Kitabı oxu: «Перелом. Книга 2», səhifə 12
XVIII
Who is’t can read a woman1?
Shakespeare.
Mobile comme l’onde2.
V. Hugo.
Через день после этого Ольга Елпидифоровна Ранцова, вернувшаяся часа два назад из Андроньева монастыря с похорон отца и прилегшая было отдохнуть, поднялась быстрым движением с кровати (заснуть она не могла ни минуты) и кликнула свою горничную, занимавшую соседнюю с ней комнату.
– Что, барин вернулся? – спросила она ее.
Амалия приняла несколько таинственный вид:
– Приехал из монастырь, опять сичас уехал и сичас wieder hier3.
– Где он?
– В свой комната.
Она оглянулась кругом и прошептала по-немецки:
– Собираются уезжать.
– Куда это еще?
Амалия махнула неопределенно рукой по воздуху:
– Aus Moskau weg4!..
– Вы вздор говорите! – гневно вскликнула Ольга Елпидифоровна.
Горничная пожала плечами и чуть-чуть усмехнулась.
Барыня наша задумалась на миг.
– Сходите сейчас к нему и попросите его ко мне! – сказала она уже более спокойным тоном.
Она в видимом волнении заходила по комнате в ожидании мужа.
Шли вторые сутки, как он не говорил с ней, ограничиваясь лишь самыми необходимыми словами в неизбежных случаях, когда требовалось ее мнение по предмету похорон. Все хлопоты по ним взял он на свою обязанность: уговаривался с гробовщиками, с духовными лицами, с певчими. Он уезжал с утра, возвращаясь домой к панихиде, и опять уезжал… Она имела таким образом некоторое основание думать, что ему «некогда говорить с ней, и только»… Возможности окончательной размолвки она все еще допустить не хотела. «Ну да, я поступила неосторожно, и кто бы мог предвидеть такой случай, что он приедет за мной к Лукояновым в ту самую минуту, когда я оттуда уехала, и что этот сумасшедший Ашанин вскочит ко мне в карету! Но мало ли сколько раз проходили в Петербурге подобного рода неосторожности так, что он или совсем не заметит, или, если что-нибудь ему и покажется, он понадуется день-другой, и я же над ним насмеюсь, объясню, и он тут же поверит, кинется руки целовать… A теперь что же это такое? – он собирается уезжать в деревню, не спросившись, не предварив даже меня, – рассуждала наша барыня, – я сама хочу не позднее как завтра уехать в Петербург; на кого же я дом этот оставлю, и вещи, и распоряжения все?.. Не думает же он в самом деле разводиться со мной!» – улыбнулась даже Ольга Елпидифоровна… Но на душе ее тем не менее не было спокойно…
Ранцов вошел с какою-то бумагой в руке. Он был бледен и видимо устал, но торопливо и зорко взглянувшая на него жена не прочла на лице его ни гнева, ни упрека… Немым взглядом ответил он на ее взгляд, подошел к столу и положил пред ней лист гербовой бумаги:
– Доверенность, – коротко промолвил он.
– На что это? – спросила удивленно Ольга Елпидифоровна, садясь.
– На получение капитала из банка.
– Билет у меня ведь.
– Ha мое имя положены, по желанию покойного…
– Так не все ли равно?
– Не мои-с – ваши. Получите, на свое имя положите опять или как вам угодно будет…
– Да я этого вовсе не хочу! – воскликнула она, отпихивая от себя бумагу. – Пусть останется как есть!
Он закачал головой.
– Этого нельзя-с, мне вашего не нужно… а, как у нас детей нет, в случае моей смерти родственники мои могут явиться с претензиями…
– Не собираетесь же вы умирать завтра! – перебила она его с внезапною тревогой под тоном шутки.
– Для чего собираться! – спокойно возразил он. – А что только в животе и смерти Бог волен, так все предвидеть надо… Если вас это беспокоит, – молвил он подумав, – так пожалуйте документ, я съезжу, на ваше имя перепишут.
Она безмолвно воззрилась ему опять в лицо.
– Никс, – промолвила она тихо затем на своих низких, ласкательных нотах, – вы все еще сердитесь на меня?
На лбу его у виска внезапно вспухла и посинела жила; он, не подымая глаз, чуть-чуть усмехнулся страдальческою улыбкой…
– Вы мне простить не можете!
– На что вам мое прощение! – еле слышно проговорил он и поспешно прибавил. – Пожалуйте документ, я сейчас съезжу.
– Нет, это невозможно! – пылко вскликнула Ольга Елпидифоровна. – Нам надо объяснится; я не хочу ссориться с вами, не хочу, чтобы вы меня подозревали Бог знает в чем!.. Ну да, я сумасшедшая, я сделала глупость, согласилась ехать ужинать с этим… с Владимиром Петровичем. И не вдвоем даже: должны были еще приехать Веретеньев и другие молодые люди – мы там у Лукояновых согласились. A вы сделали тут сцену Бог знает из-за чего…
Его как ножом пырнуло от этой лжи.
– Туда… где вы были… не ужинать ездят, – с усилием проговорил он, – мне известно.
Она покраснела вся.
– Так он меня обманул! Я не москвичка, я не знала…
– И не обманывал он вас, – прошептал Никанор Ильич, все так же отводя от нее глаза, – какой он человек, вы давно знаете!
– Так что же это такое? – растерянно молвила она, не находя даже в себе силы притвориться разгневанною. – Слышала, вы хотите уехать… вы меня кинуть хотите?
– Свободу предоставить вам хочу, – медленно сказали он.
– Какую свободу?
– Как пожелаете, – голос его дрогнул, – так как жить уж нам по-прежнему… не приходится.
Ей сделалось страшно вдруг. Насмешливые слова одного из ее петербургских поклонников по адресу этого самого ее мужа пронеслись у нее в голове: «Un mari est mi intendant donné par la nature»5. Как же станет она жить без этого «управителя»?
– Да я никак не желаю! – возгласила она. – Я хочу, чтобы вы перестали дуться… Слышите, сейчас, сейчас перестать, Никс! – заговорила она вдруг кошечкой, улыбаясь ему во всю ширину своих алых и полных, как спелые вишни, губ и ловя заискрившимися глазами его поникшие глаза.
– Не мучьте! – не то отчаянно, не то бешено вырвалось у него на это из груди.
Он быстро отвернулся от нее, подошел к окну и приник к нему лбом.
Она смущенно отшатнулась на месте, в свою очередь пораженная звуком его голоса.
– К чему напрасные слова говорить? – начал он неожиданно, поворачивая опять к ней свое исковерканное теперь мукой лицо. – Любил ли я вас, сами знаете… Всю душу, все мысли, все… Девять лет!.. Ежели когда и приходило в голову, так я… я и допустить не хотел… Верил, молился на вас, как…
Слова путались у него в горле, замирали на ссохшихся губах:
– Что ж чужой век заедать! Человек я темный, не светский ваш… Понимал я это хорошо, только думал: все ж никто из них… никто покоить ее так не способен… A тут… Обман-то зачем, обман? Сказали бы просто – разве я бы не понял! Срамиться зачем?.. Ведь, кажется, весь открыт был, насквозь меня видели. Сказали прямо: отступись!.. Вы его еще девушкой… любили. Вы, может, полагаете на счет состояния… Так мне на что! Ваше все, берите… Идите за него… Я все на себя возьму…
Ольга Елпидифоровна внезапно разрыдалась.
– Вы с ума сошли, – говорила она, всхлипывая, – вы меня за какую-то дуру почитаете; можете ли вы воображать, что я пошла бы за него замуж!.. Неужели вы думаете, что если б я захотела… разойтись с вами, я бы не нашла никого лучше этого… ветрогона? Но я не хочу расходиться… я вас люблю, Никс; вы добрый, благородный; вы меня вот до слез довели… Я хочу, чтобы… пожалуйста, Никсенька!.. чтобы все оставалось по-прежнему…
– Да разве это возможно, – воскликнул он, – разве можно!
– Все можно, Никс, все! Забудьте, умоляю вас!
Он горько усмехнулся:
– Забыть!.. A доверие прежнее где взять!
Она не успела ответить, как в дверь, запертую при входе Ранцовым, послышался стук.
– Кто там? – быстро утирая глаза платком, спросила она.
– Depeschen, gnädige frau6! – ответил голос Амалии.
– Войдите!
Амалия поспешно повела на ходу своим косым взглядом на барина, перевела его вопросительно на барыню и, очевидно уяснив себе вполне то, что происходило у них сейчас, самодовольно усмехнулась и подала Ольге Елпидифоровне две принесенные ею телеграммы.
– Aus Petersburg7, – произнесла она с достоинством.
Ольга Елпидифоровна вскрыла одну из них, взглянула на подпись и прочла:
«В Петербурге не осталось ни одного розана, ни камелии. Все цветут у вас на квартире и ждут вас. Езжу туда каждый день. Тоска без вас хуже смерти. Умоляю телеграфировать, когда вернетесь. Ответ за сорок слов уплачен. Базиль Шастунов».
На едва просохшем после слез лице красивой барыни скользнула невольная, осветившая его на миг улыбка. Но она тотчас же согнала ее с уст и с озабоченным видом вскрыла вторую депешу. Содержание ее было следующее:
«Не известили о своем отъезде. Только сегодня узнал о вашем адресе. Жестокая. Не ожидал. Для чего уехали? Мучусь, не сплю. Должны бы пожалеть. Знаете, что преданности нет границ. Ответ уплачен. Леонид».
Это было 8-petit nom одного из действительно «преданнейших» ей «паричков» ее, как выражалась она, говоря с Ашаниным о своих поклонниках, графа Наташанцева, человека вдового, богатого, с большим служебным положением и весьма «goûté en haut-lieu»-8, как говорится в свете.
Внезапное раздумье охватило вдруг теперь Ольгу Елпидифоровну. «И старый, и молодой»… – пронеслось и не досказалось у нее в мысли… Что-то зарождалось там, еще неясное, но освещавшее уже совсем иным светом то, что сейчас еще казалось ей таким тяжелым и «скверным»…
Она долго молчала, не отрывая глаз от депеши.
– Хорошо, – сказала она наконец, подымая их на горничную, – ступайте!
Амалия вышла. Ольга Елпидифоровна закусила губу, продолжая видимо соображать, и затем неспешно обернулась на мужа, стоявшего все так же у окна с печально опущенными взглядом и руками… Подвижные черты ее приняли разом теперь строгое и обиженное выражение:
– Так вы, говорите, потеряли доверие ко мне, да? – начала она.
Он только глубоко вздохнул в ответ.
Она помолчала опять.
– Значит, вы меня разлюбили, потому что нет любви без доверия. Если б y вас оставалась ко мне хоть капля чувства, – поспешила она прибавить, как бы боясь возможного возражения с его стороны, – вы бы не решились сказать мне, что сказали.
– Как же говорить-то мне было после того…
Он не в силах был кончить.
– Ну да, само собою, – молвила она уже с преобладающим оттенком иронии в тоне, – вы решились… Я решилась тоже! – почти весело примолвила она. – Что же делать, Никанор Ильич, насильно мил не будешь!.. Вы предлагаете мне развод – заметьте, вы, а не я… Мне остается только повиноваться.
Он слушал ее, не перерывая, – и не веря своим ушам… Да, он вошел к ней в комнату с твердым намерением «все покончить разом»: он недаром три ночи не спал, шагая до одури по своей спальне, переходя от лютого, бешеного отчаяния до полного изнеможения, до ребяческого рыдания, которое заглушал он, забиваясь головой в подушки. Он знал: счастье… нет, не «счастье», разве был он когда-нибудь счастлив? – обольщение исчезало для него навек. Он уже не мог обманывать себя: то, что он видел, «собственными глазами видел», открывало ему вежды и на все остальное, на все, что так часто мутило его душу недобрым подозрением и что «допустить», во что углубиться он не хотел… Он понимал теперь: «Разве один этот Ашанин!» А в Петербурге, когда он по месяцам проживал в деревне, а она оставалась одна со всею этою своею свитой… а за границей, может быть… И он девять лет, девять лет… «Господи, что же это за женщина! Что за унизительную роль заставляла она играть его! Ведь он честный, ничем не запятнанный человек, и он так, так любил ее!.. А она так бессердечно, так „страмно“ могла поступить с ним!.. Нет, нет, кончить скорее, разом кончить!»
Но когда он очутился в ее присутствии, когда на него пахнуло опять ее женскою прелестью, когда она глянула на него теми неотразимыми глазами, заговорила тем, всю душу его проникавшим голосом, с какими смотрела и говорила она с ним в одну незабвенную для него минуту (после болезни, от которой думала она умереть), заговорила, в первый и последний раз в жизни, называя его «ты»: «Никсенька, я знаю, что никто на свете не может меня любить более тебя», – он почувствовал, что он не выдержит, что все решения его, вся суровость, а с ними и все его достоинство сгинут как дым пред ее властью, что он будет «сто раз проклинать себя потом за это, всю остальную жизнь свою будет терпеть из-за этого муку, – но простить, не в силах будет не простить»…
И вот, не он теперь – она говорит о разлучении с ним, она – внезапно, после этой телеграммы – она, только что плакавшая и молившая о прощении, говорит, что она повинуется, что насильно мил не будешь, она, видимо, придравшись к его словам, предлагает ему развестись с ним… Она хочет, у нее есть человек, для которого она его бросит, кинет навсегда… Навсегда…
Сердце у бедного Ранцова забилось с такою невыносимою болью, что он бессознательно поднес к нему руку (сознательно он почел бы верхом для себя счастия в эту минуту пасть мертвым к ее ногам).
– За кого же вы это думаете выходить теперь? – крикнул он ей со злостью.
Она смутилась на миг, на один миг, но тотчас же оправилась и, остановив на нем ледяной взгляд, проговорила спокойно:
– Не все ли это вам равно, раз вы находите, что жить вам по-прежнему не приходится? Ведь сами вы сказали?
Он стиснул зубы, так что судорожный скрежет их донесся до ее слуха.
– Вы не вправе сердиться, – сказала она, – вы, я повторяю это вам еще раз, предложили мне развестись с вами. Я просила вас помириться… Я дошла до того, что просила наконец у вас прощения в… в небывалой вине… Вы и выслушать меня не хотели. Вы мне отказали наотрез… А я не такая женщина, чтоб это забыть – и простить, – заключила она, подчеркивая. (Она самым искренним образом успела убедить себя теперь, что обиженною и достойною всякого сочувствия была она, одна она.)
Ранцов качнулся на ногах и двинулся к ней со страшным, обезображенным лицом. Она с испуга вскочила с места.
Он вдруг остановился, повел растерянно рукой по лицу и вдруг захохотал:
– За что же Анфису-то эту вы так хаяли?..
Она села опять, пожала плечами и примолвила уже совсем величественно:
– Не забывайте, Никанор Ильич, что оскорблять женщину низко!
Он вперил в нее глаза с видом человека, не понимающего, кто и о чем ему говорит. Не по его, действительно, простому разумению была эта непостижимая перемена фронта. В деле его навеки разрушенного существования ответственным лицом оказывался теперь в ее и – что было непостижимее всего – в его собственном понятии он, и никто иной.
– Низко! – повторила она. – Да!..
Он опустил веки, подавил вопль, вырывавшийся у него из груди, и собрал свои последние силы.
– Так как прикажете? – вымолвил он с поклоном, как бы в знак извинения.
– Я вам напишу об этом из Петербурга, – не сейчас и холодно ответила она. – A вы в самом деле собираетесь сегодня в деревню?
Он кивнул утвердительно головой.
– Как же я, однако, останусь с этим домом и вещами? – вскликнула Ольга Елпидифоровна, вспоминая вдруг опять, что «un mari est un intendant donné par la nature» и, что, пока он еще «mari», он не должен забывать, что он «intendant», – и потом с этим наследством всякие формальности, я ничего не понимаю, кто же этим всем займется? Я сама хочу чрез день или два уехать в Петербург; не пропадать же мне здесь со скуки!..
– При доме может остаться мой Сергей, я его оставлю вам, – возразил Ранцов, – он, вы знаете, человек верный и исполнительный, – можете ему поручить все, что надо. Бумаги нужные в шкапу, где деньги у покойного… Елпидифора Павловича (он не считал для себя более возможным сказать по-прежнему «батюшка», и эта мысль уколола его как острою булавкой). A насчет формальностей я был уже у одного знакомого мне хорошего человека – в гражданской палате служит; он обещал быть сюда часу в третьем. Вы ему можете довериться, – a за все платы ему двести рублей, уж сговорено. Затруднений особых никаких нет и не предвидится… A я уж сегодня уеду! – вырвалось вдруг у бедняги: он едва держался на ногах.
– A с этим как же?
И Ольга Елпидифоровна кивнула на принесенную им и лежавшую на столе доверенность.
– Дана с передоверием, – объяснил он, – можете тому же Чернову Николаю Иванычу поручить, если не желаете сами в банк съездить.
– Нет, – сказала она хмурясь, – я бы желала, чтобы вы уж сами это сделали; вернее так!
– Чтоб я в банк съездил?
– Да, будьте так любезны!..
Она потянулась к своей шкатулке, открыла ее, вынула билет Сохранной Казны на внесенную туда Ранцовым сумму и передала ему.
Он вложил его в бумажник, кивнул, все так же не подымая на нее глаз, и молча вышел из комнаты, заперев за собой дверь.
Красивая барыня, не теряя времени, подбежала к письменному столику между окон, на котором разложен был серебряный бюивар ее, достала из него почтовый листок, перо и принялась писать:
1) «Царское Село. Лейб-гусарский полк. Князю Шастунову.
Вы сумасшедший, но очень милый человек. Буду скоро. Дам знать когда. Видела вашу матушку. Увижу еще. Она просит меня принять вас под особенное (это слово она подчеркнула) мое покровительство. Я думаю, вы не рассердитесь».
2) «Петербург. Сергиевская, собственный дом. Графу Наташанцеву.
Тысячу раз виновата. Грустные обстоятельства. Более чем когда нуждаюсь в преданности. Вы для меня вечный, несравненный друг. Потерпите немножко. Сама жажду видеть. Телеграфирую заранее».
– Амалия, – крикнула она, подписавшись под обеими депешами одним именем своим «Ольга», – это надо сейчас послать с кем-нибудь на телеграф. За обе получено в Петербурге.
– Gut schon! – подмигнула на это чухонка, верхним чутьем угадывавшая в самом зерне каждую новую проделку своей барыни. – Сама съезжу, знаю где…
– Хорошо… Ах, да! Вот что, Амалия, – вспомнила вдруг та, – дома женщина эта, Анфиса? Я, уезжая с похорон, видела ее и предлагала взять с собою в карету. Она отказалась. Вернулась ли она теперь?
– Дома.
– Что она?
– Нишего, плашет. Собрал свой вся вещь в сундук, сел на него и плашет… A серебро и все, что у нее было на руках, сдала вчера аккуратно по описи, по вашему приказанию, мне и Сергею, – объяснила уже по-немецки Амалия.
– Сходите к ней, – сказала Ольга Елпидифоровна, – и попросите ее, – поучтивее и поласковее, прошу вас, – зайти ко мне. Скажите, что я хочу ее поблагодарить. Поняли?
Минут через десять Анфиса, с красными и опухлыми глазами, но с обычным ей невозмутимым выражением лица вошла неслышно в комнату, остановилась в дворях и почтительно поклонилась.
– Я хотела поговорить с вами, Анфиса… Дмитриевна, – начала поспешно Ранцова… – Подойдите, пожалуйста! Вы очень устали, я думаю… Зачем не хотели вы, чтоб я вас довезла?
– Что ж вам себя беспокоить, – отвечала та своим певучим голосом, – я и так дойти могла… Да и помолиться-то еще на могилке остаться захотелось, – тихо примолвила она, опуская глаза.
– Вы очень… преданы были батюшке, я знаю.
– Эвто точно-с. Потому как они мне, можно сказать, благодетелем были… Очень я была несчастная, когда муж мой помер, так они меня тут вызволили…
– Покойный говорил мне об этом… И как вы ему полезною всегда были, даже в делах его… Вы, может быть, обо мне дурно судили до сих пор, – Ольга Елпидифоровна не совсем твердо проговорила это (ее несколько грызло воспоминание о враждебных отношениях, в которые поставила она себя к этой женщине в первый день своего приезда, вследствие чего та не нашла возможным оставаться долее при ее отце и этим «невольно» ускорила его смерть), – но я желаю доказать вам, что вы ошибались и что у меня не черствое сердце.
У Анфисы дрогнули брови:
– Как же я судить вас смею, сударыня, когда, может, сама я грешница, пред вами, может, сама чем провинилась. Во имя Христа Спаса нашего простите великодушно!
И она поклонилась ей в пояс.
Ольга Елпидифоровна почувствовала себя вдруг тронутою до слез. Она быстро подошла к «экономке», обняла ее и поцеловала:
– Все мы грешны, все мы нуждаемся в прощении… Я бы желала поговорить с вами… о вас, о том, что вы думаете делать… У меня даже было намерение предложить вам остаться здесь, в этом доме, на спокое и смотреть за ним. Но так как я в Москве не живу, да и бывать в ней никогда не намерена, то я думаю всего лучше дом этот продать… Да и вы еще так молоды… и хороши, вы можете замуж выйти…
Тоскливая усмешка пробежала по губам Анфисы:
– Наплакалась я, сударыня, вдосталь и в первой-то раз. Лучше уж в монастырь, за Божью ограду, иттить, потому на миру соблазн один да обман, – произнесла она с какою-то нежданною, как бы бессознательною живостью.
Петербургская барыня с удивлением поглядела на нее:
– Неужто вы, милая моя, серьезно думаете в монастырь идти?
– К примеру говорю, сударыня… Потому всерьез и думать-то о себе нонешня дня некогда было.
– Вам непременно надо замуж пойти… Я уверена, что у вас есть кто-нибудь в предмете, – уже лукаво промолвила Ольга Елпидифоровна, вспоминая господина в синих очках, «к которому папа покойный ревновал эту Анфису»; сказала она себе при этом.
Анфиса подняла глаза и с мучительным выражением устремила их в глаза своей собеседницы. Губы ее заметно побелели – она поняла.
– Может, есть такой человек, что я его проклясть должна, a не то что идти за него, – неудержимо сорвалось у нее с языка.
– Я ведь не знаю… Я только так сказала, – молвила несколько смущенная этим горячим ответом Ранцова, – я желаю вам добра, Анфиса Дмитриевна… Куда же вы думаете переехать отсюда?
– A тут сестренка у меня есть замужняя, к ней пойду пока, a там места искать буду… Привыкла в услужении-то находиться.
– Скажите мне откровенно, я знаю, что батюшка был щедр, – остались у вас какие-нибудь средства?
– У меня свои деньги были… от дяди получены, – не сейчас отвечала экономка, – да в четыре года на всем готовом жила, жалованье собрала… А вот теперь всего осталось, – молвила она с какою-то как бы уже веселою улыбкой, вынимая из кармана старый, затасканный портмоне и вынимая оттуда три красненькие и две рублевые бумажки.
– A остальное же где? – воскликнула Ольга Елпидифоровна.
Та улыбнулась опять:
– Кому поверила, – не отдал, значит, и нет.
– Послушайте, милая, – молвила поспешно потербургская барыня, – я не допускаю, чтобы вы вышли нищая из этого дома. Если бы покойный папа знал о таком вашем положении и не умер бы так внезапно, он, вы понимаете, обеспечил бы вас непременно… и я, в его имя и воспоминание, прошу вас принять за ваши заботы о нем… полторы тысячи рублей. Они вам на черный день пригодятся…
Анфиса вскинула на нее опять свои синие, увлажненные тлаза и еще раз поклонилась ей в пояс:
– Спасибо вам, барыня, за милости ваши… Только это напрасно будет…
– Как напрасно?
– Потому как не нужно мне этого. Поминать-то его в молитве и так каждоденно стану, на что тут деньги!
– Я вам их и не предлагаю в награду за молитвы ваши, – несколько обиженным тоном возразила Ранцова, – я прошу вас их принять от меня во имя его на случай нужды, как он бы их вам дал в таком случае.
Брови Анфисы судорожно вздрогнули.
– Коли б захотела я, сударыня, он не то чтоб… он… все бы мне отдал… A мне теперича награды не нужно!
И не дав той сообразить ответа:
– Мне, может, сударыня, – тихо, словно застыдясь вдруг, проговорила она, – самая она и есть награда настоящая, что как вошла я в дом этот нищая, так и ухожу из него теперь… Может, так от Господа и положено, чтобы мне за грехи мои нужду терпеть, так я это чувствовать должна…
Ольга Елпидифоровна пристально глянула ей в лицо.
«Этот Троженкин большой, должно быть, мерзавец», – сказалось в ее сообразительной голове, «а она раскольница какая-то, видно».
– Я, конечно, принудить вас не могу, Анфиса Дмитриевна, – сказала она вслух, – но прошу вас знать, что я положу на ваше имя в банк полторы тысячи рублей, и билеты на них вы можете получить от меня во всякое время, когда вам понадобится.
«Раскольница» безмолвно и недвижно выслушала эти слова.
Ранцова, не дождавшись ответа, замолкла в свою очередь.
Так прошло несколько минут.
– Позволите иттить? – спросила наконец Анфиса.
– Вы думаете уже отправляться… совсем? – молвила рассеянно Ольга Елпидифоровна, мысли которой за это время успели уж отлететь за тысячу верст.
– Так точно, собралась совсем, – подтвердила та.
– Для чего вы спешите? могли бы пожить здесь, пока не найдете места… A, впрочем, как хотите!.. Прощайте в таком случае!
– Счастливо вам оставаться, сударыня, дай вам Господь в жизни вашей благополучия и всякого споспешествования.
И Анфиса, подойдя, наклонилась к ее руке.
Ольга Елпидифоровна не допустила поцеловать ее и, обняв еще раз «раскольницу», поцеловалась с ней щека в щеку.
Ta отвесила низкий прощальный поклон, вздохнула и вышла из комнаты.