Kitabı oxu: «Герой поневоле»

Şrift:

Глава 1. Неудачник из Бирюлёво

— Игорь, ты почему трубку не берёшь? Я вчера три раза звонила.

Мама звонила из Саратова по субботам и по особым случаям. Сегодня была среда.

— Спал, мам. Телефон на беззвучном.

— В десять вечера он спал. Тётя Валя мне всё рассказала. От тебя Люда ушла, а я узнаю от тёти Вали. Через месяц!

Я прижал телефон плечом к уху и полез в шкафчик за кофе. Банка стояла на донышке: кофемашину Людка увезла ещё в июле, а растворимый мы держали «на чёрный день». Чёрный день, судя по остатку, шёл третью неделю.

— Ушла, мам. Что тут рассказывать.

— Тридцать два года, Игорь! У Наташи Ковалёвой сын на четыре года младше, у него уже двое детей и ипотека в Кузьминках. А ты сидишь в своём Бирюлёве. Что ты ей сделал?

— Ничего.

— Вот именно! — обрадовалась мама, будто я наконец признался. — Ничего ты не делаешь. Ни-че-го.

Спорить было не с чем. Людка при расставании выразилась почти теми же словами, только без радости: «С тобой ничего не происходит, Савельев. Вообще ничего. Ты как твой шкаф — стоишь и стоишь». Чемодан она собрала за один вечер. Кота Барсика увезла на следующий день, в переноске, которую я же ей и подарил на позапрошлый Новый год.

Кота было жалко не для красного словца, а по-настоящему: миска с нарисованной рыбой до сих пор стояла у холодильника, и я третью неделю обходил её, вместо того чтобы убрать. На подоконнике в горшке с геранью осталась проплешина — Барсик жрал герань, и ничего ему не делалось. Герань теперь отрастала. Предательница.

— Приезжай домой, — сменила курс мама. — Хоть на выходные. Я пирог поставлю, с капустой.

— Приеду. В сентябре, после сдачи. У нас сейчас опытная партия горит.

— У тебя всегда что-нибудь горит. И куртку тёплую себе купи наконец, у вас там осень скоро.

— Мам, на дворе август.

— Август кончается, Игорь, — сказала мама со значением, которого я тогда не оценил, и повесила трубку первой, на полуслове. Она так делала всю жизнь — экономила ещё с тех времён, когда межгород считали поминутно.

Я допил кофе над раковиной, глядя в окно на гаражи. За гаражами тянулась ветка на Павелецкий, и по ней как раз протаскивалась электричка — семь сорок одна, царицынская. По ней можно было сверять часы, чего никто в Бирюлёве, разумеется, не делал.

Квартиру — однушку в панельке на Медынской — я снимал шестой год у Розы Наумовны, которая раз в два года поднимала цену и при этом извинялась дольше, чем я возражал. Людка называла район «твоё Бирюлёво», даже когда жила здесь сама. Теперь оно и правда было только моё.

Рубашка со вчера висела на спинке стула и сходила за глаженую, если не приглядываться. Я не приглядывался.

Миску я опять не убрал.

***

До работы я добирался час десять: автобус, метро с пересадкой, потом дворами до бизнес-центра «Калибр-2», где наша контора снимала пол-этажа. На перегоне после «Павелецкой» в вагон вошёл парень с клетчатой сумкой и объявил фонарики со встроенной зарядкой, по триста рублей. Я машинально прикинул: закупка на «Али» — долларов полтора за штуку, и при его проходимости маржа выходила такая, какой «Спектр-Прибор» не видел ни в одном годовом отчёте. Фонарик, впрочем, не купил никто. Сочувствую, коллега. Рынок нынче тяжёлый. На «Автозаводской» парень свернул торговлю и перешёл в соседний вагон — та же интонация донеслась сквозь закрывающиеся двери.

«Спектр-Прибор» — это мы: разработка и мелкосерийное производство промышленных расходомеров. Шестьдесят два человека, если считать с уборщицей тётей Розой, и полторы тысячи заказчиков по стране, если считать по базе, а не по тем, кто реально платит.

На проходной охранник Семёныч разгадывал сканворд.

— Столица Австралии, шесть букв, — сказал он вместо здравствуйте.

— Канберра. Восемь.

— Не лезет.

— Значит, у составителя Сидней. Он тоже не столица, но кто ж ему скажет.

Семёныч вписал Сидней, и буквы легли. С этого у нас начиналось каждое утро.

В отделе уже сидел Паша Ерохин, ведущий инженер, и по его затылку было видно, что партия горит сильнее обычного. На моём столе лежала распечатка — спецификация на шестьдесят плат, тридцать четыре страницы, и жёлтый стикер сверху: «Игорь, разместить ДО ОБЕДА. Аркадьич».

Аркадьич — это директор, Виктор Аркадьевич. Слова «до обеда» он писал капслоком последние лет пять. Капслок давно означал «до конца недели», но проверять это на прочность никто не рисковал.

В девять тридцать Аркадьич провёл летучку — то есть встал в проходе между столами с блокнотом. Блокнот у него был бумажный, в клетку, заведённый, по слухам, в две тысячи восьмом году, и в нём помещалась вся история фирмы.

— Партия — шестьдесят плат, отгрузка пермякам пятнадцатого сентября, — сказал он. — Монтаж с понедельника. Савельев, что с комплектацией?

— Размещаю сегодня. По разъёмам вопрос, доложу отдельно.

— Мне не нужны вопросы, мне нужны разъёмы.

— Разъёмы нужны всем, Виктор Аркадьевич. Поэтому их и нет.

Аркадьич записал что-то в блокнот и перешёл к Паше. Паша начал про прошивку, я перестал слушать и придвинул спецификацию.

Спецификацию, впрочем, пришлось отложить: сначала хвосты. Герметичные разъёмы под ту же партию зависли у «Элкора» — контейнер из Шэньчжэня третью неделю стоял в Забайкальске, и менеджер Наташа при каждом звонке сдвигала срок ровно на пять дней. Видимо, у неё в программе так было настроено.

— Наташ, — сказал я, когда она сняла трубку. — Только не говори «плюс пять дней».

— Игорь Дмитриевич, ну а что я сделаю, таможня...

— Таможня. А теперь смотри: у вас на московском складе лежит резерв под «Термоприбор», я его в вашей же выгрузке вижу. Сорок восемь штук. «Термоприбору» отгрузка в октябре, им контейнер успевает. Отдай мне сорок из резерва, а им вернёшь с прихода.

Пауза в трубке была долгая, с щёлканьем клавиатуры.

— Я согласую с руководителем.

— Согласуй. И скажи руководителю, что в марте я у вас взял стабилизаторы, когда их никто не брал. Полторы тысячи штук. Пусть посмотрит в той же программе.

Через двадцать минут Наташа перезвонила: сорок штук мои, самовывоз в пятницу.

— С вас шоколадка, Игорь Дмитриевич.

— Запишу в ведомость, — пообещал я.

Вот, собственно, и вся профессия: помнить, у кого что лежит, кто кому чем обязан и в какой графе это записано. Со стороны выглядит как везение.

Дальше пошла спецификация. Это лучшая часть моей работы, честно говоря. Закупщик в понимании большинства — человек, который выпрашивает у поставщиков скидку. На деле половина ремесла в другом: прочитать спецификацию так, как читают её станок и монтажница, то есть буквально. Инженер видит замысел. Я вижу, что придёт в коробке.

Первые страницы шли ровно: резисторы, керамика, копеечные позиции. Копеечные — и при этом способные остановить монтаж вернее любого золота: попробуй найди в сезон нужный корпус, когда его выгребли под госзаказ. Но тут всё лежало у проверенных, я ставил галочки и листал дальше.

До сорок седьмой строки. На сорок седьмой я остановился.

Конденсатор танталовый, двадцать два микрофарада, шестнадцать вольт, корпус D, шестьдесят штук плюс запас. Обычная строка. Я бы проскочил её, если бы не помнил схему — а я её помнил, потому что месяц назад распечатывал на согласование и таскал Аркадьичу на подпись все восемь листов. Третий лист, силовое питание. Этот конденсатор висел на шине двадцать четыре вольта.

Танталовый на шестнадцать. На шине в двадцать четыре.

— Паш, — позвал я. — Глянь С-двенадцать в силовой части. Какая у тебя там шина?

— Двадцать четыре, — не оборачиваясь ответил Паша. — А что?

— А то, что в ведомости он на шестнадцать вольт.

— Не может быть. — Паша развернулся вместе с креслом. — Мы проверяли. Дважды.

— Строка сорок семь.

Он подошёл и навис над распечаткой. Пошевелил губами, водя пальцем.

— Ёлки, — сказал Паша. — Это из старого проекта уехало. Там шина была пять вольт, шестнадцативольтовый стоял с трёхкратным запасом, как положено. Ведомость копировали, а строку...

— А строку не тронули.

— Он бы даже заработал, — задумчиво сказал Паша, и в этой задумчивости было самое страшное. — Может, на первом же включении хлопнул бы, а может, и стенд бы прошёл. Лотерея. А потом у заказчика на объекте — хлоп.

Тантал в таких случаях не просто отказывает — он выгорает с огнём, в буквальном смысле, и хорошо, если плата отделается пятном. Мы оба это знали, поэтому обсуждать не стали.

— Откуда ты вообще шину помнишь? — спросил Паша. — Ты ж закупщик.

— Схему читал, когда на подпись носил.

— Читал он. Я её рисовал — и то не помнил.

— У меня, между прочим, техникум по электронике. Радиоаппаратостроение, Саратов, две тысячи двенадцатый год выпуска. Я такие конденсаторы паял, когда ты ЕГЭ сдавал.

— И чего ж ты в закупках сидишь?

Вопрос был хороший. В инженеры после техникума я не пошёл — сначала армия, потом Москва, потом надо было платить за комнату, а на складе электроники платили сразу. Со склада перебрался в снабжение, оттуда сюда. Схемы остались со мной, как иностранный язык, выученный в детстве: говорить не с кем, а читаешь свободно.

— В закупках, Паша, я вам жизнь спасаю. Прямо сейчас, например. Давай замену: полимерный тантал, тридцать пять вольт. Корпус тот же, посадка та же.

— На двадцать четыре — тридцать пять? Впритык же.

— Обычному — впритык, обычному на такую шину все пятьдесят подавай. А полимерный до восьмидесяти процентов номинала грузить можно, у него отказ другой физики. Открой даташит, там таблица дерейтинга на второй странице.

— Смотри-ка, — сказал Паша через полминуты, глядя в монитор. — И правда таблица. Бери.

— По деньгам дороже рублей на сорок за штуку.

— Бери. Аркадьичу сам скажу.

Наличие я знал и без прозвона. У «Промэлкома» этой замены не было с апреля, у митинских перекупов лежала прошлогодняя партия по конской цене, а у «Радианта» на Волгоградке оставалось сто двадцать штук — их менеджер Олег предлагал мне их ещё в марте, со скидкой, и я тогда отказался. Цену помнил до рубля: сто восемьдесят четыре.

Олег взял трубку на втором гудке.

— Игорь! Про тантал вспомнил?

— Сто двадцать штук ещё живы?

— Живы. Только уже по двести десять — март кончился.

— Олег, они у тебя полтора года лежат. По сто восемьдесят заберу сегодня, и склад твой вздохнёт свободнее.

— По сто девяносто, и самовывоз до пяти.

— Курьер будет к четырём.

Я внёс правку в ведомость и поставил галочку на сорок седьмой строке. Галочка вышла жирнее остальных.

***

Обедать мы с Пашей ходили в столовую на первом этаже, где с двенадцати до часу кормили весь «Калибр-2» и куда стоило успевать до потока из айтишной конторы с третьего этажа. По средам там давали солянку, и это было единственное, что я знал о своих средах наверняка. Паша взял борщ и котлету, я — солянку, и, пока несли к столу, он открыл на телефоне мою утреннюю ведомость.

— Проверим твой фокус. Строка сто двенадцать.

— Дроссель, десять микрогенри, ноль-восемь-ноль-пять. Четыре двадцать у «Промэлкома», но бери у «Элкора», с катушки дешевле.

Паша посмотрел в экран, потом на меня.

— Строка двести один.

— Двухсотой кончается лист. Дальше крепёж, его считает Тамара.

— Как ты это делаешь?

— Никак. Само запоминается. — Я подвинул солянку. — Ты хлеб будешь?

— И давно оно у тебя так?

— Сколько себя помню. В техникуме конспектов не вёл, преподаватели злились — пока не начали спрашивать. Расписание электричек Саратов — Анисовка до сих пор могу рассказать. За две тысячи одиннадцатый год, правда.

— Верю на слово. — Паша отдал хлеб. — Тебе бы в покер играть с такой головой.

— В покер нужна удача. У меня с ней с детства не задалось: я в «Спортлото» однажды выиграл рубль при цене билета в полтора.

— Это как — рубль при полутора?

— А вот так. Уникальный случай. Мужик в киоске сказал, что за двадцать лет такого не видел, и не взял с меня за следующий билет.

Паша заржал на всю столовую, и тётки на раздаче посмотрели на нас с одобрением. Про Людку Паша не спрашивал уже недели две, за что я был ему отдельно благодарен: новость по конторе прошла ещё в июле, вместе с ведомостью на отпускные.

После обеда я согласовал счёт на припой и отбился от коммерческого предложения фирмы, продающей «инновационные крепёжные решения» — болты, если по-русски.

К четырём вернулся курьер от «Радианта» с коробкой. Я вскрыл её при нём, размотал край ленты: корпус тот, маркировка та, дата-код прошлогодний — для тантала нормально. Курьер, пока я считал, стянул мокрую бейсболку и отжал её над урной — в городе, значит, уже начался дождь. Я пересчитал полные катушки, расписался в накладной и отнёс коробку на склад Тамаре.

Тамара сверила с накладной и спросила, куда девать старую позицию.

— В карантин, и бирку красную повесь. Если монтаж возьмёт по привычке — сгорим у пермяков.

— У меня не возьмёт, — сказала Тамара таким тоном, что я поверил сразу.

К шести заказ был размещён весь, все тридцать четыре страницы. Аркадьич прошёл мимо моего стола, положил передо мной шоколадку «Алёнка» и сказал:

— Ерохин доложил про конденсатор. Премию не обещаю, партия сожрала всё.

— Аркадьич, вы мне «Алёнку» кладёте четвёртый раз за год.

— Значит, стабильно работаешь, — сказал Аркадьич и ушёл к себе.

Шоколадку я убрал в ящик, к трём предыдущим. Есть их у меня рука не поднималась — в этом ящике лежал, можно сказать, мой годовой бонус.

На проходной Семёныч домучивал тот же сканворд.

— Река во Франции, четыре буквы.

— Сена.

— Лезет, — удивился Семёныч. — Ты гляди.

***

Вечером зарядил дождь, мелкий и обложной, из тех, что в конце августа включаются на неделю. Зонт у меня был — лежал на работе, в тумбочке, куда я убрал его в июне до следующего дождя. Дождь пришёл. Зонт остался верен тумбочке.

Я вышел из метро в восьмом часу и завернул в «Пятёрочку» у дома. Взял пельмени и хлеб, подумал — и кефир на утро. У кассы рука сама потянулась к стойке с кошачьими паучами: три недели прошло, а рука не переучилась. Я убрал её в карман и сделал вид, что искал мелочь.

Касса самообслуживания стояла с листком «Не работает» — листок висел там с весны и успел выгореть. Кассирша спросила, нужен ли пакет. Пакет был нужен.

От магазина до подъезда — двести метров дворами, мимо мусорки и трансформаторной будки с надписью «НЕ ВЛЕЗАЙ УБЬЁТ», где второе слово кто-то давно закрасил. Под козырьком третьего подъезда курил кто-то невидимый — огонёк вспыхивал и опадал. Я шёл и прикидывал завтрашний день: в пятницу самовывоз у «Элкора», значит, курьера заказать с утра; вечером можно наконец разобрать балкон, до которого руки не доходили с мая. Из меня вышел бы отличный планировщик чужих жизней. Своя расписывалась на сутки вперёд, дальше начинался туман. Балкон, к слову, я обещал разобрать ещё Людке. Теперь обещал себе — с тем же, надо признать, успехом.

На двери подъезда объявление извинялось за неудобства и обещало закончить работы к пятнице. Возле подъезда с прошлой недели меняли трубу. Траншею закопали, но плитку у крыльца перестилали заново, и работяги на ночь накрыли её плёнкой, прижав кирпичами. Под дождём при свете фонаря вся эта конструкция мокро блестела.

«Каток», — успел подумать я. Вот, собственно, и всё, что я успел подумать.

Правая нога поехала на плёнке — вперёд и вбок. Пакет я почему-то не выпустил. Падать с пакетом в руке оказалось неудобно: свободная рука взмахнула, опоры не нашла, и затылком я пришёл точно на прижимной кирпич.

Звук был негромкий. Скорее внутренний — глухой стук, который слышишь не ушами.

Боли не было, и это, помню, меня удивило. Лежать было холодно и мокро, дождь падал на лицо, фонарь надо мной горел жёлтым, вокруг лампы стояла морось. Я подумал, что пельмени раскиснут. Я подумал, что мама звонила сегодня утром — хорошо, что взял трубку. Про Людку не подумал ничего, и напоследок это было даже приятно.

Фонарь стал отодвигаться — не гаснуть, а именно отодвигаться вглубь двора, всё дальше, вместе с дождём и с домом.

Тридцать два года. Умер мужик с пельменями — поскользнулся у подъезда. Мама расстроится.

Темнота встала полная, без фонаря и без дождя. Я в ней был — продолжал быть, и это казалось неправильным. В такой темноте не полагалось находиться никому, а в этой кто-то находился.

— Ну наконец-то, — произнёс голос. Мужской, немолодой, с недовольством человека, которого заставили ждать. — Долго же ты. Я уже начал думать, что ошибся.

Глава 2. Пещера сознания

Под щекой был камень.

Холодный, шершавый, с мелкой крошкой, которая вдавилась в кожу. Я лежал на боку, поджав ноги, и камень был везде, куда доставали ладони: под щекой, под бедром, за спиной. Я открыл глаза. Ничего не изменилось.

Темнота стояла такая, какой не бывает. В любой темноте — в квартире с выключенным светом, в подъезде с перегоревшей лампочкой — глаз через минуту начинает что-то выуживать: щель под дверью, окно, циферблат. Здесь выуживать было нечего. Я поднёс руку к лицу и не увидел руки.

Сел. Макушка проехала по камню — свод был низкий, в полуметре над головой. Я ощупал его ладонями: сплошной, без швов. Ощупал пол вокруг себя, докуда дотянулся. Камень. Камень. Слева пальцы ушли в пустоту — лаз или проход, не понять.

Похоронили.

Мысль встала целиком, сразу, и от неё сделалось холоднее, чем от камня. Плитка у подъезда. Кирпич. Фонарь, который отодвигался. Меня нашли, констатировали, отвезли — и вот. Хотя нет: в гробах не бывает каменных сводов, и гроб — это доски в полуметре от носа, а не пещера. Значит, не гроб. Значит, хуже: какой-то подвал, штольня, полость, куда я попал неизвестно как — и в которой темно, как не бывает нигде наверху.

— Эй! — сказал я.

Звук вышел плоский. Он не отразился ни от чего, не покатился эхом — просто кончился в полуметре от губ, будто я крикнул в подушку.

— Эй! Тут человек!

Подушка съела и это.

Я пополз влево, туда, где была пустота. Проход оказался узкий, но проходимый: на четвереньках, обдирая ладони о крошку, толкая перед собой собственное дыхание. Ползти в абсолютной темноте — занятие, от которого мозг быстро начинает предлагать варианты один другого хуже, и я полз, повторяя про себя четыре цифры: сто девяносто рублей, сто двадцать штук. Цена тантала у «Радианта». Бессмысленно, зато моё. Пока помню цену — я это ещё я.

Лаз пару раз сужался так, что приходилось выдыхать и протискиваться, и на втором таком месте я застрял плечами — на секунду, на две, но этих двух секунд хватило, чтобы узнать о себе много нового. Я вытолкнул себя вперёд рывком, ободрав плечо, и дальше полз уже не останавливаясь, на упрямстве: сто девяносто, сто двадцать, сто девяносто, сто двадцать.

Свет я сначала принял за обман зрения. В такой темноте глаза врут: плавают пятна, вспыхивают точки. Но пятно впереди не плавало. Оно стояло на месте и медленно наливалось — ровное, серое, потом белёсое, без дрожания, какое даёт огонь. Я пополз быстрее. Проход пошёл вверх, расширился, я поднялся сначала на корточки, потом в полный рост — и вышел.

Пещера, в которую я вышел, была размером с вокзальный зал. Свод терялся в высоте, стены уходили вбок плавными наплывами, и весь этот объём был залит ровным светом без источника: не солнце, не лампы, не огонь — просто светло, как бывает светло в пасмурный полдень. Под ногами камень был гладкий, стёртый, будто по нему ходили веками. Посреди пещеры лежал плоский камень высотой со стол.

На камне лежал человек. А рядом с камнем стоял второй.

Тот, что стоял, был в чёрном: длинный плащ до сапог, широкополая шляпа. Он стоял, сложив руки за спиной, и смотрел, как я выбираюсь из лаза — терпеливо, как смотрят на опаздывающего.

— Я же говорил: наконец-то, — сказал он.

Голос я узнал. Тот самый, из темноты, — немолодой, суховатый, с недовольством человека, которого заставили ждать.

— Вы долго приходили в себя. После переноса сознание собирается не сразу — вы, полагаю, немало бродили там, в малых полостях.

Я стоял на месте. До него было шагов двадцать, и с этих двадцати шагов я разглядел второго — того, что лежал. Юноша, лет шестнадцати, худой, очень бледный, в простой белой рубахе. Грудь не двигалась. Лицо было спокойное, не мёртвое и не живое — никакое, как у восковой фигуры до того, как её выставили в зал.

— Где я? — спросил я.

— Там же, где и я. — Он повёл рукой, не расцепляя ладоней за спиной, одним поворотом кисти. — Полагаю, мы в голове этого юноши.

Я посмотрел на юношу. Потом на своды. Потом на человека в шляпе. В голове у меня — у любого нормального человека — на этом месте должно было что-то произойти: истерика, обморок, смех. Не произошло ничего. Видимо, лимит на ужас я израсходовал ещё в лазе.

— В голове, — повторил я. — Ага. А вы, значит...

— Понимаю иронию. — Я как раз разглядывал его плащ и сапоги, и он это заметил. — Образ я взял из вашего же сознания. Из того, что вы называете... фэнтези, кажется? Маг, тёмная фигура, встреча с незнакомцем. Мне казалось, так вам будет привычнее. Но можно и иначе.

Он щёлкнул пальцами.

Пещера погасла — и вместо неё встала переговорка «Спектр-Прибора», вся, вплоть до прожжённого пятна на меламиновой столешнице и сломанной ламели в жалюзи. На маркерной доске серело недостёртое «сроки». Кулер в углу булькнул. Он всегда булькал, когда в него смотришь.

Я взялся рукой за спинку ближайшего стула. Стул был настоящий: холодный металл, шершавый пластик. Наш стул. Третий от двери, с расшатанной ножкой — ножка подалась под рукой ровно так, как подавалась последние два года.

— Это тоже из моей головы?

— Разумеется. Где же ещё мне взять ваши переговорные комнаты. Всё до мелочей ваше. Я лишь разворачиваю.

Кулер булькнул ещё раз. От этого родного булька стало холодно — где-то под ложечкой, которой у меня больше не было. Ненастоящий кулер в ненастоящей переговорке булькал из моей памяти, и делал это безупречно.

— Верните, — сказал я. — Верните как было.

Пальцы щёлкнули ещё раз, и вернулась пещера. Я обнаружил, что держусь рукой за воздух, и опустил руку.

— Любопытно, — сказал человек в шляпе. — Большинство предпочло бы привычное.

— Привычное у вас с бульканьем. Не надо так с привычным.

— Как угодно.

Я сделал несколько шагов к камню. Вблизи юноша выглядел ещё хуже: кожа с серым подсветом, запавшие виски, под глазами тени. И при этом — ни одного вздоха. Я невольно поискал глазами грудную клетку, ожидая движения, как ждёшь его у спящего. Движения не было.

— Он мёртв?

— Тело — нет. Тело в коме, уже давно. А тот, кто в этом теле жил... — Человек в шляпе сделал паузу, подбирая слово с видимой аккуратностью. — Его больше нет. Осталась оболочка.

— А мы, значит, в голове оболочки.

— Именно.

— Вы маг? — спросил я, потому что надо было с чего-то начинать, а плащ и шляпа сами напрашивались.

— Бывший, — сказал он и, не дав мне уцепиться за слово, продолжил: — Но сейчас дело не в магии. Всё, что вы видите, происходит в вашем сознании. Пещера, свет, я в этом наряде — сознание рисует то, с чем ему проще работать.

— В моём сознании. У меня в голове.

— Не совсем. — Он впервые наклонил голову, и из-под полей стало видно лицо: немолодое, сухое, с глубокими носогубными складками и очень спокойными глазами. — Головы у вас больше нет. Как и всего остального. Вы сейчас — чистое сознание.

Я посмотрел вниз, на себя.

Я был голый. Целиком, до последней детали. Всё это время — в лазе, на четвереньках, здесь, у камня, — я был голый и не замечал этого, как не замечаешь во сне, пока сон не ткнёт тебя носом.

Я прикрылся ладонями. Жест был идиотский, и я это понимал, и всё равно прикрылся.

— Остаточная реакция сознания, — сказал человек в шляпе без всякого выражения. — Вам проще представлять себя телом, чем, скажем, облачком. Тело вы и представляете. Своё, каким его помните.

— А одеться здесь можно?

— Вы умерли меньше суток назад, а беспокоитесь о брюках. — Поля шляпы качнулись. — Любопытное у вас устройство.

Ответа на вопрос я отметил про себя, не получил. Отметил — и отложил: в очереди вопросов этот стоял далеко не первым.

— Значит, умер, — сказал я. — Это точно?

— Да. К сожалению.

«К сожалению» он произнёс ровно, без сочувствия — как произносят «ожидается похолодание». И странным образом это подействовало лучше сочувствия: с фактом, поданным как факт, можно было работать.

Плёнка. Кирпич. Фонарь. Я умер у собственного подъезда, не дойдя тридцати метров до двери, с пакетом пельменей в руке. Где-то в Бирюлёве эти пельмени, наверное, так и лежат в луже — если пакет не подобрали. Где-то в Саратове мама ещё ничего не знает. Или уже знает. Я не знал, сколько прошло времени, и спросить об этом сейчас было выше моих сил.

— А обратно можно? — спросил я вместо этого. — В моё тело. В моё... туда.

— Куда? — Он не издевался, судя по тону: уточнял. — Вашего тела больше нет. Двери, в которую вы хотите вернуться, не существует. Есть только та, что перед вами.

Ничего другого я, в общем, и не ждал — но есть вопросы, которые надо задать вслух, чтобы они перестали ныть внутри.

— Хорошо. Тогда — как я сюда попал?

— Насколько я понял из разговоров... — Он неопределённо повёл подбородком вверх и вбок, за пределы пещеры. — Юноша впал в кому. Лекари бились долго и не преуспели. Тогда его семья решилась на крайнюю меру: вселить в тело чужое сознание. Провели обряд, обряд нашёл подходящее — и вот вы здесь.

— Подходящее.

— Совместимое. Не всякое сознание годится всякому телу. Ваше — подошло этому.

— То есть я... — Я поискал слово и нашёл его там, где искал всю жизнь, — в ведомости. — Замена на функциональный аналог.

Человек в шляпе помолчал.

— Не знаю, что это значит, — сказал он наконец, — но по интонации — да, что-то в этом роде.

— А хозяин? Настоящий? Он точно... Мы его не выселяем?

— Я здесь дольше вас. Поверьте: в этом доме давно никто не живёт. Вы никого не выселяете — вы въезжаете в пустое.

Облегчение, которое я испытал, было постыдно практичным — как узнать, что квартира юридически чистая. Я его испытал, устыдился и оставил при себе. Хотя, если этот тип читает у меня в голове... я покосился на него. Лицо под полями не выражало ничего.

— Из каких разговоров? — спросил я. — Вы сказали: понял из разговоров.

— Тело лежит не в пустыне. Вокруг него ходят люди и говорят. Отсюда слышно — не всё и не всегда ясно, но слышно. Послушаете сами, времени у вас будет достаточно.

— А что там? — Я повёл подбородком туда же, куда до этого он, — вверх и вбок, наружу. — Что за место? Страна, город? Это вообще... моя планета?

— Я знаю ровно то, что слышал, а слышал я обрывки. — Он выдержал паузу. — Скажу одно: на вашу прежнюю жизнь это похоже мало. Остальное увидите сами, и очень скоро. Не хочу пересказывать — перескажу неточно, а неточность хуже незнания.

Отказ был вежливый, гладкий и абсолютно непробиваемый. Я мысленно дописал в список: не сказал, где мы. Список рос быстрее, чем мне бы хотелось.

— А вы? Вы-то здесь как?

— Меня затянуло сюда случайно. — Он сказал это тем же ровным тоном, каким сообщал про мою смерть, и с той же законченностью: точка в конце фразы стояла бетонная. — Тем же обрядом, который тянул вас. Побочный улов, если угодно. И, в отличие от вас, телом я управлять не могу.

— Почему?

— Потому что тело подошло вам, а не мне. Я здесь... — короткая пауза, — сосед.

Слово «сосед» мне не понравилось. В слове «сосед» было пожизненное, коммунальное — общая кухня, очередь в ванную, чужие звуки за стенкой. Я оглядел пещеру заново, уже с этой мыслью: вокзальный зал, а всё равно коммуналка.

— И давно вы тут... соседствуете?

— Дольше вас. — Точка снова была бетонная.

Я решил зайти позже и с другой стороны. За тридцать два года работы с поставщиками я усвоил: если человек не отвечает на вопрос, бесполезно давить — полезно запомнить, на какой именно вопрос он не ответил. Список открылся коротким: одежда, срок. Я завёл его там же, где держал всё важное, — в голове. Другого места у меня теперь, собственно, и не было.

— Хорошо, — сказал я. — Я умер, меня вселили, вы сосед. Тело в коме, вокруг него ходят и разговаривают. А я? Мне что делать? Сидеть тут, в... — я обвёл рукой своды, — в зале ожидания?

— А вот это самый дельный вопрос за всю беседу. — Он разнял наконец руки из-за спины. — Вам, полагаю, стоит попробовать войти.

— Куда?

Он повёл ладонью в сторону камня. Ладонь была узкая, сухая, с длинными пальцами.

— В тело. Оно ваше — обряд закончен, совместимость подтверждена. Осталось вступить во владение.

Я подошёл к камню вплотную. Вблизи было видно, что юноша дышит — но так редко и мелко, что это дыхание надо было караулить: одно движение рёбер на мой десяток. Лицо, если присмотреться, было даже красивое — тонкое, породистое, из тех лиц, что я видел на портретах в учебнике истории, а не в вагоне метро.

— Сколько ему? На вид — шестнадцать.

— Около того, полагаю.

Шестнадцать. Мне было тридцать два — теперь, выходит, будет шестнадцать. Ломка голоса, прыщи и первая любовь по второму кругу. Я посмотрел на тонкие руки поверх простыни — ни мозоли, ни шрама, руки человека, за которого всю жизнь всё делали другие. В моём резюме появлялась строчка, которую я не знал, как объяснять.

— И как... вступают?

— Подойдите к изголовью. Положите руки на голову — по ладони с двух сторон, на виски. И представьте, что вливаетесь. Не думайте, как это устроено, — сознание справится само, ему не впервой держаться за тело.

— А если не получится?

— Вернётесь сюда. Здесь, как вы заметили, просторно.

— А тело меня примет? — Я всё ещё стоял сбоку от камня. — Ну, знаете... отторжение. Несовместимость поставки с посадочным местом.

— Обряд уже всё проверил. Если бы вы не подходили, вас бы сюда не притянуло. — Он помолчал. — Бояться разумно. Но бояться здесь нечего: худшее с вами уже случилось.

Довод был из разряда людоедских, но, надо признать, работал.

Я встал у изголовья. Ладони мои — те, которых не существовало, — вспотели; остаточная реакция сознания, надо полагать, у меня вообще отзывчивое сознание. Виски у юноши были холодные и живые одновременно: под кожей, глубоко, что-то толкалось — медленно, как насос на минимальных оборотах.

— Одно уточнение, — сказал человек в шляпе мне в спину. — Там, снаружи, вы будете один. Я слышу, что происходит вокруг тела, но говорить с вами оттуда не смогу. Захотите обсудить услышанное — придётся возвращаться сюда. Это несложно, я объясню. Потом.

— Потом, — согласился я. — У меня к вам, кстати, накопилось вопросов на отдельный разговор. Начиная с того, как вас зовут.

— Вот и тема для следующей встречи, — сказал он, и мне показалось, что сухой голос дрогнул усмешкой. — Вливайтесь, Игорь.

Своего имени я ему не называл.

Додумать эту мысль я не успел. Ладони на висках потянуло — не ладони даже, а меня всего, целиком, как воду в открывшийся слив. Пещера смазалась, свет свернулся в точку и погас, и на один бесконечный миг я снова оказался в темноте — но эта темнота была другая, тёплая и тесная, с толчками того самого насоса уже со всех сторон.

А потом появилась тяжесть.

Веки не поднимались, руки лежали поверх чего-то мягкого и весили по пуду каждая — я попробовал шевельнуться и отложил это дело до лучших времён. Под пальцами было полотно, грубее магазинного, с крупной ниткой: у нас такое продавали бы втридорога, с биркой «эко». Пахло воском, травами и чем-то горьковатым, лекарственным, а за стеной бубнил мужской голос — слов не разобрать, только напор: кто-то кого-то в чём-то убеждал.

Где-то в глубине дома хлопнула дверь. Дом вокруг был живой — ходил половицами, дышал печным теплом. Я лежал в нём, как груз на приёмке — доставленный, но ещё не оприходованный.

Я собрал всё, что у меня было, и разлепил веки.

Надо мной был потолок — тёмное дерево, балки, между балками роспись: травы, птицы, ни одного знакомого узора. Свет шёл сбоку, жёлтый, неровный, свечной — на столике у кровати оплывала толстая свеча, и воск налип на подсвечник бурыми потёками: горела не первый час. Я скосил глаза вниз, на одеяло, и увидел лежащую поверх него руку.

Рука была не моя.

Тонкая, бледная, с длинными пальцами без единой мозоли — рука, которая в жизни не таскала коробок с комплектующими. Я приказал ей согнуться. Рука послушалась.

Ну что ж. Вступил во владение.

Глава 3. Обряд и возвращение

— Дышит сам, — сказал незнакомый голос. — Глубже, чем ночью. Душа легла.

— Когда он очнётся?

Второй голос был старческий, низкий и шёл от самой кровати. Я лежал с закрытыми глазами и не шевелился — не из хитрости, по привычке: когда не понимаешь расклада, молчи и слушай. Это правило кормило меня двенадцать лет, а расклада я сейчас не понимал совершенно.

— К вечеру. Возможно, завтра. Душе надо обжиться, торопить её нельзя.

Одеяло на мне весило килограмма три и пахло сушёной травой. Справа потрескивало — суше и живее батареи. Камин, надо полагать. В Бирюлёве у меня был полотенцесушитель, и тот работал через раз.

Руки лежали поверх одеяла — лёгкие, не мои: пальцы длиннее, и на среднем нет мозоли от ручки. Трогать их я пока не стал, успеется.

— Вы уверены, что душа... подходящая? — спросил старик.

— Обряд другую не возьмёт. Я объяснял: он ищет не по желанию, а по совместимости. Вокруг Источника — миллионы миров. В каждом ежедневно кто-то умирает. Обряд перебирает только что отлетевшие души и берёт ту, которая ложится в это тело по самой своей структуре. Остальных он попросту не видит.

— Миллионы миров, — повторил старик без вопроса. — И в каждом — люди?

— Не в каждом. Но людей хватает. Совместимость, к слову, не такая уж редкость. Возьмите ярмарочную толпу: в ней сыщутся двое, а то и трое, чьи души легли бы в одно и то же тело. Сложность в другом. Живую душу взять нельзя. Нужна свободная — только что отлетевшая.

Только что отлетевшая — это, стало быть, я. Лежу в чужом теле под тремя килограммами одеяла, а двое солидных людей обсуждают меня, как поставку с задержкой по срокам. Двенадцать лет я сидел по ту сторону таких совещаний. Быть товаром оказалось внове.

— А если душа окажется... — старик подбирал слово, — дурной? Вор, душегуб. Обряд ведь не спрашивает, кем человек был.

— Не спрашивает. Он смотрит на совместимость: ляжет или не ляжет. — Стук: маг поставил на стол что-то тяжёлое. — Но душегубы, знаете ли, редки. Куда чаще попадаются обыкновенные люди. Получите обыкновенного человека — считайте, повезло.

Обыкновенный человек под одеялом мысленно с ним согласился. Хоть в чём-то мои показатели совпадали с заявленными.

— А годами он каков? Душа — она... взрослая?

— Как повезёт. Совместимость возраста не разбирает: в теле юноши может оказаться и старец.

— Только этого мне не хватало.

«Тридцать два, — мысленно подсказал я. — Средней изношенности».

— Вы говорили — обряд ищет вокруг Источника, — сказал старик. — Я не понял тогда и не понимаю теперь.

— И не поймёте, я сам понимаю вполовину. Есть Источник. Вокруг него — миры, как искры вокруг костра. Обряд дотягивается до ближних. Больше вам знать и не нужно, вы не за этим платили.

— Он страдал? — спросил старик. — При... переносе.

— Не думаю. Смерть уже случилась, мы лишь подобрали. — Маг сказал это скучно, по-писаному. — Обряд не убивает, он подбирает. В этом его законность.

— К слову о законности. Это ведь не некромантия? Мне важно знать наверняка.

— Нет, что вы. Это совершенно законно. — Маг даже не обиделся. — Некромантия поднимает мёртвое, она под запретом. А здесь мёртвого нет: тело живое и душа живая. Просто прежде они не были знакомы.

Шаги — мягкие, в войлоке — отошли к окну и вернулись.

— Когда он очнётся — что это будет за человек? Испуганный? Буйный?

— Разный. Кто плачет, кто молчит, кто требует вернуть его обратно. Вернуть обратно, к слову, нельзя: тела там больше нет, возвращаться некуда. Скажите ему это раньше, чем он спросит, — сбережёте время.

— Он будет помнить что-нибудь из того, что помнил Дмитрий?

— Ничего. Знания уходят вместе с душой. Тело — дело другое: тело хранит навык. Ходьбу и речь. Грамоту тоже, если он ею владел. Рука помнит перо, ноги помнят лестницы. А вас он не вспомнит. Готовьтесь: когда он заговорит — не ждите, что заговорит Дмитрий.

Старик помолчал.

— Почему об этом обряде молчат? Я узнал о нём почти случайно. Горе есть в каждом втором доме — отчего им не пользуются все?

— Оттого что семьи хотят вернуть своего. А обряд возвращает чужого. — Маг говорил буднично. — Это теперь не ваш внук, а другой человек. Снаружи — он, до последней родинки. Внутри — нет. Люди хотят, чтобы выжил дорогой им человек, а не оболочка. В вашем случае это, возможно, не столь важно. Но в других...

Он не договорил. Скрипнула половица: старик, видно, отошёл от кровати.

— Сына убил демон, — сказал он от окна. — Внук слёг той же ночью и больше не вставал. После гибели сына я перепробовал всё. Лекари сменяли один другого. Мальчик не возвращался.

Демон. Я отложил это слово туда же, куда складывал всё остальное, — в длинный список на потом. Список к этому часу выглядел уже так, что за него не взялся бы ни один разумный исполнитель.

— И не вернулся бы, я сказал вам это в первый же день. То, что лежит теперь в этой кровати, — не ваш внук. Но оно живое: дышит, будет ходить и говорить. Много это или мало — решать вам.

— Я решил, когда посылал за вами.

Стекло тронуло стекло — маг собирал что-то со стола.

— Остаток пришлю завтра, как условились, — сказал старик.

— Не к спеху. До вечера его не тревожьте: душа укладывается, мешать ей не надо. Кормите потом, как больного, понемногу. И последнее. Кем он был там, у себя, — обряд не говорит. Узнаете, когда сам расскажет. Если захочет.

— Захочет, — сказал старик. — Куда он денется.

Старик мне, пожалуй, уже нравился. Деловой подход я уважаю — даже когда предмет сделки я сам.

Дверь открылась и закрылась, шаги стихли в глубине дома. Какое-то время дом жил без меня: далеко простучали каблуки, звякнуло ведро, глухо хлопнула другая дверь, потяжелее первой. Потом всё улеглось. Я сосчитал до тридцати и открыл глаза.

Надо мной висел балдахин — тёмно-зелёный, с кистями по углам. Кисти давно не вытряхивали. Я лежал под ним и наводил порядок в услышанном, как умел, сверху вниз по строкам.

Итак. Я умер — это подтвердили два независимых источника, маг и человек в шляпе. Тело, в котором я лежу, зовут Дмитрием. Сам Дмитрий сюда не вернётся. Его дед заплатил, чтобы в теле кто-нибудь жил, и этот кто-нибудь — я. Вернуть обратно нельзя, это озвучили отдельно — спасибо за ясность условий. Приёмка состоялась, остаток оплаты завтра.

До этого места я держался.

Потом подумал про маму.

Она звонила в то утро — я ещё порадовался, что взял трубку. Теперь она наберёт мой номер и услышит длинные гудки. Решит, что я на работе. Вечером наберёт снова. Кто ей скажет — с работы позвонят, когда я не выйду во второй раз? Паша? Паша даже отчества её не знает. Она приедет из Саратова на автобусе, с сумкой, в которой варенье, — она всегда возит варенье, кому бы ни ехала. Дальше я себе думать запретил.

Запрет не подействовал. Дверь моя заперта, ключ так и лежит в кармане куртки — лежал в кармане. Герань на подоконнике теперь отрастёт спокойно: поливать некому, но такую не убьёшь.

Одеяло я, оказывается, уже держал в кулаках. Балдахин поплыл, комнату повело вбок — и меня выдернуло, рывком, вверх и назад.

***

Колени ударились о камень.

Меня держали за плечи — иначе я бы, пожалуй, лёг.

— Мне показалось, вы хотите вернуться, — сказал Теодор.

— Есть такое. — Я сел на пятки. Камень был холодный и очень настоящий. — Надо переварить.

Он разжал руки и отступил. Свет в пещере стоял всё тот же — серый, ничей, без лампы и огня. На плоском камне поодаль лежало тело. Моё теперешнее, если смотреть по документам. Я был голый; в прошлый раз это заботило меня сильнее. Плащ на Теодоре был всё тот же и даже не помялся — похоже, здесь вообще ничего не мнётся.

— А сюда я как попал? — спросил я. — Я ничего не делал.

— Не сами. Вас вытащил я: сознание заметалось, тесно ему стало. Пришлось вмешаться.

— Спасибо. Наверное.

Плечи я, впрочем, запомнил: хватка у бестелесного была вполне вещественная.

— Впредь рассчитывайте на себя, выход есть и без меня. Захотите уйти из тела — представьте себя стоящим рядом с ним и сделайте шаг назад. Один шаг. Окажетесь здесь.

— Шаг назад. — Я попробовал это на вкус. — А обратно — ладони на голову и вливаться.

— Именно. Вход через касание, выход через шаг. Других дверей у вас нет.

— А если я выйду, когда тело стоит? Идёт, сидит за столом, на людях?

— Упадёт там, где стояло. Без вас в нём никого нет. — Теодор сдвинул шляпу чуть назад. — Поэтому выходите лёжа и без свидетелей, если не хотите объяснять лекарям второй обморок за год.

— Учту.

Я поднялся и подошёл к камню. Дмитрий — теперь уж, выходит, я — лежал вытянувшись, руки вдоль тела. Лицо молодое, осунувшееся, кожа тонкая, под глазами тени. В прошлый раз мне было не до разглядываний. Теперь я стоял и не мог решить, что страннее: что это лицо не моё — или что оно теперь моё.

— Кстати, — сказал я, не оборачиваясь. — Раз уж соседствуем. Игорь. Игорь Савельев.

— Теодор, — сказал он и коротко наклонил голову.

— Просто Теодор?

— Для наших обстоятельств достаточно.

Вопрос, на который не ответили, я по старой привычке отложил в стопку к остальным. Стопка росла.

— Вы ведь слышали дом всё это время? Пока тело лежало.

— Я слышу всё, что звучит рядом с телом. Выбирать не приходится: у меня было вдоволь чужих шагов и разговоров о припарках.

— Тогда рассказывайте. Что за дом, что за люди?

— Постепенно. Ночь длинная, а вам сперва следует узнать другое. — Он сделал паузу, которую явно готовил. — Это тело проклято.

Пауза вышла театральная. Я решил не подыгрывать.

— Проклято — это как? Чёрная кошка, тринадцатое число?

— Это буквально. Тело не держит магию. Нисколько. Об этом при теле говорили не стесняясь — лекари, дед, прислуга; я наслушался достаточно. А я маг, пусть и бывший: в том, что слышу, я не путаюсь.

— Здесь — это где, кстати?

— Не в вашем мире. И, полагаю, не в моём.

Стопка неотвеченного пополнилась ещё на пункт.

— Насколько это плохо — жить без магии? Я, к слову, тридцать два года прожил. Не жаловался.

— Судя по голосам, которыми здесь произносят слово «проклятые», — плохо.

— Утешительно.

— Утешение есть, — сказал Теодор. — Артефакты.

— Это как волшебная палочка?

— Грубо, но пусть. Предмет, который несёт силу в себе самом. Ему не нужна магия владельца — у него своя. Умело собранный, такой предмет уравнивает небогатого дарованием человека с одарённым.

— И где их берут?

— Их не берут. Их собирают — из материалов, по правилам, которые надо знать. Это ремесло, ему учатся годами. — Он помедлил. — Мне случалось в нём понимать. Достаточно, чтобы учить.

— Дорогое ремесло? Материалы, инструмент.

— По-разному. Бывает, цена вопроса — медяк и час работы. Бывает — состояние.

— Знакомая вилка. У нас это называлось «от и до, уточним по запросу». — Я помолчал. — Вы предлагаете меня учить.

— Предлагаю.

— Бесплатно?

— За интерес. Мне нужно, чтобы это тело жило. Желательно — долго и в силе. Причины мои.

— Причины какого рода?

Он не ответил. Вообще никак: вопрос ушёл в него, и всё. Я мысленно подколол этот лист к остальным.

— Мы теперь навсегда соседи?

— Не навсегда.

— А до каких пор?

Тот же результат. Стопка у меня подбиралась уже приличная — с иным поставщиком за такую разговорчивость давно перестали бы работать. Правда, иного поставщика у меня не было.

— Хорошо. Когда начнём — с артефактами?

— Не сегодня. Сперва научитесь там жить: ходить и отвечать, не выдавая себя. Человек, который вчера очнулся, имеет право ничего не знать — пользуйтесь этим, пока дают. Учение потом, по ночам. Днём я вам не помощник: слышать — слышу, подсказать — не могу.

— То есть днём я сам по себе.

— Днём вы сами по себе, — подтвердил Теодор. — Привыкайте.

Расклад выходил знакомый: днём переговоры на выезде, вечером разбор с руководителем проекта. Руководителя я не выбирал — но, если честно, в «Спектр-Приборе» его тоже никто не выбирал.

— Тогда хотя бы про дом. Мне туда возвращаться через час.

— Дом большой и тихий: шагов в нём меньше, чем комнат. Старика боятся и слушаются — по голосам это слышно лучше, чем по словам. Мальчика зовут Дмитрием, это вы уже знаете. Остальное соберёте сами.

— Щедро.

— Я рассказываю то, в чём уверен. Про остальное я слышал слишком мало, чтобы пересказывать.

— А сами вы тут чем заняты? Сутками, один.

— Слушаю, — сказал Теодор. — И думаю. Мне есть о чём.

Я не стал уточнять, о чём. Стопка стопкой, а ночевать нам в одной голове.

Я сел на камень возле тела. Надо было переварить — я и переваривал.

Про маму я решил думать порциями, по чуть-чуть, как разгружают тяжёлый вагон: целиком её было не поднять. Про квартиру и работу не думать вовсе — там всё обойдётся без меня, в этом и беда, и утешение. Осталось разобраться с тем, что не разгружалось.

Для проверки я вспомнил худшее: вечер, плёнку, кирпич. Память открыла его сразу и целиком — жёлтый фонарь, морось вокруг лампы, пакет в руке. Я отлистнул дальше, наугад. Восемь листов схемы, которую я месяц назад таскал Аркадьичу на подпись, — все восемь стояли перед глазами, до карандашной пометки на третьем листе. Телефон мамы. Телефон Людки, стёртый год назад. «С тобой ничего не происходит, Савельев» — слово в слово, с её ударением на «ничего». Память у меня всегда была цепкая. Такой она не была никогда: я не вспоминал — я перечитывал.

Для закупщика память — рабочий инструмент, и свой я держал в порядке. Но одно дело инструмент, другое — склад, где разом включили свет во всех рядах.

— Что-то не так? — спросил Теодор.

— Наоборот. Всё слишком так. — Я постучал пальцем по виску. — Здесь стало просторнее.

— Возможно. — Развивать он не стал. — Вам пора возвращаться. Маг обещал деду, что к вечеру вы очнётесь. Я слышал.

— Маг сказал, тело помнит грамоту.

— Помнит. Навык живёт в теле: походка, речь — всё это при вас. А вот жизни мальчика в нём нет. Ни имён, ни лиц. Для вас здесь всё начнётся с чистого листа.

— Ходить смогу, а куда идти — не буду знать. Что ж, не впервой.

Я встал и положил ладони телу на виски — со второго раза выходило почти по-хозяйски.

— Одного не пойму, — сказал я. — Почему я вам верю.

— Потому что выбор у вас небогатый, — сказал Теодор.

Возразить было нечего. Я влился.

***

Темнота, короткая тяжесть во всём теле — и балдахин с кистями снова висел надо мной.

За окном стояли сумерки, в комнате горела одна свеча: кто-то заходил, пока меня не было. При свече комната открывалась кусками — тёмный шкаф в человеческий рост, кресло у камина, у стены что-то поблёскивало рамой. Всё это принадлежало мальчику, которого больше нет, и мне ещё предстояло выучить, где здесь что лежит.

В доме жили звуки — далеко внизу стукнула дверь, простучали и стихли шаги.

Я попробовал пальцы: слушались. Согнул под одеялом колено — оно тоже послушалось, только мышцы отозвались лежалой, слабой болью. Горло пересохло до наждака. На столике у изголовья стояли кувшин и кружка; рука дотянулась сама и не расплескала. Спасибо телу — я бы на её месте расплескал.

Вода была тёплая, с травяным привкусом. Я пил маленькими глотками и слушал дом.

Пока пил — перечитал в памяти разговор мага со стариком, от первого слова до последнего, без пропусков. Теперь я так мог. В этом доме мне ещё долго слушать больше, чем говорить, — пусть хоть память отрабатывает за двоих. Дом внизу собирался к вечеру: стукнула ещё одна дверь, ближе прежней; кто-то прошёл мимо моей — шаги у порога замедлились и двинулись дальше. Скоро придут проверять.

— Дмитрий, — сказал я потом вполголоса, примеряя.

Голос вышел чужой — молодой, с хрипотцой от долгого молчания. Но слово он выговорил сам: губы и язык знали свою работу, я в ней не участвовал.

Внизу пробили часы, семь раз. Где-то там сидел старик, заплативший за то, чтобы я дышал, и ждал вечера. Вечер, судя по окну, уже наступил.

Я устроился повыше на подушке, сложил руки поверх одеяла и стал репетировать:

— Здравствуйте. Кажется, я ничего не помню.

Глава 4. Сделка с дедом

В дверь стукнули дважды, коротко, и открыли, не дожидаясь ответа.

— Не вставай.

Старик из подслушанного разговора оказался высоким и сухим, с прямой спиной, какой в моём мире не бывает и у военных. Тёмный сюртук, седая борода, стриженная коротко и ровно. Он затворил за собой дверь, взял стул от письменного стола, поставил у кровати и сел — всё без спешки, как человек, который в этой комнате распоряжается всем, включая время.

Свеча стояла между нами. Он смотрел на меня поверх огня, и я впервые пожалел, что в этом мире нет очков: за стёклами глаза прятать удобнее.

— Здравствуйте, — сказал я заготовленное. — Кажется, я ничего не помню.

— Знаю.

Он произнёс это спокойно, без удивления и без сочувствия, и продолжал смотреть. Взгляд был рабочий. Так у нас на входном контроле осматривали партию с сомнительными документами: брак не брак, а сопроводиловка липовая.

— Ты Дмитрий, — сказал он. — Дмитрий Воротынский. Я твой дед, Аристарх. Запомнил?

— Дмитрий Воротынский. Дед Аристарх, — повторил я. — Запомнил.

— Ты долго болел. Лежал без памяти. Лекари отступились, я — нет. — Он сделал паузу, ровную, отмеренную. — Теперь ты очнулся. После такой болезни память возвращается не вся и не сразу. Иные вещи не возвращаются вовсе. Так и будем говорить. Всем.

Последнее слово он положил отдельно, как печать на документ. Я кивнул. Про то, что болезнь называлась смертью, а лечение — обрядом на ярмарочную совместимость, мы оба промолчали. Слаженно промолчали, вот что интересно. Здешних правил я не знал, но правила таких разговоров, похоже, во всех мирах одни.

— Отца твоего нет в живых, — сказал он тем же голосом, каким говорил про лекарей. — Убит. Ты слёг той же ночью. Спросят — так и отвечай: отца не помню, ночи той не помню. Тут и лгать не придётся.

Он был прав. Лгать не пришлось бы: чужого отца я не помнил честнее некуда. Только под этим его ровным голосом лежало что-то неровное — я слышал это ухом закупщика, привыкшим к голосам людей, у которых горит контракт. У старика контракт горел давно и насквозь.

— Есть хочешь?

— Пить, — сказал я. — И знать, какой сегодня день. С этим у меня хуже всего.

— День узнаешь утром. Ночь сегодня, вот и весь день. — Он поднялся, вернул стул на место, к столу, ровно туда, откуда взял. — Ужин тебе принесут. Ешь и спи. Утром за тобой придут, поведут вниз. Ходить сможешь?

— Смогу, наверное. Ноги пока чужие.

Я сказал это как есть, без задней мысли, и увидел, что попал. Он на мгновение остановился, стоя ко мне вполоборота, и по лицу его прошло что-то короткое, тут же убранное.

— Обживутся, — сказал он. — Ноги — дело наживное.

Он вышел, не оборачиваясь. Дверь закрылась мягко, без стука: этой дверью старик тоже распоряжался.

Я остался лежать со свечой и с ощущением, которое не сразу подобрал по названию. На переговорах такое бывало: стороны час говорят про логистику, а сделка на самом деле про другое, и обе это знают, и в протокол не пишут. Мы с ним сейчас провели ровно такие переговоры. Про что была сделка, я пока не понимал — но старик, судя по хватке, понимал за двоих.

Ужин принесла молчаливая женщина в тёмном платье, с ключами на поясе. Поставила поднос, поклонилась, вышла — на меня она за всё это время посмотрела один раз, быстро и странно, будто через плечо чему-то за моей спиной. Каша, хлеб, отварное мясо. Ложка была серебряная, тяжёлая, с вензелем на черенке — завиток, в котором угадывалась буква «В», стёртая губами нескольких поколений. Я ел и держал эту букву в кулаке. Тело ело охотно и правильно, ложку держало само.

Свечу я задул по-хозяйски, пальцами. Пальцы взялись за это сами — и вот их наука далась мне легче всего.

***

Выйти получилось с третьего раза.

Первые два я честно лежал в темноте, представлял себя стоящим рядом с кроватью и делал шаг назад. Шаг выходил мысленный, дряблый, вроде попытки пошевелить отсиженной ногой. На третий раз я перестал стараться — просто встал рядом с собой и шагнул, как выходят из лифта.

Пещера приняла без перехода: серый свет, камень, тело на плоском камне. Теодор стоял там же, где я его оставил, будто и не двигался. Может, и правда не двигался — спрашивать я не стал, стопка и так росла.

— Быстро освоили, — сказал он. — Иным на это нужны недели.

— У меня был мотив. Весь день молчать и кивать — вечером хочется поговорить.

— Рассказывайте.

Я рассказал про деда: про стул, поставленный и возвращённый на место, про «так и будем говорить всем», про короткую судорогу лица на «ноги чужие». Теодор слушал не перебивая, сцепив руки за спиной.

— Старик знает, — сказал он, когда я закончил. — Разумеется, знает: он платил за обряд и слышал то же, что вы из-под одеяла. Внука ему не вернули, вернули жильца. Заметьте, он не задал вам ни одного вопроса о вас. Ему не интересно, кем вы были. Ему важно, кем вы согласитесь стать.

— И кем мне предлагается согласиться стать?

— Дмитрием Воротынским. Полагаю, завтра вам объяснят, что это значит. — Теодор чуть повернул голову. — Для остальных играйте внука честно. Для старика играть не трудитесь — он смотрит не на игру.

— А на что?

— На то, годитесь ли вы ему. Старики, у которых всё сгорело, смотрят только на это.

Я сел на свой камень. Он уже становился моим — второй камень слева от тела, с удобной выемкой. Человек обживает любое место, даже собственную голову.

— Тогда к делу. Утром меня поведут вниз, к людям. Мне нужна фактура: имена, лица, кто кому кем. Иначе я провалюсь на первом же «здравствуйте».

— Фактуры почти нет. Я слышу этот дом несколько дней, и дом эти дни молчал — при больном говорят мало. Женщина с ключами зовётся ключницей, к ней обращаются без имени. Лекарей было двое, оба уже съехали. Маг съезжает завтра. Старика вся челядь зовёт барином и понижает голос за дверью.

— Маг перед отъездом захочет на меня взглянуть?

— Захочет — взглянет. Вы для него работа, сданная заказчику. Побеспокоится он о ней разве что ради репутации.

Сданная работа мысленно подписала акт приёмки. Претензий к качеству вселения у меня, положа руку на сердце, не имелось.

— Теперь про родню. Кроме деда у мальчика кто-то есть?

— Есть. Дед диктовал письмо — я разобрал «брату вашего отца» и дальше про здоровье. Тон письма был холодный. Это всё, что скажу: пересказывать обрывки не возьмусь.

— Не лжёте — умалчиваете?

— Не умалчиваю — не знаю. Разница есть, и вам полезно её слышать.

Полезно, согласился я про себя. Значит, дядя существует, дед ему пишет холодно, и больше не знает никто. В графе «родня» у меня стояли две строки, и одна была с пометкой.

— Ещё вопрос, практический. Сколько лет этому телу? Утром в зеркале для бритья был юнец, а бритва при этом лежала рядом.

— Шестнадцать. Лекари называли это число между собой.

— Шестнадцать. А во мне тридцать два. Рано или поздно кто-нибудь заметит, что из мальчика смотрит мужик.

— Заметят степенность — спишут на болезнь и на горе: мальчик потерял отца. — Теодор помолчал. — Взрослейте медленно. Это весь совет, но он рабочий.

— Последнее, — сказал я. — Как мне вести себя, чтобы не провалиться? Общее правило.

— Молчите и смотрите. Больной, потерявший память, имеет право на любую странность — вторую неделю это будет вас прикрывать. Дальше прикрытие истончится. К тому сроку извольте выучить дом.

— Выучу. Дома я учу быстро — с поставщиками иначе нельзя.

— Вот и проверим, — сказал Теодор. — Идите спать. Настоящим сном, в теле. Оно вам завтра понадобится отдохнувшим.

Я встал, положил ладони телу на виски. Перед тем как влиться, обернулся:

— А вы тут — спите?

— Нет, — сказал Теодор, и точка в конце была бетонная.

***

Утром за мной пришла ключница, и первый прокол случился на пороге.

— Доброе утро, — сказал я ей. — Спасибо за вчерашний ужин.

Она застыла с поднятой рукой, не донеся её до дверного косяка. Смотрела на меня секунды три, и в лице у неё был не испуг даже, а сбой — как у кассирши, которой протянули иностранную купюру.

— Полно вам, барин, — выговорила она наконец и поклонилась ниже, чем вчера.

Идя за ней по коридору, я записал в память первое правило дома: барин слуг не благодарит. Вежливость, которой меня учила мама, здесь читалась как горячка. Ладно. Спишем на болезнь — на неё, как выяснилось, можно было списывать оптом.

Дом при свете оказался больше, чем звучал. Коридор шёл мимо дверей, и за иными угадывались комнаты, где давно никто не жил. У одной двери ручка потускнела до черноты; из-под другой тянуло холодом нетопленого. Лестница вниз была широкая, дубовая, с истёртым до бледности ковром по центру. По такой лестнице когда-то ходило много людей. Теперь по ней шли двое, и шаги отдавались наверху.

На площадке между этажами висели портреты. Я насчитал одиннадцать. Мужчины в мундирах незнакомого кроя, женщины с высокими причёсками — и у всех общее в разрезе глаз, то самое, что я утром видел в зеркале для бритья. Двенадцатый портрет, крайний, был затянут чёрной тканью наглухо, по раме.

Я замедлил шаг. Ключница проследила мой взгляд и тут же опустила глаза.

— Не велено пока открывать, — сказала она тихо. — Барин распорядится.

Спрашивать, кто на портрете, я не стал. В этом доме я, выходит, не помнил собственного отца — но арифметику помнил прекрасно. Одиннадцать открытых лиц и одно закрытое, причём закрыли его недавно: чёрная ткань была новее ковра лет на тридцать.

Завтракали в малой столовой — малой она, надо думать, называлась при живой большой. Стол был на двенадцать персон, а накрыли на двоих, по противоположным торцам, и между нами лежало метра четыре полированного дуба. У стола я взял было ближний прибор — подавальщик, мальчишка лет четырнадцати, шевельнул глазами в сторону дальнего торца, и я прошёл туда, будто с самого начала так и шёл. Поблагодарил я его уже молча, про себя: вслух здесь, выяснилось с утра, не принято. Дед уже сидел. Ел он молча и просто, без церемоний, и я следил за его руками не из этикета.

Левую руку его я вчера при свече не разглядел. Теперь разглядел: двух пальцев не хватало — мизинца и безымянного; срез был старый, кожа над ним давно зажила и залоснилась. Хлеб он придерживал этой рукой ловко, тремя оставшимися, — привычка десятилетий, не меньше.

Он поймал мой взгляд. Не смутился, не спрятал руку — доел кусок и сказал:

— Старое дело. Не про твою память.

И всё. Тон закрывал тему надёжнее, чем чёрная ткань — портрет. Я вернулся к каше и отметил про себя: в этом доме увечья и покойники хранятся одинаково — под замком, до распоряжения.

— После завтрака ключница покажет тебе дом, — сказал дед. — Жилую часть. В дальнее крыло не ходи, там полы худые. Вечером зайдёшь ко мне в кабинет.

— Зайду. А где кабинет?

Я спросил раньше, чем сообразил, что Дмитрий-то знал где. Дед на секунду поднял на меня глаза — и я увидел, что он отмечает прокол так же, как я отмечаю: без гнева, галочкой в ведомости.

— Ключница проводит, — сказал он ровно.

До вечера я учил дом. Ключница вела меня по этажам и называла двери: буфетная, девичья, бильярдная с зачехлённым столом. План я складывал в голову, как когда-то склады поставщиков — маршрутами, от точки к точке. Одну дверь на втором этаже она назвала библиотекой и повела дальше, не открыв; я отметил эту дверь на своём плане жирно и дважды. Дом был хорош и пуст. На кухне работали двое там, где плита была рассчитана на пятерых; в каретном сарае, куда мы заглянули со двора, стояли две кареты, и у дальней были сняты колёса. Слово «угасающий» никто не произносил. Его произносил сам дом, каждой нетопленой комнатой.

К вечеру я знал сорок две двери и помнил все. Память-склад работала безотказно; страшно было подумать, для чего мне выдали такой инструмент.

***

Кабинет нашёлся за дубовой дверью в торце второго этажа — ключница довела меня и растворилась раньше, чем я постучал.

Дед сидел за столом без бумаг. Стол был рабочий, изрезанный, с чернильными пятнами, въевшимися в дерево, но сейчас на нём стояла только лампа. Меня ждали не для чтения документов.

— Садись.

Я сел напротив. Между нами снова был огонь — теперь ламповый, — и я снова пожалел об очках.

— Ходил, смотрел, — сказал дед. Это не было вопросом. — Что скажешь про дом?

Вопрос был проверочный, и проверялось в нём не знание — угол зрения. Можно было ответить вежливо, про большой красивый дом, а можно честно.

— Дом рассчитан на большую семью и полон запас, — сказал я честно. — Живёт в нём три человека и прислуга, которой мало даже на жилую часть. Дальнее крыло не топится не из-за полов. Из экономии.

Дед смотрел на меня долго, секунд пять. Я не отводил глаз — на переговорах, где тебя взвешивают, отведённый взгляд стоит денег.

— Полы тоже худые, — сказал он наконец. — Но считать ты умеешь. Уже не пустое. — Он побарабанил по столешнице правой, целой рукой. — Счёт роду пригодится. Дела наши запущены — насколько, узнаешь в свой срок.

Он поднялся, отошёл к окну. За окном стояла темень, редкие огни где-то у горизонта — деревня, надо полагать. Говорил он в стекло, и в стекле мне было видно его лицо — старое, твёрдое, с той же короткой судорогой у рта, что вчера.

— Сына моего убили. Демон. Внук был при том — видел всё, от начала и до конца. Его привезли целым, без единой царапины, только в чужой крови: люди, что были при отце, легли рядом. Той же ночью он слёг и не встал. То, что встало утром третьего дня и завтракало со мной, — он повернулся, — на внука похоже лицом и повадкой тела. Прочее в нём чужое. Я это знал, когда звал мага. Знал, за что плачу.

Он вернулся к столу, но не сел — стоял, опершись о столешницу трёхпалой рукой.

— Мне не нужно знать, кем ты был и как жил. Не расскажешь — спасибо. Расскажешь — слушать не стану. Был человек и весь вышел, тебя это тоже касается. — Голос у него не поднимался и не падал, шёл ровно, как под гирей. — Мне нужно, чтобы жил род. Роду шестьсот лет. Он кончается вот здесь, — сухой палец коротко стукнул в столешницу, — на мне и на тебе. Больше некому.

— А дядя? — спросил я. — Брат моего... отца.

Слово «отца» далось с запинкой, и дед запинку услышал — но отнёсся к ней, как к прочему: галочка в ведомости, не более.

— Мстислав, — сказал он. Имя он выговорил без выражения, что само по себе было выражением. — О Мстиславе разговор не сегодняшний. Письма ему пишу я, и о тебе он узнает то, что узнает от меня. Явится — а он явится — говорить с ним будешь при мне.

Стопка вопросов без ответа, начатая в пещере, пополнялась теперь с двух сторон. Я сложил руки на коленях и спросил то единственное, что на моей стороне стола спросить было необходимо:

— Что вы хотите от меня? По пунктам.

— По пунктам, — повторил дед, и в углах глаз у него впервые шевельнулось что-то живое. — Изволь. Живи. Учись всему, чего не помнишь, — учителей найду. Носи имя и не позорь его. Остальные пункты станут ясны по мере твоего разумения — а оно у тебя, вижу, имеется.

— А взамен?

— А взамен ты Воротынский. Дом, имя, род — твои. Наследник ты, больше некому. — Он выпрямился. — Не самое худое предложение для человека, который вчера был никем и звался никак.

Предложение и вправду было не самое худое. Я двенадцать лет читал контракты и видел, чего в этом не хватало: санкций за неисполнение, порядка расторжения, форс-мажора. Всё это здесь заменялось одним словом «род», и старик, похоже, считал такое обеспечение достаточным. Самое странное — сидя в его кабинете, под его взглядом, я тоже начинал так считать.

— Я попробую, — сказал я. — Врать не буду: не знаю, выйдет ли из меня Дмитрий.

— Из тебя не должен выйти Дмитрий. Дмитрий вышел весь. — Он сказал это жёстко, в первый раз за вечер жёстко, и тут же вернул голос под гирю. — Из тебя должен выйти Воротынский. Это разные задачи, и вторая мне по средствам.

Он обошёл стол и остановился напротив — близко, на расстоянии рукопожатия, которого здесь, видимо, не полагалось.

— Кем бы ты ни был — теперь ты Воротынский. Род важнее.

Глава 5. Знакомство с миром

Библиотеку отпирала ключница — двумя ключами. Верхний повернулся легко, нижний пошёл туго, и она навалилась на него всем запястьем; замок, судя по хватке, капризничал не первый год.

— Барин распорядился, — сказала она в дверь, не мне. — Топить здесь не велено, книгам от печи вред. Свечи дам под счёт. Огня без блюдца не ставить.

Внутри стоял холод и бумажный сумрак. Ключница прошла к окнам и раздёрнула шторы — свет лёг на пол тремя полосами, и в полосах заходила пыль. Потом она поклонилась и вышла, а я остался посреди комнаты, где книг было больше, чем я видел за всю прошлую жизнь, если не считать книжного на Каширке, куда я заходил зимой греться.

Шкафы поднимались по трём стенам до потолка, с лесенкой на медном рельсе. Я тронул лесенку — она поехала мягко, без скрипа. Рельс был смазан. В библиотеку никого не пускали, но кто-то за ней ухаживал, и смазывал он этот рельс явно не для гостей.

Дальше я делал то, что делаю на любом новом складе: шёл вдоль стеллажей и читал маркировку. Тело читало само — глаза цепляли буквы старого рисунка и складывали слова без запинки, я едва успевал за собственным чтением. «Землеописание империи, с картами». «Наставление к соколиной охоте». «О горном деле и рудах». Геральдика заняла полполки, корешок к корешку, золото на корешках потускнело до коричневого.

Артефакторика нашлась в дальнем шкафу, на уровне груди. На уровне груди в любом хозяйстве держат то, чем пользуются часто, — правило работало у нас на складе, работало, выходит, и здесь.

«Начала артефакторного искусства, с приложением таблиц». Я вытянул её первой, сел у окна и открыл наугад, ближе к середине.

Зря я открыл так уверенно. Страница сообщала, что «сообразность жилы сердечнику проверяется по третьей таблице, буде же сердечник двойной — по пятой, с поправкою на кость». Я перечитал. Слова были понятны по отдельности; вместе они значили ровно столько, сколько значит наша ведомость для постороннего — буквы и цифры. Таблицы в приложении оказались честные, разграфлённые от руки, со сносками мельче макового зерна. И мёртвые. Документация без раздела «Термины и определения» — читать её можно, пользоваться нельзя. Я закрыл «Начала» и поставил на место. Вернусь, когда добуду глоссарий.

Глоссарий, к слову, я честно поискал. «Полный словарь российского языка» нашёлся — четыре тома, тиснёная кожа, — и слова «жила» со «стержнем» в нём имелись, но в значениях жилы рудной и стержня печного. Артефакторных значений словарь не знал вовсе, будто их не существовало в языке. Это само по себе было сведением: знание, которого нет в общедоступном словаре, — знание закрытое. У нас такое хранили под грифом; здесь, надо думать, — в родах.

Картину мира я в итоге собирал не по учёным томам, а по газетам. Подшивка «Губернских ведомостей» за прошлый год лежала на нижней полке, стопка в локоть толщиной, и для человека моей профессии это было золото. Газету пишут для своих, без оглядки на пришлых, — врать в мелочах ей незачем, а мелочи и есть страна.

Треть каждого номера занимали объявления. Продавался «паровой экипаж о восьми силах, с обученным машинистом». Воздухоплавательное товарищество извещало о пассажирских рейсах дважды в неделю и просило господ пассажиров не проносить в гондолу открытого огня. Газовое общество звало подписываться на акции и сулило «свет без копоти и хлопот» — а звало из номера в номер: подписывались, стало быть, туго. Уездный механик брался чинить паровые котлы «с ручательством на год».

Первую полосу каждого номера занимала придворная хроника — выходы, смотры, тезоименитства. Её я читал вполглаза: до двора мне было как до луны, и меня это устраивало.

Остальная хроника читалась туже объявлений, но и в ней просвечивал мир. Губернатор открывал газовое освещение на главной улице — при стечении публики и с молебном. Воздухоплавательное товарищество отчиталось о годе без крушений и просило не путать его с товариществом соседней губернии, у которого год вышел иным. В разделе происшествий писали о конокрадах, о пожаре на маслобойне и ни разу — ни в одном номере — о магии. О магии газета молчала так старательно, что молчание это было слышно.

Потом я перешёл на торговые сводки и просидел над ними до тусклого света. Здешних денег я не знал, но закупщику и не нужны абсолютные цифры — ему нужны соотношения. Овёс против прошлой осени подорожал на четверть. Дрова стояли дорого и не падали. Работник по найму шёл дёшево, машинист парового котла — втрое дороже работника. Страна, в которой топливо дорого, а руки дёшевы, была мне в общих чертах знакома — я в такой прожил тридцать два года, только там это называлось иначе.

Свеча тем временем сгорела до половины, хотя за окнами ещё держался день: читал я, не замечая, при огне — шторы на дальних окнах так и остались задёрнуты. Огарок я отнёс ключнице сам. Она приняла огарок, поглядела на просвет и записала что-то в тетрадку, висевшую у пояса на шнурке.

***

После обеда я попросился во двор. Прозвучало по-больничному, но точнее не скажешь: дверей, которые мне можно открывать самому, здесь было наперечёт. Ключница выдала суконную куртку с чужого плеча и велела мальчишке-подавальщику держаться поблизости.

Двор оказался хозяйственный, мощённый по середине и раскисший по краям. Мальчишка колол у поленницы щепу на растопку. Из конюшни тянуло тёплым и знакомым — откуда мне знаком этот запах, вопрос был не ко мне, а к телу. Я прошёлся вдоль поленницы, на глаз прикинул кубатуру — привычка, ничего личного, — и тут сверху пришёл звук.

Гул был машинный, с далёким стрекотом, и шёл ниоткуда — то есть отовсюду сразу. Я задрал голову. Высоко, против серого облака, шла тёмная рыбина с гондолой под брюхом; за кормой у неё тянулся дымок, и ветер сносил его вбок.

— Почтовый, — сказал мальчишка, не разгибаясь. — По четвергам ходит.

— А ты летал?

Он разогнулся и посмотрел на меня с сомнением — не барское это дело, спрашивать у него такое.

— Куда мне. В городе, сказывают, катают публику. Рубль за подъём. — Он подумал и счёл нужным уточнить: — Это стоя. За сидячее, поди, дороже просят.

Рубль за подъём стоя. Я отложил это в память к ценам на овёс: рынок развлечений в стране, где машинист стоит втрое дороже работника.

Мальчишка вернулся к щепе. Из кухни никто не выглянул, из конюшни не вышли. Один я торчал посреди двора, задрав голову, как турист на Красной площади. В моей прошлой жизни ради такой картинки собрался бы весь двор и половина соседнего, и каждый тянул бы вверх телефон. Здесь это был четверг, и щепа была важнее.

Я досмотрел, пока рыбина не ушла за лес и гул не растворился. Шея затекла — я и не заметил, сколько простоял.

Обратно я пошёл через конюшню: дверь стояла отворённой, грех было не заглянуть. Лошадей оказалось три. Ближняя, гнедая, потянулась мордой через загородку, и рука моя поднялась ей навстречу раньше, чем я что-либо решил. Ладонь легла на храп привычно, по-хозяйски. Тело знало эту лошадь. Я постоял, пока гнедая обнюхивала рукав, и убрал руку первым: знакомиться с чужими знакомыми было пока выше моих сил.

— В дом бы вам, барин, — сказал мальчишка от поленницы. — Кухарка серчает, когда господа стынут.

***

Вышел я этим вечером с первого шага — встал рядом с собой и шагнул, уже не примериваясь.

Пещера встретила по-заведённому: серый свет без источника, тело на плоском камне. Теодор стоял у стены, там же, где всегда, — я начинал подозревать, что «там же, где всегда» и есть его способ существовать.

— Осваиваетесь, — сказал он. — Полдня бумажного шелеста. Нашли что-нибудь?

— Нашёл, что ничего не понимаю. — Я сел на свой камень, в обжитую выемку. — Открыл трактат по артефактам. Таблицы ссылаются на термины, термины — на другие таблицы. Жила, сердечник, поправка на кость. Мне нужен ликбез. Начальный курс: что это за страна, кто ею правит и как здесь устроена магия.

Теодор отделился от стены. Не скажу, что он улыбнулся, — за все эти дни я не видел на его лице ничего похожего на улыбку, — но поля шляпы приподнялись, открыв глаза, и в голосе прибавилось температуры.

— Наконец-то. Я ждал этого вопроса третий день. Разговор длинный — устраивайся. И терминов из трактата пока не трогаем: жилы и кости подождут своего урока. Начинать с них — всё равно что учить язык с ругательств.

Я отметил «устраивайся». До этого вечера он звал меня на «вы» — ровно, через прилавок.

— Мы перешли на «ты»?

— Учитель ученику не выкает. — Он прошёлся вдоль камня, заложив руки за спину. — Возражения?

— Никаких. Сам я, пожалуй, останусь на «вы». Привычка: поставщикам не тыкаю. Тем более единственному на рынке.

— Разумно, — сказал Теодор, и слово, судя по паузе перед ним, было отобрано из нескольких.

Он остановился напротив, между мной и телом на камне.

— Сверху вниз. Страна — империя, и это не украшение в титуле: одна корона, один двор, губернии до краёв карты. Правит царь. Под короной — дворянские роды, и здесь начинается то, чего нет в твоём мире. Дворянство — это магия. Дар передаётся кровью, род без дара — редкость, о которой говорят.

— А те, кто не дворяне?

— Без дара. Крестьянин, мастеровой, купец — сколько угодно денег, ни искры магии. Поэтому ты сегодня видел в небе машину, а не мага на ковре.

— Не понял связи.

— Сейчас поймёшь. — Он поднял ладонь, отмеряя. — Сильный маг — редкость. Настолько редкость, что хозяйство на нём не построишь. Империи нужно возить почту, качать воду, освещать города — каждый день, повсеместно, без чудес. Магам это не под силу, их слишком мало. Вот и растёт железо: пар, газ, машины. Магия здесь не заменяет технику. Они живут рядом, и каждая делает свою работу.

— Погодите. Если дар у большинства дворян, почему магов мало? Дворян-то не десяток.

— Потому что дар дару рознь. — Теодор говорил теперь быстрее и на ходу — три шага в одну сторону, три обратно. Лекция ему шла. Я узнавал этот темп: так говорят о предмете, по которому истосковались. — Ступени три. Бытовая магия — большинство дворян: зажечь свечу щелчком, согреть воду, посветить себе в тёмном коридоре. Полезно, необременительно и в бою стоит столько же, сколько умение свистеть. Боевая — единицы на поколение. Этих считают по именам, ими решаются сражения. И высшая — единицы на империю. Про таких уже не говорят «маг». Про таких говорят «сила», и понижают голос.

Я переводил на свой язык, пока он говорил. Массовый сегмент, штучное производство, эксклюзив. Пирамида поставщиков, знакомая до зевоты, — только товаром здесь шли не комплектующие, а огонь с неба. И, как во всякой пирамиде, наверху было тесно, дорого и тихо.

— Практический вопрос. На что пирамида живёт? Если магия у большинства годится свечи зажигать, кормить она не может.

— Земля и служба. Поместье кормит, корона платит за мундир — здесь всё как в державах без магии. — Теодор приостановился. — У сильных родов есть и третий источник. О нём — когда дойдём до артефактов: раньше времени он тебя запутает, а позже — многое объяснит.

Третий источник я отметил и не стал тянуть из него подробности. За годы приёмок я усвоил: то, что такой собеседник решил рассказать позже, раньше из него не вытащишь. Зато порядок, в котором он выдаёт сведения, — сам по себе сведение.

— К слову о сведениях. Я сегодня прочёл годовую подшивку газет. Про пар пишут, про газ пишут, про поимку конокрадов — отдельной колонкой. Про магию — ни строки. За год.

— И не напишут. — Теодор возобновил шаг. — Магия — родовое. О родовом не пишут в листках для публики, его передают внутри рода, от старших к младшим. Ты сегодня искал артефакторные термины в общем словаре и не нашёл — по той же причине. Здесь это не наука, которую издают. Здесь это наследство, которое стерегут.

— Плохо стерегут науку, — сказал я. — Наука от этого не растёт.

— Не растёт, — согласился Теодор с готовностью, которая мне запомнилась. — Ты не первый, кто это заметил. Но первый на моей памяти, кому это может пригодиться.

Фразу он оборвал сам, раньше, чем я успел спросить, чем именно пригодиться. Умеет — оборвать так, чтобы хвост остался у меня и дёргался до утра.

— Хорошо, — сказал я. — Тогда сведём с тем, что уже есть. В первую ночь вы сказали: тело не держит магию, проклято. По вашей табели выходит, что Воротынские в пирамиде не стоят вовсе — ни на какой ступени.

— Выходит так.

— Мне мало «так». Мне нужен механизм. Что именно не работает, давно ли, отчего. Без этого «проклято» — не диагноз, а надпись на заборе.

Теодор снял с рукава что-то невидимое — первый суетный жест, который я за ним заметил.

— Механизма я не знаю. При больном о родовом молчат: за все эти дни слово «проклятые» здесь произносили вполголоса и только за дверью — а из-за двери доносится тон, не устройство. — Он выдержал паузу. — Это рассказ старика. Спроси его сам. Наследнику родовое обязаны рассказывать — таков порядок в любом мире, где есть роды.

Говорил он об империи так, как говорят о стране, в которой прожили жизнь: уверенно, готовыми формулировками. А ведь в первую ночь он сказал о здешнем мире — «полагаю, не мой». Человек, который «полагает», знал имперскую табель о рангах на память. Вопрос «откуда» я положил в стопку, не озвучивая, — задавать его сейчас значило оборвать единственную лекцию на рынке, а лекции я привык дослушивать.

— Тогда последний из больших на сегодня. — Я подобрал слова заранее, ещё днём, и всё равно произносить их было странно. — Дед сказал: его сына, моего отца, убил демон. Слово я слышал, значения не знаю. Что здесь называют демоном?

Теодор остановился. Пауза вышла длинной — я успел досчитать до семи.

— Не сегодня, — сказал он. — И не оттого, что берегу тебя: бережёного из тебя всё равно не выйдет. По порядку. Без рассказа о проклятии разговор о демонах — слова без опоры. Добудь рассказ у старика. Потом спросишь меня снова.

— Спрошу.

— Знаю.

— Ещё одно, — сказал я. — Помельче, но про меня. Я сегодня читал газеты и к вечеру помню их дословно. Полосами, с ценами, с опечатками. За собой такого не знал. Раньше память была хорошая — теперь она какая-то нечеловеческая.

— Заметил, значит. — Теодор чуть наклонил голову. — Пользуйся. Природу выяснять не спеши.

— Это «не знаю» или «не скажу»?

— Это «не спеши».

— У вас ответы трёх сортов: «не знаю», «не скажу» и «не спеши».

— Четырёх, — сказал Теодор. — Есть ещё «спроси старика».

Я записал в стопку и это. Стопка росла быстрее, чем я успевал по ней работать, — но так бывало на всякой новой должности, и до сих пор я со стопками справлялся.

— На сегодня довольно, — сказал Теодор. — Распорядок ты нащупал сам, и он верный: день — дому и книгам, ночь — разбору. Так и пойдём, отныне каждую ночь. Приноси, что не сошлось за день, — а не сходиться у тебя будет многое.

— Тогда заявка на завтра. Вы обещали учить артефактам. Когда?

— Когда принесёшь рассказ старика о проклятии. — Он отступил от камня, освобождая мне место у тела. — Сперва — что в тебе сломано. Потом — чем это обходить. В обратном порядке учат только шарлатанов.

— Принесу, — сказал я и поднялся. — Дед, правда, не производит впечатления человека, из которого можно что-то принести.

— Из него — нельзя. Он отдаст сам. — Поля шляпы опустились на прежнее место, и глаза ушли в тень. — Ты наследник. Ему больше некому это отдать.

Я подошёл к телу и положил ладони ему на виски. У самого края, перед тем как влиться, услышал за спиной:

— И не перебивай старика, когда начнёт. Такое рассказывают дважды: словами и тем, где споткнутся. Второй рассказ дороже.

В теле было темно и тепло, пахло задутой свечой. Где-то внизу дома часы отбили один раз — половину неизвестно какого часа. Я лежал и складывал вопросы к деду, по порядку, как складывал когда-то вопросы к поставщику перед трудной приёмкой, — и уснул раньше, чем закончил список.

Глава 6. Проклятие рода

Утром, до завтрака, я попробовал щёлкнуть пальцами над свечой — как в книге: «бытовым усилием, каковое дворянину прилично». Щелчок вышел отменный, звонкий: пальцы Дмитрия и тут умели больше моих. Свеча осталась к нему равнодушна. Я попробовал ещё дважды, с усилием и без, честно подождал между попытками — вдруг у местной магии есть время отклика — и на том опыт свернул. Отрицательный результат я запротоколировал по всей форме: усилие приложено, эффекта нет, заявленным характеристикам изделие не соответствует. Оставалось выяснить у держателя документации, брак это или так и задумано.

Спрашивать, словом, надо было не у свечи.

За завтраком я дождался, пока подавальщик выйдет за дверь, и отложил ложку.

— У меня вопрос про род. В книгах пишут: дворянский род — это дар. Свечи, вода, свет. Мне нужно знать, что с даром у нас. Хотя бы затем, чтобы знать, что отвечать людям.

Дед дожевал, не торопясь, и посмотрел на меня поверх стола — тем же рабочим взглядом, что в первый вечер.

— Не за столом, — сказал он. — После завтрака придёшь в кабинет.

И вернулся к каше. Вопросов у него ко мне не было: он, похоже, ждал моего не первый день и отметил про себя только то, что я дозрел.

В кабинете он не сел за стол — прошёл к окну, где вчерашняя темень сменилась серым утром, и заговорил, не поворачиваясь. Лампа при дневном свете не горела, и я запоздало сообразил, что не видел в этом доме ни одного огня, зажжённого иначе как спичкой или лучиной. Дом жил без магии весь, до последней свечки, — просто раньше я не знал, что это надо замечать.

— Слушай один раз, повторять не стану. — Он говорил ровно, как под гирей, я уже знал этот его ход. — У людей с даром тело собирает силу. Отовсюду, всегда, само — как земля собирает воду. Человек её тратит, тело добирает. Так у всех родов. У нас — нет. Наше тело силы не принимает. Не мало принимает — вовсе. Камень: сколько ни лей, внутри сухо.

— Это болезнь?

— Это род. Врождённое, всем поколениям, без исключений и без надежды на исключение. Лекари тут ни при чём, маги тоже. — Он помолчал. — Слово, которым это называют, ты услышишь. Проклятие. Привыкай к нему заранее, чтобы при чужих не дрогнуть.

Слово он произнёс без нажима, как диагноз давно отболевшего. Я смотрел ему в спину и понимал, что вопрос «за что» задавать надо сейчас — потом эту дверь запрут до особого распоряжения, здешние порядки я уже выучил.

— За что оно роду? Проклятие — это ведь наказание. Было дело?

Дед повернулся. Постоял, глядя на меня, — взвешивал не ответ, взвешивал меня.

— Было. — Он вернулся к столу, но не сел — встал за своим креслом, положив на спинку целую руку. — Тебе это рассказывали в десять лет, как всем нашим. Ты забыл — стало быть, расскажу второй раз, а второго раза в этом доме обычно не бывает. Слушай. Давнее дело, роду тогда шёл третий век. Один из наших оказался причастен к призыву демона. Тварь едва не вошла в мир — удержали. Но след лёг на всех: род поплатился даром за грех одного. Так это рассказывал мне мой дед, так рассказываю тебе я.

— Причастен — это как? Сам призвал?

— Так, как я сказал. — Голос не поднялся ни на волос, но я услышал ту же гирю, что на «старом деле» про пальцы. — Подробнее в этом доме не рассказывают. Имени его не называют, портрета в зале не держат — снят, и снят давно, задолго до меня. Заслужил.

Я отметил про себя: одиннадцать портретов на площадке я считал, а про то, что в ряду могут быть дыры, не подумал. Плохой из меня пока ревизор.

— Демон, — сказал я. — Тот, что убил отца, — он из этого предания? Тот же?

— Демон один ли, разные ли — не нашего ума дело. — Дед вышел из-за кресла и встал напротив, близко. — Является — род платит. Так было при моём деде, так вышло при мне. Твоё дело — не искать встречи и не давать повода. Остальное — моя забота, пока я жив.

«Пока я жив» он положил ровно, без веса, и от этого фраза весила вдвое. Я не стал её трогать.

— Что отвечать людям? Вы сами сказали — надо знать.

— Отвечай коротко: дара нет, род таков. Всё. Не объясняй, не извиняйся. Жалости не принимай, на насмешку не отвечай — за насмешку над родом отвечают передо мной. — Он смотрел мне в глаза, проверяя, ложится ли. — Повтори.

— Дара нет, род таков. Не объяснять, не извиняться. Жалости не принимать, на насмешку не отвечать.

— Слово в слово, — сказал дед, и в углах глаз шевельнулось вчерашнее живое. — Дмитрий всегда отличался памятью. Хоть это при тебе осталось.

Я промолчал — правильно, надеюсь: мне рассказали про меня самого то, чего я помнить не мог. Молчать такие вещи у меня получалось всё лучше.

— И последнее, чтоб ты понимал, куда живёшь. — Дед обошёл кресло и сел, показывая, что разговор идёт к концу. — Свет наше слово знает. В столице тебе его скажут — не в лицо, так в спину; в иных домах Воротынскому не подадут руки, в иные его не позовут вовсе. Это не новость и не беда — род притерпелся, времени было довольно. Беда — если ты дрогнешь. Дрогнешь — сожрут.

— Не дрогну. Мне, если честно, не привыкать. — Я сказал это раньше, чем прикусил язык.

Дед поглядел на меня секунду дольше обычного, но развивать не стал: галочка легла в его ведомость, и по какой графе — я предпочёл не выяснять.

— За стенами дома об этом не говорить, — закончил он. — Ни со слугами, ни с гостями, ни с роднёй. Спросят прямо — отвечай, как велено, и молчи дальше. Всё, ступай. Ключница даст тебе перо и бумагу, раз ты теперь читаешь, — он повёл подбородком, — пиши, учись руке. Рука у тебя тоже... не вся вернулась.

***

До вечера я просидел в библиотеке над «Началами» — уже понимая, над чем сижу.

Вчера книга была стеной. Сегодня в стене появилась трещина. Писана она была — вся, до последней таблицы — для людей, у которых в доме есть вода. Руководство к самовару в хозяйстве без колодца. «Питаемый силою владетеля» — теперь я спотыкался об эти слова в каждом абзаце и каждый раз слышал дедово «внутри сухо».

А книга между тем была захватанная — углы скруглены пальцами, корешок разбит на привычных разворотах, и на полях кое-где стояли выцветшие до рыжего пометки, причём почерки различались. Выходит, кто-то в этом доме читал её до меня, читал подолгу и не один, — но что искали эти читатели и что нашли, пометки не выдавали. Где галочка, где короткое «нет», а в одном месте стояло «спр. у К.» — и это «спр. у К.» я переписал на свой лист, потому что ревизор во мне медленно, со скрипом, но исправлялся.

Одно слово цеплялось особо. «Искрою поверяется сердечник, искрою же и пробуждается». Искра поминалась в книге вскользь, как нечто само собой разумеющееся, — а у меня на неё не было даже щелчка. Я загнул угол страницы, устыдился, разогнул обратно и загнул снова: вопросов на ночь набралось на хорошую планёрку.

К вечеру у меня завёлся собственный глоссарий — лист, разлинованный на три графы: термин, где встретился, что предположительно значит. Третья графа стояла почти пустая, и в этой пустоте была своя польза: я теперь точно знал, чего именно не знаю, а это уже половина технического задания.

Перо и бумагу ключница выдала — под счёт, как свечи. Писала рука скверно, вкривь, но писала: тело помнило и это. К сумеркам я исписал лист словами «сердечник» и «искра» до дыр и лёг раньше обычного.

***

Теодор ждал стоя, и на этот раз не у стены — у камня, почти нетерпеливо.

— Я слышал, — сказал он раньше, чем я сел. — Весь разговор, от ложки до пера. Старик рассказывает лучше, чем я ждал. Теперь моя половина. Она полезнее.

— Полезнее предания о демоне?

— Полезнее, потому что с ней можно работать. — Он начал ходить, три шага туда, три обратно: лекция пошла. — Старик сказал правду, но половину. Тело твоего рода силы не копит — верно. Из этого весь свет делает вывод: Воротынские к магии мертвы. Вывод неграмотный. В даре две части, а не одна, и путают их даже маги, которым положено знать.

— Какие две?

— Накопитель — раз. Тело собирает силу, как сосуд, — вот его у Воротынских нет, тут старик точен. Искра — два. Способность толкнуть силу в работу. Повернуть, если угодно, кран. — Он остановился. — Жилы в доме целы. Рука, что повернёт кран, есть. Нет лишь самой воды в доме. Понял разницу?

Такое надо проговаривать вслух, и я проговорил — на своём языке:

— Проводка цела, выключатель работает. Батарейки нет.

— Слов не знаю, устройство ты ухватил. — Теодор качнул полями шляпы. — Искра у тебя есть. Малая, бытовая не выйдет и из неё — но искра не для того. Искра включает.

— Стоп. Откуда вы знаете, что она у меня есть? Вы же... по вашим словам, магию не чуете.

— Не чую. Я слушаю. — Он произнёс это с достоинством глухого, который выучился читать по губам лучше слышащих. — Маг, сдавая работу, сказал старику: «С его даром хлопот не будет». С даром. Маг такого слова зря не ставит: нет дара — скажет «без дара», это разные приговоры и разные деньги. Твой дар он видел и оценил в грош. Для его ремесла грош — ничто. Для нашего с тобой — всё.

Вот теперь у меня по спине прошло то, что в плохих книгах зовут предчувствием удачи, а в закупках — запахом свободной ниши.

— Договаривайте.

— Артефакты, — сказал Теодор. — Я обещал этот урок, слушай. Их три породы. Первая — зарядные: склянка с чужой силой, расходник. Маг носит их, чтобы тратить больше, чем копит его тело. Тебе они бесполезны: доливать воду в камень — занятие для дураков. Порода вторая — природные. Эти несут источник в себе самих: собери его правильно из верных материалов — и сила будет его собственная, не твоя. От владельца нужна только искра. Включить.

Он дал мне секунду — убедиться, что я дошёл сам. Я дошёл, и меня понесло проговаривать цепочку вслух, по звеньям, как проговаривают согласованный бюджет:

— Сила — собственность предмета. Предмет — сборка. Сборка — это материалы плюс знание, что с чем соединять. Материалы покупаются. Знание добывается. От меня лично нужна одна искра — и она у меня, по оценке независимого эксперта, есть. — Я посмотрел на Теодора. — То есть безмагический Воротынский с таким предметом...

— ...силён силой предмета. Ровно так. Слабейшая искра империи включает источник так же, как сильнейшая: кран не спрашивает, чья рука. — Теодор возобновил шаг. — Порода третья, для полноты: именные. Единичные вещи с собственной мощью, не из материалов — из легенд. Их не собирают, их наследуют или находят. Забудь о них до времени.

— Погодите, зафиксирую долг. — Я поднял палец. — Вы обещали третий источник дохода сильных родов, «когда дойдём до артефактов». Дошли.

— Дошли, изволь. — Теодор наклонил голову, отдавая долг с видимым удовольствием. — Зарядные. Склянки с силой делают тела сильных магов — больше им взяться неоткуда. Слабый род без склянок — слабый род: своей воды на донышке. Вот сильные и продают заряды слабым. Постоянно, из года в год, из поколения в поколение: расходник, за которым приходят снова. Понимаешь, что это, на твоём языке?

Я понимал. Ещё как понимал.

— Подписка, — сказал я. — Вся аристократия послабее сидит у горстки сильных на игле. Кто продаёт заряд, тот и правит — корона короной, а рубильник у поставщика.

— Слов твоих по-прежнему не знаю. Сути ты не упустил. — Теодор развёл руками, почти торжественно. — Теперь ты видишь и другое: человек, способный дать родам силу БЕЗ склянок сильных, — человек неудобный. Запомни это чувство. Оно тебе понадобится не раз.

— А наращивать? Природный источник — он какой поставили, такой и есть?

— Наращивают цепочками материалов. Что с чем соединить, чем связать, чем погасить отдачу — наука тёмная и разрозненная. Целого свода нет: знание лежит крохами по родам да по запискам мастеров, и добрая половина его утеряна. — Он глянул на меня из-под полей. — Всерьёз ею почти никто не занимается: магам она без нужды, у них своя вода. Заниматься ею станешь ты.

— Один. Без свода, без учителей, в науке, которую растеряли.

— Не один — со мной. И не с пустыми руками — с той самой памятью, которой дивится твой дед. — Теодор помедлил. — Наука о сочетаниях складывается из тысяч мелочей, которые надо держать в голове разом. До сих пор её губило именно это. Тебя это не погубит.

Комплимент был странного устройства — не мне, а моей памяти, как хвалят не водителя, а мотор. Я его тем не менее принял: в моём положении разбирать, какой частью тебя довольны, — роскошь.

Я сидел и молчал, потому что в голове с хрустом вставала на место картина. Захватанные углы, разбитый корешок, чужие пометки на полях — кто-то до меня триста лет читал «Начала» как приговор, а это был каталог. Лазейку искали в книге про самовары, когда надо было строить колодец. Что сказали бы те, рыжие от времени почерки, узнав, что колодец начинается с искры, — я не знал, но графу «спр. у К.» в своём листе мысленно подчеркнул ещё раз.

— Один вопрос по вашей же науке. Искра — она... не разрастётся? Не накопится с годами?

— Нет. Искра включает и не копит ничего — магом она не сделает тебя ни на волос, хоть сто лет щёлкай. — Он сказал это жёстко, закрывая дверь до конца. — Не трать надежду, она тебе пригодится на другое.

— Практический момент. Искра моя существует пока со слов постороннего мага. Проверить её можно? До того, как я вложусь в материалы.

— Проверишь первым же артефактом, самым простым: включится — искра есть. Иной пробы не существует. — Теодор чуть приподнял поля шляпы. — Да, это значит вкладываться до проверки. Ремесло начинается с веры в собственные руки — твоё прежнее, полагаю, начиналось так же.

Прежнее моё начиналось с испытательного срока и оклада на время испытательного, но спорить я не стал: вера в собственные руки у меня имелась, а с недавних пор их стало как бы две пары — мои и Дмитриевы, и вторая пока справлялась лучше.

— Тогда демоны. — Я держал этот вопрос с кабинета. — Рассказ старика вы слышали. Уговор был: получу рассказ — спрошу вас. Спрашиваю. Что за тварь едва не вошла в мир и почему за это платят даром?

Теодор остановился. На этот раз я не считал до семи — я смотрел. Он стоял вполоборота, и было видно, как он выбирает. Не вспоминает — выбирает.

— Демоны существуют, — сказал он наконец. — Это не предание, тварь настоящая, и отца этого тела убила такая же настоящая. Их призывали люди — ремесло запретное везде, где о нём слышали. Призыв едва не кончился прорывом — тут старик тоже не соврал.

— Это я уже знаю. Вы пересказали мне его рассказ своими словами.

— Да, — согласился Теодор спокойно. — Пересказал.

И всё. Стена — ровная, без двери. В первую ночь он хотя бы говорил «не сегодня», обещая продолжение; теперь он не обещал ничего. Я впервые видел так ясно, как он это делает: не лжёт, не юлит — отбирает. Взвешивает каждый факт на весах, которых мне не показывают, и то, что не прошло по весу, просто не существует. Маг, оценивший мой дар в грош, хотя бы назвал цену. Этот не называл даже её.

— Ладно, — сказал я. — В стопку.

— Стопка — полезная привычка, — отозвался Теодор без тени смущения. — Веди её тщательно.

Я поднялся со своего камня и не пошёл к телу — прошёлся сам, до стены и обратно. Злости не было; было деловое, почти весёлое упрямство, знакомое по тендерам, где поставщик темнит, а позиция нужна к сроку.

— Значит, так, — сказал я. — Тело не копит. Ну и пусть не копит. Источник я принесу снаружи — соберу из материалов, по вашей тёмной науке. Собирать — это единственное, что я по-настоящему умею.

— Именно это я и рассчитывал услышать. — Теодор отступил, освобождая дорогу к телу. — Тогда следующий урок — список. Всякое ремесло начинается со списка нужного: материалы, инструмент, цены, где брать. К завтрашней ночи прочти в «Началах» раздел о материалах — он ближе к концу, перед таблицами. Выпиши всё, чего не поймёшь.

— Уже завёл лист. Три графы, третья пустая.

— Слышал, как скрипело перо. Скрипи дальше.

— Список, — повторил я.

Первое слово за все эти дни, которое целиком, без перевода, было из моего мира.

Глава 7. Список компонентов

Раздел о материалах начинался на двести восемнадцатой странице и кончался на двести шестьдесят первой. Сорок три страницы, все перед таблицами, — ровно там, где было сказано. Я отсчитал их пальцем, заложил конец раздела сложенной бумажкой и придвинул к себе блюдце со свечой.

Свечей ключница в это утро выдала две. Поставила, отметила в тетрадке и вышла, прибавив только про огарки.

Первые страниц десять я не понимал ничего, кроме падежей. Потом пошло — не смысл, устройство. Автор писал не для ученика: он писал для человека, который двадцать лет в ремесле и берёт книгу уточнить частность. У нас такое зовётся справочником по применению. Там не найдёшь, что такое конденсатор, зато на девяноста страницах расписано, какой ставить в какую цепь и что будет, если поставить не тот. Читать с нуля больно, но можно — если бросить искать определения и смотреть, что с чем стоит рядом и в каком порядке.

Определения я искать бросил.

К полудню третья графа моего листа перестала быть пустой.

Всё, о чём говорил раздел, делало одну из четырёх работ. Прямо этого не было сказано нигде — оно торчало из текста само, как торчит номенклатура из любого прейскуранта, если читать его подряд неделю.

Первое — камень, он же сердечник. «Камень, сколь бы чист ни был, без жилы нем»: камень держит в себе силу и больше не умеет ничего — обыкновенная батарейка. Сорта автор перечислял по чистоте и по весу, мерил золотниками и попутно жаловался на «нынешнюю мутную поставку» — в книге, изданной, если верить титулу, при прошлом царствовании. Жалоба на качество пережила и поставщика, и заказчика. Это было первое место в трактате, где я улыбнулся.

Второе — жила. Проводник между звеньями. Тянут её из серебра с малой примесью, чистая медь «глушит работу». Чем хуже жила, тем короче цепь, которую удастся собрать, — сила по дороге теряется. У нас это называлось падением на линии, и мерили его в процентах на метр. Здесь мерили тем, что вещь просто не работала.

Третье — кость, та самая «поправка на кость». Полторы страницы я перечитывал трижды, пока не поверил: кость задаёт, ЧТО вещь будет делать. Один сорт даёт свет, другой тепло, третий — «сопротивление удару». Камень даёт силу, жила её ведёт, кость решает, во что она превратится на выходе. Катализатор в чистом виде, только не из бочки, а из зверя.

И четвёртое, всплывавшее в тексте вскользь, между делом, как всплывает в инструкции строчка про заземление. «Дабы работа не пошла в разнос, при жиле кладут унимающее». Что именно кладут, автор сообщал в трёх местах и в трёх местах по-разному, а на четвёртый раз отсылал к таблице, которой в приложении не оказалось вовсе. Демпфер. Штука, которую в спецификациях всегда указывают последней и всегда снимают первой, когда режут бюджет.

Дальше я взялся за таблицы — и они ожили.

Мёртвыми они были ровно до тех пор, пока я не знал, что чем работает. «Сообразность жилы сердечнику проверяется по третьей таблице, буде же сердечник двойной — по пятой, с поправкою на кость» читалось теперь без единой запинки, потому что это была обыкновенная таблица применимости. Такие лежат в конце любого каталога компонентов: слева — что у тебя есть, сверху — с чем ты это хочешь соединить, на пересечении — годится или нет. Я держал в руках справочник по совместимости, написанный людьми, которые не знали слова «совместимость».

К вечеру я перестал читать и начал писать.

Сперва техническое задание, потому что без него любая закупка превращается в вынос денег на помойку. Изделие — светильник. Назначение — давать свет без огня и без мага, питание собственное, от сердечника. Срок службы неизвестен, условия эксплуатации — комната. Оператор — один безмагический дурак с искрой, причём наличие искры документально не подтверждено и подтверждается самим изделием при первом включении.

Пункт про оператора я перечитал и оставил как есть.

Потом пошла ведомость. Наименование, требование, количество, чем можно заменить, где взять, цена. Первые четыре графы заполнились с ходу — четыре позиции, по одной на каждую работу. Пятая и шестая остались пустыми, и вот они-то меня и держали до темноты, потому что закупщик без графы «цена» — это не закупщик, а мечтатель с бумагой.

Я сидел над этой ведомостью и вспоминал другую, свою последнюю. Танталовый конденсатор, двадцать два микрофарада, шестнадцать вольт, корпус D, сто девяносто рублей за сто двадцать штук у «Радианта». Цену я помнил до копейки, как помнил теперь всё.

На какой строке он стоял — я не помнил.

Я посидел ещё немного, честно поискал в голове и не нашёл. Где-то в четвёртом десятке. Тогда, в тот последний день, номер стоял у меня перед глазами, и я звал Пашу через полкомнаты, называя его вслух.

Огарки я отнёс сам. Их было два.

***

Теодор ничего не спросил. Он стоял у камня, заложив руки за спину, и ждал, пока я сяду.

— Вы слышали, как я скрипел пером, — сказал я. — Слушайте, что вышло. Прочту вслух, для порядка.

— Читай.

Читал я по памяти, глядя в серый свет над его шляпой, — лист остался в теле, на столе, но лист мне и не был нужен.

— Ведомость материалов на изделие «светильник». Позиция первая: сердечник. Камень, годный к делу, весом не менее двух золотников, чистота не ниже средней по книжным сортам. Замена — камень меньшего веса при укорочении цепи. Позиция вторая: жила. Серебро с малой примесью, чистой меди не допускать, сообразность с сердечником — по третьей таблице, длина по месту, не менее аршина. Замена не предусмотрена. Позиция третья: кость. Сорт по свойству «свет». Замена — только на кость того же свойства, что бессмысленно, потому что сортов свойства «свет» в книге названо два и оба через запятую. Позиция четвёртая: унимающее. Состав неизвестен, три упоминания в тексте, три разных рецепта, отсылка к таблице, которой в книге нет.

Я остановился. Теодор молчал.

— Дальше две графы. «Где взять» и «цена». Обе пустые. Их я и пришёл заполнять.

Он не двинулся с места. Обычно к третьей фразе он уже ходил — три шага туда, три обратно; я привык мерить его лекции этим шагом. Сейчас он стоял.

— Повтори позицию вторую, — сказал Теодор.

Я повторил.

— И это ты вывел сам. Из книги, за один день, без учителя.

— Из книги за один день выводится немного. Я всего лишь разложил её по полкам. Раздел о материалах говорит про четыре разные вещи, а написан так, будто про одну.

— Он написан так, как умели, — сказал Теодор. Поправки в его голосе на этот раз не было. — Вот тебе всё устройство ремесла — там, где я его видел. Мастер знает своё дело руками. Он берёт камень и говорит: этот пойдёт, а вон тот я третьего дня взял, так он мне всю работу испортил, дрянной был камень, с прожилкой. Почему испортил, он тебе не скажет — он скажет, что дрянной. Ученик стоит рядом семь лет и перенимает: этот берём, тот не берём. Через семь лет он тоже мастер. Через двадцать он пишет книгу — вот эту самую, где на девяноста страницах случаи, а порядка нет ни на одной. И каждый из них умирает, унося половину.

— Поэтому наука и растеряна, — сказал я. — Не потому, что её жгли. Потому что её никто не свёл в один документ.

— Никто. — Теодор наконец пошёл, но шаг сбился с прежней мерки — стал короче и неровнее. — Знание, которое живёт в руках, умирает с руками. Ты записываешь то, чего не знаешь, в отдельную графу и не стыдишься пустоты в ней. Мастера так не умеют. Мастеру пустая графа — стыд.

— Мастеру пустая графа — стыд, а закупщику — это план работ на неделю. — Я поймал себя на том, что говорю с удовольствием, и не стал себе мешать. — Ладно. Заполняйте графу «где взять». Начнём с камня.

Дальше было полтора часа настоящей приёмки, и я даже не сразу заметил, что впервые за все эти ночи веду её я, а не он.

Камень оказался вещью доступной. Его добывают, привозят и продают, и продают не только магам: сам по себе он никому не опасен и вне ремесла годится разве что в перстень. Мутные сорта дёшевы. Чистые дороги, и хорошего камня в лавке не увидишь — такой уходит по знакомству, до прилавка.

Жила — хуже. Серебро само по себе есть везде, но нужной пробы и в нужной форме его в лавке не спросишь. Спросишь — запомнят.

Кость — дорого и трудно. Кость магической твари не растёт на грядке; её везут те, кто эту тварь добыл, и торгуют ею не в лавке с вывеской.

— А цены? — спросил я. — Мне нужны хотя бы порядки. Что во что упирается: камень в кость или кость в жилу.

Теодор остановился.

— Цен я тебе не дам.

— Не скажете или не знаете?

— Не знаю. — Он произнёс это ровно, без досады. — Я знаю, что почём было в моё время и в моих краях. Тебе от этих чисел вреда будет больше, чем пользы: цена — вещь местная и скоропортящаяся.

Я записал в стопку и это: «моё время», «мои края». Он говорил о мастерах, у которых стоял ученик семь лет, и ни разу не сказал, где это было и когда. Ни разу, за все ночи. Стопка росла в основном за счёт мелочей такого сорта.

— Тогда с ценами я разберусь сам. — Я встал со своего камня. — Но покупать мы сегодня ничего не будем.

— Вот как.

— Правило первое, из самого скучного. Прежде чем открывать закупку — иди на склад. У любой конторы половина того, что она заказывает, уже лежит у неё же, в дальнем углу, под пылью, в графе «прочее». Просто про это никто не помнит, потому что кладовщик не читал спецификацию, а инженер не ходит в кладовую.

Теодор помолчал.

— В этом доме не бывало мага, — сказал он. — Ни в одном поколении.

— Зато в нём триста лет что-то копилось. И ни разу не выбрасывалось, судя по тому, как здесь считают свечи. — Я пошёл к телу. — Завтра иду в кладовую. Если вы правы и там пусто, я потеряю день. Если прав я — я сэкономлю деньги, которых у меня всё равно нет.

— Иди, Игорь, — сказал он мне в спину.

Имя он произнёс впервые с той ночи, когда я его назвал.

***

— Что тебе в кладовой? — спросил дед за завтраком.

— Хлам, — сказал я. — Всё, что не в ходу и никому не нужно. Ломаное и отложенное «на потом».

Дед ел кашу и не торопился. Ложка у него ходила ровно, левой рукой он придерживал край стола.

— Дело какое?

— Хочу собрать вещь, которая будет светить. Без огня.

Ложка не остановилась. Удивление он откладывал на потом, как откладывают счёт до конца квартала.

— Деньги просить будешь?

— Пока нет. Если дойдёт до денег, приду и объясню сначала, за что.

— Ключница откроет. Что возьмёшь — скажешь ей, запишет. — Он положил ложку. — Из дома ничего не выносить. И не лазай там один по темноте, там половицы гнилые.

Кладовая была в подклете, за двумя дверями, и пахло в ней холодным железом и старой кожей. Ключница шла впереди с фонарём и с тетрадкой на шнурке, только тетрадка была другая, толще той, что для свечей.

— Опись домовая, — сказала она, поймав мой взгляд. — С прошлого барина ведётся, я продолжаю. Что берёте — против строки помечу.

Опись меня примирила с этим домом окончательно. Она была разграфлена от руки, велась двумя почерками и содержала графу «состояние», в которой чаще всего стояло «ветхо». За такую опись у нас на складе я бы человека расцеловал, а тут её вела женщина, не знающая слова «инвентаризация», просто потому, что барское добро счёт любит.

Первый сундук был с посудой. Серебро числилось в нём по весу, с указанием пробы, и проба стояла восемьдесят четвёртая.

— Медь, — сказал я.

— Чего? — не поняла ключница.

— В серебре медь. Восемьдесят четвёртая проба — это серебро с медью, иначе ложка гнётся.

Ключница поглядела на меня, ничего не ответила и подтянула тетрадку повыше. А я стоял и прощался с двенадцатью ложками, тремя из которых были треснуты по черенку и числились в графе «в лом». Самое дорогое в описи мне не годилось. Чистая медь глушит работу, а восемьдесят четвёртая проба — это шестнадцать частей меди на сто.

Во втором сундуке лежала рухлядь: обрезки тесьмы, пуговицы в мешочке, шитый серебром отворот от чего-то парадного, изъеденный молью. И моток.

— Канитель, — сказала ключница, заглянув в опись. — Полмотка, потемнела. Для шитья брали, да так и не пошла в дело.

Канитель — это проволока. Тончайшая серебряная проволока, которую тянут для золотого шитья, наматывают на моток и продают на вес. Я держал её на ладони и считал, что мне не придётся идти к кузнецу, потому что жилу мне вытянули лет двадцать назад и забыли в сундуке.

— Тянуть канитель, — сказал я вслух.

— Что?

— Ничего. Пословица есть такая. Оказывается, не пословица.

По описи канитель стоила гроши и шла последней строкой в разделе «ветошь». Ключница пометила её против строки без единого вопроса: барин просит ветошь — пусть берёт ветошь.

Клык нашёлся в третьем сундуке, среди дедовых охотничьих вещей, и был он в серебряной оправе, кривой и почерневшей. Длиной в ладонь, желтоватый, тяжелее, чем должна весить кость.

— «Зуб звериный, в серебре, оправа худая, при доме с давних лет», — прочла ключница. — Дедов дед со службы привёз, сказывают. Вешать не вешали, лежит и лежит.

Я взял его двумя руками. В книге про свойства костей было сказано много, а про то, как отличить кость магической твари от коровьей, — ни слова. Автору такое и в голову не приходило: он писал для людей ремесла. Тяжесть я оценить мог, желтизну мог, а больше ничего. Взял.

Камень я нашёл последним, в шкатулке с мелочью, где лежали пряжки и стёртые монеты неизвестно какого царствования. Перстень мужской, серебро, камень мутный, серо-зелёный, с прожилкой — вылитый тот, которым автор трактата попрекал поставщика. В описи он значился как «перстень с камнем простым, цена малая».

Проверить сердечник, по книге, можно было только искрой. Искры у меня не было, вернее, была, но непроверяемая, а вкладываться до проверки я в тот день ещё не хотел. Зато у той же книги нашлась примета, которую автор приводил с оговоркой «сказывают мастера»: камень, годный к делу, руки не примет.

Я вынул из шкатулки стеклянную бусину похожего размера, зажал бусину в левом кулаке, перстень в правом и стал считать.

На двухстах бусина была тёплая. На трёхстах она грелась в кулаке вовсю, а серо-зелёный камень в правой руке холодил кожу так же, как в первую секунду.

Я разжал руки и посчитал ещё раз, поменяв их местами, потому что контрольный опыт без перестановки — не опыт, а самообман.

Результат не изменился.

***

— Три из четырёх, — сказал я, едва сев. — Камень, жила, кость. Всё из дома, всё по описи, и всё вместе, если верить описи, стоит около полутора рублей — из них рубль за клык, и то за серебряную оправу.

— Мастера в лавках заплатили бы двадцать, — сказал Теодор.

— Мастера в лавках не читали домовую опись. — Я вытянул ноги. — Камень проверил по вашей примете. Триста счётов в кулаке, с контрольной бусиной и перестановкой рук. Бусина греется, камень нет.

— Примета верная. — Он опять не ходил, стоял. — С костью тебе не проверить ничего. Возьмёшь на веру.

— Возьму. Она у меня одна.

— Четвёртая позиция?

Вот тут и была дырка, которую я весь вечер обходил.

— Унимающего нет, — сказал я. — И взять негде. В доме — точно, а рецепта у меня три, и все разные. Я собираюсь ставить без него.

Теодор шагнул ко мне и остановился ближе, чем становился обычно.

— Скажу прямо, чтобы после не было разговоров. Вещь без унимающего работает один раз. Может, два. Потом жила спекается, и хорошо, если только жила.

— А если не только жила?

— А если не только — то в руке. — Он помолчал. — Камень у тебя мутный и малый, беды большой не выйдет. Пальцы целы останутся, за это ручаюсь. За брови не ручаюсь.

Я представил себе, как объясняю деду, где мои брови.

— Принято, — сказал я. — Изделие опытное, ресурс один цикл, отдача не гашена, оператор предупреждён. У нас такое собирают на стенде и накрывают ящиком, а испытателю выдают очки.

— Ящика у тебя нет.

— Ящика нет. Есть комната, стол и подсвечник. Ставить буду на подоконнике, подальше от лица. — Я поднялся. — И вот ещё что. Вы сказали «беды большой не выйдет» и ручаетесь за пальцы. Вам-то какая разница, что там с моими пальцами?

Теодор ответил не сразу, и я успел подумать, что ответа не будет вовсе.

— Разница та, — сказал он, — что дом у нас с тобой один. Крышу над головой всякий бережёт.

Ответ был честный. Он мне не понравился ровно настолько, насколько был честным, — и в стопку я его класть не стал, потому что в стопку кладут то, что недоговорено, а тут договорили всё.

— Завтра соберу, — сказал я. — Если не убьёт.

Глава 8. Первый артефакт

Перстень не отдавал камень.

Лапки оправы держали его четвёртый десяток лет и отгибаться не желали; я поддел первую кончиком ножа, она пошла, поддел вторую — и мутный серо-зелёный камень выпал мне в ладонь вместе с крошкой присохшей грязи. Оставшийся серебряный ободок я положил отдельно, на угол стола. Ободок был тонкий, гнутый, свою работу он отработал.

Раздел о сборке в «Началах» назывался «О совокуплении частей» и был вдвое короче раздела о материалах. Я перечёл его накануне четыре раза и переписал себе на лист, разложив сплошной текст по пунктам, — на бумаге получилась инструкция, каких у меня прошло через руки, наверное, тысячи.

Первое: сердечник обвить жилою в три оборота, оборотам не находить один на другой.

Второе: конец жилы свести на кость, а самой кости сердечника не касаться.

Третье: жилу класть на кость чистым концом, ибо чернь работе враг.

Четвёртое: работу вести с утра, натощак и в тишине.

Четвёртый пункт я выписал, но исполнять не собирался. В любой инструкции есть строчка о том, как правильно держать отвёртку, а есть строчка, доставшаяся от прадеда, и вторую обычно узнаёшь по тому, что она про время суток. Про «чернь» я решил, что это про чернёное серебро — то самое, узорчатое, — и что мне такое не грозит. Это была первая ошибка дня, и заплатил я за неё двумя часами.

Канитель я разматывал у окна. Полмотка — это оказалось много: локтей десять тонкой, в конский волос, проволоки, свитой в спираль. Тянуть её и распрямлять пришлось руками, придерживая коленом моток, и в этом деле пальцы Дмитрия снова оказались способнее меня самого. Аршин с четвертью я отмерил по краю столешницы — её длину я промерил накануне пядями и записал, — и откусил конец щипчиками из той же шкатулки.

Клык я освободил от оправы последним. Оправа держалась крепче перстня, и на середине работы я поймал себя на том, что делаю всё это в полной тишине — не потому, что так велено книгой, а потому, что дом с утра пустой и в комнате слышно только, как скрипит серебро под ножом.

Дощечку я выпросил у мальчишки-подавальщика ещё с утра, у поленницы.

— Мне бы плашку. Ровную, с ладонь, от растопки.

Он отложил топор, порылся в куче и подал мне две на выбор, обе берёзовые.

— Эта суше, — сказал он про левую и на всякий случай уточнил: — Барин, вам для чего?

— Опыт ставить.

Слово ему ничего не сказало, но объяснений он больше не просил: господа опыты ставят, дело господское. Плашку я обстругал ножом, просверлил в ней шилом две дырки под нитку и высушил у печки, потому что сырое дерево ведёт, а мне нужно было, чтобы части лежали там, где я их положу.

К полудню на столе лежали три вещи и одна дощечка.

Сборка заняла двадцать минут.

Камень я обвил канителью в три оборота, следя, чтобы витки шли ровно и не наползали друг на друга; проволока садилась на неровный бок плохо, соскакивала, и последний оборот я прихватил ниткой к дощечке. Свободный конец жилы вывел на клык и притянул к нему второй ниткой — так, чтобы серебро легло на кость, а сама кость до камня не доставала: между ними я оставил полпальца пустоты. Всё это держалось на нитках, воске от свечи и честном слове.

Монтаж на соплях, сказал бы Паша. Паша сказал бы иначе, но при барине выражаться не полагается.

Я поставил дощечку на подоконник, подальше от лица, как и обещал, отодвинул подсвечник и сел напротив.

Оставалось последнее: искра.

Как её толкать, книга не объясняла. В инструкциях не пишут, как нажимать кнопку. «Искрою поверяется сердечник, искрою же и пробуждается». Я положил два пальца на камень и сделал то же, что делал над свечой в то утро: усилие без предмета, толчок в никуда.

Ничего.

Я проделал это ещё раз, помедленнее. Потом взял камень всей ладонью, вместе с витками. Потом попробовал с закрытыми глазами, чувствуя себя полным идиотом, но идиотом методичным.

За окном мальчишка колол щепу. Дощечка на подоконнике лежала как лежала.

***

Первые полчаса были неприятные.

Я сидел и раскладывал по пунктам, что именно могло не сработать. Пунктов вышло три: камень не годен, искры нет, собрано неверно.

Второй пункт был самым дешёвым по проверке и самым дорогим по последствиям, потому что проверить его было нечем, а если он верен, то дальше нет ни артефактов, ни колодца, ни разговора. Свеча, щелчок, полтора рубля по описи и мужик с дощечкой на подоконнике.

Я отложил второй пункт в сторону. Не потому что храбрый: потому что с ним всё равно нечего было делать, а с двумя другими — было.

Камень я перепроверил тем же способом, что и в кладовой, — с бусиной и перестановкой рук. Триста счётов. Бусина грелась, камень нет. Примета держалась, и я решил считать его годным, пока не доказано обратное.

Значит, сборка.

Я снял дощечку с подоконника и разобрал её до нитки, раскладывая части в том порядке, в каком они стояли в инструкции. Разбирать собранное своими руками полезно тем, что врать себе при этом негде.

Три оборота, ровно; на просвет видно, что витки друг на друга не находят. Кость сердечника не касается — полпальца, даже больше. Конец жилы на кости лежит.

Чистым концом.

Я поднёс канитель к свету. Серебро было тёмное, местами до черноты. Ровно такое, каким его выдала ключница по строке из графы «ветошь». Полмотка, потемнела. Я потёр конец о ткань штанов. Под чернотой обнаружился белый металл.

Чернь.

Не узор. Окисел.

Я сидел с этой проволокой в руках, и мне было смешно и досадно одновременно. Автор трактата написал ровно то, что нужно, теми словами, какие были в ходу у него в мастерской; двести лет спустя человек с техникумом за плечами прочёл его слово в своём значении и потерял два часа. У нас за такое в приёмке били по рукам: если в спецификации термин неоднозначный — иди и уточняй, а не догадывайся. Я не пошёл. Уточнять, впрочем, было не у кого до ночи.

Чистил я золой. Взял из камина щепоть остывшей, развёл водой в блюдце и суконкой протёр оба конца жилы, а потом, подумав, всю её целиком — от одного конца до другого. Чернота сошла тяжело, в три захода, руки почернели раньше серебра. Место на клыке, куда ложился конец жилы, я подскоблил ножом до свежей кости.

Сборка второй раз заняла двенадцать минут: руки уже знали дорогу.

Дощечка встала на подоконник. Я положил два пальца на камень и толкнул.

Свет пошёл не от камня, а от кости, и это было первое, чего я не ожидал. Клык налился изнутри зеленоватым свечением, ровным и слабым, — примерно так тлеет лампочка карманного фонаря на подсевшей батарейке. Он не мигал и не пульсировал. Он просто светил, как ему и было велено.

Я убрал пальцы. Свет остался.

Дальше я минуту сидел, ничего не делая. Просто сидел и смотрел на дощечку с ниткой, куском кости и мотком чищеной проволоки, от которых шёл зелёный свет.

Прошлая жизнь дала мне много неплохих минут, но такой не давала ни разу. Даже строка сорок семь, из-за которой на «Радианте» переделывали партию, была радостью другого сорта — там я поймал чужую ошибку. Здесь я собрал вещь, которой не было, из хлама, который никому не был нужен, и она работала.

Потом деловая часть меня отодвинула лирическую и напомнила, что горит оно уже четыре минуты, а гасить его нечем.

Выключателя в конструкции не было. Я поискал его в инструкции, не нашёл и не удивился: раздел писали для людей, у которых в доме есть вода. Тогда я взял дощечку, ухватил свободный конец жилы двумя пальцами и снял его с кости.

Свет погас сразу, будто его выдернули из розетки. Что, собственно, и произошло.

Я вернул конец на место — клык загорелся снова. Снял — погас. Вернул — загорелся.

На четвёртом разе я себя остановил: Теодор был точен насчёт того, сколько раз эта штука согласится работать без унимающего, а тратить ресурс на баловство — это не про меня.

Потом я сел и составил протокол.

Лист, перо, шесть строк. Число. Изделие — светильник опытный, сборка вторая. Включений — три, все успешные, длительность первого около четырёх минут, второго и третьего — по счёту до тридцати. Свет ровный, зелёного тона, тепла от кости не идёт, камень остаётся холодным. Отказов нет. Дефект сборки первой — окисел на жиле, устранён золой.

Писать это было некому и незачем, и я всё равно написал, потому что опыт, не занесённый на бумагу, через неделю превращается в «вроде горело подольше». Рука выводила буквы криво и медленно, зато свою фамилию внизу я вывел уже почти прилично. Фамилию, кстати, чужую.

И где-то на этой строчке до меня наконец дошло то, что я весь вечер обходил стороной вместе со вторым пунктом.

Искра у меня есть.

Мелкая, грошовая, ни на что своё не годная — кроме одного. Она включает.

Огарок в подсвечнике я задул. Комната осталась в зелёном.

***

К деду я пошёл после ужина, когда он ушёл в кабинет.

Дощечку я нёс на вытянутых руках, накрыв сверху куском холста, — не ради театра, а чтобы не задеть нитки. Ключница попалась мне на лестнице и посторонилась, глядя на холст.

— Что у вас там, барин?

— Ветошь, — сказал я. — По описи.

Дед сидел за столом с бумагами и подвинул лампу, когда я вошёл. Лампа была керосиновая, с закопчённым стеклом; в этом доме их берегли и жгли только в кабинете.

— Я обещал прийти и объяснить, за что, — сказал я. — Пришёл раньше.

Я поставил дощечку на стол перед ним и снял холст. Он посмотрел на моё сооружение — на нитки, на обструганную щепку, на клык из своего же сундука. Потом поднял на меня глаза, и в них было ровно то, чего я ждал. Старик оценивал, насколько внук плох.

— Возьмите за края, — сказал я. — И положите два пальца на камень. Правой рукой.

Он взял. Правой, как я и просил, — левую с двумя недостающими пальцами он держал на бумагах, и я в очередной раз сделал вид, что этого не замечаю.

— Что дальше?

— Толкните. Как толкают, чтобы зажечь свечу.

— Я не зажигаю свечей, — сказал дед. — Я никогда в жизни не зажёг ни одной.

— Всё равно попробуйте. Просто пожелайте, чтобы оно работало.

Дед положил два пальца на камень.

Клык загорелся зелёным.

Он не вздрогнул и не отдёрнул руку. Он сидел, держа дощечку на весу, и смотрел на неё сверху вниз, а зелёный свет лежал на его лице и на бумагах, и керосиновая лампа рядом с ним выглядела вдруг очень жёлтой и очень старой.

— Оно от меня, — сказал дед.

— От вас. Сила в камне и в кости, вы её только включили. Это может любой из нашего рода. Мы не пустые, мы просто без запаса.

— Почему зелёный?

— Не знаю. Так даёт кость. Другая дала бы другой цвет или не свет вовсе, а тепло. Проверить не на чем: кость у меня одна.

Он ничего не ответил. Встал, взял дощечку обеими руками и пошёл с ней к двери, и я пошёл следом, потому что не пойти было нельзя.

Дед вышел на лестничную площадку, где висели портреты, и остановился. Зелёный свет достал до ближайших рам, и предки в потемневшем лаке проступили из темноты неровно, кто лбом, кто рукой. Он прошёл вдоль ряда, не торопясь, и встал у двенадцатого — того, что затянут чёрной тканью и который открывать пока не велено.

Постоял. Свет держал на весу, ровно, как держат лампу, когда светят другому.

Потом клык мигнул, налился на секунду ярче и погас совсем.

Я взял у него дощечку и посмотрел на жилу. Серебро в трёх местах спеклось в мелкие серые шарики, и один виток на камне лопнул.

— Сгорело, — сказал я. — Так и должно было. Там не хватает четвёртой части, она гасит отдачу. У меня её нет.

— Сколько раз оно зажглось?

— Три. Четвёртый — ваш.

— Что оно стоило?

— По описи — рубль с полтиной. Из них рубль за оправу клыка, серебро. Само серебро я истратил, оправа пошла в дело.

Дед взял у меня дощечку обратно и поднёс спёкшуюся жилу к глазам. Смотрел он на неё долго, поворачивая к свету из кабинетной двери.

— Рубль с полтиной, — сказал он. — Кто тебя учил?

— Книга. «Начала артефакторного искусства», из нашей библиотеки. Она там на уровне груди стоит, вторая слева.

— Знаю, где она стоит. — Дед вернул мне дощечку. — Её в этом доме читали. Не ты первый.

— Видел. Пометки на полях, три почерка, не меньше. Один дописал на семнадцатой странице «спр. у К.» и на этом кончил.

Дед не спросил, что такое «спр. у К.». Он просто отвернулся к перилам и постоял, держась за них правой рукой. Имя за этой буквой в доме знали. Называть его мне сегодня не собирались.

На площадке было темно, снизу тянуло с кухни, а в доме, где триста лет не было ни одного огня, зажжённого не спичкой, только что горел зелёный свет, и зажёг его в последний раз хозяин дома.

— Собери ещё, — сказал он.

— Соберу. Мне нужны материалы, а их здесь нет. И нужна четвёртая часть, а рецепта её у меня три, и все разные.

— Понял. — Он повернулся и пошёл к кабинету. У двери задержался: — Дощечку не выбрасывай.

***

— Оно горело, — сказал я, едва сев на свой камень. — Четыре раза. Ваш прогноз — раз, может, два. Ошиблись в мою пользу.

— В твою пользу, — согласился Теодор. — Я слышал старика на лестнице. Он молчал так, как молчат, когда молчать больше нечем.

— Он молчал минуты три.

— Я считал. — Теодор стоял у стены, и поля шляпы были подняты. — Ты понимаешь, что сегодня было?

— Понимаю. Искра есть, оценка независимого эксперта подтвердилась, метод работает от начала до конца. Не понимаю только, чему вы так рады, — вы ведь всё это знали заранее.

— Знал. Одно дело знать, другое — услышать, как оно вспыхнуло в чужом кабинете. — Он отделился от стены и пошёл. — Теперь слушай неприятное. То, что ты сегодня собрал, — не артефакт. Это доказательство. Оно годно ровно на то, чтобы показать: ты можешь. Пользы в нём нет.

— Спасибо. Я как раз собирался зазнаться.

— Считай сам. — Он остановился напротив. — Камень у тебя был один, и он в трещинах. Кость была одна, и какого она свойства — ты не знаешь до сих пор, тебе просто повезло со светом. Жилы осталось на две ладони. Унимающего нет и не будет: рецептов три, все разные, а рассудить их некому — ни тебе, ни мне. Дом свой ты вычерпал за один день. Что дальше?

Отвечать было незачем, он и не ждал ответа.

— Дальше нужны материалы, которых здесь не купить, — сказал Теодор. — Книги, которых в этом доме нет и никогда не было, — одна на всю библиотеку, и та с дырами в приложении. Нужны люди, у которых можно спросить, что значит слово. И нужен свет, при котором на такого, как ты, смотрят не как на дурачка с дощечкой. Всё это лежит в одном месте. Академия.

— Что такое Академия?

— Училище для дворянских детей с даром, одно на всю империю, в столице. Набирают раз в год по экзамену, учат ремеслу и службе. При ней библиотеки и мастерские, туда же свозят материалы со всех концов, потому что больше их везти некуда. — Он выговаривал это не запинаясь, как выговаривают затверженное. — Кто её кончил, тому подают руку. Кто не кончил, тот после всю жизнь объясняет почему.

Слово лежало у него наготове, и объяснение под словом тоже. Я отметил и это, вслед за «моим временем» и «моими краями». За все ночи он ни разу не сказал, чего хочет для себя; зато всякий раз, когда речь заходила о том, куда двигаться мне, дорога выходила в одну и ту же сторону. Стопка от этого не худела.

— Допустим, — сказал я. — Тогда объясните вот что. Вы сами сказали: для детей с даром. Я безмагический, и весь свет об этом знает — дед прямо велел так и отвечать. С чем я туда пойду?

— С дощечкой, — сказал Теодор. — Собери вторую и увези с собой. Первая сгорела в нужных руках, а вторая догорит в нужных.

— Материалов на вторую у меня нет. Жилы на две ладони, камень в трещинах, кость одна и уже отработала своё.

— Кость не отработала. Сгорела жила. — Теодор качнул полями шляпы. — Проверь, когда доберёшься до второго камня. И вот тебе задача на дорогу, раз уж дорога будет: всё, что ты сегодня сделал, ты сделал на дряни. На мутном камне, на чужом зубе, на швейной проволоке из сундука. Что выйдет на хорошем — не знаешь ни ты, ни я.

— Значит, узнаем.

— Узнаем, — сказал он, и это «мы» он произнёс так же ровно, как всё остальное.

***

— Пятого выезжаем, — сказал дед за завтраком.

Ложка у меня остановилась на полпути. Он этого, разумеется, не заметил — он смотрел в кашу.

— Куда?

— В столицу. — Дед положил хлеб на скатерть и придавил ладонью. — Поступать. Экзамены в Академию держат в конце месяца, дорога займёт четыре дня, пять с гостиницей. Письмо я отпишу сегодня.

— Меня не примут. Дара нет, род таков.

— Дара нет, — согласился дед. — Ты им это и скажешь. А потом положишь на стол свою щепку.

Глава 9. Дядя

Коляска въехала во двор за три дня до отъезда — наёмная, парная, с облезлым лаком на дверцах.

Я увидел её из окна библиотеки и сперва решил, что это уже по нашу душу, только рано. Потом с подножки сошёл человек в дорожном сюртуке и с тростью. Он обернулся, снял с сиденья девочку лет шести, поставил наземь и одёрнул на ней пальтишко — одним движением, отработанным до полного автоматизма. К крыльцу он пошёл, приметно припадая на правую ногу, и трость при этом несла настоящий вес, а не дополняла костюм.

Гостей в этом доме при мне не случалось ни разу. Судя по тому, с какой скоростью ключница пролетела через сени, на ходу стягивая передник, — до меня тоже.

Вниз я успел к самой встрече.

— Отец, — сказал приезжий.

— Мстислав, — сказал дед.

На этом родственная часть у них закончилась. Зато на мне гость отыгрался за обоих: взял за плечи, отставил на вытянутые руки, всмотрелся и притянул обратно.

— Живой. Ну и слава богу. Нам отписали про несчастье — я, признаться, ждал худшего. — Он полуобернулся и подвёл дочь за плечо. — А это моя. Поклонись дедушке. И брату двоюродному поклонись.

Девочка поклонилась дважды, глядя при этом не на нас, а на дом — снизу вверх, на все три ряда окон. Дед посмотрел на неё сверху, и что-то в его лице сдвинулось на волос, не больше.

— Выросла, — сказал дед.

— Растёт, — согласился Мстислав, и на этом слове они с отцом сошлись легче всего.

Голос у него был тёплый, поставленный, и распоряжался он им умело: моё имя за первые пять минут прозвучало четырежды. У нас таких звали переговорщиками и сажали на самых тяжёлых поставщиков. Девочка всё это время держалась за полу его сюртука и смотрела на меня снизу, не мигая.

За обедом стол вёл он. Ключница расстаралась: скатерть подали парадную, я такой в этом доме ещё не видел.

— А зала всё та же, — сказал Мстислав, оглядев столовую. — Вот только серебра на столе, помнится, бывало больше.

— Бывало, — сказал дед.

— Ты меня-то хоть помнишь? — спросил меня Мстислав, когда разлили суп.

— Мне про вас рассказывали. Сам — не помню.

— Вот и славно. Худое, стало быть, тоже забыл, а худого было больше. — Он засмеялся первым. — А помнишь, я тебя мальцом на Крещенье в прорубь окунал? Лет пять тебе было, визгу стояло на всю усадьбу.

— Не помню.

— И правильно. Не было этого. — Он поднял ладони: сдаюсь. — Проверил, прости старика. Больно уж ровно ты держишься для человека без памяти.

— Лекарь велел его не теребить, — сказал дед. — Что вернётся — то вернётся.

— Молчу, молчу. — Мстислав повернулся к дочери и переложил ей на тарелку кусок со своей. — Про меня, чтобы ты не гадал, рассказывать недолго. Служу по казённой части, в губернском правлении. Двадцать лет перекладываю бумаги слева направо, к концу года — справа налево. Дослужился до того, что бумаги мне теперь носят другие.

— Живая душа в ведомостях, — сказал я. — Знакомое дело.

— Откуда бы? — Он поднял бровь, весело и цепко разом.

— Дом разбираю. Здесь опись ведётся с прошлого барина, я в ней который день сижу.

— Похвально. — Он отпил из рюмки. — Стало быть, читаешь. А ещё чем дни занимаешь, племянник?

— По кладовым ходит, — сказал дед. — Хлам смотрит. — И, помолчав: — Пятого едем в столицу. Поступать.

Вилка у Мстислава дошла до рта и вернулась к тарелке нетронутой.

— В Академию, — сказал он. — С че... — начало вопроса он проглотил гладко, почти без шва. — В добрый час. Смелое дело.

— С тем и едем, — ответил дед на вопрос, которого не прозвучало.

— Дорога нынче дорога́, — сказал Мстислав в тарелку, и трудно было понять, жалеет он нас или считает. — Ну да отцу виднее. Урожай-то как нынешний год?

— Стоит, — сказал дед.

— А лес за оврагом? Помнится, его ещё при мне продать сговаривались.

— Стоит и лес.

Спрашивал Мстислав учтиво, вполголоса, о том о сём, и всякий раз выходило — о хозяйстве. Дед отвечал одним словом, и слово это было «стоит». Со стороны разговор был скучнейший; я слушал его, как слушают чужую приёмку, и отмечал про себя, что опись имущества можно снимать и так — за супом, не вставая из-за стола.

Девочка тем временем таскала с блюда сушёные яблоки, по одному, каждый раз сверяясь с отцом. Отец видел и смотрел мимо.

***

— Пойдём, племянник, пройдёмся, — сказал Мстислав после обеда. — Покажу тебе сад, которого ты не помнишь. Смешно выходит: гость здесь я, а водить хозяина буду тоже я.

Сад начинался за конюшней и держался из последних сил: яблони стояли старые, обломанные снизу на высоту руки, дорожку между ними давно не подсыпали. Мстислав шёл по ней уверенно, тростью вперёд, и на выбоинах не спотыкался — ноги помнили, где что лежит, лет тридцать как.

— Вот здесь качели висели. — Он остановился у развилки старой ветлы и тронул тростью сук. — Верёвка перетёрлась ещё при мне, а сук, гляди-ка, стоит. Суки в этом доме вообще держатся лучше людей.

Дом он поминал через слово, и всякий раз со своей стороны: моё окно, наша с твоим отцом комната, я тут каждую половицу знаю — какая где скрипит. По ним, сказал, и выучился ходить тихо: от отца прятался, когда тот был во гневе. Слушать его было легко. Он рассказывал этот дом так, как рассказывают не чужое.

Про ногу я не спрашивал — про такое не спрашивают. Он заговорил о ней сам.

— Мы ведь с твоим отцом отсюда однажды сбежали. Мальчишками. Начитались «Землеописания» — там про северные промыслы красиво писано, про руды. Ушли в марте, вернули нас в апреле, с обозом. Твоему отцу — ремня. Мне — вот. — Он повёл тростью в сторону правого сапога. — Пальцы отняли, уездный лекарь резал, чем бог послал. Со службы меня списали раньше, чем успели куда-нибудь зачислить. А дворянин без службы, Дмитрий, — это буква без слова. Стоит и значит неизвестно что.

Сказано это было ровно, накатанной колеёй давнего рассказа. Кто кого сманил на север, в рассказе не значилось: ушли — и всё, вдвоём, сами собой.

— А про то, куда делось столовое серебро, тебе дед, разумеется, не рассказывал. И не расскажет. Так я расскажу, мне не жалко. Был у нас дядя — Константин, дедов младший брат. Человек умный, беспокойный, с деньгами. Ставил у себя в имении опыты, всю жизнь ставил, смертью и кончил: яма на месте флигеля и долги на весь род. Платил твой дед. Имением платил, серебром. Нашим с твоим отцом наследством, к слову, тоже. — Говорил он по-прежнему легко, только трость на слове «наследством» вошла в дорожку глубже, чем шла до того. — Ну да бог с ним. Промотать можно и без опытов, а тут хоть наука.

Буква с семнадцатой страницы «Начал» получила имя. Спросить у Константина. Опоздали с этим лет на двадцать.

Договорить ему не дала дочь. Она вылетела из-за угла конюшни, зажав что-то в кулаке, и с разбега вцепилась отцу в рукав.

— Папа! Смотри, что у лошадей было!

В кулаке оказалась подкова — рыжая от ржавчины, ей на обе руки тяжести. Мстислав присел; с его ногой это стоило труда, и присел он привычно: на дню он делает это, надо думать, раз двадцать. Подкову осмотрели вдвоём, всерьёз, с обеих сторон.

— Находка, — сказал он. — Подкова считается к счастью. Сама понесёшь или в карман?

— В карман.

Подкова ушла в карман сюртука и легла там без удивления — не первая.

Девочка посмотрела на меня снизу и спросила без подготовки:

— А ты правда всё забыл?

— Кто это тебе рассказал? — ровно спросил Мстислав.

— Вы с дедушкой в кабинете говорили. Я на лесенке сидела.

— Про лесенку мы побеседуем отдельно, — пообещал он.

— Не всё, — сказал я ей. — Худое забыл, хорошее осталось.

— А меня ты помнишь?

— Тебя я вижу первый раз в жизни. Это не «забыл». Это «ещё не знал».

Она подумала над разницей, разжала второй кулак и показала мне подковный гвоздь, тоже рыжий. Дала подержать. И забрала обратно.

— Пойдём, добытчица. — Мстислав поднял её на руки; вышло не с первого раза, и виду он не подал. — До ужина нам ещё лошадей навещать. Раз мы у них берём, надо и им что-нибудь снести.

Он понёс её к конюшне, и девочка что-то рассказывала ему в самое ухо, придерживая за шею, а он отвечал серьёзно, вполголоса, не пропуская ни слова. На меня они оба уже не оглядывались, и мне отчего-то стало неловко смотреть им вслед — примерно та неловкость, с какой смотришь в чужое освещённое окно.

***

К деду я зашёл после ужина, когда дом затих.

— В саду он рассказал мне, откуда у него это с ногой, — сказал я. — Я не спрашивал, он сам. Они с отцом мальчишками сбежали на север, там всё и случилось. Рассказ накатанный, колея колеёй, и одной графы в нём не хватает: кто кого сманил. Ушли — и всё, вдвоём, сами собой.

Дед отложил перо.

— Сманил он. Затея была его, от первого слова. Ростиславу тринадцать было, он за старшим братом пошёл бы и в прорубь. — Дед посмотрел на чернильницу. — Вернулись: младшему ремня, старшему пальцы отняли. Он с тех пор считает, что заплатил за двоих.

— Это же несправедливо. Не отец его туда тянул — наоборот.

— Он это знает, — сказал дед. — Оттого и считает.

Больше он к этому ничего не прибавил, и по тому, как он придвинул к себе бумаги, было ясно, что разговор окончен. Про Константина я спрашивать не стал. Про Константина в этом доме уже промолчали один раз, на лестнице у портретов, и подводить деда под второе молчание мне не хотелось.

Уезжали они наутро, до завтрака. Коляска стояла у крыльца, мальчишка держал лошадей под уздцы с лицом человека, который каждый день только этим и занят. Девочка уже сидела внутри и держала подкову на коленях обеими руками, как держат кота.

Прощаться она вылезла сама, без зова. Подошла ко мне, разжала кулак и протянула на ладони подковный гвоздь.

— На. У меня подкова есть.

Отказываться от такого не учат ни в каких закупках. Я взял гвоздь и убрал во внутренний карман, к листку с ведомостью, — она проследила, чтобы именно во внутренний.

Мстислав взял мою руку двумя своими.

— В столице я бываю, по должности. Свидимся. Береги деда, наследник. И себя береги: дом теперь на тебе одном стоит.

До коляски он дошёл не оборачиваясь и на подножку поднялся со здоровой ноги.

За отворотом я собрался после полудня. Серебряной нити в нём, по прикидке, выходило на полторы жилы — если распустить шитьё и ссучить. Для второй дощечки, которую велено было везти в столицу, этого хватало с запасом, а больше серебра в доме не значилось нигде, кроме ложек. Ложки я трогать зарёкся.

Ключница отперла мне обе двери и засветила фонарь. Наверху её окликнули с кухни — по голосу выходило, что там что-то либо горит, либо убегает, — и она осталась, наказав мне глядеть под ноги.

Лестница в подклет шла в девять ступеней. Я спускался по ней третий раз за неделю и первый раз — с фонарём в собственной руке.

На третьей сверху ступени дерево ушло у меня из-под ноги.

Рука поймала перила раньше меня — сама, как сама она ложилась на храп гнедой: тело помнило эту лестницу дольше, чем я его носил. Фонарь улетел вниз, ударился о камень, звякнул и погас. Я стоял враскоряку, одной ногой на второй ступени, другой в проломе, и держался за перила обеими руками.

— Батюшки! — Ключница возникла в проёме сверху. — Барин! Целы?

— Цел. — Голос сел, пришлось откашляться. — Ступень худая. Посветите.

Доску я осмотрел, когда меня перестало трясти. Край излома был рваный, серый, в трухе. Дед говорил про гнилые половицы ещё в первый день — вот они и дождались. Вниз я сошёл по самому краю ступеней, где доска лежит на тетиве, поднял фонарь — стекло вдребезги, остальное живо — и нашёл во втором сундуке отворот, там же, под пуговицами. Моль сделала своё дело честно, но серебряная нить оказалась ей не по зубам.

В опись ключница записала отворот и разбитое стекло, а про ступень сказала, что доложит барину и что плотника в доме нет с позапрошлого года. Ладонь саднило до вечера.

***

— Стало быть, ступень, — сказал Теодор, когда я досказал день до конца.

— Ступень. Акт о происшествии: причина — износ основных фондов, виновных нет, пострадавших нет, разбит один фонарь. У нас за такое снимали стружку с завхоза, но завхоз здесь, судя по всему, тоже я.

— Которая по счёту?

— Третья сверху. А что?

— Ты ходил по этой лестнице третий раз за неделю. Она под тобой скрипела?

— Здесь всё скрипит.

— Скрипело — а сегодня сломалось. — Он стоял у стены, и поля шляпы были опущены. — Теперь слушай меня. В ту ночь, что они здесь ночевали, — после того как ты уснул, — по коридору мимо твоей двери прошли. Дважды: туда и, спустя время, обратно. Шёл человек, который умеет ходить тихо и которому это трудно даётся: шаг неровный, припадает на правую ногу. Я этот шаг знаю. Я слушал его весь тот обед, от супа до яблок.

— Дом старый. Мало ли кто ходит ночью.

— Мало ли, — согласился Теодор. — А между «туда» и «обратно» внизу работали по дереву. Тонко, с перерывами. Дом ночью пуст, звук по камню идёт далеко. Я тогда не подобрал этому звуку имени. Сегодня ты мне его принёс: пила.

Я сидел на своём камне и молчал.

— Ступень гнилая, — сказал я наконец. — Я видел излом. Труха.

— Труха сверху. Пилят снизу. Гнилую ступень не пилят вовсе: её довольно оставить в покое, она справится сама. Это не случайность.

— Он весь день был у меня на глазах. Сад, обед, дочка эта с подковой...

— Днём — был. Ночью твои глаза спят, а мои уши — нет. — Теодор отделился от стены и пошёл: три шага туда, три обратно. — За обедом он трижды спросил о твоей памяти и ни разу — о твоём здоровье. Он проверил тебя выдуманной прорубью. Он замолчал, когда старик сказал про Академию, — с вилкой у рта замолчал. Я не вижу лиц. Мне хватает голосов.

— Он ведь и не прятался особенно, — сказал я. — Приехал открыто, с ребёнком, сидел, разговаривал...

— Приехал посмотреть. Ему отписали, что племянник очнулся, — слов в письме немного, поди пойми по ним, что от племянника осталось. Он и поехал смотреть. А увидел другое: племянник на ногах, отвечает складно, за столом держится ровно, и старик везёт его в столицу поступать. — Теодор выговорил это раздельно, с расстановкой. — Он ехал приценяться к наследству, а наследство ожило и село с ним за стол.

— Он сам сказал в саду: каждую половицу в доме знает, какая скрипит. Тихо ходить выучился здесь же.

— Я слышал, — сказал Теодор. — Он много лишнего говорит правды. Это у вас, похоже, семейное.

— Зачем ему? — спросил я, хотя считать уже начал.

Считал я вслух, потому что молча такое не считается.

— У нас это называлось «смотри, кому достанется лот». Дед стар, Дмитрий умирает в коме — дом, земля, имя... — Тут я споткнулся, как давеча на той ступени. — Не сходится. Он же старший сын. Куда ни поверни, дом и так его — только подожди. Зачем пилить ступень под тем, кто стоит в очереди позади тебя?

— Затем, что очереди у него нет, — сказал Теодор. — Родовое у дворян идёт годному к службе. Таков порядок, он его с детства знал, как «Отче наш». Той зимой ему отняли не три пальца — ему отняли очередь. Пока в роду жив хоть один годный, ему не причитается ничего. Не станет годного — род снимут со списков, заповедь снята, дом отходит ближайшей крови. Чего он не мог взять по очереди, возьмёт по пресечению.

— А годный наследник в роду один.

— Один, — сказал Теодор. — Оттого старик и держит тебя, как последнюю свечу в тёмном доме.

— Самое скверное даже не это. Самое скверное, что счёт у него сходится. Служба — мимо, по увечью, за чужую в общем-то затею плачено своей ногой, и очередь на дом ушла тем же счётом. Доля деньгами — и та мимо: её дядя Константин вынес вперёд, вместе с серебром. Осталась одна графа, последняя, и в этой графе между ним и домом стоял один племянник, который умер ещё на той неделе. Он ведь, по совести, ждал наследства после мёртвого. И дождался: Дмитрий умер. Просто об этом знаем только мы с вами.

— Тело живо, — сказал Теодор. — Имя при нём. Резать, если станут резать, будут это горло, а не ту совесть. Побереги горло.

— С дочерью он настоящий. Такое не сыграешь.

— Не сыграешь, — согласился Теодор. — Одно другому не мешает. Люди вместительны.

Он остановился напротив, и поля шляпы поднялись.

— До отъезда двое суток. По лестницам держись края, где доска на опоре. В темноте один не ходи. И спи: мне твой сон слушать дом не мешает.

— Двое суток продержусь. Дальше столица.

Я поднялся с камня и постоял, примеряясь к шагу в тело. Там, в теле, на стуле висел сюртук, а во внутреннем кармане сюртука лежал подковный гвоздь, и я до сих пор не разобрался, по какой графе его проводить.

— Выходит, один человек в семье хочет моей смерти, — сказал я. — И я даже не уверен, что злюсь на него.

Глава 10. Демон в ночи

Я проснулся оттого, что увидел собственное дыхание.

Пар шёл изо рта и не таял — висел надо мной серым лоскутом. На дворе стоял конец августа. Вечером я засыпал под одной простынёй, окно было приоткрыто на ладонь, и в него тянуло тёплым — сеном, пылью, ещё чем-то летним. Теперь из окна не тянуло ничем. Из окна не тянуло, из щелей не дуло, и часы в дальней зале не шли. Понял я это с запозданием, и тогда сон соскочил разом, весь. Ход этих часов я слышал каждую ночь, с первого вечера в этом доме. Дом вообще был набит звуками: где-то оседала балка, где-то скреблось, внизу ворочались половицы, на конюшне переступали лошади. Сейчас дом молчал весь, целиком, до последней доски.

Так тихо не бывает. Тишина — это когда звуков нет. Здесь было иначе: звуки были, я почти чувствовал их — и что-то стояло между ними и мной.

Первым делом я, по старой памяти, попробовал это объяснить. Печную тягу, сквозняк, грозу за окном — голова торопливо перебирала варианты, и все они не годились: ни один сквозняк не останавливает часы. Голова это знала. Голова продолжала перебирать, потому что перебирать варианты — занятие, а всё остальное было ожиданием.

Дощечка лежала на подоконнике, где я её и оставил, — камень, канитель, волчий клык, всё моё имущество и всё моё волшебство. Вторая, для деда, была уже уложена в дорожный сундук вместе с запасом канители. Я дотянулся, положил два пальца на камень и толкнул.

Свет загорелся ровно, честно, как ему и полагалось: заявленным характеристикам изделие соответствовало. И в этом ровном свете я увидел, что в комнате, между сундуком и дверью, кто-то стоит.

Сперва я решил — тень. Потом тень шевельнулась, а в комнате не шевельнулось ничто, чему она могла бы принадлежать. Тень была ничья. Свет от дощечки доставал до двери, до сундука, до спинки стула с моим сюртуком, а этой фигуры не касался: огибал её по краю, как вода огибает сваю. Фигура была высокая, выше самого высокого человека, и очертаниями почти человеческая — почти. Плечи сидели не на той высоте. Рук было две, но сгибались они не там, где положено сгибаться рукам. Там, где у людей лицо, не было ничего — ни темноты, ни пустоты, ничего вовсе, и глаз соскальзывал с этого места, как палец с мокрого стекла.

На искру, на свет, на дощечку в моей руке оно не отозвалось никак. Я для него словно бы и не зажигал ничего.

Я не закричал. Хочу думать, что от выдержки, но врать себе — последнее дело: горло просто не работало. Тело Дмитрия, умевшее столько полезного, сидело в постели столбом, и холод шёл уже не от окна — изнутри, от позвоночника.

— Целое, — сказала фигура.

Голос не шёл оттуда, где она стояла. Он шёл отовсюду понемногу — от стен, от пола, из-под кровати — и был ровный, без нажима, без дыхания под словами. Так не говорят. Так читают опись.

— Целое, — повторил он. — Долго искал. Нашёл.

***

Про клинок я вспомнил не головой — головой я в тот момент не располагал. Вспомнили руки.

Клинок стоял у сундука, прислонённый в углу: его вчера принесла ключница, по дедову распоряжению — «дворянину в дорогу без железа нельзя», — и я ещё расписался в памяти принять его по описи вместе с ножнами и перевязью. Примерить не удосужился: отложил на «в дороге разберусь», как откладывают всё, чего не умеют. Тело перетекло из постели в угол одним движением, которого я у него не заказывал, и железо вышло из ножен с коротким чистым звуком — первым живым звуком за всю эту ночь.

— Не подходи! — сказал я.

Голос вернулся, но вернулся плохо: на две ноты выше, чем мне бы хотелось. Клинок я держал перед собой обеими руками, остриём в фигуру. Остриё ходило ходуном.

Фигура не двинулась. Она стояла, чуть склонив то, что было у неё вместо головы, и разглядывала меня тем, чего у неё не было вместо глаз, — я это чувствовал кожей.

— А он острый? — спросил гость.

Спрошено было ровно, без насмешки, тем же голосом описи — как спрашивают о свойствах предмета, занесённого в реестр. И я сделал то, что делал пятнадцать лет при слове «острый», при слове «прочный», при любом слове из графы «заявленные свойства», потому что за пятнадцать лет я не встретил ни одной графы, которая не врала бы хоть немного. Я проверил.

Большой палец левой руки сам лёг на лезвие и сам прошёл вдоль кромки — коротко, привычно, как по образцу ткани.

— Положи, — сказал он. Впервые в его голосе появилось что-то, отдалённо похожее на интонацию, и это было хуже всего, потому что интонация была заботливая. — Порежешься.

Он опоздал. На пальце уже стояла тёмная бусина, набухала и готовилась упасть.

То, что случилось дальше, я потом собирал по кускам, потому что целиком оно в голове не помещалось. Фигуру повело — не по-людски, а как отражение на воде, в которую бросили камень. Ничего между стенами не шевельнулось, но весь дом разом охнул, всеми балками сразу, и сквозь этот дух прошёл звук, который я не возьмусь описывать по совести. Ярости в нём не было. В нём была досада — огромная, нечеловеческая: так досадует существо, у которого из-под рук ушла вещь, которую оно очень долго искало.

Потом стало тепло. Просто тепло, сразу и всё: августовская ночь вернулась в комнату через приоткрытое окно и принесла с собой сено и пыль. Часы в дальней зале шли, будто и не останавливались. Где-то заскреблось. В углу, между сундуком и дверью, не стояло никого.

Я сидел на полу — когда я на него сел, не помню — и держал перед собой клинок. С пальца на лезвие стекла капля и повисла у самой кромки.

— Острый, — сказал я в пустую комнату. — Подтверждаю.

***

Дед пришёл сам — со свечой в правой руке и с кочергой в левой, трёхпалой; кочергу он держал так, что было ясно: это не для печки.

Дом к тому времени уже не спал. Внизу хлопали двери, голосила спросонья кухарка, ключница ходила по коридору и громко призывала всех успокоиться таким голосом, что успокоиться под него не смог бы и покойник. Звук, стало быть, слышали все. Хорошо, что только звук.

Дед вошёл, поднял свечу и осмотрел меня — целиком, сверху вниз, как осматривают вернувшуюся из ломбарда вещь. Потом закрыл за собой дверь и сел на сундук.

— Рассказывай.

Я рассказал как было. Ему — как было, без правок: холод, молчание дома, фигура, которую обходил свет, голос ниоткуда. Слова «демон» я не произносил — его произнесло само описание. Дед слушал не перебивая и темнел. Он не спросил «не привиделось ли» и не предложил мне выпить воды и лечь — в этом доме, я отметил, таким рассказам верят сразу, с первого слова, и от этой готовности верить делалось только хуже. На «а он острый?» его рука сжала кочергу так, что побелели костяшки — все три.

— Пар изо рта. Часы стали, — повторил он за мной, сверяясь с каким-то своим списком, который знал не понаслышке. — Голос ниоткуда... — Он помолчал. — Это тот, с дороги. Который был там, где погиб твой отец. Я надеялся, он потерял след.

— Он так и сказал: долго искал. Нашёл.

Дед поставил свечу на сундук рядом с собой. Пламя стояло ровно, и в его свете я вдруг увидел, сколько деду лет, — обычно это как-то не бросалось в глаза.

— В моём доме, — сказал он тихо и не мне. — Через мой порог. — И уже мне, тем голосом, которым распоряжаются: — С рассветом выезжаем. Что уложено — то уложено, остальное догонит почтой. До света из комнаты не выходи, дверь не запирай — пришлю Прохора, посидит у порога.

— Прохор ему что сделает?

— Ничего, — честно сказал дед. — Но ты будешь не один. Это не для него. Это для тебя.

Он поднялся с сундука тяжело, взял свечу и пошёл к двери. У порога обернулся.

— Порезался — покажи.

Я показал палец. Дед смотрел на него долго, куда дольше, чем стоит смотреть на царапину, и что-то в его лице шло трудно, как жернов. Я тогда решил — жалеет, что не уберёг. Теперь думаю, он уже тогда понимал про эту царапину больше, чем я, и молчал по своему обыкновению: в этом доме лишнего не говорят даже среди ночи, даже после такого.

— Заживёт, — сказал он наконец и вышел.

За дверью стукнул табурет и завозился, устраиваясь, Прохор. Слышно было, как он пробует, крепко ли сидит, и как кладёт что-то тяжёлое поперёк колен. Топор, наверное. От топора против этого проку было как от молитвы против дождя, но засыпал я, честно сказать, под этот скрип легче.

Дом внизу устраивался долго. Ходили, двигали мебель, гремели засовами — судя по звуку, запирали всё, что запиралось, включая то, что не запиралось годами. Потом по всем комнатам, где жила прислуга, засветились огни, и гасить их до утра, похоже, никто не собирался. Против ночного гостя света и засовы стоили примерно столько же, сколько Прохоров топор, но я их понимал. Занятие — лучшее из лекарств, отпускаемых без рецепта.

Вернее, засыпал бы. Спать этой ночью мне было ещё не положено.

***

К Теодору я вышел, едва Прохор за дверью устроился и затих. Лёг, представил себя стоящим рядом с телом и сделал шаг назад — один шаг, как учили; он давался мне уже легче, чем вначале, — и знакомая серая мгла пещеры сомкнулась вокруг.

Теодор ждал стоя. Обычно он сидел на своём камне или подпирал стену — сейчас стоял посреди пещеры, и шляпа была сдвинута на затылок, что означало у него высшую степень внимания.

— Я слышал всё, — сказал он раньше, чем я открыл рот. — Голос слышал. Расскажи то, чего я слышать не мог: как он выглядел и что делал.

Я рассказал: свет, который его огибал; плечи и руки, собранные не по-человечески; то, как его повело отражением на воде — и как он исчез, не сходя с места.

— И он ушёл, — закончил я. — Просто ушёл. Я стоял с железкой, которую первый раз в жизни держал в руках, порезался об неё же — и он ушёл с этим своим воплем. Он что, испугался меча?

— Не меча, — сказал Теодор. — Крови.

Я подождал продолжения. Продолжение он выдал не сразу — прошёлся до стены, вернулся — и заговорил размеренно, по-лекторски: я уже выучил, что этим тоном он говорит вещи, которые велит запомнить дословно.

— Правило простое, и заучи его как таблицу умножения. Демону годится только целое тело. Целое — значит без единого повреждения: ни раны, ни свежего пореза, ни сломанной кости. Ему нужен сосуд, а сосуд с трещиной — не сосуд. Чтобы забрать носителя и его кровью отворить то, что должно оставаться затворенным, тело обязано быть безупречным. Любая свежая кровь — и оно негодно. Здесь и сейчас — негодно. Ты порезал палец, и весь ты, со всей кровью твоего рода, стал для него бракованной поставкой. Он не испугался. Он снял тебя с реестра. До времени.

Я стоял и слушал, как это укладывается. Укладывалось со скрежетом.

— На дороге, — сказал я медленно. — Где погиб отец Дмитрия. Он ведь там был, этот. Дед сказал: он был там.

— Был. — Теодор ответил без паузы: он ждал этого вопроса. — Ростислав принял в той схватке смертельные раны. Раненое тело — негодное тело; демону он стал бесполезен, и демон его не тронул. Просто дал умереть. Не по милости — по бухгалтерии: списанное не забирают.

«Списанное не забирают». Я вспомнил, как дед сказал однажды про ту дорогу — что Дмитрия привезли целым, в чужой крови, — и как я тогда отложил это в стопку, не понимая, зачем откладываю. Стопка сегодня пригодилась вся.

— А Дмитрий? Дмитрий был цел. Ты сам говорил — на теле ни отметины. Почему он не взял Дмитрия?

— Потому что Дмитрий лежал среди павших, залитый кровью с головы до ног. Чужой кровью. — Теодор посмотрел на меня, и поля шляпы качнулись. — Демон не смотрит глазами. Он читает тело, как ты читаешь накладную. Он прочёл кровь и записал: повреждён. И ушёл. А тело было цело. Кровь на нём была не его — вот и вся тайна той дороги.

— Ошибка приёмки.

— Ошибка приёмки, — согласился Теодор. — Единственная за очень долгий срок, полагаю. Этой ошибке ты обязан телом, в котором стоишь: целым, нетронутым, годным. И пойми, что это значит. У старика нет двух пальцев на руке. У дяди твоего — трёх на ноге. Отец умер от ран. Во всём роду остался один годный сосуд, и этой ночью он резал себе палец о дорожную железку.

Мне стало холодно — уже без всякого демона, своим ходом.

— То есть меня хранит не дед, не стены и не Прохор с топором, — сказал я. — Меня хранит царапина. Пока на мне кровь или рана — я ему без надобности. Моя защита — быть немного испорченным.

— Твоя защита — знать это, — сказал Теодор. — Царапина сойдёт к завтрему, и ты снова станешь целым товаром. Носить на себе вечную рану — не жизнь, да и тела жалко. Но в крайнем положении, когда другого выхода не останется, ты теперь знаешь, что делает крайнее положение менее крайним. Цена — капля. Помни, где у тебя эта касса.

— А дядя. — Мысль пришла боком и была настолько дикая, что я её выговорил. — Дяде нужна моя смерть. Этому — моя целость. Живой и целый. Они же друг другу поперёк.

— Поперёк, — сказал Теодор, и мне показалось, что где-то под шляпой он усмехнулся. — Ты единственный известный мне человек, которого стерегут сразу два зла, и стерегут друг от друга. Не обольщайся: это не охрана. Это очередь.

***

— Теперь о том, почему он пришёл сегодня, а не месяц назад, — сказал Теодор. — И почему завтрашний отъезд — верный ход, хоть старик и принял его по другой причине.

Он снова начал ходить — три шага туда, три обратно; в пещере это был его способ ставить абзацы.

— У этой твари нет ни глаз, ни ушей, ни носа в нашем понимании. Она не идёт по следу. Она ищет иначе — так, как ищут слово, которое вертится на языке: долго, слепо, кругами, и вдруг оно само встаёт на место. Смена места сбивает ей поиск начисто. Переехал — и ты для неё снова слово, вылетевшее из головы. Она нашла тело на дороге. Тело увезли — потеряла. Искала сюда... — он прикинул, — стало быть, с зимы. Больше полугода. Уедешь утром — потеряет опять и начнёт сначала.

— Он успел за день до отъезда, — сказал я. — Ещё бы сутки — и нашёл бы пустой дом. Это что, везение?

— Это никакое не везение, а обыкновенный счёт. Полгода поиска против двух суток запаса — при таких сроках кто-нибудь всегда успевает в последний день. В этот раз успел он. Выводов тут два, и оба простые: во-первых, впредь запас должен быть больше. Во-вторых — начнёт сначала.

— Начнёт и найдёт.

— Найдёт, — не стал спорить Теодор. — И вот тут слушай неприятное. Каждый следующий раз выходит у неё быстрее. Не знаю, как устроена её наука, но она учится: до этого дома шла полгода — от этого дома пойдёт скорее. Считай это... — он поискал слово в моём хозяйстве, — сокращением сроков поставки. С каждым заказом.

— Утешительно. А в столице? Она придёт в столицу — и что, поднимется ко мне в комнату при Академии?

— В столице у тебя вторая стена, потолще первой. Эта тварь не нападает там, где рядом маги. Не «остерегается» — не может: так она устроена, это ей не по природе, что бы ни значило слово «природа» применительно к ней. Академия набита магами доверху; среди них ты для неё неприкосновенен. Выходит двойной запас: пока она ищет — у тебя время, пока ты среди магов — у тебя стена. Но из стен выходят. А сроки сокращаются. Это не решение. Это отсрочка.

— Есть и решение?

— Есть занятные частности. — Теодор остановился. — Хуже всего она держит поиск по воде. Река, море — уйди водой, и она собьётся так, что будет искать годами. Запомни на чёрный день и положи в тот же ящик, где лежит капля крови. Пользоваться, надеюсь, не придётся.

— В этом ящике становится тесно, — сказал я. — Капля крови, уход по воде... Ящик с способами, о которых лучше не вспоминать.

— Такой ящик есть у каждого, кто живёт долго, — сказал Теодор. — Разница между людьми не в том, есть ли он. Разница в том, разобран ли он заранее.

Он проводил меня до кромки мглы, как всегда, — на шаг.

— Спи. Утром дорога, тебе понадобится голова.

В тело я вернулся как положено, касанием, и оно приняло меня, как принимает остывшая постель. За дверью поскрипывал табуретом Прохор, часы в дальней зале шли ровно, палец под повязкой дёргало — маленькая честная боль, моя единственная крепостная стена до самого утра.

Сон не шёл долго. Я лежал и считал — не овёс, не прогонные, не вёрсты до столицы. Считалось одно и то же, по кругу, и сходилось всякий раз с одним и тем же итогом.

Он снова меня найдёт. И в следующий раз — быстрее.

Pulsuz fraqment bitdi.

4,19 ₼
Yaş həddi:
12+
Litresdə buraxılış tarixi:
23 oktyabr 2026
Yazılma tarixi:
2026
Həcm:
390 səh. 1 illustrasiya
Müəllif hüququ sahibi:
Автор
Yükləmə formatı:

Oxşar kitablar