Kitabı oxu: «Золотой лосёнок»

Şrift:

Глава I. О том, как Паниковский нарушил конвенцию

1.

Пешеходов надо любить.

Пешеходы составляют большую часть человечества, а в Сибири — подавляющую. Мало того, лучшую его часть. Это пешеходы прошли Сибирь от Камня до Тихого океана, когда никаких экипажей здесь не было и в помине. Это они срубили остроги, проложили тракт, поставили города, открыли в Томске университет, изобрели пельмени, маслоартель и земское страхование от пожара. Ермак был пешеходом, хотя и плавал на стругах. Дежнёв был пешеходом, хотя и плавал на кочах. Все сибирские землепроходцы, как видно из самого их наименования, проходили землю ногами.

И когда всё было готово, когда сибирская земля приняла сравнительно благоустроенный вид, появились автомобилисты.

Они пришли около двадцать пятого года, вместе с американским кредитом. Автомобиль продавался в рассрочку на двадцать четыре месяца, и первый взнос был так мал, что его, казалось, можно было внести из одного только чувства собственного достоинства. «Форды» и «Шевроле» покатили по трактам. В них сидели кооператоры, земские агрономы, зубные врачи, председатели маслоартелей и молодые люди, которым никто бы не доверил даже велосипеда. Кротких и умных пешеходов стали давить. Сибирские куры, никогда не видевшие ничего быстрее ямщицкой тройки, гибли сотнями, не успев понять, что произошло. Пешеход прижался к заборам. В уездных городах на столбах появились эмалированные знаки, значения которых не знал никто, включая поставившее их земство.

Но осенью двадцать девятого года в Нью-Йорке, на улице с подходящим названием Уолл-стрит, что в переводе значит «Стенная», что-то упало.

Сибирь долго не могла понять, что именно. Сначала подешевело масло. Потом подешевело всё, что делают из молока, потом всё, что делают из хлеба, а потом и сам хлеб. Потом приехали люди из банков. Агент Сибирско-Американского общества автомобильного кредита ехал по тракту на последнем непроданном «Форде» и собирал остальные, как пастух собирает разбежавшееся стадо. За ним тянулся печальный караван отобранных машин, а за караваном, держась на почтительном расстоянии, шли бывшие владельцы. Они шли пешком.

И Сибирь снова стала пешеходной. Бывшие автомобилисты научились здороваться со своими бывшими жертвами. Куры вернулись на середину дороги. Эмалированные знаки на столбах остались, и теперь, когда некому было их нарушать, их значение стало окончательно непонятным.

Пешеход снова хозяин сибирских улиц.

Вот идёт он из Владивостока в Томск по Великому Сибирскому тракту, держа в руках знамя с надписью «ПОКУПАЙ СИБИРСКОЕ!», а на плече — палку, на конце которой болтаются запасные валенки и жестяной чайник без крышки. Знамя куплено в рассрочку у владивостокского кооператива «Тихоокеанская нить», и на каждой большой станции пешехода ждёт податной инспектор с описью. Но пешеход движется быстрее инспектора: инспектору надо оформлять командировку. Пешеход рассчитывает дойти к открытию осенней сессии думы и вручить знамя лично президенту Вологодскому. Дойдёт он, вероятно, к весенней.

2.

Станционный пейзаж одинаков во всём мире.

Подъезжая к Риму, путешественник видит такие же семафоры, какие запирают вход в Иркутск. Подтягиваясь к Мюнхену, Чикаго или Харбину, поезда минуют одни и те же водокачки с подвижными хоботами, одни и те же круглые депо и мастерские с мелкими оконными переплётами, где обязательно выбито несколько стёкол. Одно лишь отличает сибирскую станцию от всех станций земного шара: деревянная будка с большой вывеской «КИПЯТОКЪ». Твёрдый знак на этой вывеске пережил войну, революцию, Учредительное собрание и две орфографические реформы, потому что кипятку орфография безразлична, а пассажиру безразлично всё, кроме кипятку.

Когда смешанный товарно-пассажирский поезд, беспокойно посвистывая, покинул станцию Каинск, единственный высадившийся на перрон пассажир посмотрел по сторонам с несколько ироническим любопытством. Он увидел то, что мог бы увидеть на подступах к Вене или Рио-де-Жанейро и что множество раз видел у ворот больших и малых сибирских городов.

На вокзальном фронтоне висела вывеска, крупно: «КАИНСКЪ», а под ней, мелкими свежими буквами: «(впредь до переименования)».

Пассажиру было лет тридцать три. Он был в костюме цвета молодой травы, порядочно выгоревшем на плечах, в парусиновых туфлях без носков и в фуражке с белым верхом, какие по большей части носят администраторы летних садов и конферансье. Шею его обматывал японский шарф, когда-то цвета хурмы, а теперь цвета хурмы, пролежавшей зиму на подоконнике. Шарф был повязан высоко и плотно, хотя погода стояла жаркая. Под шарфом имелся шрам, о происхождении которого молодой человек не рассказывал никому, а если рассказывал, то каждый раз по-разному. Больше при нём ничего не было. Не было даже чемодана.

Он повернулся спиной к постылым железнодорожным деталям, щёлкнул ногтем по станционному колоколу и, сопровождаемый ангельским звоном, вышел на площадь.

Такой площади путешественник не увидел бы ни в Вене, ни в Рио. Площадь была покрыта одной сплошной лужей, оставшейся от недавнего дождя, и, по-видимому, от всех дождей текущего столетия. Навстречу приезжему, с противоположного края лужи, двигался гигантский мужчина, нёсший на плечах даму с корзиной. Мужчина осторожно погружал в жижу босые ноги. Подойдя к вокзалу, гигант снял с плеч свою ношу, бережно поставил её на ступеньку, получил медную монету и вернулся к краю лужи, где стояла воткнутая в грязь фанерная дощечка. На дощечке было написано чернильным карандашом:

«ПЕРЕНОС ЧЕРЕЗ ПЛОЩАДЬ. Дамы — 3 коп. Мужчины — 5 коп. С поклажей — по соглашению. Гласные уездного земского собрания — бесплатно (по постановлению)».

Пассажир, с интересом следивший за действиями человека-парома, вежливо снял фуражку и спросил:

— А есть в городе, кроме вас, ещё какие-нибудь перевозочные средства? Механические экипажи? Таратайки? Конно-железная дорога? Метрополитен?

— Был «Форд», — ответил верзила, подумав. — Банк увёз. Ещё в декабре.

— А автобус?

— И автобус увёз. Он тоже был в рассрочку.

— Трамвай?

— Трамвай в Омске, — сказал гигант с некоторой гордостью за отечество. — И в Томске, говорят, скоро будет. А у нас — я.

Приезжий оглядел перевозчика с тем профессиональным интересом, с каким опытный ювелир смотрит на крупный, но плохо огранённый камень. Перевозчик был не только огромен, но и как-то неуместно солиден. В нём чувствовалась привычка стоять на трибуне и выслушивать отчёты ревизионной комиссии.

— Вы, гражданин, судя по осанке, не всегда работали паромом.

— Не всегда, — согласился гигант без обиды. — Я был председатель маслоартели «Барабинская заря». Тридцать шесть дворов, сепараторы шведские, медаль на Копенгагенской выставке. Наше масло, гражданин, ели в Лондоне. С королевского стола.

— А теперь?

— А теперь в Лондоне кризис. Король, говорят, перешёл на маргарин. Ну, и нас за компанию... — Он махнул ручищей в сторону лужи, давая понять, что маргарин и лужа связаны неразрывной экономической связью. — Вас нести?

— Как вы меня понесёте? — осведомился приезжий. — По тарифу для мужчин или с поклажей?

— А поклажа где?

— Поклажа у меня в голове, — сказал молодой человек. — Идеи. Но они лёгкие, это я вам гарантирую. Несите по мужскому.

И, отсчитав из глубины кармана последние пять копеек, он сел на могучие плечи бывшего председателя «Барабинской зари» с непринуждённостью человека, всю жизнь ездившего на бывших председателях.

Посреди лужи гигант вдруг остановился и спросил снизу:

— А вы, извиняюсь, к нам по какому делу? Не из банка?

— Не волнуйтесь, — ответил седок. — Я по семейному делу. У меня здесь родственники.

— Кто же?

— Пока не знаю, — сказал приезжий честно. — Сейчас найду.

3.

Город Каинск стоит на реке Оми, посреди Барабинской степи, и знаменит тремя вещами: маслом, озёрами и названием.

Маслом он был знаменит до осени двадцать девятого года. Озёрами — всегда, но этим никто не гордился, потому что озёр в Барабе больше, чем жителей, и гордиться было бы всё равно что гордиться воздухом. Названием же Каинск был знаменит против своей воли.

Ещё при царе каинские купцы просили переименовать город, потому что ездить по делам и называть себя каинцами было неловко: в Москве собеседник сразу спрашивал, куда они девали брата. Царь не ответил. После революции, в девятнадцатом году, просьбу подали в Сибирскую думу. Дума прошение приняла и передала в согласительную комиссию, потому что каждая из трёх партий тут же внесла своё название. Эсеры предлагали «Вольнобарабинск». Областники — «Потанинск». Социал-демократы, верные духу индустриализации, — «Маслозаводск», что было тогда очень современно, а теперь, после краха масла, стало звучать как издевательство. За одиннадцать лет согласительная комиссия рассмотрела вопрос двадцать шесть раз и двадцать шесть раз отложила его «до выяснения позиции фракций». Тем временем город на всякий случай перекрасил вывеску на вокзале и стал жить «впредь до переименования», как живёт человек, которому обещали квартиру.

Великий комбинатор (ибо это был он) шёл по главной улице и читал город, как читают свежую газету: быстро, с интересом и ничему не веря.

Улица называлась Проспектом Свободной Сибири. Она была застроена деревянными домами с резными наличниками и редкими каменными, оставшимися от купцов. На площади, друг против друга, стояли собор и синагога, оба старые, оба с облупленной штукатуркой. Прихожане собора и прихожане синагоги лет сорок соревновались, чей храм благолепнее. Но в кризис обе общины помирились и вместе подали в земство прошение о ремонте общей мостовой. Прошение рассматривалось. Мостовая между храмами была самым экуменическим местом во всей Барабе, потому что ломали ноги на ней одинаково все конфессии.

Солнце ломилось в витрины. В витрине магазина «Всё для учреждений. Вывески, таблички, печати» были выставлены эмалированные дощечки с надписями:

«Закрыто на ревизию».

«Ликвидация».

«Конкурсное управление».

«Опись имущества произведена».

«Продаётся с торгов».

«Платежи временно приостановлены».

И в самом углу, под слоем пыли, лежала одна маленькая синяя дощечка со словом «Открыто». Её не купил за весь кризис никто. По-видимому, эти решительные тексты — все, кроме последнего, — пользовались в городе Каинске наибольшим спросом.

Рядом, на дверях отделения Сибирского кооперативного банка, висела бумажка, отпечатанная на машинке: «Платежи временно приостановлены. Паника не нужна. Правление». Под этим кто-то вывел мелом: «А что нужно?» Ответа правление не дало.

На заборах висели плакаты. Одни, совсем новые, призывали: «ПОКУПАЙ СИБИРСКОЕ! Сибирский рубль — твёрдый, как сибиряк!» На других, постарше, румяный кооператор с сепаратором обнимал румяную корову, и подпись гласила: «Масло — золото Сибири!» Поверх коровы уже облупилась краска, и было видно, что когда-то под ней висел ещё более старый плакат, где румяный солдат обнимал румяную винтовку. Плакаты наслаивались друг на друга, как геологические эпохи, и в каждом заборе Каинска можно было прочесть всю новейшую историю республики, если иметь терпение и скребок.

Великий комбинатор не имел ни того, ни другого. Он хотел есть.

На бульваре имени Ядринцева, под чахлыми тополями, сидели девушки с толстыми книгами на коленях. Это были абитуриентки, готовившиеся к экзаменам на томские Высшие женские курсы. Они рассеянно перелистывали «Анатомию человека» и «Сибирь как колонию» и шевелили губами, подсчитывая — то ли латинские названия костей, то ли, что было вернее, сколько придётся заплатить за обучение, если масло не подорожает к осени.

В другое время Остап Бендер, чувствительный ко всему прекрасному, не оставил бы девушек без внимания. Ему нравились провинциалки с их стремлением ко всему возвышенному и с их полной неподготовленностью к встрече с ним. Но сейчас было не до возвышенного.

Он миновал бульвар и вышел к двухэтажному каменному дому с колоннами, бывшему дому купца Шкроева. На доме висела вывеска «КАИНСКАЯ УЕЗДНАЯ ЗЕМСКАЯ УПРАВА», а над входом — бело-зелёный флаг, выцветший до такой степени, что тайга на нём сравнялась со снегом.

Остап поправил шарф и вошёл.

4.

Приёмная председателя управы была полна.

На скамьях вдоль стен сидели просители. Бывшие маслоделы в праздничных пиджаках ждали отсрочки по ссудам. Вдова в чёрном платке ждала пенсии за мужа, утонувшего в Оми при исполнении обязанностей бакенщика. Старик с длинной бумагой ждал третий год ответа на прошение о переименовании города и пришёл узнать, не вышел ли ответ, пока он болел. Секретарь управы, худой молодой человек с университетским значком, сидел за барьером и с ненавистью смотрел на всех сразу.

— По какому вопросу? — спросил он.

— По семейному, — ответил Остап и посмотрел на секретаря так, как смотрят на человека, который через пять минут будет страшно жалеть о своём тоне.

Секретарь почему-то встал и открыл дверь.

Кабинет председателя был обставлен с той скромностью, которая в уездных учреждениях заменяет вкус. По примеру Сибирской думы управа завела жёсткие венские стулья, чтобы гласные быстрее соглашались. Соглашаться быстрее гласные не стали, но стали быстрее расходиться, и председатель считал это достижением. Стоял стол, покрытый зелёным сукном с чернильными архипелагами. Стоял шкаф с «Собранием узаконений Сибирской республики». На стене висел большой портрет Потанина — с бородой, в которую, казалось, можно было завернуть всю Барабинскую степь. Под портретом тянулся кумачовый лозунг, написанный белыми буквами:

«МЫ ВСЕ — ДЕТИ ПОТАНИНА».

Остап прочёл лозунг, улыбнулся и понял, что пришёл по адресу.

За столом сидел председатель — Кузьма Ильич Брусницын, человек лет шестидесяти, лысый, с аккуратной бородкой и глазами доброго сельского учителя, которым он и был тридцать лет до того, как земство вытащило его из волостной школы и усадило в это кресло. В молодости, в девяносто первом году, Кузьма Ильич слушал в Томске лекцию Потанина о сибирских инородцах и после лекции пожал ему руку. Это было главное событие его жизни. Он рассказывал о нём на каждом земском собрании, на каждом юбилее и на каждых похоронах, и каинцы давно знали рассказ наизусть, но всё равно не перебивали, потому что Кузьма Ильич всякий раз в одном и том же месте плакал.

— Слушаю вас, — сказал председатель, отрываясь от бумаг.

Посетитель сел на венский стул так, будто это было кресло в Дворянском собрании, и посмотрел на лозунг.

— У вас над столом написано: «Мы все — дети Потанина», — сказал он задумчиво. — Это правда, Кузьма Ильич. Это глубокая правда. Но некоторые из нас... в большей степени.

— Простите?

Посетитель помолчал. Потом понизил голос, как понижают его в церкви и на врачебном консилиуме.

— Я сын Григория Николаевича.

Председатель снял очки, протёр их, снова надел и посмотрел сначала на посетителя, потом на портрет.

— Но... — сказал он растерянно. — Позвольте... У Григория Николаевича детей не было...

— Официально — не было, — мягко согласился посетитель.

Наступило молчание. В приёмной за дверью кашлянула вдова бакенщика.

— Вы, конечно, знаете, — продолжал посетитель тем же тихим, почти исповедальным голосом, — что в девяносто третьем году отец потерял Александру Викторовну. Она умерла в экспедиции, в Китае, на его руках.

— Знаю, — прошептал председатель. — Как же не знать.

— Он вернулся в Россию вдовым и одиноким. Был в Кяхте, разбирал коллекции. Там, в Кяхте, в девяносто седьмом году, и родился я. Мать моя — простая женщина, дочь кяхтинского почтмейстера. Отец о моём существовании не знал. Мать не хотела ему мешать. Она понимала, что он принадлежит не ей и не мне, а всей Сибири.

Кузьма Ильич медленно положил ручку на сукно.

— Он узнал обо мне только в девятнадцатом году, — сказал посетитель и посмотрел в окно, где над бульваром плыли облака. — Восьмого января. В Томске. На открытии Учредительного собрания. Я стоял на хорах. После заседания пробился к нему. Сказал. Он долго смотрел на меня, потом положил руку мне на голову и сказал только: «Ну вот... дожили».

Председатель вздрогнул всем телом.

Он был на хорах в тот день. Он слышал своими ушами, как восьмидесятитрёхлетний Потанин открыл Учредительное собрание самой короткой речью в истории сибирского парламентаризма: «Ну вот, господа, дожили». Он двенадцать лет пересказывал эту речь на всех собраниях. И теперь эти три слова, произнесённые совсем по другому поводу, вошли в него, как гвоздь в мягкое дерево.

— Дожили... — повторил Кузьма Ильич, и на глазах у него выступили слёзы. Те самые, которые каинцы знали наизусть.

— Простите, а как ваше имя? — спросил он, справившись с собой.

— Николай. Николай Григорьевич.

— А фамилия?

— Фамилия по матери. Самойлов. Отец хотел дать мне свою, но я отказался. Тень его имени — слишком тяжёлая тень, Кузьма Ильич. Каждый должен сам зажечь своё солнце. Это его слова.

— Его, — подтвердил председатель, глотая слёзы. — Его слова.

«Действительно, — думал он, с любовью глядя на воодушевлённое лицо гостя, — глохнешь тут за работой. Ссуды, мостовая, переименование... А рядом — живая история».

— Я, собственно, попал к вам в город совершенно случайно, — сказал Николай Григорьевич, переходя к делу с той лёгкостью, с какой опытный ямщик переводит лошадей с рыси на шаг. — Дорожная неприятность. Остался без копейки. Последний пятак отдал перевозчику у вокзала. Конечно, я мог бы обратиться к частному лицу. Мне всякий даст. Но вы понимаете... Сын Потанина просит денег у частника, у бывшего купца, который теперь называется кооператором... Это было бы не совсем удобно с принципиальной точки зрения.

Последние слова он произнёс с надрывом.

— И очень правильно сделали, что не обратились к частнику! — воскликнул председатель. — Для этого есть закон!

Он встал, подошёл к шкафу, вынул толстый том в коленкоровом переплёте и, послюнив палец, нашёл нужную страницу.

— Вот. «Собрание узаконений Сибирской республики», тысяча девятьсот двадцать пятый год, номер двести четырнадцатый. Закон «О вспомоществовании семействам деятелей сибирского освобождения». Принят думой единогласно. Областники внесли, эсеры поддержали, социал-демократы воздержались, а потом тоже поддержали, когда им объяснили, что деятели бывают и социал-демократические.

Он поправил очки и прочёл, водя пальцем:

— «Статья четвёртая. Родство заявителя с деятелем удостоверяется выпиской из метрической книги либо показаниями двух свидетелей, заслуживающих доверия...»

Он поднял глаза.

— Метрика у вас, Николай Григорьевич, при себе?

— Метрика сгорела, — скорбно сказал посетитель. — Вместе с архивом кяхтинской церкви. Пожар в восемнадцатом году. Вы, наверное, читали.

Кузьма Ильич не читал, но ему стало стыдно, что он не читал.

— А свидетели?

— Свидетели будут, — сказал посетитель твёрдо. — Свидетели всегда будут, Кузьма Ильич. Пока жива память.

Председатель опустил голову. Он перелистнул страницу и с облегчением нашёл статью девятую: «В исключительных случаях вспомоществование может быть выдано по усмотрению председателя управы, с последующим утверждением управой».

Это был исключительный случай. В этом Кузьма Ильич не сомневался.

— Справка о нуждаемости... — пробормотал он для порядка.

Посетитель молча вытянул вперёд ногу в парусиновой туфле, надетой на босу ногу.

— Да, — сказал председатель. — Понимаю. Не нужно.

Сын героя мягко, без нажима попросил пятьдесят рублей. Председатель развёл руками. Министр финансов Михайлов, объявивший кампанию экономии, урезал фонд вспомоществования на семьдесят процентов. Земская касса была пуста, как сибирская степь в январе. Председатель, стеснённый узкими рамками уездного бюджета, смог дать только восемь рублей наличными, облигацию Сибирского выигрышного займа индустриализации номиналом в десять рублей и три талона на обед в столовой общественных работ «Барабинская заря».

— Облигацией? — переспросил Николай Григорьевич.

— Облигациями управа рассчитывается теперь со всеми, — виновато сказал председатель. — Даже с пожарной командой. Пожарные, правда, грозятся, что будут тушить тоже облигациями. Но вы не беспокойтесь, Николай Григорьевич, заём выигрышный! Тираж раз в квартал. Главный выигрыш — пятьдесят тысяч. Пятьдесят тысяч, подумайте!

— Я подумаю, — пообещал сын героя.

Столовая «Барабинская заря» помещалась в здании лопнувшей маслоартели. Вывеску артели не сняли, только приписали снизу «столовая», и получилась «Барабинская заря. Столовая», что звучало почти поэтически. Об этом председатель тоже рассказал с гордостью.

Николай Григорьевич расписался в получении в трёх экземплярах — «Н. Самойлов (Потанин)», — уложил деньги, облигацию и талоны в глубокий карман травяного пиджака и уже собрался было подняться с венского стула, когда за дверью кабинета послышался топот, грохот опрокинутой скамьи и заградительный возглас секретаря.

4,08 ₼
Yaş həddi:
16+
Litresdə buraxılış tarixi:
19 oktyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
642 səh. 37 illustrasiyalar
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar