Kitabı oxu: «Тоска по нежности», səhifə 3
Лёгкий румянец вспыхнул на её бело-матовых, цвета лепестков лотоса, щеках.
– Мой отец хоть и простого происхождения, художник, как говорится, «от сохи», но он – ищущий, раскапывает от корней! Не младенец внутри, как некоторые. – Бросила молниеносный насмешливый взгляд на Хлыстова. – Он войну прошёл, напитался смыслами жизни. Другой раз напишет что-то своё, а получается авангардное. Вот ему и достаётся. Особенно по части декораций. Начальство тут же пропесочит, почистит с песочком, избавит от тлетворного налёта. За всё нестандартное, не прописанное канонами приговор – антисоветчик!
Дворянское лицо Марианны стало ещё благороднее, утончённее, одухотворённее… Но! При этом приметно подёрнулось родовитой патиной своенравной шляхетской задиристости. Она воскликнула с чувством:
– Обожаю нестандартное!
– Здорово!
Волна обожания окончательно замутила сознание Хлыстова. Он не обратил внимания на лёгкую иронию. Сродство душ, близость взглядов? Юноша остро обнаружил в себе внезапный яростный прилив храбрости. Как римский легионер, тараном обрушивающий врата древних замков, ломанулся он на барьер между собой и Прекрасной Госпожой Волшебного Замка. Но барьер тот был, как оказалось, похож не на массивные врата, а скорее на типовую витрину из стекла. Так что решимости его оказалось достаточно для того, чтобы внезапным броском руки пробить её. Со звонким грохотом обрушился барьер, едва он возложил свою ладонь поверх плотно затворенного кулачка Марианны! Как же посмела его рука вот так сама, бесстрашно и бессознательно, броситься на противоположную сторону стола? Григорий окаменел от страха внутри, хотя снаружи, напротив, ринулся демонстрировать кураж:
– Ого, кулачок твёрдый, как булыжник. Испугалась?
– Ладно, на сегодня хватит, – безоговорочно отдёрнула руку Марианна. – Заболталась я тут с вами, юноша. Пора домой, а там на вечернюю тренировку.
Эпатажный кураж Хлыстова сменяется отчаянием. Хлыстов чувствует – уходит. Может, навсегда. Ужас потери охватывает его. Нужно действовать уверенно, решительно, может, даже нагло. Лишь бы остановить!
– Тренировки, тренировки. Вы такая привлекательная! Когда же личная жизнь? Неужели только там, на тренировках?
Рысьи глаза Марианны моментально расширились, обрели зловеще-факельный отсвет, блеснули диким гневом. Она вскочила, в ярости опрокинув изящный фарфор. Остатки кофе выплеснулись на скатерть, омерзив её белоснежность грязно-коричневой полосой.
– Да пошёл ты! Что за манера: ломиться в душу, как в пивную.
Ярость во взгляде Марианны взметнулась, полыхнула такой жгучей смесью тоски и боли, что Григорий отшатнулся, похолодел, затрепетал. Он интуитивно понял: задел что-то огромное, мучительное, невольно заглянул в глубины совсем ещё незнакомой девушки. Между ними враз вырастает барьер похлеще замковых врат. С трудом возвращается к нему осознание свершившегося. Испуганно мельтешат мысли. Что это? Что натворил? Что такого сказал? При чём тут тренировки? Что затронул? Брякнул всего лишь обычный вопрос. Да, пошлый, да, глупый, но разве он ломился в чужую душу?
Вот так, по силе ошеломляющего удара, омертвев от отчаяния, явил он себе в образе Марианны свою долгожданную Прекрасную Незнакомку. Там, за ощетинившейся копьями стеной крепости, краешком показалась ему нежная сердцевина, отчаянно охраняемая до последнего вздоха.
Стараясь хоть как-то спасти все свои сегодняшние достижения, Хлыстов перешёл на тишайший тон. С нежнейшей интонацией выклянчивания пропел:
– Простите. Я просто увлёкся, вошёл во вкус разговора. Мне показалось, что у нас может быть много общего. Давайте ещё увидимся. Клянусь, никогда больше не буду задавать идиотских вопросов. Не сердитесь. Пожалуйста… – И уж совсем умоляюще попросил: – Можно узнать ваш номер телефона? Может, где-то, когда-то, хоть на Луне, мы ещё сможем встречаться?
Марианна уже властно взяла себя в руки. Как показалось Григорию, вспомнила что-то другое, важное, тешащее самолюбие. Рысьи глаза так же моментально, как и прежде, сменили убеляюще-раскалённую ярость на милосердно-тёплый янтарный оттенок. Она быстро накинула пальто. Взглянула на Григория с лёгким прищуром, со снисходительным любопытством и даже (кто бы мог подумать!) с воскресшим интересом:
– Что ж, может быть, быть может, и встретимся. Ну не на Луне, конечно же.
О, этот голос! Нужно ведь так виртуозно им владеть! Скрипка-альт воздушно пропела многозначно-притаённые, зовуще-игривые, бархатисто-невесомые интонации. Вдобавок манящий взгляд, быстрый, как бы мимоходом оброненный под завораживающую музыку голоса. Все эти чары окончательно покорили романтического юношу, всего лишь едва-едва приоткрыв парадоксально-непостижимо-глубинную женскую тайну. Вот так запросто взяли да и присвоили его, Григория, как мелкую поживу, пустячок, но зачем-то женской тайне приятную и необходимую вещичку.
А дальше Марианна улыбнулась своими тонкими выразительными губами, насмешливо, слегка высокомерно. И бросила с вызовом, как перчатку, щедрым жестом швырнула, как псу сочный кусок антрекота с кровью:
– Так и быть, дам. Запомнить номер легко: 9-22-32. Только не звоните поздно, мамочка меня порвёт. Будь здоров, юноша! До встречи!
Вот это да! Весь этот красочный калейдоскоп, внезапность перемен настроения загадочной девушки ошеломили Хлыстова. Как же странно она себя ведёт! То завлекает к себе своим доверием. То отбрасывает от себя неведомо с чего взявшимся гневом. Волей-неволей насторожишься! Ему, совсем как ребёнку, играющему в рискованную, но завлекательную игру, почуялось, что здесь что-то не так, где-то здесь таится ловушка, манящая в ослепительное, но одновременно опасное будущее. Но как же это увлекательно! Как же прекрасна Она в своём гневе и дружелюбии!
– До встречи! – промямлил в ответ юноша, обезоруженный и одновременно взбудораженный нахлынувшей на него противоречивостью чувств. В прощальной высокомерной улыбке Марианны ему уже видится завязка захватывающей игры, с суждённой именно ему интригой, бескомпромиссным турниром всерьёз, где ему предстоит победить или умереть.
– До встречи… – по-детски простодушно вытянув губы, повторил, тихо пропел Григорий, всё ещё не веря в чудо возможности новой такой же, а может, ещё более увлекательной встречи. В груди, в сердце, в душе, во всём подпольном подсознании, отбросив всякие сомнения, взял верх телячий восторг. Какая же она необычайная – эта девушка, эта женщина!
Так думал он, со счастливым лицом поглощая не тронутое Марианной пирожное. Доев его, некоторое время сидел с застывшим взглядом. Очнулся, лишь ощутив Максим Максимыча, важно нависающего над ним. Машинально вытащил из кармана смятую трёшку. Безотчётно вспомнил: «Надо же чаевые давать в приличном заведении». Порылся в другом кармане, вытащил ещё более мятый рубль. Рассчитавшись и отблагодарив, вернулся к великолепию своих мысленных восклицаний: «Горячит, как глоток душистого коньяка! Умопомрачительна – просто удар молотка по пальцам! Дикая кошка – не подходи, оцарапаешься! Пропасть, в которую неодолимо хочется броситься!»
И ещё одна глупо-обескураживающая мысль ворвалась к нему в голову: «Почему не проводил её? Слишком скоро ушла? Обрадовался, узнав телефон? Ведь живёт где-то рядом… Ладно, всё равно найду!»
7
Григорий обзвонился. Он бегает от автомата к автомату, теряет монетки, выменивает задорого у прохожих новые. Автоматы регулярно глотают с трудом добытые монетки, дозвониться непросто. Когда дозванивается, ему отвечают: то низкий мужской голос, то женский с каким-то чудным скрытым акцентом. Голоса неизменно сообщают: «Марианны нет дома». Спрашивают: «Кто звонил? Что передать?» Он отвечает: «Григорий. Хочу с ней переговорить!»
И так несколько дней.
От всего этого Хлыстова охватывают жажда и азарт, ввергающие в особую лихорадку нетерпения. Но Марианна упорно не подходит к телефону. «Маринует меня, – думает Григорий. – Доводит до кондиции».
А ему действительно некуда деться. Конечно же, он уже – «в кондиции». Какое же это изматывающее томление! Хлыстов вспоминает, как впервые напился с друзьями до «особой кондиции» – «до чертиков». Сначала было безумно весело и… тошно. Затем внутри организма заворочалась могучая тёмная глыба неспособности поглотить одновременно и безудержное ликование, и безмерное омерзение. Детский восторг от близости со всем миром и взрослая тоска от неприятия бытия – всё, как говорится, «в одном стакане».
Сейчас ещё хуже. Захлёстывает взбаламученная волна нового всеобъемлющего чувства. Внутренний взор пытается охватить в цельность картину «исторической» встречи в кафе «Магдалена». Вот широко распахнутые глаза её, узкие губы, вот непокорно вьётся локон золотистых волос, тонкая рука с серебряным кольцом на указательном пальце плавно поднимается к виску… А её внезапная перемена настроения? Да это же настоящая штормовая волна – удар и неохватное впечатление!
Удушье и восторг! Все органы чувств, в момент взнесённые до неведомых ранее высот, бастуют, не вынося предельного напряжения. Бессилие, безволие схлестнулось с чудовищно мощным приливом энергии. Лечь и умереть? Нет-нет, скорее, скорее к ней! В ней – спасение!
Наконец спустя неделю Марианна ответила. Бросила, то ли равнодушно, то ли ласково, по телефону не разберёшь:
– Приезжай сегодня вечером. Будет интересно. Сначала пересечёмся у «Магдалены». Есть о чём переговорить.
Она встретила Григория многозначительной улыбкой. Что-то в себе решила, переступила какую-то преграду. Обратилась к нему легко, приветливо, как к своему. Влекущая нотка, едва наметившаяся во взгляде девушки, зацепила, взволновала Григория до безоглядной решимости: «Вперёд, только вперёд!»
Но Марианна несколько охладила пыл юнца, комфортно разомлевшего от тёплого обращения. Разъяснила довольно занудно:
– Тебя придётся как-то представить. Родителям, гостям. Но я-то тебя совсем не знаю. Придумала вот что: ты школьник-выпускник, тебя надо подготовить к экзамену по русскому языку и литературе. Вот так и скажу о нас: ты – школяр, я – репетитор.
Хлыстова, конечно же, покоробило такое представление его, отличника, но деваться некуда. Готов сейчас же следовать указаниям Марианны, любым, обзови хоть горшком, хоть кастрюлей, только бы быть рядом!
И вот они входят в гостиную. Марианна крепко держит его за руку, словно боится, что сбежит. Ладонь у неё цепкая, шершавая, привыкшая к гимнастическим снарядам.
Конечно же, это не аристократический салон с колоннами, как мог бы вообразиться юноше-романтику, умственно пребывающему в девятнадцатом веке. Обыкновенная большая комната, правда обставленная старинной мебелью. Огромные, под потолок, книжные шкафы из морёного тёмного дуба, плотно набитые книгами. Толстопузый комод и круглый стол из того же дерева, пара кресел с витиеватыми ручками. Главный насельник этой небольшой и довольно уютной гостиной – старинный чёрный кожаный диван. Его почтенный возраст выдают сильно потёртые накладные ручки и почерневший от времени резной фасад в изголовье. Царицей же всего этого благолепия являет себя огромная хрустальная люстра, сияющая, наверное, в тысячу ватт. Во всяком случае, если у кого-либо из гостей намечается или уже созрела плешь, она тут же начинает светиться, словно новогодняя игрушка.
Марианна познакомила Григория с родителями. На первый взгляд, между ними трудно найти что-то общее. Мать Марианны, Ядвига Юзефовна, холёная красавица со слегка поувядшим нервным лицом, тонкими, изящно вылепленными чертами лица, с большими карими глазами и высоко взнесёнными, как вся её стройная стать, бровями. «Настоящая аристократка!» – знакомясь, сразу же подумал Григорий. Напротив, в отце, Степане Борисовиче, трудно было бы найти хоть малейшие признаки родовитости. Большой, могучий русский мужик, широколицый, крупнолапый, с косматой чёрной бородой и лохматой шевелюрой.
Григорию, представленному по Марианниной легенде школьником и родителям, и публике, сразу захотелось куда-то раствориться, сделаться совсем неприметным. Он притёрся спиной, можно сказать, влип в один из могучих шкафов, слился с ним, как с чем-то давнишне-родным и близким. Марианна, родители, гости с бокалами и рюмками, парочка на диване, вещи в гостиной – всё смешалось, закружилось вокруг молодого человека в единую атмосферу, состоящую из пересекающихся множеств и подмножеств мелких, но приметных индивидуальных атмосферок вокруг каждого из них. К тому же вся комната тонет в туче табачного дыма разной степени сизости и рыжины, будто каждый курильщик курит свой сорт табака.
Из всеобщей атмосферы выныривают, доплывают до Григория обрывки фраз, отдельные слова, наполненные особо вопиющей эмоцией, – интонацией яростного плагиата, давно выпестованного, уже настолько обтрёпанного от частого употребления, что говорящему кажется своим.
Неореализм… де Сика, Лукино Висконти… похитители велосипедов… одержимость… серость… уличная тоска…
– Неооореалииизм чёёё-ррр-но-ббееее-лая сее-е-рость, тоо-ржество непрооо-фессио-на-лииии-зма… – с огромным трудом вымучивает фразу субъект в твидовом сером пиджаке и чёрном свитере. Чёрные мешки под глазами, бледное лицо, чёрная спутанная шевелюра – заика и сам словно кадр из чёрно-белого кино.
– Да, только всё там живое, натуральное, да! – убеждённо возражает пожилой франт в ярко-зелёной вельветовой куртке и малиновой батистовой рубашке. – Там люди натуральные, да. Не то что в наших агитках.
– Но-но, полегче, быстро позабыли… Совсем недавно по ночам вот таких резвых из уютных квартир да в хладные камеры швыряли, – снисходительно-высокомерно бросает фразу из дальнего угла высокий френч с неукротимо-военной выправкой. – Мы, между прочим, жизни клали не за агитку, а за страну, за народ. Но мне импонирует ваше разделение людей на натуральных и ненатуральных. Вроде как собачек: натуральные дворняги и ненатуральные породистые. Натуральные сами себе жратву найдут, хоть и на помойках, а ненатуральных надо с ложечки кормить мясцом да витаминами, – переходит он на осипший, то ли прокуренный, то ли пропитой, будто вечно простуженный, голос.
Хозяин дома Степан Борисович в свою очередь выступает ёмким басом из угла гостиной, где его колоритная мощная фигура полностью подмяла под себя кресло с витиеватыми ручками. Попыхивая трубкой, он примирительным тоном обращается к френчу:
– Мы все, конечно, тяжело ранены войной и послевоенными годами. А с Запада сейчас приплывают фильмы, где показаны такие же, как мы, люди. Они тоже в муках пережили войну, как-то возвращаются к мирной жизни и, конечно же, к любви. Хотя очень уж мрачно у них это происходит. Суета, мелкие воришки, мошенники, клоунада… Конкуренция, как у дворняг, за косточку, за самку. Они ведь все те же, натуральные люди. Есть, конечно, и любовь. Только какая-то уж очень безнадёжная. Совсем нет романтики. Кажется, вот-вот встрепенутся настоящие чувства. Но в конечном итоге всё скатывается к обыкновенной физиологии. Не пойму, зачем они это подчёркивают?
Здесь Степан Борисович для пущей убедительности раскрываемой мысли виртуозно испускает несколько красивых дымных колец:
– Думаю, их гнетёт атмосфера проигравших. Себя хотят убедить и нас победить растущей доступностью удовольствий. Ведь нам, победителям, только сейчас разрешили любить. Не работу и высшее руководство, а просто – мужчина женщину и наоборот. Даже намёки в некоторых сценах появились, что детей не только в капусте зарождают. Но по-прежнему торжествуют беспорочно-романтическая любовь и простые человеческие идеалы. Чтобы душа наша радовалась, какие люди у нас чистые, светлые. И фильмы трагедийные, но позитивные: «Летят журавли», «Баллада о солдате»! А что касается удовольствий, то мы пока их примерно отрицаем, осуждаем, как в «Заставе Ильича». Да-да, всё-таки мы – победители! Хотя картошку гнилую с горем пополам наконец-то перестали кушать.
И Степан Борисович, теперь уже для подчёркивания неоспоримости сказанного, выразительно помолчал. Потом медленно поднял гранёную стопочку с водкой, уютно спрятавшуюся в его богатырском кулаке. Жалостливо сморщился, явно собираясь одновременно принять горькую и вспомнить тяжкое. Наконец, как бы подводя итог своей довольно продолжительной речи, всеобъемлюще-великодушно промолвил:
– Давайте, братцы, выпьем за упокой души всех героев и негероев, всех погибших в бою и умерших от ран!
Затем, уронив руку с опустевшей стопкой, подняв другую с трубкой, дирижируя ею и явно пользуясь своими неоспоримыми правами хозяина, он, с ещё более прочувственной интонацией, продолжил разговор:
– Что же касается неореализма? Мне нравятся яркие краски. Как художнику. Но как созерцатель природы люблю её, несравненную, с любыми красками. Пусть даже чёрными и белыми, как зимой. А вот смерть всегда чёрно-белая. Насмотрелись на фронте. Там даже в майский солнечный день после атаки всё кругом чёрно-белое. Неореализм, по-моему, просто драматически-сумеречный след прошедшей войны, как в городе, так и в душе.
Выпили. Повторили. Помолчали. Видно было, что каждый вспоминает своё.
– За-а-бавно… За-а-нятно… Глупо! – бормотал заика, расхаживая, как узник, по уголку комнаты: согбенный, сбиваясь в шаге, останавливаясь, замирая в задумчивости.
Наконец похоронную атмосферу оживил пожилой франт:
– Послушай, Борисыч, что ты всё о войне. Давай вернёмся к удовольствию. Что ж, у нас и удовольствий не бывает? Бывает, сколько угодно! Давай возьмём глубже: бывает ли удовольствие без радости? Да, думаю, бывает. Например, получил вчера зарплату. Удовольствие получил, да. Тем более с зарплаты хватил пузырёк беленькой. А вот радости не было: зарплата всё та же, сам знаешь какая, маловатенькая… Н-да… А вот отстоял очередь, приобрёл туфли импортные – радость! Чуешь, Борисыч, большая радость в душе! Да только мерять-то в магазине было некогда, всё нарасхват. Померял дома – маловаты. Радость вроде ещё осталась: посмотришь – залюбуешься. Но удовольствие не просматривается: трут, жмут. Так вот, если перейти к любви. Жена говорит: разнашивай, мол, стерпится – слюбится. Вот я и разнашиваю. Терплю, – с кривой улыбочкой, горестно вздохнув, обладатель вельветовой курточки и малиновой рубашки подтянул повыше брюки, кивком указал на свои сияющие добротной выделкой кожи заграничные туфли.
В разговор вступил застёгнутый на все пуговицы френч. В глазах его, которые поначалу казались холодно-оловянными, мелькнула жизнь, да ещё с каким-то чувственно-ненасытным огоньком. Он широким, решительным махом руки слева направо, подобным движению сабли, отрубающей голову, отменил ничтожную тему импортной чепуховины:
– Давайте глубже поговорим о любви. Раз уж нам разрешили, скажу своё мнение. По молодости думал, любовь там, где прекрасное. Потом по опыту понял, прекрасное требует неустанного восхищения. Вот так, чтобы ты всё время просто обмирал бы в восхищении! Как перед Венерой Милосской. В конце концов мне показалось, что это утомительно. Тогда решил я, что любовь не там, где прекрасное, а рангом пониже – где эрос. Вот здесь красота! Ласкает взгляд, возбуждает желание, направляет к конкретной цели.
При этих его словах оживилась парочка на диване. Она зашевелилась, прижимаясь ближе друг к другу, одобрительно загудела. Френч под это одобрительное шуршание принял позу древнегреческого оратора (а кто её видел?), подтянул интонацию (а кто её слышал?) и соответственно, наказав этой позе стать ещё чуть повыше, продолжил рассуждать:
– Это мне понравилось больше. Желание-то у меня крепкое. С ним всё в порядке. Только по достижении цели почему-то обычно наступает разочарование. Вечно вылезет какое-нибудь уродство, которое сразу как-то и не приметил. Увлекательный эрос почему-то неуклонно превращается в уродскую порнографию. В обыкновенную тыкву. Так где же настоящая любовь, спрашиваю я вас? Та самая, высокая, чистая? Только там, в советском кино?
Вопрошание френча неожиданно опрокинуло на крепко прокуренную атмосферу гостиной выраженную краску печали. Все вновь глубоко задумались.
– Что-то вы загрустили, дорогие гости! – вступила в разговор Ядвига Юзефовна. Изобразив на лице живой интерес, она неожиданно обратилась к Хлыстову, ставшему почти неприметным в его слиянии со шкафом: – А что думает о неореализме молодёжь?
Не иначе как хозяйка решила прощупать умственные возможности новоявленного юноши. Выжидающе-пристально уставилась на Григория. Испытующий взгляд её красноречиво вопрошает: «Так как, юноша, не идиот ли ты?» А юноше ещё сильнее захотелось исчезнуть, раствориться среди книг, бесповоротно влипнуть в книжный шкаф. Сипя от страха, еле ворочая пересохшим языком, промямлил:
– Недавно посмотрел… То есть сходил… В общем, заглотил «Ночи Кабирии». Подавился, честно сказать. Утопиться захотелось.
Взгляд Ядвиги Юзефовны стал ещё более пристальным. Но теперь уже не испытующим, скорее подозрительным: «Всё-таки, кажется, идиот?» И она воскликнула, допытываясь:
– Почему же? Утопиться? Вы же так молоды!
Однако Григорий, попав под скрупулёзный микроскоп хозяйкиного взгляда, заодно уловив насмешливые взгляды публики, как ни странно, не стушевался. Первый тупёж, возникший от всеобщего внимания, быстро прошёл. Нервная юношеская субстанция вскипела, и он враз взвинтился. Отлипнув от книжного шкафа, сделал шаг вперёд и неожиданно для себя заговорил броско, свободно:
– В городе, в огромном мегаполисе почему-то мелькают сплошь маленькие человечки. Куда только в Италии испарился дуче, его пафос! Согласен со Степаном Борисовичем. Такое впечатление, остались одни воришки, клоуны… Я против маленьких, мелких человечков. Тем более клоунов. Мне нравятся большие человеки. Те, что восстают, не смиряются, не умаляют себя. Я за бунт, за Маяковского, за Гогена, за хиппи, за битников. Я против мещанства, скуки. Я за рок-н-ролл. За буйное время. Чтобы стало ещё более сумасшедшим, прорывным. Чтоб каждый день как полёт в космос, как уход в грандиозную стройку, в открытие или, на худой конец, в отверженность, в одиночество, в пустыню. Главное, жить, как хочешь! Быть независимым.
– Может быть, молодой человек, вы имеете в виду пустынь? Как когда-то Сергий Радонежский? – услышал Григорий хрипловато-прокуренный голос. Оглянулся на говорящего. Очень худой старик. Он сидел в углу, скрываясь за беспокойным заикой, который прикрывал его, продолжая нервно метаться туда-сюда. Сидел на стульчике за комодом, где уходил в густую тень, отброшенную сумасшедшей люстрой, как бы сливаясь с ней, исчезая во тьму. Григорий только сейчас заметил, разглядел его. Сухое удлинённое лицо с глубокими морщинами. Небольшая аккуратная седая бородка. Слегка помятый серый костюм из шевиота, недорогой, но отличного покроя. И костлявая рука, заботливо поглаживающая не менее костлявую коленку.
– Какая пустынь? При чём тут это? Святой жил в Бог весть знает какое дремучее время, – начал горячиться Хлыстов. А хрипловатый голос спокойно продолжил:
– Так вот, Сергий Радонежский. Примерно в вашем возрасте взял да и ушёл в вековой лес, стал жить среди диких зверей пред Богом. А время всегда дремучее, буйное.
Григорий поморщился:
– Сергий Радонежский? Что-то припоминаю из истории. Куликовская битва. Двое монахов каких-то…
Хриплый голос продолжил:
– Да-да. Ослябя и Пересвет. Благословил их на битву. Главное, Сергий был устремлённый к высшей цели, к служению Богу. Как оказалось потом, ещё и государству нашему российскому. Интересно, а у вас, молодой человек, есть цель? Хоть какая-нибудь?
– У меня? Цель?
Григорий растерялся, потерял нить разговора.
– Не знаю…
Потом вскинулся, словно очнувшись, и воскликнул:
– У меня главная цель – свобода!
Бросил быстрый взгляд в сторону Марианны и, сильно покраснев, добавил:
– А ещё любовь. Настоящая! Чистая, как сказал Степан Борисович. И… счастье! Не мещанское, меленькое, а чтоб как у Блока – «Лишь тот достоин счастья и свободы…»
– …Кто каждый день за них идёт на бой, – подхватил старик. И улыбнулся. – Ого! Немало. Достойные цели.
Григорий, ободрённый неожиданной поддержкой, продолжил с вызовом, по-мальчишески напролом, непосредственно. Он теперь бросит любознательной хозяйке и всем окружающим всё главное, накипевшее, всё то, что постоянно твердит своему отцу:
– Мы – послевоенное поколение. Да, мы не были на фронте, как вы. Но мы росли в холодные, голодные времена. А когда выросли, время изменилось. Сейчас уже не тот голод. Мы стали голодными на правду, на свободу быть собой. Чтоб никто нами не командовал! Мы – другие. Не терпеливая деревня, а стиляги больших городов. Мы против навязываемых нам идей. Мы хотим научиться жить и мыслить самостоятельно! А где – плевать. На вершине горы, в дикой пустыне, в стенах университета, какая разница! Главное, внутренняя свобода!
Атмосфера в гостиной сразу же изменилась, наэлектризовалась. Гости начали иронически переглядываться, оживлённо шушукаться. Кто-то даже стал громко возмущаться. Ядвига Юзефовна и Марианна внимательно посмотрели на Григория, каждая со своей интонацией в глазах, нескрываемо заинтересованной. Ядвига – жёстко оценивающим взглядом придирчивой матери. Взгляд Марианны – насмешливо-взвешивающий и в то же время одобрительно-подзадоривающий.
Разговор в гостиной тем временем всё более и более раскалялся. Гости стали шумно, бурно, страстно осуждать современную молодёжь, которую, конечно же, избаловали выше всякой меры.
Григорий, не реагируя на шум, стоял молча, слегка пригнувшись, набычившись. Пусть говорят, он останется при своём мнении. И вспомнил своих подолицких друзей. Ведь они в школе и дома только тем и занимались, что холили и лелеяли собственное достоинство, право на самостоятельное развитие, суверенитет. Воспоминание согрело душу. Григорий выпрямился, распахнул плечи.
«Пусть говорят! Мы другие!» – сказал он себе. И тут же, очнувшись от запала дискуссии, вспомнил, зачем явился сюда.
Марианна!
8
Марианна тоже, как будто почувствовав его зов, отозвалась каким-то внутренним импульсом спасительной активности. Схватив Григория за руку, увлекла его на кухню. Там они уютно устроились по разные стороны стола, боком приставленного к окну. Поглядывая друг на друга, молча закурили, выпуская дым в форточку.
Похоже было, что вот так, безмолвно соприкасаясь волнами едва ощутившейся взаимной тяги, они стали приспосабливаться друг к другу, сочетать резкие душевные порывы: здесь больно, там жарко, тут студенистый холод…
– Что-то ты круто берёшь.
Марианна прервала наконец молчание, непринуждённо переходя на «ты».
– Ты, мальчик, горяч, они – старики, независимо от возраста. Каждый со своей соломинкой, ухватился, чтобы выжить. И размахивает ею, как дубиной. Все они – оборотни, вурдалаки. Как говорится: «Снаружи мило, да внутри сгнило». Тот, что заикается, – редактор областной газеты. Пропагандист. Пишет всё, что прикажут. А здесь, у нас, как бы совестью мучается. Тот, что в тесных башмаках, – краснобай, болтун. Оппозиционер всему на свете. В результате, понятно, алкоголик. Френч – парторг театра. Партия послала его возглавить культуру. Праведная зануда. Мужик неплохой, не злой. Но бабник. Ко мне всё пристаёт. Козёл безбородый. И много их к нам приходит, таких же. Козлов. Псов бесхвостых. Ободранных павлинов. Зачем только отец их приглашает? Всё мамочка. Бомонд ей нужен. Жениха присматривает. Терпеть не могу, невыносимо.
И без всякого смущения тихо, но выразительно выругалась.
«На факультете, что ли, учат ненормативной лексике?» – озадаченно подумал Хлыстов.
Но Марианна, истерши в труху нелицеприятную ей публику, продолжила уже с проникновенной интонацией:
– Только один Иван Гаврилыч, тот самый старичок с бородкой, который про отца Сергия и монаха Пересвета говорил, достоин интереса. Мне он нравится. Писатель-историк. С ним можно много о чём поговорить. Настрадался. Верующий. Может душевные раны целить. Что-то в нём есть от пустынников, древних старцев. Чувствуется благородная кровь. Многие уходившие в монашество, насколько он мне разъяснил, были люди образованные, из высокородных. Как тот же упомянутый Пересвет.
Дальше Марианна заговорила о старике совсем уж задумчиво, проникновенно. Лицо её осветилось потаённым сиянием. Чувство за чувством мерцали, нанизывались на этот необычный свет, идущий от милой сердцу работы души.
– Знаешь, Иван Гаврилыч особенно чуток к слову. Весь живёт в истории русского языка. Как-то раз выступил у нас с лекцией по влиянию Запада на русский язык. Он ищет здесь, на Волынщине, пути-дорожки, по которым в давние времена пробиралась культура с Запада на Восток в «дремучую» Русь. Долгие и интересные беседы на эту тему ведёт отец с ним и с Максим Максимычем, с тем самым высокородным джентльменом из кафе «Магдалена». Они тут, в мастерской отца, все трое отлично сдружились. У них образовалось что-то вроде исторического кружка. Иногда подслушиваю их речи. Мне интересно. Они говорят, что сейчас те пути-дорожки вновь осветили, шлюзы отворили. И западная культура, в который раз, хлынула к нам. Вот и обсуждают, что из этого всего выйдет.
А Григорий во внезапно наметившейся интонации задушевно-вдумчивого монолога учуял живительный родничок доверительного отношения. Что ещё теснее притянуло его к Марианне. Интересуется историей, русским языком, будущий филолог. И, наклонившись к ней, прямо-таки заискрившись простодушием, зачастил он с детской прямолинейностью:
– Мне всегда очень хотелось попасть в такое общество, где обсуждают что-то духовное, что-то глубинное в области культуры. Не могу сказать что-то определённое о ваших гостях. Всё-таки забавно было послушать. Но я их не знаю. Хотя теперь, после твоих замечаний… А вот Иван Гаврилыч другой, сразу чувствуется глубина. Только меня мучает, а порой и вовсе тошнит от разговоров на исторически-религиозные темы. Да, Сергий Радонежский ушёл в пустынь. Но время было совсем другое. Древнее. Я бы тоже тогда, может быть, ушёл. Хрущёв церковь сейчас почти уничтожил. Храмы разрушил, монастыри разогнал. Бабушка ночью хоронится от нас, родных, шёпотом в тихом уголке молится. Отец – ярый коммунист, мать – беспартийный большевик. Оба ненавидят попов. Очень идейные, я с ними спорю. Особенно о влиянии Запада на нас, молодых. Что же касается языков…
Григорий напустил на себя важный вид многоопытного исследователя.
– Русский, как и польский, всё как-то растекаются «мыслью по древу». Все эти суффиксы, префиксы, окончания… Красиво, но хочется, чтоб было почётче. Может, западные языки в разные времена внесли каждый свою долю чёткости в наш язык? Был язык летописный, задумчивый, переливистый. Стал как бы стоголосым. Интересно было бы мне с вашими отцами-мудрецами насчёт языка побеседовать!