства от близкой церкви к центральной эстраде. Они несли и очень чтимую населением чудотворную икону, как раз привезенную на этот месяц в Ржев. На ярком солнце эта процессия, с пасхальными ризами духовенства, со многими десятками хоругвей и крестов изо всех ржевских церквей, была красива и могла производить впечатление на верующих. Тем не менее народу в крестном ходе было до обидного мало. Уже ощущался вызванный даже первым временем революции упадок религиозности.
К месту молебствия, около главной эстрады, собрались, однако, тысячи. Когда отслужили и пропели, на эстраду взобрался старенький протоиерей. Признес неудачную слезливо-просящую речь:
– Родина умоляет вас: дайте ей денег! Сжальтесь над бедной родиной, пожертвуйте ей денег!
На жалостливость сердец суровых ржевитян рассчитывать было нельзя, и надо было исправить впечатление неудачного слова.
Поднявшись после него на эстраду, я произнес речь совершенно в иных тонах. Указывал, что принять участие в займе – дело разума, а не сердца. Если сами русские проявят теперь к самим себе недоверие и не окажут своему же правительству, выдвинутому так всеми желанной революцией, ссуды, то кто же из иностранцев нам поверит. Стараясь быть понятным толпе, объяснял, что возникающая дороговизна связана с недостатком в казне денег; если поэтому ссудить правительство по облигации займа, то это будет в собственных интересах каждого. Объяснил также, что желающие, пользуясь днем праздника, могут и просто жертвовать деньги: на них будут куплены облигации займа и пожертвованы на содержание сиротского дома в Ржеве.
Едва я кончил, со всех сторон потянулись руки с деньгами. К этому я не был подготовлен… Моя соломенная панама быстро заполнилась доверху. Скорее принесли ведро из банка, в которое и посыпались дождем деньги.
Тем временем в разбросанных по площади киосках началась продажа облигаций займа. Заодно в них продавалась и местная газета, издание которой сегодня было нам пожертвовано целиком. Продажа сразу же пошла бойким темпом.
Начало было счастливое, чувствовался подъем настроения. Оратор из народа сменялся оратором. Площадь все заполнялась. Подошли, в сопровождении военных команд, четыре полковых оркестра.
Конфликт
Но вдруг – неожиданный удар.
У меня просит слова какой-то солдат. Лицо – подозрительно испитое… Отказать – нет причины.
Начинает речь… в ярко большевицких тонах.
Первое недоумение толпы быстро сменяется негодующими криками:
– Большевик!
– Долой!
– Не хотим слушать!
Видя эту враждебность, солдат резко изменяет тон речи на ярко демагогический.
– Вас посылают на войну умирать в окопах… Вас заживо вши поедают… А господские сынки нежатся на пуховых перинах!
Толпа прислушивается внимательнее.
– А ведь правда!
– Правда!!
– Долой!
– Вон его!!
– Вы с голоду помираете… А господа буржуи брюхо набивают рябчиками да винами дорогими.
– Правда!!
– Вон его!!
Страсти разгораются. Нависает угроза скандала. Останавливаю солдата и обращаюсь к толпе:
– Голоса разбились – разные. Одни хотят слушать оратора, а другие не хотят. Поэтому произведу голосование поднятием рук. За что выскажется большинство, пусть так и будет. Правильно ли?
– Правильно! Правильно!
Увы! Подавляющее большинство, особенно солдаты, подняли руку за продолжение речи.
На лице солдата-оратора торжество. Уже на узаконенном основании развивает агитационную большевицкую речь.
К эстраде пробирается сквозь толпу офицер милиции с пятью солдатами, на рукавах повязки.
– Довольно, сходите! Я вас арестую!
Оратор побледнел.
– Товарищи! – завопил он. – Я вам говорил правду, а буржуи за это меня арестовывают!
Толпа заволновалась:
– Как так арестовывать?!
– На каком основании?!
– Товарищи! Заступитесь!!
– В чем дело, гражданин офицер? За что вы его арестовываете?
– Он, господин управляющий, пять раз совершил кражу! А кроме того, и дезертир!
– Не выдавайте, товарищи!! За правду!!
Что тут поднялось! Громадная толпа солдат насела на патруль:
– Не сметь его трогать!
– Мы вас!!
Патруль поднял ружья… Из солдатской среды повысовывались руки с револьверами. Вот-вот начнется стрельба…
Делаю нечеловеческие усилия, мечась по эстраде, чтобы привлечь на себя внимание. Путем страшного напряжения голоса мне, наконец, удается перекричать ближайших. Замолкают. Понемногу кольцо замолкающих ширится, и я уже могу говорить.
– Граждане!! Будьте же разумны! Не оскверняйте нашего праздника побоищем. Уладим дело мирно!..
Толпа понемногу затихает, хотя кое-где еще бурлят.
– Гражданин офицер! Я вас прошу отложить арест на завтра. Сегодня – день свободы, и никого не надо свободы лишать! Очень вас прошу об этом!
В толпе заревели:
– Правда! Правда!
– Сегодня – никаких арестов!
Офицер, вероятно, и сам в душе был рад представившемуся случаю с честью выйти из трудного положения. Кивнул в знак согласия головой.
Патруль уходит.
– А вы, – говорю злополучному большевику, – больше не скажете ни слова. Не позволю! Исчезайте!
Он скрылся в толпу, о чем-то еще жестикулируя.
Днем
Тем временем внимание народа отвлекается выезжающим из двора кортежем: четыре процессии направляются в четыре части города. Впереди каждой – оркестр полковой музыки. Затем – около десятка разукрашенных цветами и лентами экипажей. В них сидят банковые служащие с походными кассами и в белых туалетах наши барышни. У всех – через плечо красные ленты. Кортеж сопровождают цепи велосипедистов на разукрашенных машинах.
На площадях и людных перекрестках процессии останавливаются. Музыка оркестров собирает народ. Ораторы произносят речь, приглашая покупать «Заем Свободы». И облигации раскупаются. Часто дают и пожертвования.
Эстрада на главной площади привлекает все новых ораторов. Попрежнему толпится слушающий их народ. Выступают и приехавшие в Ржев матросы Черноморского флота, они тогда ездили по фронту и тылу агитировать за продолжение войны. Принималось, что это делается матросами из патриотических побуждений. Мало кто знал, что их поездка субсидировалась правительством. Интеллигентные люди в матросской форме – они умели производить на солдат впечатление.
Что-то опять поддело Канторова. Увлеченный речами матросов, он вдруг выступил, но под совершенно другой личиной. Произнес с эстрады сильно патриотическую речь. Как будто демагога Канторова подменили… Речь имела потрясающий успех. Пока толпа ревела от патриотического восторга, один из публики, бывший наш банковый электротехник, сбегал к себе на квартиру. Канторов как раз кончал. За ним выскочил на эстраду электротехник:
– Граждане! Вот мои серебряные вещи! Собрал трудами всей жизни.
Он поднял над головой подстаканник, серебряный бокал, часы и еще мелочи из серебра.
– Все жертвую родине!
В толпе поднялся гул…
– Нет! Еще не все!
Расстегнул рубаху. Снял крест с цепочкой.
– И его отдаю родине! Больше у меня уж нет ничего!!
Толпа всколыхнулась, загудела. Со всех сторон потянулись руки с кольцами, браслетами, часами, портсигарами, брошками, просто деньгами…
Канторов, электротехник и еще несколько человек из публики принесли мне свои шапки, заполненные этими пожертвованиями.
Лицо Канторова – лицо именинника:
– Порыв-то был какой… Чисто Мининский…
За ними приплелась какая-то старушка. Принесла мне семейные реликвии – чиновничью шпагу и несколько орденов:
– Хранила как память о покойнике муже. Теперь жертвую их родине!
А близ эстрады центром внимания стал разукрашенный фургон еврейской общины. Я разрешил им выступать под условием, что все пожертвования они передадут нам. Евреи выделили из своей среды очень недурных ораторов и обильно собирали пожертвования и от евреев, и от русских.
Вечером
Наступила вторая половина «дня». В обеих частях города были устроены народные гуляния. На нашей князь-федоровской стороне им руководил я; на другой стороне – А. П. Попов.
Вешенский опять уклонился от активного участия. Оставаясь в здании банка, он контролировал операции кассы с продажей облигаций.
На бульваре, над Волгой, собралось столько народу, что трудно было протолпиться. В киосках опять шла продажа «Займа Свободы», а, кроме того, в разных местах был устроен американский аукцион в пользу сиротского приюта.
Продавали, что только ни придется. Но наибольший успех имела продажа портретов Керенского. Положительно, Керенский был тогда кумиром истерических масс. Один из ораторов поднял его портрет над головой:
– Граждане, мы все живем своей жизнью, заботимся только о себе… А вот он один, страдалец, болеет душой за родину и все думает о нас!
Заревела толпа, и портрет Керенского, стоивший нам полтинник, был продан за сто двадцать рублей.
Студенты устроили свой киоск в виде кузницы Циклопа. Посадили в нее действительно одноглазого кузнеца. При каждой продаже билета «Займа Свободы» кузнец ударял молотом по наковальне: выковывалась, мол, свобода…
Особенно хорошо торговала на американском аукционе еврейская община и продавала за высокую цену всякий вздор.
Нельзя было обойтись без эстрады, и опять начались речи. Выступали с патриотическими речами матросы. Не удержался, конечно, и Канторов. Он уже стал любимцем толпы, и, как только встал на эстраде, поднялись крики:
– Хорошенько буржуев!
– Валяйте их!
Канторов самодовольно улыбался. Эти выкрики указали ему, как и о чем сейчас говорить. Пошла большевицкая агитка:
– Буржуи теперь благоденствуют… Но скоро наступит для них час расплаты. И уже не синие мундиры жандармов будут их защищать, а синее небо равнодушно будет смотреть на валяющиеся за городом их трупы с остекленевшими глазами!
Рев восторга солдатской черни, крики негодования других.
Обращаюсь к одному из матросов:
– Пожалуйста, выступите! Скажите что-нибудь, чтобы загладить тягостное впечатление от этой речи.
Матросов тогда встречали приветливо. Он говорит и хорошо говорит, но настроение большинства уже увлечено выступлением Канторова.
Над нашим банком, стоящим у входа на бульвар, вспыхнула громадная электрическая вывеска: «Заем Свободы». Тогда во Ржеве электричества еще не было, кроме двух частных электрических станций, в том числе нашей. Поэтому огненный плакат являлся невиданной диковинкой. Он сиял целый месяц, пока к нему не присмотрелись и перестали обращать внимание.
Все же праздник закончился благополучно.
Было уже за полночь, а мы уже из постелей слышали несмолкавшие крики на бульваре. Утром выяснилось, что сельский батюшка, который выступал у нас на рынке оратором, опять выступил с действиями. Из остатков публики он образовал охотников на американский аукцион. Когда нечего стало продавать, батюшка пустил свои вещи: сначала часы, потом цепочку, даже шляпу… Его пример заразил других. Утром батюшка мне сдал приличную сумму денег.
Для уездного города результат дня можно было считать блестящим. Недаром в местной печати этот день был назван «днем гордости Ржева». Мы продали облигаций займа на один с четвертью миллиона рублей. На золото это тогда составляло, благодаря падению бумажного рубля, около 400 000 рублей. Не все, разумеется, было продано на площадях и улицах; значительные партии были закуплены организациями и обществами. Кроме того, на собранные пожертвования мы приобрели и передали на содержание сиротского дома облигаций на пятнадцать тысяч рублей. В пользу сиротского дома мы обратили все пожертвования драгоценными вещами, которые были разыграны затем в лотерею, за исключением золотых вещей, отправленных в центральное управление, в фонд на нужды родины. Конечно, этот успех создался только благодаря дружному порыву, с которым работали все – и чиновники, и сторожа, и солдаты банка.
На другой день явилась ко мне многочисленная делегация от ржевского купечества с наивной просьбой:
– Уймите, Всеволод Викторович, Канторова!
Что мог сделать я? Им, привыкшим к зависимости, благодаря кредитованию от управляющего Государственным банком, казалось, что страшнее кошки зверя нет…
– Господа, вы ведь знаете о бессилии временного правительства справиться в Петрограде с большевицкой агитацией? Разве вам не знакома вся история с особняком Кшесинской? Как же я могу в Ржеве устранить большевицкую агитацию, корни которой в Петрограде, когда там им мирволят Керенский и компания! У меня ведь, кроме средств убеждения, никаких средств нет.
Фокусы еврейской общины
Евреи собрали на гулянии большие суммы. Им стало жаль расстаться с деньгами. Решили меня обмануть и не передавать собранной суммы, хотя это было для них обязательным как условие, под которым я разрешил их участие в «дне».
Но среди них оказался один порядочный человек, который этим возмутился. Он имел собственное предприятие и в услугах банка не нуждался, а был просто против вероломства. Придя ко мне, открыл карты заправил еврейской общины, и в последующее время ставил меня в курс их тактики.
Когда прошло достаточное время, а евреи денег не передавали, я послал им требование об этом.
Приходят два делегата от общины: студент, все время выступавший на митингах, и пожилой еврей, упорно молчавший при всех переговорах со мною.
– Еврейская община решила послать всю собранную сумму господину Керенскому.
– Керенский здесь решительно не при чем! Разрешение на сбор пожертвований под нашим флагом дал я, извольте и деньги возвратить мне.
– Мы должны посоветоваться с общиной…
Через два дня приходят:
– Община решила передать вам половину собранных денег, а другую половину переслать господину Керенскому.
– Оставьте господина Керенского в стороне! Извольте возвратить деньги, чтобы не вынуждать меня на нежелательные самому меры.
– А что вы сделаете? – встревожились делегаты.
– Вот что! Если вы, господа, в течение двух дней не принесете мне денег, я расклею по всему городу отчетное объявление по устройству «дня» и напечатаю в нем, что еврейская община, вопреки условию, пожертвованных денег не возвратила.
Обещать напечатать в ржевской газете я не мог: газета, как и полагалось, была целиком в еврейских руках.
Делегаты были угрозой смущены. Еще бы, это не могло бы не возбудить против евреев население.
– Мы должны посоветоваться с общиной!
Мой информатор сообщил, что угроза сильно не понравилась евреям, но и подействовала. На совещании община решила попытаться все же еще поторговаться и вернуть мне, если это окажется возможным, только часть денег, оставив себе остальное. Но если я останусь непримиримым и можно будет думать, что я приведу свою угрозу о распубликовании отчета в исполнение, то делегаты уполномочивались возвратить мне все.
– Мы вам, господин управляющий, вот уже и принесли часть денег!
– Части я не приму, должны возвратить все! Даю вам последнюю отсрочку – два часа. Если в течение этих двух часов деньги не будут мне принесены полностью, я отсылаю в набор свое объявление и – можете в этом не сомневаться – обязательно расклею его!
– Так мы должны же посоветоваться со своими…
– Вы слишком уж много раз советовались, а у меня нет времени, чтобы тратить его на праздные разговоры. Помните – только два часа!
Через два часа приносят мне четыре тысячи рублей.
– Теперь это уж все, господин управляющий!
Сколько они собрали в действительности, для меня осталось скрытым. Но убежден, что вернули не все. Далее пререкаться не было почвы, да и четыре тысячи для сиротского дома было кое-что.
Последние шаги
В последующие праздничные дни я стал посылать выездные отряды чиновников в окрестные уездные города с походными кассами займа. Предварительно в этих городах создаваемые посредством переписки местные комитеты вели подготовку ко дням «Займа Свободы», беря за образец нашу организацию, с соответственными сокращениями.
Сначала дело шло, но потом становилось все хуже. Большевизм среди войск делал громадные успехи. В Старице нашим чиновникам местные солдаты-большевики устроили враждебную демонстрацию, и после этого настроение у наших служащих упало. Выездные «дни» пришлось прекратить.
А из Петрограда нам все слали и слали воинственные иллюстрированные плакаты с лозунгами – «Война до победного конца».
Эти плакаты мы были обязываемы расклеивать по городу, но толку не получалось. Я посылал с расклейкою наших солдат, они возвращались разочарованные:
– Ничего нельзя сделать, господин управляющий! Только наклеим плакат, его тотчас же срывают… А солдаты кричат нам: «Пущай сами воюют до победного конца, – кому надоть! А мы больше не хотим».
Послав их все-таки еще раз с расклейкою, я пошел незаметно позади – проверить. Действительно, едва наш солдат наклеивал плакат, подходил какой-либо гарнизонный солдат и срывал его. Срывали на моих глазах плакаты и рвали их на мелкие части даже стоявшие на постах милиционеры.
Дошло до того, что группы солдат, заходя в банк, как-то умудрялись срывать даже расклеенные там победные плакаты.
Угрозы солдатской черни действовали на служащих. Пришлось агитационные действия по займу прекратить.
4. Большевизация
Начало большевизма
Большевизация делала успехи. Начала заметно проявляться не только в войсках и среди рабочих, но и в некоторых учреждениях, например, среди почтово-телеграфных чиновников. Последние еще в начале лета захватили власть в свои руки. Проникла она и в среду учащихся.
Сын мой, реалист четвертого класса, был переведен в эвакуированное во Ржев Белостокское реальное училище. Но в числе завоеваний революции было предоставление ученикам городских училищ права перейти без экзаменов в реальное училище. Эта молодежь, отвечая духу времени, решила, что она должна преследовать сыновей буржуев. Едва ли не единственным в классе, которого они могли подвести под это звание, оказался мой сын. Его стали избивать за принадлежность к буржуазному классу. Опасаясь за его здоровье, мы были вынуждены, к большому смущению бессильного чем-либо помочь директора, взять его совсем из училища.
Более всего разлагался гарнизон. Им устраивались постоянные празднества и народные гуляния. Последние по преимуществу устраивались на приволжском бульваре, против нашего банка. И часто до поздней ночи нам нельзя было уснуть из‐за криков разгулявшихся солдат и их дам, а также из‐за грохота грузовиков: теперь солдаты, особенно артиллеристы, любили «прибывать» на гуляния и «отбывать» с них не иначе, как на автомобилях, хотя бы и грузовых.
Прежде эти люди неохотно облекались в солдатскую форму. Теперь – не желали с нею расстаться. Солдатская форма была открытым патентом на привилегированность и безответственность.
На железной дороге по-прежнему все было переполнено стихийно самодемобилизующимся фронтом. Сначала опасались, что возвращающиеся с фронта войска пройдут, как саранча, все уничтожая по пути. Этого не случилось: войска текли домой не массой, а непрерывной струей.
Возникла личная опасность и для начальника гарнизона Мириманова. Строгости его, проявлявшейся в предыдущее время, забыть не могли. Как ни старался он соблюдать «революционную» корректность, за ним недоброжелательно следили многие тысячи глаз. Наконец, сознательными солдатами было решено его арестовать и расстрелять. Его вовремя предупредили, и Мириманов, переодетый, скрылся в Москву.
Власть теперь перешла в руки комитетов, хотя вскоре и был назначен другой начальник гарнизона генерал Голынец, умевший занимать этот пост, не проявляя власти.
Произошел переворот и в городском управлении. Прежняя дума должна была сложить свои обязанности. Начались всенародные выборы, сопровождавшиеся яростной агитацией эсеров. Они одержали победу, новая дума была составлена почти сплошь из эсеров; однако, кроме потоков говорения, ничего, в сущности, для города эта дума не дала.
Наступили июльские дни. Неудавшаяся попытка большевицкого восстания в Петрограде нашла себе сильную детонацию во ржевском гарнизоне. Подготовлялось восстание и у нас, но петроградская неудача заставила его отложить.
Тем не менее в течение двух июльских дней на площади шли непрерывные солдатские митинги, с участием в них и рабочих. В числе других горожан подходил из любопытства и я – послушать ораторов. На этот раз выступали уже неприкрытые большевицкие агитаторы. Но их пример увлекал слушателей, и из солдат выскакивали с речами совершенно незадачливые случайные ораторы, которых, не давая им договорить, часто прогоняли сами слушатели, не вынося их суконных языков. Внезапно выскочил поораторствовать и один из солдат охраны нашего банка Мурин. Не особенно плохой человек, он был, однако, большой дурак. Заразившись митинговой болтовней, он произнес сумбурную речь, повторяя механически поразившие его воображение большевицкие лозунги, которые перед ним бросали агитаторы. Бедняга после этого в политическом смысле свихнулся и отделился от сотоварищей.
Во время митинга зазвонили к вечерне на колокольне ржевского собора. Солдаты бросились на колокольню, стащили звонаря и избили: он-де своим звоном заглушает митинговых ораторов.
За избиваемого вступился диакон. Ему тоже влетело.
Эта последняя расправа возмутила юношу лет пятнадцати, подручного из ближайшей лавки. Он стал громко возмущаться расправой с духовным лицом. На него солдаты стали наступать с угрозами. Перепугавшийся юноша бросился бежать, толпа солдат за ним. Юноша бросился в какой-то двор, где за ним хозяин успел закрыть ворота.
Солдатская толпа осадила дом. Стучали, требовали открыть ворота, чтобы произвести обыск и найти мальчика. Взвинтившая сама себя толпа уже определенно требовала его убить.
Соседи успели дать знать в милицию. Подоспевшая команда вооруженных милиционеров рассеяла осаждавших.
Угроза банку
На митингах ораторы все чаще стали призывать овладеть банками, начиная с Государственного. Об этом предупреждали и слушавшие речи горожане, и наши солдаты, возвращающиеся с митинга.
Положение становилось серьезным. Телефонирую начальнику гарнизона, прошу прислать в банк на тревожный период военную охрану. Голынец велит адъютанту мне ответить, что в его распоряжении нет военной силы:
– Все солдаты ушли на митинги.
Телефонирую командиру ближайшего полка, прошу о помощи. Полковник отвечает:
– Почти все солдаты на митинге. Но в полку выделились в особую группу украинцы. Они не митингуют. Постараюсь уговорить их и, если согласятся, пришлю к вам в охрану.
Никто, однако, не подошел.
На другой день митингов, когда я отдыхал после обеда, услышал под окнами неистовые крики. Выглядываю – под окнами кабинета моего возбужденная толпа солдат – человек двести. Они кричат, но им что-то возражают стоявшие под самым окном несколько человек наших солдат. Они бледные – на лице пот.
Вижу – дело приняло разумный оборот, раз солдатам возражают солдаты же. Решил не вмешиваться, жду. Это оказалось правильным.
Толпа начинает понемногу расходиться, но все же о чем-то еще кричит нашим солдатам. Наконец, все уладились.
Измученные непривычным диспутом, солдаты возвращаются в банк.
– В чем было дело?
Оказалось, что возвращавшиеся с митинга в свои казарменные бараки солдаты, проходя мимо банка, обратили внимание на вставленную в стену под окнами моего кабинета медную доску. На ней, как бывало это обычным, выгравировано было, что здание банка заложено такого-то числа и года в благополучное царствование императора Николая II, при министре финансов графе В. Н. Коковцове и т. д. Вот, из‐за сохранения до сих пор доски с поименованием императора, большевицкие агитаторы-солдаты стали призывать разнести банк. Выскочившие на шум наши солдаты сумели отвратить бурю. Они успокоили толпу обещанием, что доложат о солдатском желании управляющему и что я, конечно, немедленно прикажу снять доску. Большинство солдат этим удовлетворилось. Но большевизаны кричали, что соберутся завтра сюда, чтобы проверить, убрана ли доска.
Делать нечего, надо было отвратить угрозу. Приказал ночью выбить доску из стены. На другой вечер перед банком собралась солдатская толпа. Хохотали и гоготали.
Серьезность положения возрастала, а в помощи мне отказывали. Написал в Петроград управляющему Государственным банком И. П. Шипову, прося подействовать через министра финансов и военного министра на начальника нашего гарнизона, чтобы он не отказывал мне в военной помощи, если она понадобится.
Это воздействовало. Недели через три является ко мне адъютант начальника гарнизона:
– Генерал спрашивает, каковы пожелания относительно военной охраны?
– Поблагодарите генерала, но теперь уже поздно! Сейчас наступило успокоение в городе, и военная помощь мне не нужна. А вот если что-нибудь опять разыграется, я попрошу людей!
Впоследствии эта помощь мне понадобилась, и она была оказана.
Трудовая интеллигенция
В разных городах, со столицами во главе, начали образовываться новые общественные организации – «трудовая интеллигенция». Смысл был ясен – освободить интеллигенцию от смешения с буржуазией в буквальном смысле. Возникали попытки сорганизоваться на этой почве и у нас.
В самом деле, действия интеллигенции шли вразброд и вразрез друг другу, а это только содействовало успеху большевизма, в окончательный успех которого тогда, впрочем, никто еще не верил. Это имело вполне актуальное значение и для наших мест.
Поскольку касалось Ржева, я сделал первую попытку объединения разных интеллигентных сил. Пригласил виднейших местных представителей разных политических течений и предложил попытаться столковаться об общей тактике пред угрозой большевизма.
Попытка оказалась наивной, но тогда еще не осознавалась политическая сектантская окаменелость нашей интеллигенции. Несколько часов длилось словопрение, и оно привело лишь к выяснению полной невозможности сговориться. Особенно непримиримо держали себя социалисты-демократы меньшевики и представители местной кооперации. Они и пришли частью из вежливости ко мне, как они это и подчеркивали, частью же по скверному приему – «в целях информации». Но ни на какое взаимное понимание с представителями других партий идти не пожелали. Попытка моя потерпела полный крах, и, хотя мы условились собраться еще, новых приглашений я не посылал.
Месяца через полтора ту же попытку повторил доктор Филатов. Сначала казалось, что существуют некоторые шансы на успех. Мы несколько раз собирались в докторской квартире, много говорили… Но опять наткнулись, как на стену, на непримиримость точно ослепшей социалистической части интеллигенции. И эта попытка потерпела крах.
Новых попыток уже не было.
В конце лета сделали опыт образования местного отдела Партии народной свободы. Сначала дело как будто шло, записалось около сотни членов. Во главе поставили бюро с председателем – преподавателем местной гимназии Вишневским. Но чем дальше, тем более это начинание расплывалось в болтливости и неумении вести дело.
Отдел просуществовал до большевицкого переворота, участвовал в предвыборной кампании в учредительное собрание. Своим представителем в кандидатский список партии по Тверской губернии мы ввели инспектора мелкого кредита при нашем банке Васильева, крестьянина родом и хорошо известного населению.
Кадетский список на выборах провалился. Я же выбыл из отдела еще раньше, побужденный к этому бесплодной говорливостью его деятелей.
При большевицком перевороте отдел был разогнан, а Вишневский посажен в тюрьму.
5. Поездка
В Петрограде
В конце июля проехал я в Петроград. Железные дороги, идущие к фронту, впали тогда уже в совершенное расстройство, но на Николаевской дороге некоторый порядок еще сохранялся. В частности, соблюдалось и распределение пассажиров по классам в зависимости от взятых билетов.
Состояние Петрограда – нарядной столицы – произвело тяжкое впечатление. Повсюду грязь и буквально весь город был засорен и заплеван шелухой от семечек. Особенно эта грязь резала глаз на Невском проспекте.
Тротуары проспекта были запружены декольтированными солдатами. Как настоящие хозяева положения, главенствовали и распоряжались повсюду матросы, а часто простые проходимцы, переодетые в матросскую форму. Никто не посмел бы проверить – настоящий ли матрос, который прет на первое место и отдает приказания публике, или самозванец.
На газетных лотках продавалось множество газет. Трудно себе даже представить, какое было тогда количество вновь возникавших и недолго существовавших газет и журналов революционного содержания. Но можно было найти на этих лотках и более известные из старых, существовавших до революции газет «Новое время», «Русские ведомости», «Русское слово»36 и т. п. Продавцы боялись их, однако, держать на виду, а прятали под революционные газеты или куда-нибудь внутрь лотка. Их извлекали только по специальному требованию покупателя. Я заметил при этом, что продавцы как будто относились к старым газетам, как к любимым старым друзьям…
В книжных магазинах было много новой литературы, посвященной перевороту. Я составил из этих книг и брошюр интересную коллекцию, предвидя, что потом они станут библиографической редкостью. Конечно, так и было, но, как скажу дальше, своей коллекцией и я не смог воспользоваться.
В кинематографах шли с неубывающим успехом пасквильные постановки о царской семье37. С чувством крайней брезгливости я все же на один из таких фильмов пошел, чтобы лучше уловить настроения переживаемого столицей момента.
В фильме изображались царская семья и Распутин – в домашней обстановке, затем сцены из последней поездки государя из ставки и его отречения от престола, а апофеозом являлись сцены февральской революции. О сценах, изображавших императрицу и Распутина, омерзительно и говорить. Николай II вырисовывался, как забулдыга, вечно пьяный и пьющий водку прямо из горлышка штофа. Он был изображен совершенно пьяным и в сцене его отречения.
Зрительный зал, переполненный по преимуществу декольтированными солдатами и их дамами, буквально визжал от удовольствия.
Цены в Петрограде уже заметно поднялись. Конец на извозчике стоил пять или десять рублей. Носильщики на вокзале брали за переноску багажа по десять рублей и откровенно объясняли возмущавшимся дороговизной пассажирам:
– Ежели теперь, да не разбогатеть – нужно быть дураком!
Бедняги, как они ошиблись со своим богатством.
В Государственном банке
Так как я приехал по служебным делам, то явился к управляющему банком И. П. Шипову. Доложил, что в подчиненном мне отделении в отношениях со служащими ничего неблагополучного нет.
Шипов рассмеялся:
– Не хвалитесь, Всеволод Викторович! Если б вы знали, как часто бывает, что приезжающие управляющие говорят так же, как и вы, а возвратившись из Петрограда, сообщают о происшедшем неблагополучии и захвате служащими власти…
В отношении нас этого, по счастью, все же не случилось.
Никаких директив относительно административной тактики дать он мне не мог. Сам, очевидно, чувствовал себя между двух стульев. То же, но еще яснее, я увидел при беседе с товарищем управляющего, заменившим Д. Т. Никитина, моим добрым знакомым А. И. Цакони. Стало очевидным, что во всем дальнейшем приходится рассчитывать только на себя самого.
Как раз в это время в Петрограде происходил съезд делегатов служащих во всех российских учреждениях Государственного банка38. Верхи центрального управления не знали в точности, что, собственно, на этом съезде происходит, а потому волновались неведением. Им уже не все докладывалось…
Как приезжий, я получил доступ на съезд и несколько раз его посетил. На съезде уже вырисовались два-три оратора, ставших любимцами собрания. Они вели съезд за собой. Занимались, по преимуществу, разработкой прав служащих в различных служебных случаях управления банком, а прежде всего в вопросах, касающихся личного состава: приема на службу, повышения в должностях, вознаграждения за службу и т. п. Намечалось фактическое самоуправление каждого учреждения, с лишением начальственных прав каждого начальства.
Обсуждался также вопрос об организации Всероссийского союза служащих в Государственном банке. Постановили – учредить такой союз. В связи с этим был поднят вопрос о том, принимать ли также и управляющих учреждениями банка или их исключить из состава союза. Большинство склонялось к тому, чтобы их исключить.
Поднялся один из делегатов, – как раз управляющий одним из отделений, уже совсем седой старик, с патриархальной белой бородой. Произнес горячую речь, в которой доказывал съезду ту азбучную истину, что управляющие учреждениями не сваливаются с луны, а выходят из среды самих же служащих банка; следовательно, в случае назначения кого-либо из членов союза управляющим, его пришлось бы исключить из союза… Он убеждал поэтому включить и управляющих в состав союза.
Он убедил собрание – большинство решило включить и их.
Произошел маленький курьез. Уже после моего выезда из Ржева был оттуда командирован на съезд делегатом один из наших чиновников, стоявший в оппозиции ко мне, а также один из низших служащих. Ничего особенного делегат и не говорил, но когда после своего выступления он неожиданно натолкнулся на меня, у него лицо перекосилось от неожиданности.
Митинг
Газеты оповестили, что в цирке Чинизелли назначен митинг с речами на злобы дня. В качестве ораторов было названо несколько весьма известных в то время политических деятелей39.
Эти имена соблазнили, и цирк был переполнен до отказа. Все же порядок соблюдался, и по купленному билету можно было найти свое место.
Надо было думать, что продавалась только часть мест, так как не было похоже на то, что переполнившая верхние места толпа солдат и матросов за это стала бы платить.
Пора начинать – не начинают. Полчаса проходят, час… Что же такое? Публика волнуется, шумит, стучит… Выходит на кафедру какой-то тип и сообщает:
– Митинга нельзя начать, потому что еще не прибыл председатель его…
Крики:
– Начинайте без него!
– Нельзя без него! Да и ораторы не все прибыли.
Председатель и вообще на митинг не прибыл. Это был кто-то из виднейших тогда политических деятелей.
Собравшиеся в цирке все шумнее выражают свое нетерпение и негодование. Так прошло полтора часа…
Выходит на эстраду и садится на председательское место некто в военной форме, крупный мужчина, грузный, бритый. Ясно, что не он – ожидавшийся председатель.
– Объявляю митинг открытым!
Крики из публики:
– А вы кто?
– Кто вы такой?
Нетерпеливый жест. Резко:
– Скажу в свое время!
Председатель обстоятельно объясняет, что намеченный председатель не приехал и уже не прибудет. Некоторые из объявленных на афише ораторов также не прибыли.
В публике гул неудовольствия.
Когда затихло, мужчина в форме говорит:
– Председательствовать же просили меня. Я – Степун! – провозглашает он.
Степун? В публике с недоумением переглядываются. Ф. А. Степун, считавшийся философом и писателем, не имел, очевидно, достаточной известности.
Полились речи по текущему моменту и на тему о завоеваниях революции. Ораторы делятся на две группы: на уже известных публике, ее любимцев – таких встречают бурными аплодисментами, – и на мало известных или вовсе нет.
В качестве любимца публики был приветствован, почти что овациями, Питирим Сорокин, которого называли любимым учеником покойного М. М. Ковалевского. Сейчас П. А. Сорокин был как бы в роли душки-тенора революции.
Позже, за границей, я неоднократно встречался с П. А. Сорокиным, слышал в конце 1922 года в Берлине его лекцию, так сильно в свое время раздражавшую большевиков, с констатированием того упадка, до которого они довели Россию40. К тому времени Сорокин значительно уже поправел, и он собирался ехать в Америку и в качестве лектора о России, и в качестве… маляра.
– В Америке, – говорил он мне, – такое сочетание не может не произвести впечатления!
Все это ему впоследствии и удалось. Впечатление в Америке он произвел и устроился там так хорошо, как мало кто из эмигрантов. Думаю, что Сорокину было бы мало приятно, если б ему поднесли стенограмму речи, произнесенной им против прежнего режима на этом митинге… Но тогда многие, как и он, были в багровом тумане.
Появился, между прочим, на эстраде пожилой военный врач, в форме. Говорил с немецким акцентом. Он был в германском плену. Все пленные с радостью встретили известие о революции. Надеялись, что теперь война будет скоро и победоносно окончена.
По цирку разносится первый ропот неудовольствия.
Степун поднимает руку. Становится тише.
Врач этого не замечает. Рассказывает о той мрачной картине развала армии, которую он, с другими пленными, увидел, возвратившись из Германии. И в Германии начался развал, но он не сравним с нашим. И там в солдатской среде началась деморализация. Тем не менее, когда мимо солдат проходит офицер или военный врач, обязательно раздается команда:
– Смирно!
Цирк завопил от негодования. Кое-где послышались свистки.
Ф. А. Степун поднимает руку. Цирк смолкает:
– Прошу вас соблюдать тишину. А докладчику – не беспокойтесь! – будет дан достойный ответ.
Цирк отвечает председателю аплодисментами.
Этот демагогический выпад Ф. А. Степуна меня поразил. Позже, когда я встречался с ним в эмиграции, заметил в нем порядочную неустойчивость взглядов. Таково же мнение о нем многих. Но тогда подобное заигрывание с распущенной солдатней как-никак от человека, сидевшего в офицерской форме, было странным.
Врач, все еще недостаточно оценивший обстановку, попробовал продолжать свою речь. Ему это не удалось. Почти каждая его фраза заглушалась негодующим воплем революционных солдат.
Он махнул рукой и, не докончив фразы, ушел с эстрады.
Один из следующих ораторов оправдал обещание Степуна. Он привел в восторг солдатскую часть аудитории едкой критикой порядка отдавать честь. Это также был офицер…
Но настоящим героем митинга, настоящим любимцем собравшейся аудитории оказался известный меньшевик, выступавший повсюду под псевдонимом Либер. Когда он шел по арене цирка – невысокого роста, с густой и длинной «писательской» шевелюрой, – ему устроили настоящую овацию. Либер (его фамилия – Гольдман, еврей, адвокат) самодовольно улыбался и раскланивался во все стороны, совсем как оперный тенор.
Речь его была вычурно-цветистая, содержание ее трудно передаваемо. Обычная митинговая демагогическая вода, подаваемая в красивом виде и воспринимаемая со страстным восторгом. Едва ли, однако, кто-либо из восторгавшихся рассказал бы толком, о чем, собственно, Либер говорил…41
Кража
Не обошлось у меня без неприятности.
Накупивши разных вещей – белья, книг и пр., – и положив еще неосторожно в чемодан лишние деньги, сдал все вещи на вокзале в камеру для хранения. Вместе с попутчицей пришли в вагон первого класса. Встречает проводник в форме. Осмотрел билеты, открыл купе. Узнавши, что все вещи сданы в камеру, предложил их принести. Ушел с полученной от меня квитанцией, и… более я его не видел. Встревоженный, бросаюсь справляться у милиционера.
– Какой такой проводник? Никаких проводников более в вагонах не бывает! Еще два дня назад их упразднили.
Кто же об этом знал! Объявлений об этом новом завоевании революции нигде не было. Ясно, что встретивший нас мошенник был именно одним из проводников, отлично знавшим свои обязанности и порядки на железной дороге.
Бросаюсь в комендатуру – заявить о краже и просить о розыске. «Товарищ» комендант, из солдат, сидит с важным видом в кресле, не желает на меня, буржуя, обращать внимания. Читает долго какую-то бумагу. Я нервничаю – сейчас должен отойти поезд. Наконец, он удостаивает поднять на меня глаза. Начинаю говорить, но уже раздается второй звонок. Боясь пропустить в довершение неприятностей и поезд, бросаюсь прочь из комендатуры.
Вдогонку комендант мне бросает, очевидно для утешения:
– У нас по несколько краж в день бывает.
Первая продолжительная остановка в Бологом, – разыскиваю станционного коменданта. Он – кронштадтский революционный матрос. Выслушал, что-то записал… Но я уже видел, что мое дело безнадежно.
В Ржев я вернулся только в одном пиджаке. Кроме пальто, чемоданов с новой одеждой и пр., пропали незаменимые научные материалы, а также вся подобранная в Петрограде революционная литература.
Опять в Твери
В августе 1917 года снова пришлось побывать в Твери.
Город был пропитан революционностью, и это сказывалось повсюду. Говорили о больших успехах, которые делает коммунизм в среде рабочих.
Остановился я в главной гостинице, расположенной на идущей к вокзалу улице; кажется, она называлась Трехсвятская, а, может быть, и Всехсвятская42.
Временное правительство арестовало было большевизировавшегося прапорщика Аросева, но, по своей мягкотелости, вскоре распорядилось его освободить. Аросев сидел в Москве в тюрьме, а теперь триумфатором возвращался в Тверь. Впоследствии он играл видную роль в советских военных кругах, а еще позже был дипломатическим представителем советской власти в Праге.
Ко времени прихода поезда, везшего победителя, затеяна была манифестация местных коммунистов. Правда, собралось их не очень много, лишь до полутораста человек, но к вокзалу они шли рядами, с громким пением «Интернационала».
Я смотрел на манифестантов из окна своего номера. Бросилась в глаза одна молодая большевичка – работница. Шла, гордо подняв голову к окнам гостиницы. Вероятно, последняя ей рисовалась как капиталистическая цитадель, заполненная пьющими пролетарскую кровь буржуями. Ее горящий ненавистью взгляд встретился с моим, и я невольно улыбнулся. В ответ она вытянула кулак и стала мне грозить. Это обратило на себя внимание других манифестантов, и все они подняли головы к моему буржуазному окну.
Я впервые ясно понял, что разжигаемая в пролетариате ненависть против буржуазии не может не разразиться весьма серьезными последствиями. Слишком уж мощен электрический заряд.
6. Темное засилье
Осенний период
И во Ржеве все более разлагался гарнизон, и все яснее вырисовывался успех большевизма. Появилась своя большевицкая пресса43. Власть повсюду ускользала из рук начальников, и в большинстве они держали себя заискивающе перед комитетами. Пример этому показывал начальник гарнизона генерал Голынец. Бульвар ежедневно был переполнен праздными солдатами, и гуляния шли за гуляниями несменной чередой.
Изредка отправлялись небольшие группы солдат, очевидно охотников, – на фронт. Их провожала, вместо оркестра, как то бывало прежде, небольшая кучка военных музыкантов, довольно растерзанного по внешности вида. Но доводила только до половины пути. Часто останавливались у нашего банка, ленясь провожать дальше. Говорили:
– Будя! Сами дойдут!
Снова появился на горизонте Канторов, но теперь с новой физиономией. В эту пору на фронте и в тылу стали формироваться «батальоны смерти», – ударники, которые, вопреки большевицкой пропаганде, шли на защиту фронта и родины. И вдруг… Канторов появился в роли офицера батальона смерти. Пришел с соответственными мрачными эмблемами, нашитыми на рукаве: череп и две скрещенные кости.
Возился и с Союзом георгиевских кавалеров44, также патриотической организацией, приводил их председателя знакомиться и о чем-то советоваться ко мне… Но в действительности, конечно, ни на какой фронт не поехал, а постарался устроиться в Москве.
В последующем он исчез из моих глаз. И только через год, уже в большевицкие времена, я видел его имя в списке большевицких разъездных агитационных лекторов.
Призывы на большевицких митингах к захвату банков отразились в довольно комичном эпизоде. Один воришка солдат, по-видимому, вообразил, что у нас в банке повсюду лежат кучи денег и что надо лишь проникнуть туда. Он и проник – в сумерки влез с улицы в окно моей гостиной, бывшей в первом этаже здания.
Его маневр заметили караульные солдаты, и двое стали у окна на улице – сторожить его выход.
На шум прыжка в окно вышел из соседней комнаты сын-реалист:
– Что вам нужно здесь?
Растерявшийся солдат понес какую-то чушь.
Сын приоткрыл дверь, позвал мать. Жена сразу догадалась, в чем дело.
– Что вам надо?
– Мне… Надо солдат…
– Солдат? Они здесь! Идите!
Она проводила воришку через столовую во двор, прямо в солдатское караульное помещение, где его и задержали.
Банковые осложнения
Все сильнее стал проявляться недостаток денег. Экспедиция по заготовлению государственных бумаг не успевала удовлетворять предъявляемым к ней требованиям о печатании денег.
Мои требования в Петроград о присылке денег удовлетворялись только частично. Их не хватало. Начали уже печатать мелкие купюры вовсе без номеров.
Недостаток денег стал вскоре порождать реальные последствия. Время от времени я вынужден был сокращать выплаты, а вслед за Государственным банком должны были делать то же снабжаемые им деньгами частные кредитные учреждения и казначейства. Я назначал уменьшенные нормы выдач против требований. По мере возможности полностью удовлетворялись деньгами только войска и финансирующие их уездные казначейства, ибо лишить денег войска – значило бы ускорить успех большевицкой агитации. Но финансировать полностью промышленные учреждения, а стало быть, и рабочих, – часто уже не бывало возможным. Само собою разумеется, что сильнее всего я урезывал выдачи денег частным лицам.
Целыми днями мой кабинет осаждался требующими денег: разными кассирами, артельщиками и частными лицами. Несмотря на бомбардировку мною телеграммами Петрограда, и там были бессильны, потому что недостаток денег был всероссийский. И я был по большей части вынужден отказывать, несмотря на всякие просьбы и протекции, в выдаче денег.
Бывали дни, когда я считал себя вынужденным вовсе закрывать, на один или два дня, банк. В таких случаях на дверях вывешивалось, во избежание паники, объявление, что это закрытие кратковременно, только впредь до получения денег из Петрограда.
Эти обстоятельства лили воду на большевицкую мельницу, и их агитаторы широко использовали недостаток денег для волнования масс. Распространялись очень возбуждавшие рабочих легенды, будто мы растратили сбережения рабочих в сберегательных кассах, а частью пораздавали их капиталистам, почему рабочие оказываются обманутыми и обобранными.
Тревожное положение нарастало. С этим надо было побороться.
Собрание комитетов
Пригласил я опять в банк на совещание все комитеты ржевских организаций и предприятий, а также представителей общественности и кооперации.
Накануне дня собрания приходят ко мне четыре рабочих:
– Просим дать нам предварительные объяснения по поводу завтрашнего собрания.
Лидером группы был высокий брюнет сильно большевицкой внешности. Он подробно расспросил меня обо всех обстоятельствах работы банка, связанной с недостатком денег, с положением дел в сберегательной кассе, о размере взимаемых процентов, о том, кого мы кредитуем и почему, и т. п. Я дал самые исчерпывающие объяснения и получил впечатление, что группа в полной мере этими объяснениями удовлетворена.
На другой день банк переполнился представителями населения и войск; собралось человек двести.
После вступительной речи я предложил желающим задавать вопросы и спрашивать пояснений.
Выступил вчерашний лидер-брюнет. Громким голосом он прокричал обвинительную речь, постепенно повышая тон:
– Я утверждаю, что банк растратил наши рабочие деньги! Где они? Их более нет! В сберегательную кассу поступило пятнадцать миллионов наших денег. Их уже нет, потому что банк роздал их капиталистам! А нам, рабочим, отказывают теперь в выдаче денег на хлеб! Наши дети должны голодать… А почему денег у банков нет? Потому что он их роздал капиталистам! Банк на этой раздаче наживается, взимает по двенадцати процентов в год! Они на наших сбережениях наживаются, а когда мы спрашиваем свои сбережения назад, нам говорят: денег у нас нет! Рабочие обмануты, их деньги банком растрачены…
И т. д., и т. д.
Своим криком большевик приводил аудиторию во все возраставшее нервное состояние. Я видел, что рабочие и солдаты его жадно слушают и недоброжелательно косятся на меня. Видел тревогу на лицах наших служащих, они тоже растерялись от натиска. Приходилось сильно напрягать волю, чтобы сохранить спокойствие на лице и показывать, что громовая речь меня не задевает.
Оратор кончил таким выкриком, что окна резонировали. Впечатление было громадное.
Я заговорил, стараясь соблюсти величайшее спокойствие.
– Граждане, знаете разницу между говорящим правду и говорящим неправду? Правдивый человек может говорить тихо и спокойно. Ему незачем кричать, – за него кричит сама правда. А вот, кто сам знает, что он неправ, тому приходится кричать во весь голос. Он криком сам себя подбодряет, потому что понимает, что его слова – сплошная неправда.
Лица слушателей начинают со вниманием поворачиваться ко мне.
– Я утверждаю, что оратор говорил сплошную неправду и хорошо об этом знал, потому что он был вчера у меня, и я ему рассказал, как дело обстоит. И все же он не стеснился с помощью крика вас обмануть.
Объясняю, что наш банк – не самостоятельное учреждение, а одно из полутораста подобных же, разбросанных по всей России. Всеми ими управляет центр в Петрограде, и касса у всего Государственного банка одна, общая, а не столько самостоятельных касс, сколько банковых учреждений. Все деньги сливаются в один котел, из которого центр переливает деньги из одной части России в другую, куда понадобится.
– Ваши деньги, внесенные здесь во Ржеве, также пошли в общий российский котел!
Центр, объяснял я, распоряжается так: где денег не хватает, туда пересылает деньги из мест, где их избыток.
– Где же не хватает денег и где их избыток? Денег не хватает там, где, по случаю войны, стоит много войск. Избыток денег там, где – далеко от мест военных действий, где войск мало или вовсе нет. Потому что сейчас – война, самые главные расходы – военные!
Оратор говорил, что мы истратили ваших пятнадцать миллионов… Это неправда, мы истратили гораздо больше, почти в сто раз больше! Откуда же взяли эти в сто раз большие суммы? Их нам послали из других мест: с Волги, из Сибири, из центра и пр.
Рассудите сами: во Ржеве сейчас стоит на тридцать тысяч населения – тридцать тысяч войска. Могли ли бы мы их содержать только на ржевские средства, которые вы вносили в сберегательную кассу или которые остались у вас в кармане? Ведь это значило бы, что женатый рабочий, у которого трое детей, должен был бы на свои средства содержать пять солдат, снабжать их амуницией, оружием и пр. Чтобы с вами сталось, если б на вас наложили такое бремя? Вероятно, мы все стали бы вешаться на крючках! А между тем, в течение трех лет вы даже не замечали, что на вас ложится денежная тяжесть по содержанию ржевского гарнизона. Почему? Да потому, что вам на помощь отовсюду слали деньги, где военных действий нет. Понятно ли вам это?
По сочувственным кивкам вижу, что понятно.
– Сейчас у нас вдруг недостаток денег. Конечно, это только временная недостача, однако почему же она произошла? Да из‐за революции, из‐за общей разрухи, а не потому, как утверждал крикливый оратор, что истрачены ваши сбережения в сберегательной кассе. Во-первых, сейчас и на железной дороге, и в разных учреждениях – разруха, почему не успевают вовремя пересылать избытки денег, куда надо. А, во-вторых, – в Петрограде, в Экспедиции заготовления государственных бумаг, не успевают печатать денег столько, сколько их требуют. Почему? Опять из‐за революции! Сейчас все вздорожало, деньги подешевели почти в пять раз. На ту же нужду надо в пять раз больше денег, чем их требовалось еще недавно. И по этой причине на всю Россию надо печатать в пять раз больше денег, чем недавно. Между тем, по случаю революции, рабочие в экспедиции не только не работают в пять раз больше, чем раньше, а как раз наоборот, – сократили свое рабочее время. Расширить дело и достать новых опытных рабочих в короткий срок нельзя. Небось, вы и сами это понимаете? Надо повременить, потерпеть, пока дело наладится, а тогда опять в банке будет как раз столько денег, сколько их понадобится вам.
Возглас из среды рабочих:
– А зачем вы раздаете деньги взаймы капиталистам: фабрикантам и заводчикам? Ведь вы же их раздаете?
– Правда! Даем! И делаем это вот почему:
Объясняю, что владелец предприятия на свои личные средства мог бы содержать 20–30 рабочих, а с помощью банкового кредита расширяет дело и имеет 100–150 рабочих. Кредит же ему оказывается только под совершенно верное обеспечение. Если бы мы перестали кредитовать таких капиталистов, они поотпускали бы своих рабочих.
– В одном только Ржеве без работы оказалось бы несколько тысяч рабочих. Вот и решайте, продолжать ли нам кредитовать капиталистов или прекратить?
Вижу, что представители рабочих над этим задумались.
– А правда ли, что вы берете по двенадцать процентов?
– Конечно, вздор!
– Сколько же вы берете?
– Смотря по надежности залогов – от пяти до шести с половиной процентов. Мы сами платим в сберегательной кассе по четыре процента, а на излишек в полтора-два процента покрываем собственные расходы: содержание служащих, содержание дома, разные расходы по операциям.
Настроение аудитории становится совершенно благоприятным, доверие к нам восстановлено.
– Вот что я вам предложу, граждане! Наши книги, из которых видно, кому и под какой процент даются деньги, составляют секрет. Но я беру на себя его нарушить. Если хотите, выберите из своей среды двух-трех человек, и я им покажу книги. Вы сами тогда убедитесь, какую неправду вам говорил кричавший оратор.
Но кричавший оратор уже чувствовал, что безнадежно проиграл. Притаился, молчит. Потом потихоньку скрылся.
Меня очень энергично поддержал один из представителей кооперации:
– Разумеется, все то, о чем говорил управляющий, совершенная правда! И о значении кредитования капиталистов он разъяснил верно. Если бы банк поступал иначе, среди вас же, рабочих, началась бы голодовка. Вот к чему вас призывал этот демагог оратор! Вообще, эти демагогические крики совсем ни к чему.
Несколько деловых вопросов – и собрание мирно расходится.
Оно достигло цели, в городе и районе прекратилась нервность из‐за недостатка денежных знаков.
А затем появились разные суррогаты денег: «керенки», почтовые марки45…
7. Черные дни
Погром
К началу октября ржевский гарнизон являлся не чем иным, как разнузданной бандой. Власть из рук начальника гарнизона фактически выскользнула. Властью был комитет гарнизона, который возглавлялся большевиком – унтер-офицером Алексеевым.
Нарастало тревожное настроение в связи с вопросом о ржевском винном складе. Это был громадный склад, обслуживавший большой район. Сейчас же наличие склада играло роль порохового погреба, вот-вот могущего взорваться и в связи с этим натворить бед. Что-то надо было предпринять, но что? Вывезти хранившиеся в нем запасы водки и спирта можно было не менее, как на четырех грузовых поездах. Но вывозить нельзя было и рискнуть. Тронуть запасы водки не позволили бы жадно следившие за складом водки, как за своим завоеванным добром, многие тысячи солдатских глаз.
Некоторую тревогу вселял и местный пивоваренный завод. Он был, впрочем, небольшой и охранялся военным караулом.
Охранялся и водочный склад, но для этой цели поочередно командировалась целая рота. Охрана была для очередной роты бенефисом. Быстро установился такой порядок, что дежурившая рота пила и на дежурстве и уносила при смене водку. С этим, как с неизбежным злом, акцизная власть поневоле мирилась, потому что, напиваясь сама, караульная рота не позволяла расхищать водку другим. А толпы жаждавших напиться солдат уже каждый день осаждали с улицы склад. Но дежурившая рота пока охраняла неписаную привилегию караула.
– Отчего бы вам не выпустить водку в канаву, что ли? – спрашиваю акцизного надзирателя.
– Невозможно! Ведь сколько же времени придется лить! А пока перебьешь всю посуду, соберутся толпы и перепьются.
Хмурый осенний день. Толпа солдат, окружившая жадной толпой пивной завод, вдруг набросилась на караул. Этот последний был смят, – а может быть, и сам охотно дал себя оттеснить.
Пивной завод доступен всем солдатам. Массы солдат хлынули, при радостной вести, отовсюду. Гомерическое пьянство. Гарнизон быстро перепился. Пьяные плохо удерживали равновесие, иные сваливались в чаны с пивом. Не беда, вновь подходящие не брезгуют черпать пиво из чанов, из которых торчат трупы утонувших46.
Город наполнился толпами перепившихся христолюбивых воинов. Как магнит влек к себе эти толпы винный склад. Пивной завод – мелочь! А вот винный склад…
Положение становилось угрожающим.
К вечеру созвали экстренное совещание начальников разных ведомств. Председательствовал уездный комиссар временного правительства, член Государственной думы Крамарев, бывший раньше уездным предводителем дворянства. Милый был он человек, мягкий, деликатный, но ни в какой мере не соответствовал моменту.
На совещании всеми признается нависшая серьезная опасность. Никто не думает, что катастрофы можно было бы избежать.
Взоры направлены на начальника гарнизона. Но генерал Голынец держит себя и кисло и нерешительно. Говорит, что на самом деле вся власть у комитета:
– Комитет возглавляет унтер-офицер Алексеев. Это очень почтенный человек.
От ответа на вопрос:
– Что же предпримет военная власть? Будет ли дан отпор, в случае нападения на склад? –
Голынец старается увильнуть. Он или трусит сам, или действительно ни в чем не уверен.
Храбрее держит себя начальник недавно прибывшего с фронта во Ржев артиллерийского дивизиона. Это – тяжелая артиллерия особого назначения. Он решительно высказывает намерение сопротивляться.
Тогда я потребовал немедленного назначения военной охраны для банка. Генерал Голынец замялся, но начальник артиллерии предложил мне своих людей. Я охотно и с благодарностью согласился: артиллеристы были наименее развращенной в гарнизоне воинской частью.
На собрании поговорили, поговорили… Ни к чему не пришли, ни на каких мерах не остановились.
Возвращаюсь в банк – принимать необходимые меры осторожности.
Очень скоро является команда артиллеристов. Во главе – молодой штабс-капитан Сергей Сергеевич Николаев, бывший студент петербургского Технологического института.
И вдруг, с молниеносной быстротой, распространяется известие:
– Караульная рота на винном складе сдала перед осаждавшими! Склад уже во власти солдат!
Мы с Николаевым подготовляем оборону. Подъезжает верхом артиллерийский подполковник. Проверяет принятые меры.
– Не поставить ли у вас пулемет?
Я поддерживаю эту мысль. Но подполковник заколебался.
– Пожалуй, зря пропадет пулемет… Против солдат никто из артиллеристов стрелять не станет.
– Никак нет, будем!
– Но кто же?
– Я, господин полковник! – взял под козырек Николаев.
Подполковник пообещал прислать пулемет, но не прислал.
Поднимаюсь в служебный кабинет, велю созвать всех низших служащих.
Собрались.
Указываю им на происходящее в городе и на возникшую для банка опасность. Теперь все ложится на них, на охрану:
– Никогда еще в Государственном банке не бывало такого срама, чтобы честные банковые служащие, которым поручено охранять достояние народа, сами попользовались награбленным! Ничего нет зазорного в том, чтобы в подобающее время и выпить. Но для нас будет стыдом, позором, если кто-либо попользуется краденой водкой.
Просил их поддержать нашу честь и воздержаться от соблазна – не пить все то время, пока в городе происходит пьяный погром. А когда все утихнет, – в добрый час!
– Обещаете ли вы мне это?
– Так точно!
– Обещаем, господин управляющий!
В подавляющем большинстве они, особенно солдаты, честно исполнили свое обещание. Не сдержались только двое: наш электротехник да один из грубых мужиков – ржевских банковых сторожей.
Кошмар
Ночью начался кошмар.
Дорога к винному складу от князь-дмитриевской стороны, где помещалась в бараках большая часть гарнизона, шла мимо нашего банка, как раз под окнами моей квартиры.
Потекли две солдатские реки. Одна – от казарм к складу; другая, нагруженная награбленной водкой, – обратно в казармы.
Около полуночи телефонирую Крамареву.
– Он уже лег.
– Пожалуйста, побеспокойте все же его, попросите к телефону.
– Алло! Это вы, Всеволод Викторович?
– Это я! Простите, что поднял вас с постели. Сами понимаете, как серьезно положение. Что же вы думаете предпринять дальше? Ведь скверно…
– Скверно? А что такое?
– Да со складом же!
– Разве что-нибудь случилось?
– Да вы что же, разве не знаете? Ведь уже несколько часов идет погром.
– Что вы? Да неужели? А мне никто ничего не сказал…
Разговаривать дальше было бесполезно. Хорошие же порядки у новой власти. Да и что может сделать старшее начальство, если подчиненные считают излишним даже осведомить его о погроме.
Спускаюсь в семью, вырабатываем план действий на случай нападения. Ворота и вход в банк на солидном запоре и охраняются и нашим, и военным караулом. Нападение пьяных может произойти только через окна моей квартиры, занимающей весь нижний этаж. И оно произойдет, вероятно, в мое отсутствие. Сговорились, что жена, по тревоге, наденет простонародное платье, дочь девушка – одежду реалиста, сын – в естественном виде. Выйдут из банка через малозаметную калитку в глухой части двора, в поле. А там – что бог даст.
Всю ночь движется непрерывный людской поток. Тридцать тысяч солдат, не смыкая глаз, тащат свою добычу. Сначала несут штофы и более мелкую посуду в руках, заполняют ею карманы. Этого оказывается мало: штофы связывают за горлышки веревкой, и такие гирлянды перевешиваются через плечи до ног. Но и этого мало, уносят ведь и другие, жадность и зависть… Солдаты снимают штаны или кальсоны, связывают внизу. Образующиеся мешки заполняют посудой с водкой. Полуголые, но сгибаясь под тяжестью добычи, тянутся к себе в казармы. Отнесут партию и вновь спешат на грабеж.
Иные, совсем уже пьяные, не выдерживают, сваливаются. Падая с бутылками, разбивают их. Валяются, с голыми ногами, в лужах водки. Встать уже не могут, только барахтаются в загрязнившейся жидкости.
А мимо струится людской поток, не озираются на барахтающихся… Времени нет, надо нести еще и еще…
Изредка проскачет по улице разъезд казаков, они еще крепятся. Выстрелят для острастки в воздух. Грабители, при виде казаков, шарахаются в сторону. Падают на свои бутылки, слышен звон стекла. Но казаков слишком мало, да и действуют они вяло.
Тяжелая ночь, глаз сомкнуть не привелось. Нас, однако, пьяные пока не трогали. Только один солдат запустил пустой бутылкой в окно моей квартиры, выбил стекло.
Начало светать. И в туманном рассвете мерзки были пьяные фигуры, особенно – с голыми ногами и мешками из штанов, с высовывающимися из них горлышками штофов.
И всюду, точно трупы после сражения, пьяные недвижные тела в лужах.
Но только одних солдат… Ни горожан, ни рабочих к складу не подпускают. Водка – добыча только солдат, делиться ею они не желают.
День второй
Рассвело, настал день. Но улучшения не пришло. Казаки, наводившие в начале ночи если не порядок, то страх, – исчезли.
Поток солдат по-прежнему льется мимо банка все тою же непрерывной струей. Бледные, невыспавшиеся пьяные лица. Несут и несут водку, хранящиеся запасы еще далеки от истощения.
Пьяные крики. Возгласы, матерная ругань…
Редко кто из офицеров пытается бороться. Офицер-артиллерист Литвинов геройствует: нападает на солдат, вырывает штофы, бьет их о землю… Солдаты рычат, но руки на офицера еще не подымают. Напрасное геройство!
Хмурые стоят артиллеристы за железной решеткой ворот. Их дразнят проходящие солдаты:
– Товарищи, нате и вам водочки! Попейте!
Держатся сначала артиллеристы. А потом – не выдерживают.
Солдат нашей охраны меня останавливает:
– Господин управляющий, у нас неблагополучно. Артиллеристы стали принимать водку через ворота.
Говорю об этом Николаеву. Он как раз, вместе с пришедшим ему на помощь Литвиновым, спускались к нам на обед.
– Я сейчас, – говорит С. С.
Долго отсутствует. Мы тревожимся. Возвращается, наконец. Ничего не рассказывает, но очень бледен.
После обеда уводит меня в кабинет. Сюда он снес все холодное оружие артиллерийского караула.
Потом банковые служащие рассказали:
Обыскивая своих солдат, Николаев почти у половины из них нашел спрятанные в штанах или за пазухой бутылки. Стал отнимать и разбивать. Момент был тревожный. Как говорили, один из подвыпивших уже артиллеристов чуть было не убил Сергея Сергеевича. Все же ему удалось обезоружить солдат, их оружие было снесено в кабинет.
Вера в артиллерийскую охрану у меня упала.
А в городе положение еще ухудшалось. Перепившиеся солдаты, в поисках закуски, начинают грабить. Стали нападать на гастрономические магазины, иногда на частные дома. Большевицкая агитация идет вовсю. Опять пущена мысль о разграблении после склада и банков.
Настал вечер, а просвета в положении не видно никакого. Ждали воинской помощи из Твери, Москвы или Вязьмы. Помощи нет никакой. Бездействие воинских властей полное.
В банк приходит смена артиллеристов, свежих людей. Я на них более уже не надеюсь. С. С. Николаев добровольно остается в составе нашей охраны.
Вторая ночь… А склад все еще не разграблен до конца. Солдаты все еще тянутся, хотя и поредевшим потоком. Много свалилось… И откуда только у этих еще сил хватает? Ведь почти полтора суток идет уже грабеж склада.
В полночь телефонирую на почтово-телеграфную станцию:
– Передадите ли мою срочную телефонограмму в Москву?
– Передадим.
Диктую:
– Москва. Командующему войсками. Ржев вторые сутки во власти разграбившего винный склад пьяного гарнизона. Помощь свежими войсковыми частями не приходит. Опасаюсь разграбления двух вверенных мне отделений Государственного банка, финансирующих большой участок фронта и тыла. Прошу вашего приказания о безотлагательных мерах к восстановлению порядка.
Мне телефонируют, что телеграмма передана.
Такая же – опять бессонная ночь. Тот же пьяный солдатский разгул по всему городу.
Просвет
Утром радостная весть: только что прибыли высланные в экстренном порядке из Твери – езды два-три часа – казаки и полуэскадрон тверских юнкеров.
Тотчас же отбиты от пьяниц остатки винного склада. Неразграбленные запасы водки и спирта спускаются в канаву.
Картина сразу изменяется. Город по-прежнему полон солдат, но они более не движутся потоками от казарм ко складу, а толпятся на улицах. Появились разъезды молодцеватых, вооруженных до зубов юнкеров. С ненавистью смотрят на них солдаты, ругательства несутся им в спину.
Но, едва разъезд приближается, сотни солдат трусливо разбегаются перед несколькими юнкерами.
Нужно было отправить из банка крупную сумму в разные казначейства и еще большую сумму привезти с почты к нам. Почтово-телеграфная контора боялась, что у нее эти деньги ограбят, и все время телефонировала нам, прося поскорее их забрать. Но и я не рисковал их перевозить, пока город был во власти пьяных банд.
Теперь я протелефонировал командиру прибывшего из Твери отряда, прося прислать для охраны денежного транспорта шесть конных юнкеров.
Через полчаса передо мною уже стоял «старший» – милый юноша, с некрасивым перекошенным носом, но с выражением на лице глубокого сознания своего долга. Невольно им залюбовался, объясняя его задачу.
– Все формальности по перевозке, сдаче и приему денег выполнят наши служащие и наша охрана. Но на случай нападения наших сил недостаточно. Поэтому наружную охрану денежного транспорта в оба конца поручаю вам. Поезжайте. С Богом!
– Слушаю, господин управляющий!
Бойко повернулся по-военному.
Кортеж выехал. На двух линейках, в железных сундуках, везли деньги. В экипажах сидели наши чиновники и вооруженная шашками и револьверами банковая охрана. А вокруг, с винтовками в руках, цепь шести юнкеров на конях. Какой бравый, решительный вид! Эти даром транспорта не сдадут.
Денежный кортеж поехал крупной рысью, рассекая многолюдные толпы пьяных солдат.
С угрюмыми, злыми лицами смотрят они и на «вкусный» транспорт, и на славную скачущую вокруг молодежь. Но только облизываются.
Перевозка денег проходит вполне благополучно.
Задача тверичан скоро была выполнена: склад отбит, спирт и водка в нем – уничтожена. Их увезли обратно.
Офицеры
Однако положение в городе мало изменилось. Водки было награблено так много, что эта «ржевка», как ее прозвали, распространилась по всей округе и даже в соседние губернии. В казармах и в солдатских бараках шло непрерывное пьянство, и ему поддались все ржевские части, даже до того крепившиеся казаки и артиллеристы.
Большое испытывалось затруднение. Без военной охраны мы продержаться не могли, но артиллерийской охране больше я не доверял, а солдатам гарнизона – тем более. Пример, как они охраняли винный склад, был поучителен.
Попросили начальника гарнизона прислать караул только из одних офицеров.
Явилось человек тридцать разных чинов, вооружены винтовками. Расставили часовых и снаружи и даже зачем-то внутри двора. Солдаты дивились этой непривычной для глаза картине. Свободным от караула я предоставил помещение в операционном зале на диванах и стульях.
Сначала все шло по-хорошему. Офицерские команды сменялись одна за другой. Приучил начальников караула являться с предъявлением предписания ко мне, – сначала они считали это излишним, но я объяснил, что никто, лично мне не известный, не может пребывать в банке, когда он закрыт.
Но понемногу распущенность стала проявляться и в офицерской среде. Начал я замечать, что состав офицеров получается все более случайный. Одни уходят с охраны, когда пожелают. Другие приходят на их место не по назначению, а кто захочет… Мне передавали об офицерских разговорах на улице:
– Пойдем, что ли, банк охранять…
– Да чего там делать?
– А там много нас! Весело…
Иногда в операционном зале я видел вдвое больше офицеров, чем их было командировано.
Присмотрелся я внимательно к этим господам. Разный был народ. Одни относились к своей задаче серьезно, как к боевой, обсуждали со мной, какие устраивать сооружения на случай нападения, для лучшей защиты. Другие шли просто, как в клуб.
Но одно стало мне ясным:
Все это – лишь комедия! В случае нападения солдат никакого сопротивления офицеры не окажут, как не окажут его ни банковые солдаты, ни сторожа. Рисковать собою, да еще из‐за казенных денег – никто из них не станет.
Единственное значение этой охраны – психологическое.
А тревожное настроение опять стало нарастать. По ночам город погружался в полную тьму. Отовсюду слышались беспорядочные ружейные выстрелы. Того и гляди, попадешь под шальную пулю.
Отдыхать по ночам опять не приходилось; если и ложился, то одетый, готовый вскочить по первой тревоге.
Несмотря на все меры, водка понемногу просачивалась в банк. Соблазняла дешевизна или даже даровщина. И бывало, что я ночью заставал часового у двери кладовой мирно храпевшим, с ароматом водки вокруг.
Вытащу у спящего шашку, сниму револьвер – он и не чувствует… Раньше за это часовой бы сильно поплатился. Теперь сделаю ему на другой день внушение – и это все! Часовые хорошо понимали, что никаких других мер я принять более не могу.
Так протекла тревожная неделя после разгрома.
Тревога
Засиделся я долго в банке. Уже час ночи. Работа кое-какая была, да и пример охране показывал.
Звонок в телефон:
– Алло! У аппарата управляющий банком.
– Говорит адъютант начальника гарнизона. Генерал приказал вас предупредить, что сейчас поднимается такой-то полк. Направляются громить ваш банк!
Так вот оно… Началось.
Нажимаю кнопку тревожного сигнала. Громкий пронзительный звон рассекает по всему зданию ночную тьму. Просыпаются недовольные люди, одеваются, вооружаются. Велю будить и старших служащих – контролера, кассира.
Собрались – злые, недоспавшие.
– Полковник, примите в командование банковую охрану. Передаю вам власть. Распоряжайтесь!
Старший из офицеров начинает устанавливать посты. Кое-где из скамей и столов спешно поставили баррикады. Весь гарнизон банка – человек пятьдесят.
Пятьдесят… А в резервном полку семь-восемь тысяч солдат. Ясно, что судьба банка предрешена.
Иду будить семью. Ведь нападение будет через нашу квартиру. Жалко поднимать среди ночи… Жена и дочь быстро вскочили. Но сына никак не разбудят. Поднимут, а он сваливается и опять засыпает. Насилу пробудили.
Семья готовится к бегству. Простился с ней. Трудно надеяться, чтобы пришлось увидеться.
Иду назад. Все на местах.
Разносится громкий стук копыт. Что такое?
Прискакал взвод казаков. Послан по тревоге защищать банк.
Казаки выстроились по улице перед банком.
Ждем, вслушиваясь в ночные звуки. Отголоски дальних выстрелов – но так бывает каждую ночь. Развлекаются спьяна.
Всматриваемся в темноту улицы – не видны ли надвигающиеся тени?
Ничего пока не слышно. Время идет медленно. Только час прошел, а кажется, что куда больше.
Хотя бы скорее шли, что ли…
Бьет два часа.
Звонок в телефон:
– Адъютант начальника гарнизона. Ну, что, как у вас? – спрашивает генерал.
– Все готово.
– Начальник гарнизона приказал передать, что это была ложная тревога! Он хотел проверить подготовку к защите банка…
– Уффф…
Слышно цоканье копыт удаляющегося взвода.
Новая охрана
Чем дальше, тем хуже с офицерами. Ими заполняется уже весь банк. Собираются, точно в свой клуб. Со мною перестают считаться. Старшие по караулу более не считают нужным являться, при смене. Да это и бесцельно, они сами сменяются по несколько раз в день.
Стали появляться и карты. В банке это недопустимо, я делаю, однако, вид, что не замечаю. Но чем дальше, тем откровеннее банк обращается в игорный клуб. Это уже невозможный соблазн для наших служащих.
Призываю старшего, какого-то подполковника. Энергично требую прекращения на охране картежной игры.
На один день карты исчезают.
Игра затем снова возобновляется, но так, как будто это скрывается от меня. Что того хуже, позволяется и водка. Некоторые офицеры явно полупьяны.
Еще того хуже – офицеры привели вечером в банк каких-то неизвестных женщин. Раздается визг.
Мое терпение истощилось.
Звоню начальнику гарнизона:
– Прошу ваше превосходительство немедленно удалить весь офицерский караул из банка.
– Что у вас случилось?
– По телефону объяснять не могу. Думаю, что вы и сами догадываетесь.
Пауза.
– Да, я понимаю! Но как же вы будете без охраны?
– Буду защищать банк своими средствами.
Через час в банке не было ни одного офицера.
Было уже поздно. Но на вечерних занятиях сидело немало чиновников.
– Теперь, господа, банк остается безо всякой посторонней охраны! Защищать его, в случае нападения, буду я и те, кто захочет это со мною разделить. Кто не желает – может уйти! Остающихся прошу вооружиться револьверами.
Видны тени поспешно ретирующихся чиновников. Один из первых – Пекарский, контролер по Двинскому отделению.
– Не сердитесь на него! – говорят мне двинские служащие. – У Пекарского нервы слишком мягкие, женские…
Но контролер ржевского отделения А. П. Попов мужественно зачисляется в охрану. То же делает большинство чиновников.
Разбиваемся на очереди. Вооружаемся.
Было уже далеко за полночь. Раздается звонок у входа. Докладывают:
– Пришла военная команда! Прислана начальником гарнизона.
Отношусь подозрительно. Может быть, это – банда солдат грабителей, воспользовавшаяся отсутствием военной охраны.
– Пусть старший придет ко мне с предписанием.
Является молодой офицер. Предъявляет предписание – все в порядке.
Оказывается, только что пришел с фронта ударный батальон Нижегородского полка. Начальник гарнизона их немедленно прислал к нам.
Солдаты – в стальных касках, бодрые, подтянутые, совершенно иного вида, чем наши, ржевские. Да, на этих можно положиться.
Поблагодарил за помощь, отпустил чиновников-волонтеров.
Во главе ударников – молодой офицер с женоподобным лицом. Просил ему отвести для ночлега комнату под женской уборной. Все это вместе вызвало подозрения, не переодетая ли это женщина. Тогда как раз было увлечение формированием женских батальонов, и они участвовали в боях. Фигура у нашего офицера женоподобная, волосы как будто подстрижены.
Долго мы сомневались, но все же, кажется, это был юноша, а не женщина.
С этой охраной можно было вздохнуть спокойнее. Они пробыли у нас несколько дней.
Но город понемногу стал приходить в нормальное состояние. Запасы расхищенной водки частью выпиты, частью распроданы. Военный караул можно было и снять.
Наступило спокойствие. Увы, ненадолго.
8. Большевицкий переворот
Переворот
Пришли вести о начавшейся в конце октября в Петрограде новой попытке большевиков захватить власть. Снова наш гарнизон пришел в волнение.
А вести час от часу все тревожнее.
Рано утром распространилось известие, что Зимний дворец сдался и что временного правительства более нет. Одновременно заговорили, что в ржевском гарнизоне – восстание. Большевики стремятся овладеть властью.
Чтобы сориентироваться, телефонирую начальнику гарнизона.
Чей-то голос отвечает:
– Никакого начальника гарнизона более не существует! Сегодня ночью власть перешла к совету солдатских депутатов.
Так… Свершилось!
Едва открыли банк, приходит член учетного комитета В. А. Поганкин:
– Боюсь захвата банка большевиками. Выдайте, пожалуйста, мне из кладовой два моих ящика с драгоценностями!
Заодно взял и я свой ящик с ценными вещами.
Собираются клиенты. Разговоры, слухи – один мрачнее другого…
Около полудня врывается вооруженная банда большевиков, с каким-то унтер-офицером во главе. Он предъявляет мне письменное предписание вновь образовавшегося совета солдатских депутатов о занятии ими банка. Подписано оно председателем Алексеевым, унтер-офицером по-старому.
Пожимаю плечами:
– Хорошо!
Начальник банды требует, чтобы созвали всех сторожей и наших солдат. Собираются все, вводят их ко мне в кабинет.
Захвативший банк унтер обращается ко мне:
– Признаете ли вы нашу власть советов?
Глаза солдат и сторожей впиваются в меня.
Вихрь мыслей… Есть ли возможность сопротивляться? Конечно, никакой!
– Власть на деле в ваших руках. Мне приходится с этим считаться и потому признать.
Унтер-офицер плохо понял мой ответ. Минуту раздумывал. Затем обращается к нашим служащим:
– А вы, товарищи, признаете ли нашу власть?
Молчание. Служащие переглядываются. Один из солдат отвечает:
– Если наше начальство признало вашу власть, то и мы признаем!
Унтер-офицер удовлетворен. Расставляет по всему банку своих часовых. Затем заявляет мне требование от имени совета, чтобы была прекращена выдача вкладов хранения из кладовой, а чтобы денежные суммы выдавались в размерах не выше какой-то назначенной им небольшой нормы. После этого удаляется с докладом.
Часовой у дверей кладовой играет совершенно нелепую роль. Хлопает беспомощно глазами, а мы делаем в ней все, что надо.
У нас появляется, как затем выяснилось, первый предатель – старший счетчик Родион Прохоров. Он о наших действиях потом доносил захватчикам.
Становится известным, что все учреждения захвачены большевиками. Захвачена и большая гостиница на базарной площади, здесь устроен совет солдатских депутатов, в скором времени переименованный в военно-революционный комитет.
В день переворота, после занятий, наши служащие созвали общее собрание, вместе с низшими служащими. Единогласно постановили сохранить подчиненность временному правительству, а большевицкую власть признавать только под действием их силы. Об этом составили постановление; все, со мною во главе, подписали и отправили в совет депутатов. Никакого значения, кроме жеста, эта мера не возымела. Но тогда все искренне верили в падение большевиков с часу на час. К тому же было известно о движении противобольшевицких эшелонов казаков на Петроград, да и в самом Ржеве – и среди солдат, и среди рабочих – была тенденция к контрперевороту.
Мое положение было очень трудным, потому что на банк, как на виднейшее учреждение в городе, было направлено много взоров: по нас равнялись другие.
Для ориентировки я послал шифрованные телеграммы разным своим коллегам в двенадцать городов до Казани. Сообщив о захвате нашего банка, спрашивал, как у них и какой тактики думают они держаться.
Ответы получились разные. У некоторых еще не было встречи с большевиками, другие были в таком же положении, как и мы. Были и такие ответы, что неорганизованное сопротивление отдельных учреждений – дело бесполезное и т. д. Об единстве тактики нечего было и думать.
Пока большевики нас мало стесняли. Каждый день сменялся караул, но это было только внешним знаком существования их власти.
Получилась телеграмма-циркуляр из Петрограда от главного комиссара Государственного банка Пятакова. Сообщал, что во всех учреждениях вводятся комиссары. Управляющим предлагалось в разных вопросах действовать по соглашению с ними. Позже была получена в этом отношении и особая инструкция.
А в городе было все время очень беспокойно. Постоянно раздавалась перестрелка. По железнодорожной линии двигались вновь сформированные на фронте польские легионы. Они были настроены противобольшевицки, а потому на вокзальной территории, при проходе эшелонов поляков, происходили настоящие бои с пулеметным и орудийным огнем. Наши большевики пытались разоружить легионеров, но это удавалось им лишь изредка.
Комиссар
Появился у нас в банке и комиссар. С его появлением военный караул был убран.
Комиссаром был назначен солдат Серегин. Что давало основания к назначению его на пост, все-таки требовавший некоторых технических знаний? Позже он это объяснил служащим: он служил конторщиком в каком-то имении, где было картофельное хозяйство.
Из совдепа были сведения, что там его тоже не считали вполне подходящим, но иного выбора у них не было. Поэтому Серегин не пользовался сразу же большим влиянием на дела банка, и долгое время мне удавалось ему сопротивляться.
Нашим служащим Серегин объявил, что он является анархистом-коммунистом.
Комиссар применял такую тактику: предъявлял мне то или иное требование. Сообразуясь с интересами дела и с полученной из Петрограда инструкцией, я в некоторых случаях ему отказывал. Серегин не настаивал – такую, очевидно, он имел инструкцию, – но написал на меня жалобу, в своем освещении, «в совет». Там создавалось против меня возбуждение.
В трудном был я положении, когда комиссар потребовал передачи ему банкового шифра – на время. По банковой обстановке, знающий шифр мог бы наделать банку большие убытки. Поэтому шифры хранились в несгораемом шкафу и были доступны только управляющему и его заместителю контролеру. Если где-либо в России терялась книга с шифром, тотчас же заводился другой шифр.
По поводу требования Серегина я созвал совещание старших служащих. Мы решили, ввиду невозможности сопротивляться, шифр ему дать, но об этом составили протокол, который подписал и он. Все это имело для меня последствия.
Служащие, в громадном большинстве, относились к комиссару очень отрицательно, и это составляло его слабую сторону. Не надеясь на чиновников, он повел агитацию среди солдат и сторожей. Собирал их по вечерам для агитационных собеседований. Старик сторож, почтенный человек, мне говорил:
– Прямо не знаем, куда нам пристать! Видим, что «они» неправы. А идти против них – нам не поздоровится. Угрожают!
После месячной агитации Серегину удалось часть сторожей перетянуть на сторону большевиков. Несколько приверженцев получил он и среди чиновников, но только из числа тех, кто подвергался от меня взысканиям по служебной почве. На собраниях, отделяясь от остальных, эти чиновники садились рядом с Серегиным и голосовали по его указанию.
Никакого, зато, успеха не имел Серегин среди служащих барышень. Они его прозвали, за острый нос на бледном лице, зеленым дятлом. Это прозвище за ним укоренилось.
Старик, двинский чиновник, спрашивал:
– Неужели, Всеволод Викторович, «им» за это ничего не будет? Так и пройдет?
– Кто же может знать будущее…
Курьезно, что уже месяца два спустя, живя в Москве, я читал в ржевской коммунистической газете отчет Серегина по его комиссарской деятельности: «Целых два месяца пришлось мне бороться с управляющим Стратоновым, которого, однако, чиновники поддерживали. Мне удалось только, путем долгих убеждений, образовать свою, коммунистически настроенную группу среди низших служащих, и тогда мы смогли овладеть банком».
Лица, соприкасавшиеся с военно-революционным комитетом, передавали отзывы оттуда:
– Недовольство управляющим Стратоновым очень велико. И, если б не благоразумное большинство, он не только был бы уже отстранен от должности, но сидел бы в тюрьме.
А спустя несколько месяцев Серегин нашел в банковской библиотеке для служащих, создание которой я всячески поддерживал, мою книгу «Солнце». Прочитав ее, Серегин говорил служащим:
– Если б я раньше познакомился с этой книгой, ни за что не стал бы выживать из банка Стратонова!
Удочка, на которую поддались низшие служащие комиссару, была, конечно, материальная сторона. Серегин все им говорил о несправедливости, жертвами которой они являются. Они, низшие служащие, получают мало, живут в тесных квартирах, а вот чиновники – и прежде всего управляющий – получают много.
Приходят ко мне депутаты от низших служащих. Депутацию возглавляет счетчик Прохоров.
– Что скажете?
– Мы пришли заявить, что считаем справедливым получать такое же содержание, как и вы, господин управляющий! Потому что – мы также работаем!
– Очень хорошо! Выберите между собой кого-нибудь, кто сядет на мое кресло – управлять банком.
– Почему же это?
– Если жалованье одинаковое, так и работа должна быть одинаковая. Пусть ваш избранник садится сюда, а мне даст свою шашку и револьвер. Я стану на дежурство часовым.
Депутаты мнутся, переглядываются… Косятся на Прохорова.
– Нет, – заявляет Прохоров, – нам это не подходит!
На ближайшем общем собрании – тогда распоряжением деньгами банка для своего вознаграждения уже завладели служащие, – были установлены новые ставки содержания. Решения принимались простым большинством голосов. Хотя разница между всеми ставками была незначительная, но все же на ответственных должностях дали больше, чем на других, а управляющему назначили на 25 рублей больше, чем остальным…
Этот же вопрос неоднократно возникал и на следующих собраниях. Служащие время от времени сами назначали себе единовременные пособия и обыкновенно – всем в одинаковом размере. Здесь влияние Серегина побеждало. Но в вопросах, не касавшихся материальной стороны служащих, большинство все-таки шло за мной.
Сознавал я, что мое дело подвигается к развязке. Новая власть крепнет, местные попытки ее сторгнуть не имеют успеха, а общей попытки ждать не приходится. Настроение служащих падает.
Поэтому мы стали с семьей понемногу собираться к отъезду: я укладывал в ящики свою большую библиотеку, ящики сносились в особую кладовую.
Об этих сборах тотчас стало известно, и они вызвали разговоры.
– Мы храбры только с вами! – говорил Пекарский, и это отражало общее настроение.
Инцидент
Часов в восемь вечера вбегает в банк помощник контролера Б. В. Родзевич, с молодой женой. Оба – в довольно растерзанном виде.
Я как раз вышел из квартиры и поднимался по лестнице.
– Что с вами случилось?
– Мы шли по бульвару. На нас только что напали четыре солдата. Ударили сильно меня, сорвали шляпу… Мы спаслись от них в банк!
Это было одним из типичных проявлений солдатской разнузданности. Они нападали на прохожих.
Спрашиваю часового:
– А вы не дали тревожного выстрела? Надо было вызвать патруль, задержать буянов…
– Никак нет! Не стрелял…
– Дайте ваш револьвер!
Выхожу из подъезда, стреляю два раза вверх.
Едва за мною закрылась дверь, – у входа появляется толпа солдат:
– Пустите нас!
– Что такое? Зачем?
– От вас один товарищ стрелял в нас. Мы его уведем с собою!
Узнаю во главе ломящихся того большевика унтер-офицера, что первым занял с военной командою банк.
– В вас никто не стрелял, а стреляли для вызова патруля.
– Нет, это в нас! Стреляли несколько раз.
– Это – вот он!
Обращение к Родзевичу:
– Эй, товарищ! Выйди-ка к нам! Пойдем в совет!
– Стрелял не этот товарищ, а я, управляющий банком. И стрелял, чтобы вызвать патруль.
– Неправда! Эй, товарищ…
Ломятся в дверь. Привлеченные криками, отовсюду сходятся солдаты. Разговоры: стреляли нам в спину! Толпа все нарастает.
Дело грозит погромом.
Приказываю вызвать по тревоге весь наш караул. Прихожая банка заполняется нашими вооруженными людьми. Сверху, с тревогой, смотрят служащие.
А с улицы делаются попытки выломать дверь. Стоящий у двери часовой-солдат побледнел.
Все-таки надо избегнуть коллизии. Иду к телефону, вызываю военно-революционный комитет:
– Говорит управляющий Государственным банком. С улицы ломится к нам толпа солдат. Прошу немедленно выслать команду для водворения порядка!
– Сейчас пришлем!
Через несколько минут подбегает вооруженный патруль из комитета. Протягивают через решетку двери мандат.
– Впустите!
Вместе с патрулем врывается, однако, толпа с улицы. Крики, шум, галдеж.
Член революционного комитета, приведший патруль, чинит суд. Рассказываем, как было дело. Солдаты с улицы – они оказались сильно выпившими – утверждают, что в них стреляли не два, а много раз.
«Судья» выносит соломоново решение:
– Осмотрим револьвер, из которого стреляли.
Отбирает револьвер у нашего часового.
– Если две пустых гильзы, – правы банковские! Если больше, – правы товарищи, которые говорят, что в них много раз стреляли!
Экспертиза, конечно, в нашу пользу. Револьвер переходит из рук в руки, осматривается и солдатами, жаловавшимися на нападение…
Теперь патруль уводит всех солдат из банка.
Родзевича, которому угрожал самосуд, переодели в другую верхнюю одежду и, когда на улице все успокоилось, выпустили с провожатым солдатом нашей охраны.
Осложнения
Новое восстание в городе. На этот раз, по-видимому, – газет, кроме большевицких, нет, до правды добраться трудно, – восстали части ржевского же гарнизона.
Осаждается находящийся неподалеку от нас дом, занятый военно-революционным комитетом.
Обстреливают это здание. Гремит с обеих сторон ружейная стрельба, и неумолчно трещит пулемет. Изредка слышны и орудийные выстрелы.
Мы забаррикадировались, вслушиваемся. Усилил караулы, приказал, без специального моего разрешения, никого не впускать.
Перестрелка то усиливается, то затихает.
Меня вызывает часовой:
– Какая-то барышня из комитета! Требует, чтобы ее немедленно пропустили к телефону!
Иду к выходу.
За закрытыми решеткой дверьми суетится девица-еврейка. Очень волнуется… Кричит:
– Пропустите меня, товарищ, немедленно же к телефону!
– Да в чем же дело?
– Нас осаждают! Могут занять комитет! Я должна скорее вызвать на помощь такой-то полк.
Гмм… Вот бы, если б их действительно поколотили.
– Ваш документ?
Просовывает свой мандат. Она – член военно-революционного комитета, по фамилии Иоффе. Это – сестра известного советского дипломата Иоффе47, тогда бывшего в расцвете значения, а впоследствии покончившего с собою самоубийством.
Большое затруднение… Раздумываю, как поступить… Если не пустить, быть может, большевиков и поколотят. А если не пущу и победят большевики, – меня же расстреляют…
Медленно вчитываюсь в документ, несмотря на негодующие крики еврейки. Стараюсь выиграть время. Но замечаю, что стрельба заметно утихает. Нападение выдыхается. Чем дальше, тем заметнее. Что ж делать…
– Впустите ее! Пусть пройдет к телефону.
Слышу, девица истерически взывает к полковому комитету, чтобы скорее шли на помощь.
Когда она спускалась к выходу, перестрелка уже замирала. Нападавшие рассеивались по городу.
Восемь часов утра. В банк приходит член военно-революционного комитета штабс-капитан Сченснович.
Часовой не открывает двери:
– Не могу впустить! Банк откроется в девять часов. До открытия посторонних впускать не велено.
– Кто это не велел?
– Господин управляющий.
– Я вашего управляющего немедленно арестую! Сейчас же пропустить!
Встревоженный часовой звонком вызывает дежурного счетчика. Перепуганный угрозами счетчик бежит ко мне.
– Пропустите и попросите ко мне. Скажите, что сейчас оденусь и приму его.
Сченснович, разгневанный, громко шагает по зале. Но мое полное спокойствие, хотя и искусственное, обезоруживает разгорячившегося большевика. Мы сели и стали спокойно и корректно разговаривать.
Оказывается, Сченснович пришел с письменным требованием от военно-революционного комитета: выдать комитету суммы, принадлежащие городу, но хранящиеся в нашем банке.
– Очень хорошо! Сейчас обсудим этот вопрос в банковом комитете. Вы ведь знаете, что теперь банком управляет комитет?
Сченснович не возражал. Против комитета большевики тогда еще не решались выступать.
Поднимаемся наверх. Наша по виду спокойная беседа удивляет тревожно смотрящих на нас служащих.
– А мы думали, – говорили мне потом, – что вас, Всеволод Викторович, уже арестовали…
Попросив Сченсновича подождать в операционном зале, созываю в своем кабинете оба комитета: ржевский и двинский.
– Как же, господа, выдавать или не выдавать? Будет поступлено так, как постановите вы, комитеты!
Начались суждения. Городская дума, хотя и социалистическая, все же еще существует. Она, с привычной точки зрения, настоящий хозяин городских сумм.
Комитеты постановляют – денег не выдавать. Опрашиваю всех членов комитетов порознь, в том числе низших служащих. Решение – единогласное.
Чтобы члены комитетов – особенно сторожа и солдаты – потом не увильнули, оставляю всех в кабинете и приглашаю сюда Сченсновича:
– По единогласному постановлению присутствующих здесь в полном составе комитетов обоих отделений банка решено городские суммы военно-революционному комитету не передавать!
Сченснович молча кивает головой и с негодующим лицом уходит.
Тучи над моей головой все сгущаются…
Во второй половине декабря большевики стали забирать в тюрьму «буржуев» – то одного, то другого.
Молодой промышленник, симпатичный, но не очень умный, просидев в тюрьме пять дней, прибежал поделиться впечатлениями:
– Это такой ужас, их тюрьма! Нет слов, чтобы описать. Если у вас, Всеволод Викторович, они будут что-либо требовать, – все им отдайте! Постарайтесь только не попасть к ним в тюрьму… А если уж попадете, захватите с собой денег! С деньгами кое-что получать все-таки можно.
Как условие освобождения, от арестованных потребовали подписать чеки на половину сумм, находящихся в банках на их текущих счетах. Вот, значит, почему наш Серегин все делал выписки из книг текущих счетов…
Упорствующих, не желающих подписать, держат в тюрьме.
Несколько ржевских купцов, во главе с Сафроновым, приходят после этого ко мне:
– Мы подписали чеки на выдачу «им» денег. Но просим вас, Всеволод Викторович, не уплачивайте по этим чекам!
– Хорошо! Напишите заявление, что эти чеки вас заставили подписать насильственно и что вы просите их не оплачивать.
Купцы затрясли бородами.
– Что вы! Что вы! Боже сохрани!
– Вы «им» ничего, ради Бога, не говорите о том, что мы просили вас эти чеки не оплачивать!
– Ведь нас за это снова посадят!
– А может быть, и расстреляют…
– И все-таки вы хотите, чтобы я чеков не оплачивал? Да? Но вы же знаете, что правильно выданный и не оспариваемый выдавшим чек – по закону должен быть оплачен. Стало быть, вы хотите, чтобы вместо вас посадили в тюрьму или даже расстреляли меня, в данном деле постороннего человека? Имейте мужество заявить о неплатежности чеков! Тогда я свой долг исполню!
Купцы уходят с понуренными головами.
С удовольствием вспоминаю, что все же, пока я еще управлял банком, ни один из этих насильственно подписанных чеков большевиками к оплате предъявлен не был. Очевидно, военно-революционный комитет, после случая с требованием городских сумм, сомневался, как бы опять меня не поддержали комитеты служащих, если б я отказался оплачивать такие чеки.
Увольнение
Сочельник. Утром получаю телеграмму из Петрограда. Кто-то, очевидно, спешит поздравить с праздниками.
Вскрываю: «Вы уволены от должностей управляющего Ржевским и Двинским отделениями и от службы, без права на пенсию. Должность сдайте бухгалтеру Синеву. Главный комиссар Государственного банка Пятаков».
Поздравили…
И тяжело показалось остаться вдруг без службы и без выслуженной долгими годами работы пенсии, но, вместе с тем, как будто и гора с плеч свалилась. Слишком уж тягостно было, в течение этих двух последних месяцев, непрерывно чувствовать себя точно на подмостках, – играть роль, за исполнением которой следит столько глаз.
Призываю комитеты, показываю телеграмму.
Вышло не так, как я ожидал. У сослуживцев сильно выявилось чувство порядочности. Возмутились этим увольнением. Стали с разных сторон раздаваться протесты. От комитетов потребовали созыва по этому поводу общего собрания всех служащих.
Оно и состоялось 28 декабря. Председательствовал С. В. Колпашников. Он заявил:
– Мы должны на дело смотреть так, что уволен от службы – и притом безо всякого объяснения причин – один из членов нашего профессионального союза.
Обращается к комиссару:
– Союз имеет право и должен потребовать объяснения о причине увольнения управляющего Стратонова!
Серегин неохотно поднимается:
– Да, Стратонов уволен от службы по моему телеграфному ходатайству, отправленному главному комиссару в Петроград. Вы спрашиваете о причинах? Я их сейчас вам сообщу.
Читает:
– Мотивами увольнения служат: 1) нежелание Стратонова давать комиссару для подписи служебные телеграммы в Петроград о высылке разменного капитала; 2) неподчинение Стратонова декрету народных комиссаров по вопросу о стальных ящиках48, что выразилось в выдаче им, Стратоновым, из кладовой банка в самый день переворота трех вкладов с ценными вещами; 3) самовольное, без испрошения согласия комиссара, установление норм выдачи денежных сумм клиентам; 4) отказ Стратонова в разрешении выдачи наградных служащим банка, согласно телеграмме главного комиссара; 5) отказ Стратонова в передаче комиссару шифра для расшифровывания полученной им из Петрограда телеграммы и 6) отказ Стратонова в предоставлении вновь назначенному помощнику машиниста квартиры и несшитие ему обмундирования.
Сначала я не предполагал выступать на собрании, предоставляя все дело самим сослуживцам. Но тогда еще не было нами вполне осознано, что беззастенчивая ложь поставлена в основание большевицкой системы. Поэтому ложь комиссара меня возмутила и побудила ответить:
– Мои отношения к комиссару определяются телеграммой, полученной из Петрограда от главного комиссара. Указания этой телеграммы мною точно исполнялись. Никакой другой инструкции о правах комиссара я не получил, хотя через него же неоднократно об этом просил.
По пунктам же обвинения возразил:
– Распоряжения или пожелания о совместной с комиссаром отправке телеграмм относительно разменного капитала ни одного разу ни от кого, в том числе и от самого комиссара, не поступало; поэтому, действуя в обычном порядке, я и не предлагал ему телеграмм к подписи.
– Выдача трех ящиков из кладовой была произведена не после распоряжения о прекращении выдач, а до этого.
Меня прервал контролер А. П. Попов:
– Да и самую выдачу разрешил вовсе не Всеволод Викторович, а я!
В собрании раздается вопрос:
– А откуда комиссар почерпнул ложные сведения, будто именно управляющий выдал вклады и притом после запрещения их выдачи?
Серегин покосился, ища помощи, на счетчика Прохорова:
– Мне об этом сообщил один верный человек!
Покрасневший под общими взглядами до корней волос Прохоров выдал себя с головой.
– Установление норм денежных выдач, в зависимости от состояния кассы, составляет прямую обязанность управляющего; об участии в этой нормировке комиссар не заявлял, и никаких распоряжений по этому поводу ниоткуда не поступало. Отказа в выдаче наградных служащим с моей стороны не было, да и не могло быть по той простой причине, что, когда этот вопрос на собрании рассматривался, я был в отъезде из Ржева в Москву. Отказа в выдаче шифра комиссару Серегину вообще не было. Напротив, книга шифров была передана комиссару в присутствии всей администрации банка и обоих комитетов, в чем даже составлен имеющийся в банке акт. Обмундирование помощнику машиниста не могло быть сделано по той причине, что центральным управлением было точно предписано, кому именно разрешается носить обмундирование; в числе последних помощника машиниста не было. Освободившаяся же недавно квартира была предоставлена, во имя справедливости, старому и семейному сторожу, прослужившему в банке уже ряд лет, а не этому одинокому юноше, который только что поступил на службу.
Поднялись горячие прения. На мою сторону встали не только большинство чиновников, но даже, несмотря на присутствие Серегина, и некоторые сторожа, и солдаты.
Председатель поставил на закрытое голосование вопрос:
– Признает ли собрание основательными обвинения комиссара, послужившие причиной увольнения управляющего Стратонова от службы, или отвергает их?
Большинством трех четвертей голосов собрание отвергло основательность обвинений.
Тогда Серегин, не без провокационной цели, потребовал поставить на голосование такой вопрос:
– Считает ли собрание нужным исполнить телеграмму главного комиссара банка Пятакова об увольнении Стратонова и о назначении Синева?
Подавляющим большинством голосов вопрос комиссара разрешается отрицательно.
С. В. Колпашников вносит предложение послать в Петроград делегацию, в составе четырех человек, по два от каждого отделения, чтобы ликвидировать вопрос об увольнении управляющего. Большинством всех голосов против одного Серегина предложение принимается. Делегатами избираются: от Ржевского отделения – пом. контролера Б. В. Родзевич и счетчик Прохоров, от Двинского – пом. бухгалтера А. В. Шлотский и сторож Защинский.
Интервенция в Петрограде
Через два дня, после прибытия делегатов в Петроград получается телеграмма: «Срочно. Два адреса: Ржев, Государственный банк, комиссару. Копия – всем служащим.
Приехавшая делегация служащих настаивает на необходимости оставления Стратонова управляющим. Считаю, что принцип выборности следует проводить. Исключение может быть сделано лишь в случае непризнания управляющим комиссара, его распоряжений и центрального управления Государственным банком. Обращаю внимание служащих на необходимость дружной работы вместе с комиссаром. Комиссару предложено вопросы об увольнении, назначении служащих предварительно вносить на обсуждение объединенного комитета служащих; в случае несогласия с общим собранием представлять мне мнения комиссара и общего собрания. Ввиду этого предлагаю комиссару срочно представить мне дополнительные мотивы необходимости увольнения Стратонова. Мнение служащих мне известно.
Решительно протестую против второго постановления общего собрания, – неисполнения моего предложения об увольнении Стратонова. Стратонов считается уволенным, и общее собрание служащих не имеет права отменять мое распоряжение. Сейчас идет речь об отмене мною моего распоряжения, и только я могу его отменить. Главный комиссар Государственного банка на правах управляющего Пятаков, секретарь Кочурин. № 32».
Дни ожидания проходят нервно. Все в банке взволновано, возбуждено.
По действиям комиссара можно угадать, что происходит непосредственный обмен сношениями между военно-революционным комитетом и центральным управлением банка в Петрограде.
В самом начале января является в мой кабинет Серегин:
– Вот, не подпишите ли вы это обязательство?
В обязательстве говорится, что отныне нижеподписавшийся обязывается беспрекословно подчиняться всяким распоряжениям, которые будут исходить от военно-революционного комитета или от комиссара банка.
Серегин прибавляет:
– Это будет предложено подписать не только вам, но и всем остальным служащим.
Я засмеялся. Вернул ему обязательство:
– Вы ведь сами понимаете, что такого обязательства я не подпишу!
– Хорошо!
Ушел, и на этом дело с обязательством окончилось: никому больше подписывать его не предлагалось. Оно было составлено специально для меня.
Все это мне страшно надоело и издергало нервы. Приглашаю к себе комитеты:
– Вы сами, господа, по этому случаю с обязательством видите, что мне продолжать службу невозможно. Я поэтому сам слагаю с себя обязанности управляющего!
Комитеты с полным основанием попросили меня не принимать окончательного решения до возвращения делегации.
Она возвратилась к Крещению. Нового, после телеграммы, они рассказали мало. Говорили, что главный комиссар только пожимал плечами, читая выставленные Серегиным против меня обвинения и мои по ним объяснения. Однако заявил, что они, в Петрограде, должны считаться с мнением местного военно-революционного комитета:
– Ведь власть – на местах…
Последствия не заставили себя долго ждать. Получилась новая телеграмма: «За упорное неподчинение советской власти и несогласие сообразовать деятельность с указаниями комиссара банка управляющий Стратонов окончательно увольняется от должности и от службы, с лишением пенсии. Управление банком возлагается на бухгалтера Синева. Главный комиссар Пятаков».
Снова созывается общее собрание. Я на него не пошел, не пошли и многие сослуживцы. Сопротивление служащих было сломано; и в самом деле, все, что могли, они сделали.
Комиссар предложил собранию резолюцию: «Принять распоряжение главного комиссара банка относительно увольнения управляющего Стратонова к безразговорному исполнению».
Резолюция, поддержанная оппозиционными чиновниками – Мардониевым, Поповым младшим, Рогачем и др., была большинством принята.
Выселение
На другой же день получаю предписание от военно-революционного комитета, адресованное уже «гражданину Стратонову»: я должен в течение трех дней сдать банк Синеву и в тот же срок освободить занимаемое мною в банке помещение.
Как ни торопился я сам ликвидировать дела с банком, но в такой короткий срок сдать два отделения было совершенно немыслимо.
Наш объединенный комитет заявил по этому поводу протест военно-революционному комитету, требуя продолжения срока сдачи и оставления квартиры до двух недель.
Военно-революционный комитет в продлении срока уступил, но потребовал, чтобы я немедленно же уступил две комнаты в своей квартире для Серегина и его семьи.
Впоследствии такое требование показалось бы пустяком, но тогда мы еще не испытали прелестей большевицкого квартирного уплотнения. Впустить к себе в квартиру такого типа, да еще с очень подозрительной намазанной и расфранченной «женой» – нам показалось невозможным.
Опять помогли милые сослуживцы: сами убедили Серегина не настаивать на вселении ко мне, а пока поместиться с женой в комнате при дамской уборной.
Найти при таких условиях в короткий срок себе квартиру было необычайно трудно, так как во все буржуазные дома уже попереселялись сознательные солдаты, не желавшие более жить в казармах и бараках. Однако нам помощь оказывалась со всех сторон, и, благодаря кому-то из клиентов, нам нашли на князь-дмитриевской стороне, на самом краю города, три меблированные комнаты с кухней.
Стали мы спешно распродавать свое имущество – не очень, впрочем, большое, – чтобы было чем жить на первое время.
Служащие банка в подавляющем большинстве заявили, что они продолжают считать меня своим управляющим и только временно, уступая силе, вынуждены подчиняться другому лицу; поэтому, между прочим, они со мной и не прощаются.
Однако военно-революционный комитет через комиссара потребовал избрания общим собранием нового управляющего.
Были предложены две естественные кандидатуры: контролера А. П. Попова и А. И. Синева. Попов, однако, сам отказался от баллотирования. Избран был Синев.
Я уже упоминал о Синеве, что он был человек неплохой, мягкого характера, стеснявшийся быть требовательным с подчиненными, а потому ими любимый. Синев, однако, был очень боязлив и к занятию должности управляющего сам лично не стремился. При нормальном порядке он вообще имел мало шансов когда-либо эту должность получить. Теперь соблазн для него оказался великим. Но и страх его был также велик – за возможные последствия в случае контрпереворота.
Чтобы застраховать себя от этих последствий, он каждый почти день стал ходить ко мне, как будто советуясь по делам и спрашивая указаний, точно я продолжаю управлять банком. При этом он смотрел на меня такими жалостливо-умилительными глазами, что даже неприятно было. Я просил его считать мой уход решительным и не стесняться в действиях.
Тогда Синев попросил у меня, на случай переворота, записку в том, что со своей стороны не имею ничего против того, что он принял должность управляющего. Эту записку-удостоверение я ему охотно выдал, и Синев перестал ходить на мучительное для обеих сторон паломничество.
Финал
Надо было позаботиться о своей судьбе. Оставаться в Ржеве – значило бы быть бельмом на глазу. Решили переехать в Москву.
В ржевском районе было два видных кооперативных союза: кредитных обществ, возглавлявшийся Бересневым, и потребительских обществ, который возглавлял Шершень. При первой встрече с Бересневым он мне с горечью жаловался на правительство, которое не дает хода кооперативным союзам. По существу, он был прав, в наших секретных инструкциях предлагалось сдержанно помогать союзным организациям, так как в них подозревались очаги революционности. Я ответил Бересневу, что, поскольку речь идет об исполнении служебного долга, я, конечно, буду следовать предуказаниям правительства. Но в том, что будет зависеть лично от меня, кооперативные союзы встретят полное содействие, так как я глубоко сочувствую кооперативным организациям.
Береснев отнесся к моим словам с нескрываемым ироническим недоверием, так как был настроен в том, что представители бюрократии не могут не обманывать и не лицемерить. Однако год совместной работы, особенно в тяжелых революционных условиях, это недоверие уничтожил, и с кооперативными союзами у меня установились самые добрые отношения.
Теперь оба союза пришли мне на помощь и назначили меня своим постоянным представителем в Москву. Мне назначили содержание в 1000 рублей в месяц. Сначала, когда ценность рубля была лишь в 4–5 раз меньше нормального времени, на это можно было существовать. Потом эта сумма стала ничем.
В свою очередь и ржевское купечество, в лице его виднейших представителей, дало мне коллективное рекомендательное письмо к московскому купечеству на случай, если б мне пришлось устраиваться по банковой или коммерческой деятельности. Письмо это осталось неиспользованным, так как большевики изничтожили купечество.
Во второй половине января я уехал в Москву. Самым трудным там оказался вопрос о помещении, – Москва уже была переполнена. По первому разу я с большими трудностями устроился в одной из гостиниц в сырой коморке, с промоченными до невысыхаемости стенами. Для меня, застарелого малярика, это было гибельно. Затем нанял комнату на Тверской-Ямской у еврейки женщины-врача. Здесь прожил месяц, хотя меня засыпали клопы. Наконец, после месячных поисков нашел три меблированных комнаты на Арбатской площади.
Оставшаяся тем временем во Ржеве семья моя не оставлялась без проявления к ней внимания. Некоторые из сослуживцев ее постоянно навещали, стараясь, чем можно, помочь.
Еще более трогательно было внимание, проявляемое, несмотря на большевицкое растление, к моей семье низшими служащими банка. В то время уже начал проявляться недостаток в хлебе, но войска снабжались хорошо. И вот, хотя я уже был лишенный власти и посторонний банку человек, некоторые из наших солдат приносили моей семье хлеб, получаемый ими в довольствие, отказываясь от платы.
Другие, в том числе и сторожа, приходили по утрам, пока семья еще спала, и рубили или кололи для нее дрова; при этом уходили раньше, чем им могли бы за это заплатить.
Был, однако, очень острый момент:
Жена заболела, и врач уложил ее в постель, предписав лежать по возможности без движения. Стояло начало февраля – лютые сретенские морозы.
Внезапно в нашу квартиру врывается банда солдат:
– Освобождайте скорее квартиру! Она нам нужна. Для нашей канцелярии!
– Как же я могу уйти? Видите, я лежу больная!
– Нам все едино – больная или здоровая! Чтобы завтра же все ушли. А не то…
Разговоры не приводили ни к чему. Жена просит – пригласить к ней старшего. Сначала солдаты не соглашались. Потом смягчились – прислали офицера, молоденького, застенчивого.
Жена попросила его сесть. Сказала мягко, вежливо:
– Скажите, у вас есть мать?
– Да, есть…
– Как же вы посмотрели бы на то, если б ваша мать лежала так сильно больная, как лежу я, а ее пришли бы выбрасывать немедленно вон, на мороз.
Офицер смутился, покраснел…
– Я это понимаю… Да когда же нам нужна квартира для канцелярии.
Жена рассказала ему о наших обстоятельствах, о моем присутствии в Москве, где я ищу и службу, и квартиру.
– Я тоже понимаю, что вам надо где-нибудь устроить канцелярию. Но подождите, приедет муж, и мы уедем, освободим ее.
Офицер поднялся:
– Я сделаю все, что смогу!
Большую энергию проявила дочь Тамара. Она сама отправилась с протестом в военно-революционный комитет. Ее поддержали и наши банковые комитеты.
В результате семью оставили в покое. Иначе пришлось бы буквально остаться на улице, так как у знакомых все свободные помещения уже были реквизированы большевиками.
Приехав во Ржев и узнав об этой истории, я поспешил вывезти семью. К тому же во Ржеве было вообще гораздо хуже, чем в Москве.
Между прочим, для увеличения большевицких рядов солдатские комитеты стали раздавать ружья и патроны рабочим, особенно подросткам. Эти последние вечерами, до поздней ночи, занимались упражнениями в стрельбе. Опасно стало по вечерам выходить. Ничего не стоило попасть под шальную пулю.
Распущенность солдатни была уже абсолютная. На улицах кое-где торчали, сиротливо смотря вверх, брошенные здесь орудия тяжелой артиллерии. Они завязли в грязи, которая затем замерзла. Кое-где, также в замерзшей грязи, орудийные тракторы. Все портилось – и никому до этого дела не было.
Мы собрались к вечернему поезду. Нас провожало небольшое число служащих, между ними несколько – вспоминаю это с особым чувством удовлетворения – наших солдат. Они очень помогли солдатской формой в последние минуты.
Нелегко было добраться до вокзала. Пришлось ехать осторожно глухими переулками, чтобы не попасть под пули. В этот морозный вечер стрельба шла непрерывная, как будто происходило настоящее сражение.
Комнаты вокзала были переполнены вооруженными солдатами. Сидели, пили, бранились… Один, спьяна, выстрелом в стену разрядил ружье, переполошив пассажиров. Накурено, грязь, наплевано.
Кое-как, с помощью солдат, удалось втиснуться в поезд. Один из наших солдат, Василий Хохлов, поехал нас провожать в самую Москву. Стерлось различие между управляющим банком и солдатом охраны, – он ехал как бы в роли члена семьи; много он нам помог и в дороге, и при высадке в Москве. Принять от меня вознаграждение деньгами Хохлов отказался. Мы ограничились обменом рукопожатиями.
Еще в течение нескольких лет нас в Москве навещали приезжавшие банковые служащие. В голодные 1918–1919 годы они иногда привозили лакомство – каравай хлеба. Иные уже меняли фронт. Первым между ними оказался Пекарский, перешедший на службу к большевикам в центр.
Ржевское и Двинское отделения стали, как и другие учреждения, жертвами большевицких финансовых экспериментов. При них для меня все равно неустранимо наступила бы катастрофа, – был только вопрос времени.
Под большевицким игом
1. В «революционной» Москве
Во власти мальчишек
В марте 1918 года прибыли мы с семьей из Ржева в Москву, – на Александровский вокзал.
В потоке хлынувшей из поезда солдатни, среди которой редкими пятнами выделялись «вольные», – наши носильщики понесли багаж. Его было немало, – переселялась семья из четырех взрослых.
У выхода с перрона на вокзал – контроль. Кучка молоденьких солдат роется в наших вещах. Чего они, собственно, ищут? По-видимому, съестных припасов. Но их как раз у нас и не было.
Сую «старшему» пятьдесят рублей. Действие магическое:
– Идите!
Носильщики несут багаж дальше. Но в пассажирском зале – новая застава:
– Стой! Открывай вещи.
Опять кучка солдат-мальчишек.
– Товарищи! Да ведь нас только что осмотрели.
– Не разговаривать! Скорей открывайте.
Бегу назад на перрон, разыскиваю старшего, который получил мзду:
– Товарищ, да что же это такое? Только что вы обыскивали, а теперь они…
«Товарищ» помялся…
– Ну, хорошо! Сейчас устрою.
Идем с ним ко второму контролю. О чем-то шепчутся, в чем-то мой протектор49 убеждает.
– Проходите!
Слава богу! Тороплю носильщиков. Выходим на площадь. Спешно грузим багаж на двое саней.
Новая кучка мальчишек – красногвардейцев солдат:
– Раскрывайте вещи! Осматривать будем.
– Товарищ, да нас на вокзале уже два раза осматривали!
– Раскрывайте! А не то все вещи вытряхнем из сундуков на площадь.
– У нас, товарищи, ничего нет запрещенного!
– А зачем так много вещей? Вы – спекулянты!
– Какие там спекулянты! Просто переезжаем целой семьей – на службу в Москву. Как же у большой семьи не быть вещам? Сами, небось, понимаете!
Мальчишка замялся.
– А вы кто такие будете?
– Кооперативный служащий! Да и везу не только свои, но и вещи кооперативного союза.
– А мандат есть?
По какому-то счастливому наитию я попросил во Ржевском союзе кредитных товариществ удостоверение о том, что я – представитель союза в Москве, куда и переезжаю на службу, и что я имею при себе, кроме своего личного, еще и имущество, принадлежащее союзу. Кооперативный союз просит советские власти не делать мне затруднений.
Этот мандат и даю мальчишкам. Уткнулись носами, разбираются…
Удовлетворились:
– Поезжай!
Поехали – и еще как. Вовсю гнали извозчиков… Как бы на вокзальной площади еще где-нибудь не задержали с обыском.
Из опасной зоны выскользнули благополучно.
Дорога от мартовского тепла разбухла. На улицах снежные косогоры обратились в полужидкое месиво. Грязна уже стала Москва, – снег с улиц более не свозили; в порядке их содержать, по случаю революции, перестали.
Брызги из-под саней грязными комьями летят на одежду прохожих. Они провожают нас ругательствами.
На Воздвиженке, близ громадного дома «офицерского магазина»50, на снегу, у тротуара, – кровавые пятна.
– Бомбу вчерась здесь взорвали! – объясняет извозчик. – Кровь-то не прибрали еще…
У «буржуя»
Поселились временно мы на Арбатской площади, на углу Воздвиженки, в трехэтажном угловом доме, № 18. Здесь помещалась частная музыкальная школа, содержимая Виктором Александровичем Селивановым. Его семья была сейчас вне Москвы, и В. А. сдавал внаймы три меблированные комнаты.
Симпатичный бонвиван, Селиванов еще никак не мог приспособиться к новой жизни. Ему казалось, будто можно продолжать жить так же, как и в предреволюционное время. Мы в шутку его прозвали «буржуем». Например, живя одиноким, он все же держал старую прислугу – двух женщин: горничную и кухарку. Этим женщинам, в сущности, нечего было делать, но они страшно обворовывали и объедали Селиванова. Он видел эту эксплуатацию, но, по слабоволию, не мог ей противостоять. Жаль было на него смотреть: носится целый день по Москве, давая, ради заработка, уроки, а прислуга не только поглощает значительную часть его заработка, но часто при этом его самого держит впроголодь. Селиванов неоднократно жаловался нам на то, что дома ему нечего поесть. А мы видели, что за его счет прислуга откармливает своих гостей и родню. В то время часто повторялась крылатая жалоба прислуги:
– Попили господа нашей кровушки!
Здесь, несомненно, прислуга пила кровушку своего господина.
Несмотря на общую голодовку или, во всяком случае, большие лишения, – В. А. продолжал, один раз в неделю, устраивать у себя журфиксы с картами и музыкой. Соберутся человек шесть-десять, пьют, едят за счет хозяина… Все это казалось картинкой из давно отжитого времени, но Селиванов не мог понять, почему я решительно отказался бывать на его журфиксах.
Между прочим, В. А. Селиванов служил инспектором преподавания музыки в Александро-Марьинском девичьем институте на Пречистенке. Большевизм сильно ударил по строю этой закрытой и, в сущности, аристократической школы. В. А. болезненно переживал эту ломку.
Приходит он как-то к нам взволнованный:
– Сегодня к нам в институт явилась комиссарша. Девица на возрасте, еврейского происхождения. Собрала педагогический совет и предъявила требование: «Вы должны всех институток распустить – отослать к родителям! Это – буржуазный элемент! Институт надо пролетаризировать, принять в него пролетарских детей». Нас всех – точно обухом по голове. Так и присели, смотрим один на другого. Одна из классных дам не выдержала, воскликнула: «Да откуда же брать пролетарских детей? Не с Хитрова же рынка51!» – «Именно! – оживилась комиссарша. – Вот именно! С Хитрова рынка мы и возьмем сюда детей».
В Ведомстве учебных заведений императрицы Марии существовало всегда самое консервативно-монархическое настроение. Неудивительно, что требование о пролетаризации ими понято быть тогда еще не могло.
В. А. Селиванов был одновременно и председателем профессионального союза музыкантов-педагогов. В первое время с профессиональными союзами неклассового характера большевицкая власть еще считалась. Когда во вторую половину 1918 года голод в Москве стал сильно заостряться, подобно другим союзам и этот получил право привезти для своих членов два вагона муки. Добряк В. А. уговорил и меня, не имеющего никакого отношения к музыке, а тем более – к ее преподаванию, тоже записаться, – чтобы иметь право на получение муки, – под каким-то титулом в союз музыкантов педагогов. Это тогда называлось – «примазаться», и оно было, в силу тяжелых условий жизни, в обычае. В качестве примазавшегося «преподавателя музыки» и я получил на свою долю два мешка муки.
Позже Селиванову удалось получить для своего союза, а заодно для себя лично и для своей школы, – реквизированный особняк на Арбате же, на рыночной площади, против Александровского военного училища. Сначала В. А. смущался. Советовался со мной:
– Все-таки как-то неловко… Вторгнуться в реквизированный частный дом…
Потом – ничего, примирился.
Охрана домов
Тогда московскую жизнь совершенно отравляли грабежи. Полиции от времен революции более не было, а революционная милиция для своих задач еще не годилась.
Грабители постоянно нападали на дома или на отдельные квартиры. Вторгнутся под видом агентов власти, производящих обыск, а иногда и безо всяких предлогов, и ограбят население дома.
Все это проделывала разнузданная солдатня.
С вечера Москва погружалась во тьму. Выходили из домов только по совершенно неотложной необходимости. И вышедший на улицу имел шансы быть ограбленным.
С сумерками почти все дома закрывались железными воротами; обращались в маленькие форты. Проникнуть, начиная от сумерек, мирному, но неизвестному человеку в такой дом – было совершенно невозможно. Да и в дневные часы без протекции в них не всегда можно было попасть. Парадные ходы на улицу были почти повсеместно наглухо закрыты, проходили в квартиры через ворота и черным ходом.
Но эти баррикадные меры устрашали и стесняли только мирных жителей. Грабители, подъезжая на грузовых автомобилях, поднимали стук и грохот, стуча прикладами о ворота, и так терроризировали население дома криками о необходимости обыска и о последствиях, если обыску будет оказано сопротивление, что обыкновенно ворота пред ними беспомощно открывались…
В более крупных домах уже были организованы домовые комитеты, заведовавшие ими, вместо лишенных прав владения домохозяев. Существовал такой комитет и у нас. В него входили представители от каждой квартиры. Состав был случайный, пестрый, почти наполовину из евреев.
Одно время дежурный член комитета должен был стоять для охраны у ворот целый день, пока дом не забаррикадировался на ночь. Пользы от этой охраны не было никакой.
По рекомендации В. А. Селиванова мы приняли на должность управляющего домом одного отставного полковника. Дали ему хорошую квартиру и приличное содержание. Но полковник, дорвавшись до хозяйственных дел, повел их так убыточно для дома, что мы поспешили его от денег отстранить. А более он ничего не желал делать.
Подобные примеры тогда случались в Москве часто. Найти квартиру было очень трудно. И люди, занятые совсем в другом месте, обманом принимали на себя функции управляющих домами, получали на этом основании квартиру в доме, но ничего не делали. Их увольняли, но квартира оставалась за ними: никого нельзя было лишать квартиры…
Когда в конце лета грабежи в Москве особенно обострились, мы решили в случае нападения оказать вооруженное сопротивление. Кое у кого револьверы еще были. Возник вопрос о руководстве действиями защиты, если последует нападение. Естественно, обратились к полковнику:
– Вы – человек военный. Примите командование на себя!
– Нет, извините! Меня от этого уж увольте. Я здесь не при чем!
После долгих навязываний этих неблагодарных функций друг другу, окончательно «командование армией» возложили на меня. Выработали стратегический план. Нападения, однако, не последовало. Полковника же за трусость уволили от службы.
В числе жильцов, участвовавших в домовом комитете, был один богатый еврей-коммерсант. Он возымел ко мне, за деятельность в комитете, симпатию. В ту пору вместе с группой знакомых сибиряков-богачей он хотел основать в Москве новый частный банк, с капиталом в десять миллионов руб. Мне в этом банке предложили пост директора-распорядителя. Ждали только падения или хотя бы смягчения большевицкого режима.
Ни того, ни другого не дождались. Мысль о банке пришлось похоронить, а мой знакомый переехал куда-то на юг.
Некоторое время спустя он действовал в Одессе в качестве председателя комиссии, конфисковывавшей содержимое в банковских сейфах. В Одессе жила моя тетка52, вдова капитана парохода на Черном море. Всю жизнь они с мужем сбережения вкладывали не в акции, а в драгоценные вещи, которые хранили в сейфе. К ее удивлению, председатель комиссии, услышав ее фамилию, отозвал тетку в сторону и проверил, не являюсь ли я ее родственником. Получив подтверждение, приказал выдать ей все из сейфа неприкосновенно.
Кооперативный съезд
В феврале 1918 года в Москве был всероссийский кооперативный съезд53. Он происходил в университете имени Шанявского, на Миусской площади54. Я принимал участие в съезде в качестве делегата двух ржевских союзов.
Большевизм тогда еще не вполне окреп; казалось, что ему все-таки можно противостоять. Главные надежды в этом отношении возлагались на кооперативные организации как объединяющие массы крестьянства. Других объединяющих организаций вообще не существовало. Советская власть, сознавая все это, пока еще любезничала с кооперативным миром.
На съезде происходила свободная и острая критика большевизма. Несмотря на несомненное присутствие в числе участников съезда агентов власти, это сходило пока безнаказанно.
Огромное впечатление произвела горячая речь кооператора, прибывшего, как говорили, откуда-то с востока России:
– Вы все, товарищи, возмущаетесь большевиками. Конечно, вы правы: их насильнические действия возмутительны и заслуживают осуждения! Но, товарищи, это не самое худшее, что может быть… Есть власть, при которой, если бы она утвердилась, было бы еще хуже…
Собрание настораживается.
– Я говорю об анархистах!
Сочувственный гул покрывает зал. Оратор поднимает руку; шум стихает:
– Но и это, товарищи, еще не самое худшее!
Зал затих. Оратор выдерживает паузу:
– Еще того хуже будет, если наступит власть подонков, – люмпен-пролетариата!
Снова загудело собрание.
Оратор оказался плохим провидцем. Большевизм превзошел все.
Съезд вынес резолюцию с резким осуждением большевизма как системы. Конечно, никаких последствий эта воинственная резолюция не возымела.
Особенным успехом и симпатиями пользовался на съезде проф. С. Н. Прокопович. Еще было свежо в памяти, что он входил в последний состав временного правительства, и над Прокоповичем сиял ореол представителя сваленной большевиками власти. Каждое появление Прокоповича на кафедре встречалось шумными аплодисментами.
С. Н. Прокопович начинал:
– Това-арищи!
Мягко-ласковое, как казалось, его обращение производило впечатление на кооператоров. Говорил он хорошо, и к выступлениям С. Н. очень прислушивались поприезжавшие из разных углов России.
Когда начались рассказы приезжих о том, что в разных местах стали выпускать свои, местные деньги, Прокопович убеждал:
– Това-арищи, это о-очень важно! Рассказывайте, где были такие выпуски?
Было названо несколько десятков городов, где они происходили.
Чрезвычайное внимание привлекла к себе на съезде его жена, Екатерина Дмитриевна Кускова. Ее имя уже широко прокатилось по всей России, и она приобрела большую известность своими общественными выступлениями. Тогда вообще выступление женщин в роли общественных деятелей было еще редкостью. На съезде ее участие вызывало в кооператорах интерес. Я слышал разговоры:
– А где же она?
– Будет Кускова выступать?
Когда она выступила в первый раз, весь зал обратился в напряженное внимание. Сильная брюнетка, с выразительными глазами, красивой фигурой – она была в расцвете своих сил. Как оратор, выступала всегда хорошо, говорила убедительно.
Заправилы съезда с нею очень считались. Постоянно слышалось в речах:
– Катерина Дмитриевна. Катерина Дмитриевна…
Фамилия не произносилась. Подразумевалось, что каждый и сам должен знать, о ком именно идет речь55.
Молодой ученый, Александр Васильевич Чаянов, производил впечатление своей манерой говорить. Как будто вычеканивал слова, да и тембр голоса был у него металлический. Чаянова встречали очень сочувственно. Тогда он еще не выявил своего оппортунизма в отношении советской власти, как то стало через короткое время. Это, однако, не спасло Чаянова от репрессий, когда настал, лет десять спустя, и его час.
На кооперацию Россия возлагала столько надежд, сколько ждали от «мощного» голоса представителей миллионов крестьян на всероссийском съезде, – а дело кончилось говорильней и бессильной резолюцией.
Кооперативная служба
Не оправдала моих ожиданий и кооперативная служба. Ожидал, что мне будут даваться серьезные поручения, а на самом деле меня занимали частью совершенными пустячками, главным же образом не соответствующими моим взглядам операциями в Народном банке56.
У кредитного союза дел в Москве было и в действительности мало, и председатель союза Береснев сюда приезжал только изредка. Наоборот, председатель потребительского союза Шершень, человек хитрый, очень любивший свои личные интересы, – а также и его коллеги по правлению, – очень любили приезжать в Москву. Это им ничего не стоило, – поездки щедро окупались средствами союза, и члены правления имели даже для себя постоянный номер в одной из лучших гостиниц. Развлечений же в Москве для почтенных кооператоров было изобилие.
Поэтому, как только дела могли оправдать поездку в Москву, правление себя – полностью или частью – командировало. Они и совершали нужные сделки.
В Народном же банке на меня возлагалось специальное поручение: добывать денег в кредит для потребительского союза, добывать их во что бы то ни стало и какими я умею способами.
Народный банк был в ту пору уже достаточно революционизирован. Во главе его, как председатель правления, стоял Михаил Парсаданович Авсаркисов, армянин, член кадетской партии. М. П. был крупный, бородатый мужчина, с приветливыми глазами, старавшийся со всеми быть обходительным и любезным. Он ездил по городу на банковом автомобиле, что было тогда в Москве большой редкостью, потому что все автомобили были реквизированы большевиками для своих надобностей. М. П., при встречах, подвозил на машине знакомых клиентов. Это бывало даже не совсем приятно, потому что автомобили были тогда прозваны – и не без оснований к тому – «хамовозами».
Директором же отдела, от которого зависело кредитование союзов, был Василий Васильевич Костин. Еще молодой человек, вероятно, неплохой, но очень был избалован заискиванием перед ним кооператоров, ищущих кредита, и, что называется, – заносился, генеральствовал.
Выпрашивать у него деньги было для меня делом тем более трудным, что оно не было обоснованным. Кредиты, назначенные союзу, были давно уже полностью исчерпаны. Надо было буквально выклянчивать сверхкредиты. Я бы сам этого клиентам не позволил, а мне приходилось выпрашивать против убеждения. Естественно, что для Костина я не был достаточно убеждающим его просителем, и Шершень не раз мне с торжеством указывал на то, что вот он выпросил у Костина лишние деньги, а я не смог.
Коробили меня и порядки потребительского союза. У правления постоянно бывали на руках подписанные пустые вексельные бланки, которые они заполняли, когда нужно и как нужно. Не знаю, бывали ли при этом и злоупотребления, но, если и были, – все покрыл крах кооперации, при дальнейшем росте большевизма.
Между прочим, и мне не один раз передавались из рук в руки, иногда через третьестепенных служащих союза, целые пачки векселей, иной раз на очень крупные суммы, и все это в частном же порядке от меня потом отбиралось.
Ясно, что у меня с кооперативными союзами тесного согласия образоваться не могло. В сентябре 1918 года я перестал быть представителем этих союзов.
Штрихи жизни 1918 года
В ту пору в Москве, как, впрочем, и во всей России, существовал настоящий психоз, – какое-то обожествление слов: «революция», «революционный», «революционность» и т. д.
Эти эпитеты применялись ко всему: «революционное государство», а не просто государство, «революционный народ», а не народ, «революционная столица», «революционный театр», «революционные артисты», «революционное мышление», «революционное правосознание», «революционное судопроизводство», «революционная дума», «революционная интеллигенция» и т. д. и т. д.
Казалось, что оголтелые от революционности россияне скоро станут говорить: «революционное небо», «революционное солнце»…
Этот революционный психоз пресекли только новые большевицкие эпитеты и лозунги, затмившие собою все, что относилось к «буржуазной» революции.
В феврале московские газеты оповестили о предстоящем собрании деятелей судебного ведомства.
В конце 1917 года большевицкая власть упразднила суд57, даже несмотря на то, что он в значительной мере также революционизировался посредством влития, как в магистратуру, так и в прокуратуру, струи адвокатуры. Теперь, по случаю этого упразднения, московскими судебными деятелями было надумано на торжественном собрании как бы подвести итоги деятельности судебных учреждений по законам Александра II.
В числе намеченных ораторов стояло имя Крапоткина, и это имя многих ввело в заблуждение. Ожидали, что выступит известный социалист Крапоткин. Выступал же его однофамилец или родственник – судебный деятель58. Зал собрания – оно состоялось в Охотничьем клубе, в Шереметевском переулке, был переполнен, именно благодаря этому недоразумению.
Речи производили грустное впечатление. Выступавшие ораторы все время хвалили свое ведомство: какое, мол, оно было хорошее, как мало в судебной среде было преступлений по должности, как свято судебные деятели относились к своим обязанностям и т. д. и т. д.
Пусть все это было и верно – за судебным ведомством была никем не оспариваемая заслуга перед страной. Но получалось впечатление некоторой неловкости – оно образовывало на душе слушателя осадок, – что почтенные деятели сами себя хвалят…
Грустное по настроению, это собрание явилось похоронным по существу.
В первые месяцы большевизма кооперация высоко подняла голову, и у кооперативных деятелей кружилась голова.
В связи со все ухудшающимся положением интеллигенции и с оттиранием ее представителями физического труда, я затеял создание интеллигентского кооператива «Прометей». Этот кооператив должен был привлечь группу интеллигенции к труду, связанному с печатным делом: переплетное ремесло, бумажные фабрикаты, литографские и графические работы и т. п. Удалось образовать инициативную группу; мы выработали устав, и я понес его в соответственный кооперативный орган для регистрации.
Этот орган – не помню его официального названия – помещался на правой стороне Поварской улицы, если идти от недалекой от него Арбатской площади. Дело же пришлось иметь с какой-то кооперативной дамой, не то инструкторшей, не то инспекторшей; во всяком случае, от ее заключения зависела регистрация кооператива.
Пришел я в это учреждение в одиннадцатом часу дня. День был хороший, июльский; приятно было сидеть на воздухе. И вся компания служащих учреждения расположилась в тени дерева за коллективным чаепитием, во дворике усадьбы.
Жду я полчаса, час… Слышу веселые разговоры, взрывы хохота… Когда же это кончится, ждать мне было уже некогда. Прошу сторожа:
– Попросите же кого-нибудь прийти. Ведь я жду уже целый час!
Появилась дама, заведующая регистрацией. Крайне сердитое лицо:
– Вам что?
– Простите, что я вас оторвал…
– Вам что, говорю?
– Вот, прошу зарегистрировать наш кооператив. Это наш устав!
– Через три дня приходите.
Через три дня получаю устав: в регистрации кооператива отказано.
Жаловаться в ту революционную пору на рассердившуюся кооперативную даму было и некуда, и бесполезно. Личные же переговоры с нею и предложения о соответственном изменении устава успехом не увенчались.
Критика сердитой кооператорши была злостно-придирчивая, «Прометей» был провален. Но, да простит ей Бог: все равно большевики через некоторое время его бы разрушили.
Лето было тревожное, даже бурное. Перестрелки на московских улицах были частым явлением. Приходилось иногда попадать в район такой случайной стрельбы – кто-то на кого-то покушался, и виновных преследовали. Спасешься, если успеешь и если впустят, – в первый попавшийся магазин: торговцы, при первых же выстрелах, спешили закрыть двери. Не пустят, – прислонишься к подворотне или к стенке.
Одно из июльских воскресений особенно памятно. Стрельба началась с утра.
Pulsuz fraqment bitdi.