Kitabı oxu: «Собрание сочинений. Том 1. Трактаты и наброски»
© Яков Друскин, наследники, 2026
© Валерий Сажин, составление, примечания, 2026
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2026
Когда на небо опустилась ночь и сумрак наступил на город, движения линий ослабели и устал я.
Яков Друскин. Первая пол. 1930-х

Яков Друскин: смерть и жизнь
Известный петербургский врач-невропатолог Г. И. Россолимо в 1906 году выпустил в свет «План исследования детской души: Пособие для родителей и педагогов» 1. Это был универсальный аналитический дневник. На девяноста страницах родителям предлагалось последовательно, от года к году жизни ребенка (детей) и родителей, откровенно ответить на более чем триста вопросов о всесторонних обстоятельствах развития детей, семейной атмосфере, а также о свойствах психики, поведения самих родителей и видения ими разнообразных жизненных проблем.
В 1909 году Семён Львович Друскин, отец к тому времени двух сыновей – Якова и Михаила, купил такую книгу и в течение по крайней мере четырех лет педантично и добросовестно отвечал на всё обилие вопросов врача-невропатолога (разумеется, отвечал не врачу, а самому себе; объяснений, почему не мама, а отец вел этот дневник жизни детей и семьи, дать невозможно – лишь отметим запись С. Л. Друскина на соответствующий вопрос о характере каждого из родителей: «Мать раздражительно-нервная») 2.
Благодаря многочисленным и разнообразным, хоть и лапидарным, записям Друскина-отца «План исследования детской души» оказывается единственным достоверным источником сведений о повседневном быте, нравах, тех или иных взглядах всей многочисленной семьи Друскиных: папы, мамы и трех их последовательно появлявшихся на свет детей: Яши, Миши и Лиды 3.


Некоторые сообщения нуждаются в пояснениях (они, разумеется, отсутствуют). Например, на вопрос: ведет ли семья замкнутый образ жизни или нет, следует ответ: почти замкнутый. Это, кажется, не совсем обыкновенный образ жизни для энергичных политических деятелей, какими были Друскины-старшие. В молодости в Вильне они вступили в Бунд – еврейскую социалистическую партию, там Елена Савельевна, будущая супруга Семёна Львовича, бесстрашно выступала, например, на первомайском митинге; переехав в Казань, супруги продолжили активную партийную работу; в Вологде осенью 1917 года Елена Савельевна – энергичная политическая деятельница, а Семён Львович стал одним из лидеров местной бундовской организации.
Тут кстати и важно отметить, что сохранился перевод С. Л. Друскиным с немецкого языка обширного курса лекций (авторство неизвестно) о социализме и социальном движении в Европе, где проповедуется общеевропейское пролетарское движение (по Марксу) и утверждается, что христианство чуждо пролетариату 4. Неудивительно поэтому, что в 1911 году он на соответствующий вопрос «Пособия…» отвечает, что о религии в семье не упоминается, а вместо нее воспитывается «добропорядочное» отношение к людям; в 1912-м: у детей отсутствуют религиозные чувства.
Каковы же некоторые содержательные характеристики, которые Друскин-отец давал на протяжении разных лет сыну Якову?
Как отмечено, «Пособие…» было приобретено и стало заполняться с 1909 года. Одна из первых записей того периода – свидетельство отца о том, что к этому времени сын страдает бессонницей и ночными страхами. Потом появятся записи о систематических головных болях Якова в 1912 году: по мнению отца, из-за слишком напряженных подготовительных домашних занятий; надеялись, что эти головные боли пройдут, когда сын поступит в училище (потом в школу). Но головные боли продолжались. И, наконец, через некоторое время отец записал, что Яша вспыльчив и даже временами злобен.
Важно теперь обратиться к тому, что известно со слов самого Якова Друскина о его детстве и юности.
В 1978 году, незадолго до кончины, он записал: «К Марксу я пришел против своей воли» 5. Хотя на протяжении предшествовавших лет Друскин многократно давал своему увлечению марксизмом разнообразные мотивировки и интерпретации, вряд ли известное с его же слов заинтересованное штудирование им в четырнадцати – семнадцатилетнем возрасте «Капитала» К. Маркса, трудов А. Бебеля и другой околомарксистской литературы обошлось без влияния родителей.
К его двадцати годам марксистское наваждение рассеялось. Оно постепенно развеивалось показательной плотной чередой смен Друскиным мест, где он надеялся получить образование, которое подобало бы его интеллектуальным интересам: в 1919 году физико-математический факультет Петроградского университета, тогда же следом – отделение социально-исторических наук Педагогического института, в 1920 году – общественно-педагогическое (философское) отделение факультета общественных наук Петроградского университета.
В 1923 году с получением диплома эти метания наконец завершились. С тех пор и впредь Друскин – исключительно рядовой учитель русского языка и математики в школах фабрично-заводского ученичества и техникумах (начал преподавательскую деятельность в 1921 году). Случились только два исключения: окончание в 1929 году трехгодичного курса (экстерном) фортепианного отделения Ленинградской консерватории (настояли родители) и окончание в 1939 году – тоже экстерном – математического факультета Ленинградского университета (по месту работы понадобился диплом?).
В 1941 году Друскин мысленно вернулся на тридцать лет назад.
Запись, сделанную тогда в дневнике о произошедшем с ним весной-летом 1911 года, он с тех пор будет систематически, с небольшими вариациями, воспроизводить в дневниках чуть ли не до конца жизни.
Сначала на прогулке с отцом он был «осенен Богом» (один из вариантов описания посетившего его чувства), а через несколько месяцев вдруг осознал, что в мире присутствует смерть. (Потом он еще запишет в дневнике, что часто в детстве просыпался ночью от страха смерти.) Отрефлексировав эти детские воспоминания, Друскин станет впредь отсчитывать с тех событий начало своей эмоционально-интеллектуальной эволюции.
Нужно припомнить, как папа писал о том, что сын часто просыпается ночью от страха (только не конкретизировал, чего именно страшится Яша), и именно в том 1911 году (и в следующем) писал об отсутствии в семье, и в частности у детей, религиозных чувств. Можно, кажется, констатировать: отцу было неведомо содержание психологических тревог сына, и он ничего не знал о состоянии его духовного мира.
Наряду с этим неразъясненным (потому что не отрефлексированным Друскиным) остается некоторое противоречие между «задетостью Богом» (другая формулировка произошедшего с ним в 1911 году) и заинтересованным постижением марксизма. Читал ли Друскин, наряду с прочей марксистской литературой, работу «К критике гегелевской философии права», в которой Маркс провозгласил религию «вздохом угнетенной твари» и опиумом народа?
По крайней мере, очевидно, что вплоть до 1923 года Друскин пребывал в интенсивном и внутренне разноречивом поиске своего пути.
В двадцатиоднолетнем возрасте он, как можно судить, завершил тот период (поскольку Друскин был суеверен и осознавал магию чисел, стоит отметить, что число «двадцать один» в разных эзотерических и религиозных системах означает примерно схожее: завершение прежнего пути и начало нового – благого).
К тому времени судьба, от года к году, постепенно окружила его людьми, которые на полтора десятилетия впредь станут, каждый по-своему, его интеллектуальными и духовными единомышленниками: в 1918-м это окажется будущий писатель и философ Л. С. Липавский, в 1922 году – будущий писатель А. И. Введенский, потом, в 1925-м – Д. И. Хармс; вскоре тут же появятся Н. М. Олейников и Н. А. Заболоцкий.
Похоже, что литературное творчество Друскина было инициировано первыми литературными опытами его друзей. Очевидный пример: стихотворение Введенского «Галушка» (1925), в котором строчки «Хрипит наш мир 〈…〉 он сдох вы знаете он сдох» [так! без знаков препинания. – В. С.] откликаются в одном из ранних произведений Друскина, названного им «Сдох мир» (1927–1928).
Последующее творчество Друскина, Введенского, Хармса, Липавского – экстракт взаимных перекличек сюжетов, тем, мотивов, лексики, воплощавшихся в том числе в посвящениях своих текстов друг другу и прямых творческих диалогах. Чрезвычайное обилие соответствующих примеров достойно специального исследования, здесь неуместного. Достаточно лишь привести выборочный перечень общих для этих авторов мотивов, явленных в их произведениях: время, мир, мгновение, чудо, несуществование, пространство, вечность, бессмертие, страх, Бог…
В 1933 году продолжение интеллектуального и творческого общения Друскина и его друзей, происходившего на протяжение второй половины 1920-х и начала 1930-х годов, Липавский предложил запечатлеть в своеобразной «стенограмме», которая получила наименование «Разговоры» 6. Этот текст, помимо разнообразия тем «разговоров» и реакции на чтение участниками друг другу своих произведений, дает представление и об эмоциональной атмосфере их дружеского общения.
Всё это рухнуло. Не в одночасье, но постепенно: расстрелян НКВД Олейников (1937), пропал без вести на фронте Липавский, умер на пересылке арестованный Введенский (1941), умер в тюремной больнице Хармс (1942).
Как отмечено выше, в 1941 году Друскин обратился памятью к 1911 году, в том числе к моменту, когда он впервые явственно ощутил: в мире присутствует смерть. Обращение к давно прошедшему времени (мотивы смерти и времени с тех пор во всю последующую жизнь Друскина станут в его дневниковых записях систематически сопутствовать друг другу 7) стимулировало феномен своеобразного воскрешения им утраченных друзей (и родных: сначала отца, ушедшего в 1934 году; впоследствии – мамы, в 1963-м). Оно воплотилось в «неумолкаемых» мысленных (систематически фиксируемых в дневниках) разговорах-воспоминаниях о друзьях и родителях и во «встречах» с ними в чрезвычайном обилии снов – по существу, в параллельной жизни Друскина, которую, по пробуждении, он тотчас интерпретировал в присущих ему этических, философских, религиозных категориях.
В 1975 году, подытоживая результаты постоянно осмыслявшихся им в течение предшествовавших сорока лет утрат, Друскин сформулировал их, эти результаты, как – всякий раз – возрастание «радиуса жизни» 8. Смерть, всегда вызывавшая поначалу естественные уныние и печаль, вскоре оказывалась побудителем интеллектуальной работы, интенсивной рефлексии, творческой жизни.
Схожее явление – в эссе и трактатах Друскина. Завершение очередного сочинения (так сказать, «кончина» = окончание текста) оживлялось им, иногда сразу или через некоторое время, переписыванием, переделкой – и не однажды, а по нескольку раз; эта работа оказывалась произведением хоть и несущим следы предшествовавшего, но всё же новорожденным.
Смерть следовала за Друскиным, но, парадоксальным образом, вела неотступно – до поры – к жизни.
Валерий Сажин
Яков Друскин
Трактаты и наброски
1
Соседний 〈мир〉
И нет конца и нельзя остановиться / и всё выходит так что нет перерыва / и как вода течет и находя препятствие во льду / и небо серое / и отсюда трамваи на мосту идут медленнее / и самый мост удлинился и стал скучным / и на мосту по перилам идет мальчишка и если он упадет в Неву то разобьется о камень и лед и потонет в воде / и лед идет и стукнулся лед о лед и лед раскололся и на льду камни и кирпичи и от камня до камня и от кирпича до кирпича по бесконечности / и еще лед на лед нашел и пошел лед под лед и вышел из-под льда и пошел дальше / и течет Нева и нефть на Неве: / масло синее и узоры и лоскуты и голова кружится и можно свалиться в Неву вниз головой и разбить голову о камень и лед и потонуть в воде и кирпичи на льду и осколки кирпичей на льду и от кирпича до кирпича и от осколка до осколка – бесконечность и мост тянется и удлинился и трамваи идут медленнее и гранитные перила у Невы я лежу на перилах холодно небо серое больше ничего нет.
〈1927–1928〉
2
Суббота
I
Ранним утром вставши, светлое увидев небо
Ровную линию увидев, полное протяжение
Неподвижность души почуял, равное пребывание
Сам себе равен стал, с самим собой совпадаю.
II
С самого утра был я весь жидкий
Переливались внутренности, грязи хлюпали
Но предпринял я героическое усилие
Грязи высохли и весь подсох я.
III
Вижу как застывает ход пешеходов движение реки трамваев
Вязкая линия высохла, тень осталась.
А по бокам возвышаются тверди – земная, небесная
Вижу движение кончавшимся серая тень осталась.
IV
Мягкое тесто ровное тянется сплошной линией
Скользких форм нету, пузыристости тоже
Мягкое тесто ровное выпуклости произвольные
К рукам не липнет, где хочу нажму трону.
〈1927–1928〉
3
Душевный праздник
«На что человеку целый мир, если он повредит своей душе?»
Я жил много лет, что-то делал, думал, писал и вдруг увидел: меня не было. Где я? Где моя душа?
Я увидел что-то простое, настолько простое, ясное, очевидное, что сейчас я не могу даже понять, как я не видел этого раньше, как я мог жить, не видя этого. Это простое, ясное, очевидное – моя душа. И это чудо: чудо – душа; чудо, что я столько лет не видел этого чуда; чудо, что я мог жить, не видев этого чуда; чудо, что я увидел чудо.
Это так просто: подумай о своей душе. И еще: «подумай о своей душе» – это и есть душа. То есть: когда я думаю о своей душе, я и имею ее. Думать о своей душе – это мысль. Но душа не мысль, даже не мышление, не думание, душа больше, чем мысль: душа думает и имеет мысль. И всё же: когда я думаю о своей душе, я имею ее, эта мысль и думание о моей душе и есть моя душа, то есть эта мысль больше, чем эта мысль: как то, что она есть, она больше того, что она есть.
У меня сейчас тяжелая радость или радостная тяжесть. Как будто я впервые заметил: у меня есть душа.
Я увидел новое простое и радостное, но по другую сторону новой радости печаль: о том, что было и уже не будет.
Иерография, «Закон и первоначальное» – всё это представляется мне сейчас очень сложной, но ненужной ничтожной постройкой. Зачем всё это, когда сказано так ясно, просто и хорошо:
ПОДУМАЙ О СВОЕЙ ДУШЕ.
Когда я пошел сейчас на кухню мыть руки, я вспомнил, как совсем еще недавно, вчера медленно и спокойно ходил ночью на кухню, за окном брал что-нибудь поесть, потом не торопясь ходил в коридоре, касался крючка 4, 8 или 16 раз, я любил ночь, тишину, медленность, неторопливость. Теперь всё это прошлое: я буду ходить на кухню, буду ходить по коридору, но уже не так, как вчера. Я тот же и уже не тот же.
Когда есть важное и главное, то одно, а там, то есть раньше, в множестве одно, но одного-то, кажется, и не было.
Какой-то круг: то, что я прежде думал, – инвариантная система в множестве состояний, то есть одно в множестве, сегодня увидел: одного-то и не было, только сегодня нашел. Но есть и другое – то, что раньше видел; тогда одно и другое и снова инвариантная система – одно в одном и другом. Но сегодня увидел: одного-то и не было, только сегодня нашел его. Но есть и другое…
Если приму целиком то, что увидел вчера, мне будет жалко прежнего: философии, если придется от нее отказаться. И снова круг: видя Его волю, зачем рассуждать о другом? Но, видя другое, не могу не рассуждать о нем.
Но это уловка: если я брошу курить и прочее, если я приму всё и не будет дурных мыслей, помешает ли мне это заниматься «Законом и первоначальным», иерографией, философией? Да, помешает.
Иерографический релятивизм, инвариантность в этом релятивизме, категориальный сдвиг, устранение причинных отношений, несовпадение-извращение, наркотики, Шурин пример с чудом, глупые положения, неумение вести себя в обществе, правила поведения, нарушения их…
Как будто бы и раньше всё это я знал, так казалось мне: Бог, бессмертие, примат практического разума. И это было не отвлеченное знание, а вполне конкретное. Но сейчас узнал еще более конкретное. Раньше был я, мое поведение, моя философия. И хотя я всегда знал то, что я знал, то есть понимал, чувствовал, ощущал, всё же отделял себя от себя, от своего поведения. Я думал, что я и моя философия одно и то же. И вдруг я увидел, что не одно и то же.
Приятное примешивается к ложному, и принимаешь его за истинное.
Я думаю, я решаю, я оправдываю и думаю, что мои мысли, мое решение, мое самооправдание и есть я. Но оказалось, что это не я. Выходит, что я не понимал примата практического разума.
Я отвергал человека. Нет, я ушел так далеко от человеческого, что, когда оглянулся и увидел человеческое, оно оказалось так далеко от меня и показалось мне близким и нужным, и я стал отрицать то, что знал раньше.
Если Бог в том, чтобы думать о своей душе и любить ближнего, то я не знал Бога.
Я думал о Боге и не думал о душе. И мне казалось, а может, и действительно было понимание, и откровение, и великая радость, когда я сливался с Первоначальным. Иногда и люди служили поводом этого слияния. Но не было любви к людям, но к Первоначальному и Закону в людях.
Тот мир открывался мне и в иных формах, когда земные причинные связи потускнели и теряли свою необходимость, обыкновенные предметы становились новыми, прекрасными и радостными – они сохраняли то, что у нас всегда теряется, – постоянную новизну: они всегда были и оставались новыми. И это было реально, как стол, за которым я сейчас сижу, и еще во много раз реальнее.
Тот мир со всеми его предметами, людьми, со всем, что невозможно и назвать, был во мне, это был истинный реальный мир, истинно реальный. Гуляя, бывая в гостях, разговаривая с людьми, исполняя неприятные тяжелые обязанности, находясь с самим собою, я был в нем – в том мире, и он был во мне. И когда Бог послал мне второй мир, и он был во мне и я в нем, хотя в пространстве и отделенный от меня, – пространства не было.
Я созерцал тот мир: я был в нем, я был им, и он во мне. Я был как в стеклянном корабле.
Я был один, пока Бог не дал мне второго мира, но я не знал, чем он был, что́ он был. Он был далекое и чужое и стал жалким и близким. Но и во втором мире я не вышел из себя, из своих границ, оставался один. И душа моя наполнилась печалью, и плакала, и жаждала близкого и жалкого. И я подумал о своей душе, о добре и зле, о людях, стал сомневаться, потерял дорогу, стою на распутье и не знаю, куда мне идти.
В трамвае поругались пьяные рабочие. Вагон остановили, одного из пьяных толкнули, и он вылетел на улицу. Он поднялся и стал жаловаться, просить; он чувствовал себя несправедливо обиженным: – почему вытолкнули только его, а второго пьяного оставили? Он без конца повторял, что пьяного тоже надо выбросить из вагона так же, как и его. И так он был мне противен, этот дурак, с его обидой, – человек.
Я связан со всем, нет меня отдельного. Я – часть всего – всё. А моя душа? Её нет, потому что всё одно и я – всё. Снова выскочил из мира.
Я нашел. Я потерял свою душу.
По понедельникам и четвергам я еду в фабзавуч утром в 7 часов в автобусе. Большей частью встречаю тех же людей.
У штаба садится молодая женщина лет 23–24. Ее провожает муж или, скорее, любовник лет на 10–15 старше ее, аккуратный, размеренный чиновник. Он подводит ее к автобусу, усаживает, целует руку, потом, наклонив голову набок, уходит, помахивая тросточкой. Всю дорогу она сидит не двигаясь, грустная. И я проникся уважением к греху: к грешнику, к слабости грешника, который не может устоять перед грехом, к человеческой слабости.
Кончился мой душевный праздник.
12–17 сентября 1928 〈1960-е〉
4
Песнь о субботе
I
Был праздник, и всякая тварь радовалась, и я радовался и славил имя Господа Бога Великого.
И был у меня второй мир, и была женщина, открывшая мне его, и целый месяц это было.
И не было радости конца, и не было времени, и ничего не замечалось.
И был праздник, а сегодня суббота, день праздника последний.
И всякая тварь радуется, и я радуюсь и славлю имя Господа Бога Великого, но не забыть мне, что сегодня суббота, день праздника последний.
Был праздник и настала суббота, день праздника последний.
И настала суббота, день праздника последний, и не хватило мне радости, не осталось мне радости на субботу, день праздника последний.
Потому что последний день праздника и завтра не будет…
Один Ты, Господи, есть
и нет в Тебе прехождения
и не сказать про Тебя: было и не будет,
но только есть.
Восславим субботу, страшный день, день праздника последний.
II
И уж наступил последний день.
Солнце как будто светит, и небо светлое, и кругом день, но темно у меня, и я вижу ночь, и пришла смерть.
И уже появились шорохи и шумы, а шум машин глохнет.
И не будет движения – движение остановится, и будет тишь, и в небе уже трещина и видна грань двух столкнувшихся ничто.
И все уже умерли, и ходят трупы и дохаживают свой последний день.
〈1928〉
